Архив метки: проза

Псковская литературная среда. Проза. Валентина Алексеева

 

Валентина Алексеева

Прозаик, поэт, публицист, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

ЖЕНЩИНА ИЗ ПЛЕМЕНИ ДЕЛАВАРОВ
(рассказ)

Сестре моей Елене Александровне
посвящается

Вы хрен на терке тёрли? А на мясорубке? Или хотя бы в современном кухонном комбайне, закрытом? Все равно, когда переваливаешь получившуюся массу в кастрюлю, надо делать это как можно быстрее, тут же закрывать крышкой и при этом задерживать дыханье, иначе рискуешь получить ожог верхних дыхательных путей. Опытные люди занимаются этой процедурой на даче, на открытом воздухе. На худой конец, на балконе, не застекленном. А то еще на мясорубку полиэтиленовый мешок надевают. Идеальный вариант – противогаз. Только где его взять-то? Я только раз и попробовала сделать эту домашнюю заготовку. С тех пор предпочитаю покупать хрен в магазине, в маленьких баночках. Да и сколько того хрена и надо-то?
К чему этот разговор про хрен? А к тому, что тереть хрен на терке – это детская забава по сравнению с приготовлением 10%-ого раствора хлорной извести.
В первую же неделю службы своей в должности старшей медсестры поликлиники Верочка с этим процессом и столкнулась. Вообще-то приготовление 10%-ого раствора хлорки не входило в ее обязанности. Это была задача сестры-хозяйки. Но Таня, однажды взявшаяся за это дело, чуть не умерла (во всяком случае, она так утверждала, и это вполне походило на правду). Верочка Таню очень уважала, так как та много читала. А Верочка с детства предпочитала дружить с людьми умнее себя, чтобы самой от них набраться уму-разуму. А Таня!… О, Таня читала Фолкнера. Если б ни Таня, Верочка и знать бы не знала, что таковой существует. Таня читала Драйзера, Уайльда, не говоря уж про наших родимых Толстых, Чехове и Достоевском. Таня мечтала прочесть «Красное колесо», так как всё остальное (или почти всё) Солженицынское у нее было позади. Верочка же с трудом одолела только «Архипелаг ГУЛАГ». Не потому, что такая уж дремучая, а потому, что в этом «Архипелаге» слишком всё страшно и не романтично. Сама она тоже много читала, особенно в детстве (на том с Таней и сошлись). Но ей нравились «Три мушкетера», «Всадник без головы» и особенно про индейцев. Прерии, вигвамы, мустанги. Благородные, честные, отважные, стойкие, верные индейцы. «Ни один мускул не дрогнул на его лице». Племя делаваров. Она сама словно существовала в тех прериях и вигвамах.
С Таней они подружились еще когда Верочка была медсестрой врачебного кабинета. Они были одного примерно возраста. И даже дети их были ровесниками. Таня сидела в своей маленькой кладовочке за столиком, отгороженным стеллажами с казенными простынями и халатами. И читала. Верочка предупреждала подругу, если шла какая-нибудь проверка.
И вот вдруг Верочка оказалась начальницей над своей умной подругой. Она сразу решила, что будет делать вид, что знать не знает о ее нарушении трудовой дисциплины. Дружба дороже. Однако же маточный раствор хлорки заканчивался, а Таня словно и не знала об этом. Верочка как бы между прочим сообщила, что раствор заканчивается. «Да?», — спросила Таня. И всё. Развести хлорку могли и санитарки, но отдать им распоряжение полагалось опять-таки сестре-хозяйке, так как санитарки были в ее непосредственном подчинении.
И что было делать? Верочка решилась сама попросить санитарок. Самая молодая из них, Зинка (а все равно лет на десять старше Верочки), курила на крыльце. Она сразу поняла, в чем дело, и даже не дослушав начальницу, отрезала: «Тебе надо – ты и делай». Верочка в растерянности онемела. Зинка, как ни в чем не бывало, спокойно докурила свою сигарету. С высоты крыльца сощелкнула окурок в клумбу и удалилась, напевая.
Верочка расстроилась окончательно. Однако с детских лет она привыкла всё делать основательно и добросовестно. Недаром и в школе, и в медучилище она была бессменной старостой. Пришлось искать других санитарок. Но они все куда-то исчезли. В ту пору еще не было мобильных телефонов, потому поиски кого бы то ни было превращались в проблему.
Короче говоря, проще было самой сделать этот раствор.
В полуподвале, в специальной каптёрке хранилась сухая хлорка, стоял бак с палкой, ведро. Кран с раковиной. Все предельно просто 10 % — это 1 килограмм хлорки на ведро воды. Хорошо, что хлорка была расфасована в килограммовые мешки. Не надо ничего взвешивать. Верочка, как человек добросовестный, прочла маркировку на мешке и обнаружила, что хлорка просрочена. Да не на день, не на месяц, а на целых четыре месяца. И что делать? Спросить у Тани? Ладно, это ж не для внутривенных инъекций, а всего-то для мытья полов. Авось и так сойдет. Она надорвала пакет и бухнула хлорку в бак…
О!!!
Она вылетела из каптерки, захлопнув дверь. Кашель, слезы, сопли. Похоже, Таня, и вправду, чуть не умерла при приготовлении маточного раствора. Хорошо, что каптерка находилась далеко от кабинетов врачей, лабораторий, персонала, пациентов и вообще кого бы то и чего бы то ни было. Неизвестно, сколько времени Верочка приходила в себя, пока не рискнула заглянуть в каптерку. И снова поспешно захлопнула дверь. Белый дым висел в воздухе. Похоже, сегодня продолжить приготовление 10%-го маточного раствора не придется.
— Ты, что, плакала? – спросил Гена, муж, вечером за ужином.
— С чего ты взял?
— Глаза красные.
— А, это я раствор хлорки делала. Вернее, пыталась сделать.
— Ну и как результат?
— Не получилось. Придется завтра доделывать. Это ужас какой-то, хлорка эта. Представляешь, она в воздухе повисла облаком таким и не оседает. А дышать невозможно.
— Ну ты, мать, даешь! Так и отравиться можно. Что у вас там, техника безопасности не соблюдается? Респиратор, противогаз.
— Точно! Противогаз. Только я не знаю, наверное, у нас их и нет, в поликлинике.
— У завхоза спроси.
На другой день после долгих поисков и расспросов Верочка забрела на хоздвор, где четыре мужика в кочегарке играли в домино. Одного Верочка радостно узнала. Он лечил отит, когда она сидела в ЛОР-кабинете на приеме.
— Ой, здравствуйте! Ну как ваши уши?
Мужик очень удивился.
— А у меня зубы болят, девушка. Вы мне их вставьте, пожалуйста.
— А у меня в боку колет. Вот потрогайте сами, потрогайте, — радостно загалдели мужики, позабыв про домино.
Верочка немного растерялась, хотя понимала, что они шутят. Значит, есть надежда на успех переговоров.
— Говорят, у вас есть противогаз.
— Для вас хоть бомбу атомную на блюдечке. Вот только зубы золотые мне вставьте.
— Нет, я серьезно, — заулыбалась Верочка, — мне хлорку разводить надо, а она…
— Противогаз у нас на балансе. Мы за него материально отвечаем, — сердито прервал ее мужик, который с ушами.
— Да ладно тебе, Митрич! – загалдели мужики. – Что она, съест его, что ли! Он нам и нужен-то раз в год. И в этом сезоне мы котлы каустиком уже промыли.
Короче говоря, противогазом Верочка все-таки обзавелась. Пришлось, правда, написать расписку сердитому Митричу.
Теперь Верочка ни за кем не бегала. Всё делала сама. Ведро с раствором ставилось в служебном туалете. Санитарки добавляли его в свои ведра с водой. Вопрос был решен. И Верочка всегда четко соблюдала пропорции.

Когда-то Верочка мечтала быть врачом. И непременно стала бы. Медучилище она закончила с красным дипломом. Но в девятнадцать лет она вышла замуж за курсанта Гену, главным достоинством которого было внешнее сходство с кинематографическим Чингачгуком. И хотя стройный красавец Гойко Митич разве что лишь благородным загаром мог отдаленно сойти за краснокожего (как известно, индейцы, в основном, низкорослы, коренасты и кривоноги – как-никак с пеленок на мустангах скачут), Верочка сразу вспомнила любимых персонажей Фенимора Купера. Ну а уж к Чингачгуку, а заодно и к курсанту Гене, как само собой разумеющееся, полагались благородство, отвага и верность. Что уж тут было раздумывать?
В результате в двадцать лет у нее уже была Машенька. И жили они с Геной-Чингачгуком за много верст от родного и любимого Ленинграда в гарнизоне в небольшом районном городке, где никакого мединститута не было и в помине. Мечта стать врачом отодвигалась на когда-нибудь потом.
Не секрет, что подавляющее число медработников (в том числе и врачей) работают на полторы, а то и на две ставки. Верочка не была исключением. И как только Машеньку определили в детский сад, она стала работать на две ставки медсестрой врачебного кабинета. То есть помогала врачам принимать пациентов. Так как всегда кто-то из медсестер был либо в отпуске, либо в декрете, либо на больничном, приходилось подменять отсутствующих. Верочке даже нравилось работать с разными врачами. Она с удовольствием расширяла свой медицинский кругозор, стараясь таким образом определиться с будущей специализацией. Кем быть, окулистом, гинекологом или отоларингологом. Она все еще не оставляла надежды стать врачом.
И как-то так получилось (она и сама не заметила, как), что ее стали посылать вовсюда, где кого-то или чего-то не хватало. Однажды из-за эпидемии гриппа не вышли на работу сразу несколько медсестер поликлиники, и Верочке пришлось работать одновременно сразу в пяти кабинетах. Она носилась из кабинета в кабинет, из кабинета в регистратуру. Мерила давление и температуру, выписывала направления. И опять – из кабинета в кабинет. В коридоре ее хватали за полу:
— Девушка, у вас в кабинете осталась моя карточка.
— Девушка, я принес снимки.
— Девушка, мне не найти своих анализов.
Врачи ворчали, что она где-то ходит.
А вообще-то врачи ее любили. Да и не только врачи. За расторопность, за добросовестность, за легкий характер.
Так продолжалось несколько лет. Жизнь шла своим ходом. Гена уже был майором. Машенька ходила в третий класс. Сыну Денису исполнилось три года.

Поликлинике не везло со старшей медсестрой. После ухода на пенсию Нины Гавриловны старшие медсестры менялись едва ли не каждый месяц. И не удивительно: зарплата больше на одну копейку (фигурально выражаясь), работы наваливают на целый рубль. Верочку сватали на эту должность особенно настойчиво. И вот в очередной раз, когда ее вызвали аж к самому главному врачу, она с единственной целью, чтобы от нее отвязались, брякнула языком:
— А вот дадите место в детском саду – пойду.
Через неделю Денис пошел в садик. Хотя до этого Гена тоже ходил по своим начальникам. Безрезультатно. Одни обещания.
Верочке ничего не оставалось, как стать начальницей. Впервые ей пришлось иметь дело с подчиненными. Медсестры, сестра-хозяйка подруга Таня, санитарки. К санитаркам Верочка относилась особенно трепетно. Уйдет – попробуй найти другую на ее место! С медсестрами тоже было много хлопот. Раньше Верочка и не предполагала, что опытная медсестра может набирать в шприц лекарство, не глядя на маркировку ампулы. Как?! А вдруг оно просрочено! А вдруг на каком-то заводе медпрепаратов какая-нибудь работница по рассеянности вместо одного лекарства положила другое! Сама Верочка всегда четко следила за этим. Так ее в медучилище учили. И других ведь тоже этому учили. А на деле… Приходилось доучивать ей. Нет, не все, конечно, были такими безответственными. Тамару Федоровну, Анечку, Людмилу она не проверяла, те были добросовестными людьми. А вот какая-нибудь Аникеева… За той глаз да глаз. Руки крюки и никакого старания. Всё али бы как. Легче самой сделать.
Поступали новые препараты, новая аппаратура, новые дезинфецирующие средства. Всё необходимо было доводить до сведения медперсонала, предварительно проштудировав всё самой. А в дальнейшем еще и контролировать, чтобы все исполнялось, как полагается. Это было самым трудным – контролировать. И потому приходилось делать замечания с глазу на глаз, ну и как-то так, чтобы не обидно было.
Помимо ставки старшей медсестры Верочка оставалась и на ставке медсестры врачебного кабинета. Но так она продержалась всего месяц. Пришлось отказаться от полставки приемной медсестры, иначе ей пришлось бы и ночевать в поликлинике. Тут уж и Гена взбунтовался. Однако как замещала она всех декретниц, отпускниц и болящих, так и продолжала замещать. Плюс, само собой, обязанности старшей медсестры. Пришлось только бегать побыстрее да получать поменьше.

За официальный рабочий день Верочка еле-еле управлялась с самыми необходимыми текущими делами. Всю бумажную работу приходилось делать после. Табель учета рабочего времени работников поликлиники, график отпусков, график работы медперсонала (совмещения и замещения), заявки на получения препаратов, аппаратуры, дезинфицирующих средств, канцтоваров, а потом и отчеты по их списанию. А еще и противопожарная безопасность входила в ее обязанности. А еще и обучение персонала по этой самой противопожарной безопасности. Верочка покидала поликлинику, когда сторож уже смотрел футбол по своему маленькому переносному телевизору.
Дениса из детского сада забирала Маша.
Однажды в субботу главврач Самсонов зашел по каким-то своим делам в поликлинику. Возвращая ключ от своего кабинета сторожу дяде Леше, он вдруг заметил пустой гвоздик на щитке.
— А это кто у нас тут сегодня находится?
— А, это? Это Верочка.
— Что за Верочка?
— Старшая медсестра.
— И что она здесь забыла?
— Не знаю, — пожал плечами дядя Леша. – Вообще-то она каждую субботу приходит. Я думал, это по вашему распоряжению.
— Да? – удивленно поднял брови Самсонов и больше ничего не сказал.
С тех пор Верочке стали доплачивать за работу в субботу.

Однажды Маша (она тогда ходила в восьмой класс) сказала:
— Мам, ну ты хоть постель свою утром застилай.
Верочку словно обухом по голове огрело. Хотя Маша сказала это тихо, не грубо, наоборот, вроде как бы извиняясь, просительно.
Работа, работа, графики, отчеты, хлорка, шприцы, медсестры… Верочка и не заметила, как вся другая работа, работа для дома и семьи легла на плечи дочери. Она обняла свою Машеньку, чмокнула в макушку.
— Ты прости меня, доченька, я все на тебя взвалила. Ты у меня такая умница.
— Да ладно, мам. Я все понимаю, ты вся в своей работе. Хотя папа прав, стоит ли так упираться за эти копейки.
— Ох, доча, папа, конечно, прав. Только если уж работать, так работать хорошо, на совесть. По-другому не получается.

Когда Верочка устраивалась на работу в эту поликлинику, она была самой молодой среди своих сослуживцев. Но теперь по истечении многих лет она давно уже прозывалась Верой Андреевной. И разве что только один окулист Сергей Павлович, с кем больше других она любила работать на приеме, по-прежнему звал ее Верочкой.
Ввели новую форму оформления больничных листов. Возникла необходимость еще в одном штатном работнике, которому и предстояло освоить это новое оформление. Предложили Вере Андреевне. Она подумала и согласилась. В конце концов, сколько можно отвечать за всё и всех, писать бесконечные бумаги, разводить хлорку и мыть полы за отсутствующих санитарок – они ведь тоже иногда болели и уходили в декретные и очередные отпуска.
Новый ее кабинет находился рядом с регистратурой. И теперь ей предстояло иметь дело, в основном, с пациентами. Никаких тебе хлорок, никаких санитарок со швабрами, никаких занятий по противопожарной безопасности.
А старшей медсестрой назначили… Аникееву! Самую бестолковую, самую безответственную рохлю. Ну и ну. Как же она будет справляться с таким объемом работы?
В первый же день своей новой должности Аникеева заменила табличку на дверях своего кабинета. Вместо безликого «Старшая медсестра» было означено: «Старшая медсестра Аникеева Н.О.». раньше и по имени-то ее толком никто не звал, всё «Аникеева» да «Аникеева». Теперь же она прозывалась Ниной Олеговной.
Следующим удивлением для Веры Андреевны было появление шофера Спиридонова с аптечными коробками в коридоре поликлиники. А потом и не только с аптечными. Как?! Раньше Вера Андреевна сама носила эти коробки из спиридоновского «уазика». Ну разве что ящики потяжелей, с аппаратурой, помогал носить Спиридонов.
А потом прибежала заплаканная санитарка Галя.
— Верочка Андреевна, расскажите хоть, как эту хлорку чертову разводить. Я чуть не задохнулась.
— Противогаз надевала?
— Противогаз?
— Да, противогаз. Он там же, в каптерке, в тумбочке лежит. И сначала обязательно в бак воды налей, а то и в противогазе намучаешься.
— А может, вы покажете, а? Хотя бы разок.
— Нет. Ну видишь, у меня народ стоит. Куда я пойду? Да и ты сегодня туда не ходи, еще траванешься, не дай Бог. Да, еще вот что. Хлорка там оставалась просроченная. Так ты обязательно еще стакан из другого пакета добавляй. Поняла? Обязательно добавляй, слышишь!
Вера Андреевна все равно продолжала переживать за порядок в своем бывшем хозяйстве.
Сестру-хозяйку Таню теперь нередко можно было видеть со шваброй в руках.
Тамара Федоровна, самая пожилая из медсестер, тоже приходила к Вере Андреевне.
— И на кого ж ты нас кинула, Верочка! На стерву эту. Вчера новые препараты поступили. Она нас всех к себе вызвала. Да, нас всех теперь на ковер вызывают, пред светлы очи. Аннотации нам сунула: «Ознакомьтесь». Мы про тебя вспомнили, что ты нам все сама объясняла. А она, представляешь, что заявляет? «Я вам не Вера Андреевна, прописные истины разъяснять!» Ничего себе, прописные истины. Ты погляди, чего тут понаписано! Как тут в этом разбираться? Нет, я, пожалуй, на пенсию пойду. Надоело нервы трепать. А в бухгалтерии говорят, она себе надбавку выбила за противопожарную ответственность.
«Да, вот тебе и рохля! Рохля-то я, — думала Вера Андреевна. – Это я не умею руководить. Умею только работать. Начальником нужно родиться. Это уколы она ставила хуже всех, а командовать, руководить — тут она мастер.»
И в самом деле, с приходом Аникеевой на должность старшей медсестры поликлиника не рухнула, полы намыты, препараты получены, больные как болели, так и продолжают себе болеть на здоровье. И даже Тамара Федоровна не ушла на пенсию, как грозилась, а продолжала работать под новым руководством.
Вот только санитарки стали увольняться. Причем увольняла их сама Аникеева. Ну, точнее сказать, с ее подачи увольнялись. А Вера-то Андреевна так всегда дрожала за санитарок. Только бы не уволилась! Где потом замену искать? Сколько полов перемыто за них ее руками. Не один гектар, поди. Особенно однажды был случай. Тетя Лида разругалась в пух и прах с молодым, только что пришедшим в поликлинику хирургом, Вишняковым, кинула тряпку в ведро так, что на халат его брызги попали, что его еще больше разозлило, и хлопнув дверью перевязочной, вообще ушла домой. И что было делать? Пять кабинетов и туалет мыла в тот вечер Вера Андреевна. Всё по всем правилам, влажная уборка, тщательная, во всех труднодоступных местах, с чисткой раковин, а в туалете – и не только раковин. Всё, как полагается. Домой явилась в девятом часу. Еще и конфликт с хирургом пришлось улаживать.
— Пожилой человек. Столько лет в поликлинике работает.
— Что с того! – брызгал слюной молодой хирург. – Это перевязочная, здесь все должно быть стерильно.
— Я вас полностью поддерживаю и понимаю. Однако и вы войдите в положение. Надо как-то необидно делать замечания. Ну хотя бы с учетом возраста. На будущее, я вас очень прошу, все недовольства по поводу уборки высказывайте мне.
Слава Богу, тетя Лида не уволилась, но убирать перевязочную наотрез отказалась. И другие тоже не желали иметь дело с занудой Вишняковым. Еле-еле удалось уговорить Галю.
Аникеева не боялась терять санитарок. И действительно, приходили новые. Хотя, чему удивляться – времена переменились. Сейчас всякая работа драгоценность.
А у Веры Андреевны появилась привычка принюхиваться, достаточно ли сильно пахнет хлоркой в кабинетах и коридорах. И, к сожалению, нередко отмечала, что не достаточно. Понятно, как только 10%-ный раствор подходил к концу, в него плюхали еще воды, чтобы лишний раз не возиться с хлоркой. Аникеевой же было наплевать на такие мелочи. Разумеется, Вера Андреевна не собиралась никого обличать в недобросовестности, однако переживала, что нет порядка в ее прежнем хозяйстве.
Конечно, заполнение больничных листов было куда легче разведения хлорки в воде. Только до чего ж это было занудно! После положенного сидения в своем кабинете возле регистратуры она с удовольствием отправлялась на приемы – полставки медсестры врачебного кабинета оставались за нею.
— Ой, Вера Андреевна, что про вас больные-то говорят! – сообщила как-то санитарка Люся.
— Что говорят? – встревожилась Вера Андреевна.
— Говорят, что у нас не хирург больных лечит, а его медсестра.
Всё понятно. Хирурга Вишнякова не любили все. И пациенты, и сослуживцы. Потому и пришлось Вере Андреевне работать с ним на приеме – другие находили причины для отказа. Наверняка слухи о том, что лечением занимается его медсестра, породила одна интеллегентная бабуля, не лишенная чувства юмора, что на днях была на приеме по случаю вросшего ногтя на ноге. Брезгливо глянув на бабулину ногу, Вишняков сказал, что ей нужен ортопед (он любил отфутболивать пациентов к ортопеду) и операция по выпрямлению пальца.
— Замечательно! – воскликнула бабуля, — выпрямлю пальцы на ногах на восьмом десятке лет – и сразу на подиум, на конкурс красоты!
Вишняков пропустил мимо ушей острόту, а может и не понял даже.
Бабуля, кряхтя, покинула кабинет.
Вера Андреевна вышла вслед за нею.
— Вы не расстраивайтесь. Попробуйте ванночки и компрессы с физраствором. Ну, это крепкий раствор обыкновенной соли. Или же мазь левомиколь. А самое главное, ногти правильно подстригайте, не срезайте углов.
— Спасибо, милая, спасибо, — похлопала бабуля Веру Андреевну по плечу.
И это был не единственный случай, когда Вере Андреевне приходилось как-то сглаживать огрехи своего незадачливого начальника.

То ли дело было работать с окулистом Сергеем Павловичем.
Если бы вы встретили Сергея Павловича где-нибудь в автобусе или на улице, не в белом халате, вы вряд ли приняли бы его за врача. Деревенский дедуля, борода лопатой, приехал навестить внуков, откуда-нибудь с пасеки.
Они сразу понравились друг другу, еще когда Верочка только устраивалась на работу. Она тогда сильно тосковала по оставшимся в Ленинграде родителям и привязалась к нему, как к родному. Сергея Павловича любили все, включая больных. Несмотря на свой угрюмо-бородатый облик он был хохмачом. Он умудрялся рассказывать анекдоты, даже принимая пациентов. Всегда кстати, подходящие к ситуации. У него была целая серия и медицинских анекдотов, в том числе и по его специальности.
«Нижнюю строчку прочесть можете? Могу: типография такая-то, тираж сто тысяч экземпляров».
Он уверял, что это случай из его практики.
Верочка была вхожа в его семью. Серафима Ивановна, жена, просила ее следить за Сергеем Павловичем, чтобы тот не сидел на сквозняке, так как у него слабая спина. И Верочка по-родственному ворчала на него за открытую в кабинете форточку.
— А я что, виноват, что ли, что я мужик горячий. Мне бы в сугробе посидеть, — бурчал в бороду Сергей Павлович.
На день рожденья Верочка подарила ему специальный пояс из собачьей шерсти. Она дружила с его дочерьми, знала все их дни рожденья. Короче, была своим человеком.
Ко всему прочему, он был еще и хорошим врачом. И решил он на склоне лет поделиться своим богатым опытом, засесть за научные труды по глаукоме. Это как раз пришлось на время работы Веры Андреевны по оформлению больничных листов. Конечно же она поддержала любимого своего Палыча и принялась ему помогать: составляла эпикризы, опросы больных, анкеты для научных изысканий. К тому же Сергей Павлович, как человек каменного века (так он сам себя охарактеризовывал), не дружил с компьютером. Веру Андреевну тоже нельзя было назвать замечательным пользователем, но в должности старшей медсестры ей приходилось составлять заявки и писать всевозможные отчеты в электронном виде. Так что, хочешь – не хочешь, а с компьютером пришлось ознакомиться. И вот теперь это пригодилось в работе с Сергеем Павловичем.
Присвоение ученой степени кандидата медицинских наук обмывали всей поликлиникой. Второй тост Сергей Павлович провозгласил за «нашу Верочку», без которой не было бы никакого новоиспеченного кандидата, что степень ему присвоена незаконно, что на самом деле это она кандидат наук и всё в том же духе. Потом, подвыпив, он рассказал свой любимый профессиональный анекдот про нижнюю строчку. Что это, якобы именно Вера Андреевна ее смогла прочесть, а очки, это он ей по блату выписал, для солидности и в качестве оплаты за оказанную помощь в научной работе.
Пару месяцев спустя он подарил ей на день рожденья электро-мясорубку. Bork-овскую, дорогущую.
Только зря он так нахваливал ее на своем банкете. Медвежья получилась услуга. Потянулись к ней за помощью и другие врачи. И как откажешь Ольге Ивановне, если она дважды принимала роды у Маши? И главному врачу тоже не откажешь. И опять она корпела за компьютером и брала работу домой.
«А ведь могла бы и сама врачом стать, — вздыхала Вера Андреевна, сидя в своем маленьком кабинетике возле регистратуры. – Не получилось».
Конечно, не выскочи она так рано замуж, не покинь Ленинград с его вузами в двадцать лет, вполне могла бы осуществиться эта ее мечта. Красный диплом медучилища; и поработать успела в районной больнице, в травматологии.
И припомнился ей один эпизод. Первые шаги в трудовой биографии.
Довелось ей тогда дежурить в праздник, 7 ноября. А в те годы его праздновали с большим размахом. А как известно, скорая помощь в праздники особенно востребована. К тому же был гололед. Все палаты в отделении травматологии были переполнены. Пациенты с переломами, вывихами и гематомами лежали в коридорах и даже в клизменной на топчане.
И вот привезли еще одного, Степанова Е.Г. Вера Андреевна по сей день помнила его фамилию и инициалы. Коек больше не было. Пришлось положить Степанова прямо на пол, на матрац. Дежурный врач был в операционной, занимался какими-то сложными переломами, и Верочке пришлось самостоятельно заниматься пациентом. Степанов был в беспамятстве, только мычал. Потом у него показалась пена изо рта. Правда, немного. Верочка совсем перепугалась, а вдруг это эпилепсия! Он может прикусить язык. Всю ночь она держала наготове ложку – вдруг приступ повториться. Тогда нужно вставить ложку между зубами, и вообще держать больного крепко-крепко, чтобы не было новых травм. Всю ночь напролет Верочка мерила Степанову артериальное давление, считала пульс и ЧДД (частоту дыхательных движение). Так ее в медучилище учили.
Все эти действия осложнялись тем, что Степанов лежал на полу, а Верочка была на пятом месяце беременности. А тут еще — бат-т-юшки! – лужа потекла из-под пациента Степанова. Ну что делать? Пришлось с нянечкой тетей Шурой ворочать здоровенного Степанова с боку на бок, вытаскивая из-под него простыню, а потом обратно подстилать сухую, менять его родимые трусы на казенные. И если б это один раз было… Три! Трижды меняли ему трусы и простыни Верочка с тетей Шурой, благо казенного белья в советском государстве было предостаточно.
— Ох, Верочка, ты бы побереглась, — переживала тетя Шура, сама-то маленькая и сухонькая, как кузнечик, старушка-блокадница.
Утром еле живая после бессонной ночи Верочка сдавала смену. И всего-то побыла в ординаторской минут десять, не больше, а когда вышла в коридор, ахнула. Голый матрац одиноко лежал на полу.
— А где же?… – Верочка затруднялась озвучить страшное. И почему так быстро увезли? Может, могли бы еще спасти.
— Ушел, — сказала тетя Шура, сворачивая матрац, — ушел наш родимый.
— Как ушел? – не поняла Верочка.
— Так и ушел. Проснулся и ушел. Может, на роботу опаздывал.
Вот это да! А они-то с тетей Шурой всю ночь на коленках вокруг этого бугая ползали. А он, оказывается, просто, спал. Напился и спал.
Верочкины сослуживицы еще долго подтрунивали над ней. Стращали: смотри, как бы баба его не пришла с тобой разбираться, почему ее Евлампий не в своих трусах домой заявился.
— Почему, Евлампий? – не понимала Верочка.
— Степанов-то твой Е.Г.? Стало быть Евлампий.
— А может, Евгений.
— Да ну, какой с него Евгений – Евлампий. В крайнем случае Еремей.

Вера Андреевна вспомнила этот эпизод начала своей трудовой биографии, вздохнула. Как была она дурой, так, видно, и помрет дурой. Только вот как умным людям без дураков-то жить? Вот и получается, что на дураках земля держится.

Псковская литературная среда. Поэзия. Ирина Потапова

Ирина Потапова

Потапова Ирина Сергеевна родилась в г. Великие Луки, окончила Бежаницкую среднюю школу. По образованию – педагог и журналист.
Более 20 лет работает в журналистике: радио («Седьмое небо», «Пилот»), телевидение («Телеком»), газеты («Стерх», «Комсомольская правда – Псков», АНО ИД «Медиа 60»), информационные агентства («Центр деловой информации», «Псковское агентство информации»).
Автор книги стихов «Жажда моя» (лирика, 2012 г.), лауреат конкурса «ЛитоДрама» в номинации «Мини пьеса» (2015 г.).

* * *

Ехать или не ехать?
Пожалуй, возьму билет.
Мне ведь уже не десять,
И папа не даст совет.
Достану яркое платье,
Закину в большой чемодан.
Ну, где вы, друзей объятья?
Есть грандиозный план.
На полках пустых вагонов,
В стеклах больших витрин,
В шуме чужих перронов
Он будет на всех один –
Давайте чаще встречаться!
Каким бы не вышел год!
Кричать, веселиться, влюбляться!
Я еду, держись, народ!

* * *

Подставляя лицо небу
И летящему с неба снегу
Мы застыли,
Мы растворились.
Разбежались,
Взлетели,
Раскрылись.
И в огромном окне
Мироздания
Ты и я,
Два случайных мерцания,
Стали облаком белых звезд.
Нарисуй мне хрустальный мост,
Чтобы больше не расставаться
Не терять,
Не рыдать,
Не срываться,
И не слушать чужие сердца.
А идти с тобой до конца.

* * *

Утренний ветер терзает
Хрупких надежд моих стаю.
Снова не провожают.
Снова одна улетаю.

Стрелки часов застыли.
Замер зал ожидания.
Частицами звездной пыли
Люди пронзят расстояния.

И вырванные растворятся
В новых объятиях встречи.
Так здорово возвращаться,
Когда тебя время лечит.

* * *

Посмотри: на огромной карте
Крохотная полоса…
Мы сидим с тобою в палате
Долгие полчаса.
Я рисую дальние страны,
Ночной прибой,
Луну над морскою ванной
И нас с тобой.
Мы смеемся, тревожа соседей.
Им не уснуть.
Мы поедем, конечно поедем,
Рисуем путь.
От точки с названием столицы
До островов.
Полетим как белые птицы
От докторов.
Так легко рисовать на карте
Цветную нить…
Мы сидим с тобою в палате
И мечтаем жить.

* * *

В холодном свете лимонной лампы
Дрожит окольцованная рука.
Сердце дает прощальные залпы
После длительного гудка.

Линолеум пыльный, точно бумажный.
В бархате пыли — след каблука.
Тени на полках многоэтажных
Карабкаются до потолка.

Порваны нити, брошены слезы
В глубины обиженного зрачка.
В предвкушении бабской прозы
Дрожит окольцованная рука.

 

* * *

Вот так садишься иногда и начинаешь ждать.
Часы идут. Они не ждут. Им на тебя плевать.
А за окном бежит народ. Торопится домой.
Уж скоро будет Новый год. Салютов будет бой.
А ты все ждешь. И не встаешь. Не зажигаешь свет.
И только тянешь на диван большой и теплый плед.
И наблюдаешь, как зима искрится и снежит…
Я знаю, Он ко мне придет. Я слышу — Он спешит.

* * *

Мы мечтали когда-нибудь сами
Стать огромными маяками.
И сквозь дождь и плотный туман
Путь показывать кораблям.

Нам казалось, все так и будет,
И останутся живы люди.
Прижимаясь щекой к щеке
Мы застынем у моря в песке.

Время стерло прибрежные камни,
Как и все, что жило между нами.
И теперь с фонарями в руках
Мы на разных стоим берегах.

* * *

Жаждала.
Ждала каждого.
Брала бережно,
Крылами нежила,
Губами грешными
Целовала трещины.
Необутая
Нагое тело кутала,
С теплой мятою
Чай к столу сватала.
Прятала
Сердце под ватою.
И до тонкого месяца
Стояла на лестнице.
Мерзлая,
Но такая взрослая.
А потом тонкою
Рукою-иголкою
Узорила
На небе лазоревом.
И плакала:
Пошли мне не всякого,
А того главного,
Доброго, славного,
Для кого жажда моя –
Самая важная,
Для кого я сама –
Солнце ясное.

* * *

Она жила в чужой квартире.
И все мечтала о своей.
Романы были — три, четыре…
Ей так везло на кобелей.
И вновь придумана причина,
Чтоб что-то в жизни изменить,
И надоевший ей мужчина
Идет на лестницу курить.
Она не провожает взглядом,
И молча запирает дверь.
Пусть никого не будет рядом
Чем прирученный кем-то зверь.
Так продолжалось больше века.
И снова появлялись те,
Кто в ней не видел человека,
Но говорил о красоте.
Был переезд и возвращение,
И мысль была родить детей.
Вся жизнь как чье-то повторенье,
А ей мечталось о своей.

 

* * *

Вдоволь наигравшись, прыгну в окно.
Не спеши пугаться – первый этаж.
На роду написано, значит, дано,
Даже если стерся твой карандаш.

И плевать на реплики про забор,
И что лучше прыгать на гаражи.
У меня таможенный коридор.
Так что ты не бойся и не держи.

Если станет страшно, ты позвони.
Может я не сразу, но подойду.
Мы ведь не чужими были людьми —
Друг о друге писано на роду.

Псковская литературная среда. Проза. Геннадий Моисеенко

Геннадий Моисеенко

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Великие Луки.

подробнее>>>

 

ТОРЧИЛОВСКИЕ ЛЕГЕНДЫ

Добро пожаловать в мир мистики, здесь не врут, здесь – мечтают!

ПРОЛОГ

Медленно падал первый снег. Убежавшее за горизонт солнце уступало свои владения подступающим сумеркам, и вдоль дороги зажглись фонари. Было прохладно, но из-за того что ветра на удивление не было, холод не забирался под одежду и потому случайно оказавшиеся под открытым небом люди не чувствовали дискомфорта. Этот прозрачный, словно застывший, воздух на многие метры вверх пронзался скупым светом фонарных ламп, и в этом свете падали слипшиеся в хлопья снежинки. При этом они не мельтешили, как это бывает при малейшем движении воздуха, но падали ровно, словно задумчиво. Ничто не предвещало резких изменений, но в тот момент, когда спокойствие поглотило, казалось бы, всю природу, в небе блеснула молния, и в дальнем от дороги доме, на самом краю деревни Торчилово того, что стоит под лесом, раздался беспомощный детский плач. Вмиг природа пришла в движение, подул ветер, снежинки хаотически заметались, что особенно было заметно в лучах света, а те, которые успели упасть на землю, заскользили по незамёрзшей грязи.
Это было начало большой истории, но об этом в этот момент никто не догадывался.

ДОРОГА В ДЖИГОРОДСК
(Как я попал в Торчилово)

Солнце коснулось горизонта, украшенного зубчатыми очертаниями леса, и стало проваливаться. Небо над ним раскрасилось всеми цветами радуги, плавно перетекающими в чёрную бездну ночи, а редкие облака плыли багровыми пятнами, очерченные золотой каймой. Этим захватывающим видом можно было бы любоваться часами, если бы не несколько «но». Продолжается это феерическое представление не более получаса, но самое главное, что мне сейчас было далеко не до него, потому что я стоял на трассе т ловил попутную машину.
У тех, кто ходит от города к городу автостопом есть не писаное правило: если солнце убежало за горизонт, то голосовать бесполезно, в темноте вряд ли кто-нибудь рискнёт остановиться.
Именно поэтому я смотрел краем глаза на убегающее солнце и почти проклинал его за неуёмную спешку. Что оставалось мне? Мысленно я готовился к тому, что эту ночь мне придётся провести на трассе. Не самое приятное времяпровождение. Стоять на одном месте не рекомендуется: ноги затекут быстро. Оставалось одно, идти медленным шагом вдоль дороги и пытаться остановить машину. Всё это было мне понятно, вот только впереди меня трасса ныряла в лес, а в лесу даже луна со звёздами не подсвечивает твоё одиночество.
Делать нечего, стемнело быстро, и я обречённо шёл по дороге через лес. Мимо меня пролетали машины, которых становилось всё меньше. Я пытался голосовать, отчаянно показывая на вытянутой руке большим пальцем вверх, но шофёры, словно не замечая меня, проносились на машинах мимо. Особенно было неприятно, когда мимо меня проезжали большегрузные фуры. Они создавали такой вихревой поток воздуха, что меня просто выталкивало с дороги. Единственное что немного выручало, так это то, что приближение машин выдавало свечение фар, и я успевал повернуться и приготовиться к тому, что очередная машина пронесётся мимо не остановившись.
В те моменты, когда на дороге я оставался один, наступала тишина. Точнее, сначала я думал, что становилось тихо, но чем меньше проезжало машин, тем яснее я слышал, что по сторонам от дороги, в лесной чаще, далеко не тихо. То тут, то там раздавались хруст, рык, рёв, к которым я всё более и более стал прислушиваться. Я ясно различал, что с наступлением темноты жизнь в лесу не замерла, но наоборот, стала более активной. Кто-то от кого-то убегал, кто-то его догонял. А самое жуткое, что кто-то кого-то ел. И от всех этих зловещих звуков, доносящихся из леса, становилось жутко. Я невольно шарахался на середину дороги, опасаясь, что следующей жертвой могу стать я.
Идти в темноте стало чрезвычайно трудно, возникла опасность сбиться с направления и попасть в кювет, а туда мне абсолютно не хотелось, ибо там начиналась территория, на которой шёл постоянный бой за выживание.
Те редкие машины, которые проносились мило, мало помогали в освещённости трассы. На какое-то мгновение они высвечивали кусок дороги, но потом ослепляли ярким светом фар, а когда они обгоняли меня, то ещё несколько секунд я вообще ничего не видел. И только после этого впереди меня мелькали два красных огонька убегающей в небытие машины.
Сколько я так шёл? Часа два, и уже был настроен встретить на трассе безрадостный рассвет, до которого было ещё далеко. Позади меня над деревьями замелькали лучи от фар. Приближалась очередная машина. Я по инерции поднял руку, но не надеялся, что машина остановится. Уже когда она приблизилась, по звуку я определил, что это фура. Машина пронеслась мимо, и вдруг я услышал визг тормозов. В фургоне что-то заскрежетало и машина, покачивая контейнером с бока на бок, остановилась.
Я, не веря свалившейся на меня удаче, побежал за ней. Краем глаза я увидел, что правая дверь кабины открылась настежь, и стало тихо. Даже мотор машины заглох.
В тот момент я не обратил внимания на всё это. Подбежав к кабине, я взобрался по ступенькам вверх, и плюхнулся на сиденье. Дверь кабины захлопнулась сама. Только услышав хлопок двери, я стал понимать, что происходит что-то непонятное. Кабина была пуста, хотя я видел, что из неё никто не выходил. Я соображал, что это могло быть, и попытался открыть дверь. Не тут-то было, она не поддалась.
В этот же момент, когда я пытался выйти, заурчал мотор и машина, легонько дёрнувшись, тронулась с места. Мне стало жутко, ведь за рулём никого не было. Но машина набрала скорость и отъехала с обочины на свою полосу. Впереди на встречной полосе показались огни, и я понял, что неуправляемая машина сейчас начнёт гулять по трассе и столкновения не избежать.
Дрожа от страха, я полез к водительскому сиденью, протягивая руки к рулю.
Не тут-то было!
Сзади меня схватили за шиворот, дёрнули назад, и противный голос спросил:
— Куда торопишься? – и после этого меня усадили на место. Сзади меня на лежаке за сиденьями кто-то был. На моё левое плечо легла бледная, с узловатыми пальцами, рука, покрытая вздувшимися венами.
Я повернул голову. Передо мной было морщинистое старушечье лицо, обрамлённое седыми спутавшимися космами. Кожа лица блестела, словно покрытая слоем жира. На огромном кривом носу прилепилась большая бородавка с торчащими из неё жёсткими волосами. А из слюнявого рта торчал одинокий зуб. Старуха осклабилась и захихикала:
— Попался! Хорошенький. Давно я тебя ждала.
Я попытался отстраниться, но старуха крепко держала меня за шею.
— Что Вам надо от меня? – залепетал я.
— Тебя милый, закряхтела ведьма.
После этих слов старуха впилась смердящими устами в мои губы. Её язык стал протискиваться между моих зубов, и меня стало тошнить. Я стал дёргаться, пытаясь освободиться, но был крепко зажат, словно в тисках. Мне не хватало воздуха, и ещё немного я задохнулся бы. Я сделал последнее усилие, и почувствовал толчок в плечо:
— Парень, проснись! Джигородск! Тебе, кажется, надо было сюда.

ВЫНУЖДЕННЫЙ НОЧЛЕГ

Моя любовь к постоянным путешествиям когда-нибудь меня погубит. Занесёт в какую-нибудь несусветную даль, и найдёт там моё бездыханное тело. И даже если причиной смерти будет не само путешествие, то всё равно как-то не по себе от осознания что буду я лежать никому не нужный с биркой на ноге.
Но даже эти мрачные мысли не останавливают меня, и всякий раз, когда предоставляется возможность, я ухожу в дорогу.
Путешествовать можно разными способами: купить чуть ли не многостраничный и очень цветастый билет на самолёт; а можно более скромный, но тоже многостраничный жёлтый билет на поезд. Билет на автобус скромнее – беленький квадратик – Но этот квадратик, как и его воздушные и железносопричастные собратья придают уверенность, что ты доберёшься до пункта назначения.
А есть ещё один способ путешествовать: демократичный, романтичный, но более сложный. А говорю об автостопе. Выходишь на трассу; есть цель где-то в убегающем вдаль сером разрезе на лике природы, и есть проносящиеся мимо машины. Ты стоишь с вытянутой вперёд рукой и «голосуешь». Возникает невидимый, тихий конфликт: возьмут – не возьмут; чьё энергетическое поле сильнее. И ты, одиноко стоящий на обочине, всегда в проигрышном положении: ведь от тебя мало чего зависит. А они, прилипшие к кожаным (и не очень) сиденьям вспотевшими спинами, нежась в тепле автомобильных салонов, решают: снизойти или нет, не подозревая, что ты делаешь мощнейший энергетический посыл, чтобы остановить несущуюся мимо железяку. Как много энергии тратится впустую!
Опасности на трассе подстерегают на каждом шагу, но самая реальная, и достаточно неприятная, это застрять в дороге ночью. У нас не калифорния, ночами, даже летом, под открытым небом не уютно.
Был поздний вечер, когда я смирился с мыслью, что я застрял на трассе. Впереди ночь, и надо думать, где и как её провести. Был конец лета, и даже днём жара не испепеляла, а уж ночью… Так я размышлял стоя у дорожного знака с названием населённого пункта. Сначала я не обратил внимания на название, но безнадёжно отстояв больше полутора часов, конечно же, прочитал его. Для той ситуации, в которой я оказался, это название звучало как издевательство. На белой жестянке было гордо написано: Торчилово. И я торчал как перст один одинёшенек.
В наступившей полутьме трасса словно вымерла. Ни одной машины не оживляло сереющий пейзаж. Было тихо… В прочем, тихо относительно шума проносящихся мимо машин. На самом деле из леса, в который вросла своими избами деревня, всё время доносились звуки, и если, пока светило солнце, преобладало пение птиц, то с наступлением темноты птицы умолкли, и из леса стал слышен скрип и треск, которые ничего хорошего не предвещали. Все эти слагаемые: отсутствие машин, темень, жуткие звуки – привели меня к тому, что я это название деревни начинал ненавидеть. Так уж мы устроены: любим мы списывать наши проблемы на ни в чём не повинные обстоятельства.
Но надо было на что-то решаться, и я пошёл к ближайшему дому, чтобы напроситься на ночлег. Свет в окнах ещё горел и потому я смело постучал в окно. За воротами послышался лязг открываемых дверей и грубый голос спросил:
— Кого на ночь черти принесли?
Я робко ответил:
— Извините, я…
Но меня оборвали:
— Бабка Аглая живёт в крайнем доме на другом конце деревни. Уж, коль ездите к ней, так соизвольте разузнать, где её дом стоит. Надоели, ходивши тут.
Я понял, что здесь меня не примут, но загадочный дом бабки Аглаи меня заинтриговал и потому я не стал терять время на обход всех домов и сразу же пошёл на другой конец деревни.
Я чуть не ошибся домом. Я уже хотел зайти в, как мне показалось, крайний дом, когда неожиданно заметил, что под старой сосной, прикрытая раскидистой кроной, стоит покосившаяся избёнка. Сомнений не было, это был дом бабки Аглаи, и, почему-то, я сразу почувствовал, что меня здесь примут.
Я постучал в ворота, глухо гавкнул пёс и тут же замолк. Ни кто не открыл. Тогда я постучал в окно. За воротами скрипнула дверь, и женский голос спросил:
— Я, вроде, никого не жду.
— Извините, — ответил я, — я застрял на трассе, если можно, мне бы переночевать.
— Эк, как тебе не повезло, — пожалела меня бабка и стала открывать ворота. – А я уж испугалась, что не увидела просителя.
Странное упоминание «просителя» меня удивило, но меня занимал другой вопрос: где бы переночевать, и потому я ничего не спросил.
— Ну, заходи, не оставлять же тебя под небом. Только не пугайся, у меня беспорядок, – и, обращаясь к псу, — А ты чего молчишь, голос не подаёшь?
Пёс высунул из конуры морду, один раз гавкнул, и положил морду на лапы.
— Постарел ты, дружочек, — сказала со вздохом бабка, — скоро нам уходить. Уже костлявая косу наточила. Не бойся, умирать не страшно, страшно оставаться одному.
Прошли сени, где я чуть было не сломал ногу так как провалился на прогнившей доске.
— Ой, забыла предупредить, — запричитала бабка, — хозяина нет, некому поправить, детей нет – не родила, Бог обидел, а сама ремонтировать уже не в силах.
— Ничего страшного, — успокоил её я, — даже не ушибся.
Хозяйка усадила меня за стол и неожиданно спросила:
— А ты, я вижу, недавно снова влюбился.
— Интересно, а Вы откуда знаете?
— Я всё знаю. Рассказывай.
— Это было вчера в городе. Я сел в автобус и увидел…
У неё был вид одинокой женщины. Она была слишком ухоженной для замужней дамы. Мне не надо было смотреть на руку в поисках кольца, чтобы понять, что семейными обязанностями она не обременена, и это не смотря на более чем сорокалетний возраст, который выдавала сеточка морщинок у глаз, которые не скрыть никакими кремами и массажами.
В ней было то обаяние, которое исходит от женщины, пребывающей в постоянном поиске. Тут важно всё: от поддержания фигуры до мельчайших нюансов оттенков макияжа, когда каждая чёрточка (даже если это морщинка) зовёт: я хочу тебя, любого, лишь бы сейчас, и лучше надолго. Не верьте! Она уже не способна на долгие отношения. Её страсть так же холодна, как блеск её призывно манящих губ, Эти губы лгут…всегда! Эти губы помнят много и многих. Это уставшие домохозяйки, обрюзгшие за приготовлением пищи, потерявшие вкус к одеванию за ненужностью, в какой-то момент осознавшие безысходность своего существования, ещё верят, что могут найти своё счастье во взаимной любви. И только они готовы безвозмездно отдавать душу и тело…полностью, без остатка. Но не она. За этим феерическим взглядом читается длинный список стоимостей услуг. Каждый шаг суррогат-любви должен быть оплачен. Скидок не бывает, даже не мечтайте. Такие фразы типа: «Я тебя люблю» здесь не являются волютой. Хочешь тела – плати реальными деньгами. И не забудьте про дресс-код. В старых джинсах Вам ничего не светит.
— …Вот так.
— Да ты романтик. И угораздило же тебя. Не бойся, это быстро пройдёт. Сейчас я тебя покормлю. Небось, есть хочешь?
— Мне неудобно вас стеснять, — попробовал отнекаться я.
— Никаких стеснений, настояла бабка Аглая. – Тараканов кормлю, и для тебя найдётся.
Она наложила тарелку горячей картошки, такой горячей, что над тарелкой стоял небольшой пар, и ароматный дух распространялся по избе.
— Извини, всё постное, нечем сдобрить.
— Спасибо и так хорошо, — поблагодарил я.
Я не кривил душой. После дороги, с голодухи, даже пустая картошка идёт как изысканный деликатес.
Бабка села напротив и, посмотрев на меня, спросила:
— Так тебе точно ничего от меня не надо?
Я несколько удивился её вопросу:
— Ничего, а что такое?
— И ты даже не знаешь обо мне ничего?
— Ничего. Я в этих краях впервые.
— То-то я не вижу ничего, не чувствую. Когда ко мне просители идут я заранее знаю всё. А тут ничего! Удивительно. Чудеса, да и только.
— Что за просители?
— Ерунда всё это, не бери в голову, — и добавила: — А может быть самогоночки с дороги?
— Не откажусь.
— Вот и славненько. А то у меня давно простых гостей не было. Посидеть поговорить не с кем.
Бабка открыла большой амбарный замок на кованом сундуке и достала бутылку. Пока она возилась с сундуком, я рассмотрел убранство комнаты. На первый взгляд всё было обычно и скромно. Бревенчатые стены, стол возле окна. Но приглядевшись, я заметил, что в углах висят летучие мыши. Они с любопытством смотрели на меня, но абсолютно не проявляли ни какого беспокойства от присутствия незнакомого им существа. Я думаю, они вряд ли различали человек я или нет. Для них я просто существо и не более.
Бабка Аглая заметила мой удивлённый взгляд, и, налив стакашок, сказала:
— Не обращай внимания, это мне надо для заговоров.
— Вы колдуете?
— Что значит «колдуете»? Что за стереотипы у всех вас? Я людям помогаю!
— Заговорами? И Вы сами верите в это?
— Раз ходят ко мне, значит помогает, а раз помогает, значит верю.
— Но по Вашему разговору не скажешь что Вы из глухомани. Говорите по-современному.
— Ты что думал, что заговор может сотворить серость неучёная? Эх, милок, молод ты ещё, и глуп. Я, если хочешь знать, в городе училась в медицинском институте. И закончила его с отличием. А кроме того ходила в разные кружки по психологии. На пустом месте ничего не бывает. Давай ещё выпьем.
Мы выпили. Чуть мутноватая жидкость обожгла внутренности, медленно опустилась вниз, и стало тепло.
— А чего ж Вы в городе не остались?
— Что ж, всем, что ли в городе оставаться? – но подумав, добавила, — Хотела и я остаться в городе, да не получилось, сама сбежала.
— Надо же, обычно за город все цепляются.
— И я бы цеплялась. Всё любовь проклятая. Сначала, вроде, всё хорошо было, а потом не сложилось. Вот и убежала из города сюда. Ну, да ладно, давно это было. Думала, от людей подальше буду, а оно вон как получилось. Всё едут и едут.
— Значит, нужны Вы им.
— Значит нужна.
— А чего ж дом не справите ладный?
— На новый дом денег много надо.
— Так если едут можно заработать.
— Нет. Как только ты на этом станешь деньги делать, дар пропадёт. Да и не надо мне ничего. Скоро уже уходить. Там ничего этого не пригодится. Это от меня всем чего-то надо, а мне – ничего. Вот ты первый пришёл просто так. Подумай, может быть, всё-таки хочешь чего-нибудь? Я помогу.
Я подумал и ответил:
— Нет, ничего не хочу.
— Плохо. Когда человек ничего не хочет, тогда он мёртв. Человеку ничего не надо когда у него или есть всё или ничего нет. Ты думаешь, если я тебя не ждала, так я ничего не вижу? Я тебя чувствую. Нет у тебя в душе покоя. Мечешься, куда-то стремишься, а достичь не можешь.
— Все мы бежим куда-то и от кого-то.
— Всё правильно, вся наша жизнь побег… побег от себя. Вот я вижу, что ты любишь доказывать людям их правоту. По идеи, ты правильно делаешь. Но скажи честь по чести, кого ты убедил?
— Может быть кого-нибудь и убедил.
— Вряд ли! Но сколько врагов ты нажил через это? Никогда никого не убедишь прямыми доказательствами, а вкрадчивости в тебе нет. Отсюда все твои беды. Видишь ли, мир устроен не так как этого хотелось бы, и с этим приходится мириться. Вот ты много путешествуешь, расскажи мне, что ты видел интересного, жизненного.
— Недавно это было. Занесло меня в такую глухомань, что и представить страшно, хотя оказалось, что недалеко от этого места есть известный санаторий. На въезде в Опухлики есть автобусная остановка, которая называется «Опухлики – 1» На этой остановке построена кирпичная будка от дождя, раскрашенная в четыре цвета. Всем она хороша, да вот только крыша с железным покрытием, и в одном месте её зияет дыра. И вот на этой крыше, если смотреть от дороги, то справа, ближе к краю, проросли два деревца: берёзка и сосёнка. На вид, судя по размерам, им два – три года. И проросли они совсем рядышком. Жмутся друг к другу, а ветер теребит их. И не понимают он, что очень скоро либо крыша сама прогниёт, либо они своими корнями доломают её и рухнут они на землю.
— Глубоко ты видишь, в суть проникаешь. Не будет тебе покоя на Земле.
— Но вот Вы… Вы же помогаете людям. Они идут к Вам и верят каждому Вашему слову.
— Они идут заранее запрограммированными на то, чтобы верить мне. Заметь, не я их настраиваю верить. Ты думаешь, им заговоры помогают? Ерунда! Тут психологом надо быть. Хороший совет помогает реальнее, чем глупые нашёптывания.
— Значит, Вы сознательно идёте на обман?
— Почему обман? Люди получают то, что хотят. А каким способом, в данном случае не имеет значения. Ладно, давай по последней и ложись спать. Тебе завтра в дорогу.
Мне предложили место на печи. Как я не отговаривался, но бабка Аглая настояла на этом, убеждая меня, что у неё ещё есть дела. Какие дела у бабки ночью? Но спорить было бесполезно.
Я почти сразу же заснул, но вскоре меня разбудила вспышка света. Хотя от комнаты меня отделяла стенка печки, но сквозь щель между нею и потолком блеснул ярчайший как молния свет. Я перевернулся на другой бок и, наверное, сразу же продолжил бы сон, но тут я услышал тихий разговор. Первый голос был бабки Аглаи, обладателя второго я так и не узнал.
— Ты пришёл, я долго звала тебя.
— Зачем ты тревожишь мой покой?
— Мне явилось, что предыдущий хранитель умер полчаса назад. Пора найти нового.
— У тебя есть кто-нибудь на примете?
— Он здесь, спит на печке.
— А он надёжен?
— Думаю, что надёжен.
— И ему ничего не надо?
— В том-то и дело, что ничего.
— Если ты считаешь, что нашла хранителя, то я согласен с тобой.
— Тогда принеси мне его.
Незнакомый голос замолк на несколько секунд, после чего продолжил разговор:
— Вот он. Держи и помни, на тебе ответственность, в какие руки попадёт он. В нём наша сила, и если с ним случится беда, то начнётся хаос. Жаль, что никто из посвящённых не может хранить его. Многие века мы скрываем его в руках случайных людей, и единственное что мы можем делать, это наблюдать за хранителем и помогать в трудных случаях.
— А когда Вы придёте за мной? – спросила бабка.
— Ещё не наступило время, ты не всё исполнила из предначертанного тебе.
— Я устала.
— Потерпи, час придёт. А мне пора уходить, на Земле для меня много дел.
От этого странного и непонятного для меня диалога стало жутко. Но, как это часто бывает в таких случаях, я очень быстро снова заснул.
Когда я проснулся, по деревне пели петухи, солнце пробивалось сквозь замутнённое стекло окна и щекотало мои глаза. Голова немного кружилась с похмелья, но плохо не было. Бабка Аглая хлопотала на кухне.
— Проснулся, бродяга? – окликнула она меня.
— Спасибо, доброе утро.
— Выпей простоквашки, — бабка протянула мне стакан, — с утреца полезно.
Густая простокваша даже под наклоном не хотела покидать стакан, но всё же отрывалась большими кубиками и приятно растворялась во рту.
Я наскоро поел, поблагодарил бабку за щедрость и направился к выходу. Но бабка Аглая меня остановила:
— Я тут подумала, покумекала… Ну, в общем, я тебе дам одну вещицу. Носи её с собой, поможет.
— Спасибо, но я ни в Бога, ни в заговоры не верю.
— Я знаю. А ты просто носи как подарок, а там разберешься, что к чему, — и она протянула мне то, что я сначала принял за миниатюрный чурбачёк.
Как только я взял его в руки, то сразу же увидел, что это не простой кусок палки, а небольшая резная статуэтка. Тонкая ручная работа была явно старинной. Дерево за долгие годы и от бесконечных прикосновений стало коричневым, почти чёрным. Но это был не библейский персонаж, а какой-то неизвестный языческий божок. Вместо традиционного полотняного хитона его тело прикрывала, как я понял, козлиная шкура. Окладистая борода достигала груди, руки он протягивал ко мне, но больше всего поразил его взгляд: простой и наивный он проникал в глубину души и завораживал доверием, которое бывает только у детей, когда они смотрят на мать.
Я спрятал божка в сумку и ещё раз поблагодарил бабку за подарок и гостеприимство. Когда я повернулся к ней спиной чтобы выйти, то явственно ощутил, что бабка Аглая меня перекрестила. Она не дотрагивалась до меня, но её движения, отмечающие концы креста, словно огнём обожгли моё тело.
Я вышел за скрипучие ворота, дошёл до большака, поднял руку, и первая же машина увезла меня прочь от Торчилова.
В тех местах я бывал не часто, Чему-то свидетелем стал сам, а так же много слышал о бабке Аглае. Все эти истории я расскажу вам.

ИСТОРИЯ ЛЮБВИ

— Ребята, смотрите, лопоухий! – с такими криками встречали в школе Ваську. – Бейте его!
Били не сильно, больше для того чтобы унизить, но часто. В ответ Васька только беспомощно улыбался. Дело в том, что кроме несуразной внешности он обладал слабым умишком, что было видно сразу по глупому выражению его глаз.
Дети по сути своей жестоки, а когда они объединены в дикую толпу под названием школа, то они становятся беспощадны. К тому же школьная среда обладает долговременной памятью, и уж если кого-то начнут гнобить, то это до конца обучения. Ну, а если большая часть одноклассников поступит в один институт, то и там бедолаге жизни не будет.
Беда, как известно, одна не ходит. В комплект к судьбе изгоя на своё несчастье Васька ещё в школе влюбился в первую красавицу класса и школы Лену, недосягаемую как звёзды на небе.
Даже записные красавцы пытавшиеся ухаживать за ней всегда получали отворот-поворот, а уж Ваське точно ничего не светило, и он это прекрасно понимал, несмотря на не очень большой ум. Лена, к слову сказать, пару раз обожглась на отношениях с парнями, и потому столь резко всех отшивала. Но, право, разве в наши дни два-три «романтических» увлечения как-то меняют отношение к девушке? Видимо, у Лены где-то в глубине души теплились искорки другого воспитания, того, в котором любое прикосновение разнополых людей обязывало к браку.
Так и жил Васька, получая тумаки и сгорая от неразделённой любви. В Васькиных мечтах ему грезилось, как они с Леной идут по институту, а все обидчики в зависти оглядываются. И ни кто больше не посмеет дать ему оплеуху.
Даже на последнего идиота иногда снисходит просветление в виде какой-нибудь глобальной идеи. А уж если к просветлению подталкивает любовь, то это серьёзная мотивация чтобы задуматься.
Задуматься это одно, а вот что реально делать? Помогло телевидение. На многих каналах идут передачи о знахарках, колдуньях, заговорах и приворотах. Найти ворожею было трудней. Долго пришлось вычитывать объявления, расспрашивать якобы очевидцев. В глухом районе, далеко от города, в деревне Торчилово по самым надёжным слухам жила такая бабка.
Всеми правдами и не правдами отпросился дома Васька. Да и кто ж отпустит такого одного, он же потеряется.
Под вечер приехал в деревню, а там ему дом бабки Аглаи показали. На самом краю, там, где вековые сосны нависли над крышами, стоит покосившаяся избёнка о тесовых воротах.
Постучал Васька в вороты, а из-за них голос скрипучий:
— Ты что ли, лопоухий?
— А Вы почём знаете?
— Я всё знаю! Ты языком лишнего не лопочи, заходи, коль пришёл.
Зашёл робко во двор, в сарае куры кудахчут, пёс во дворе из будки рычит. А Аглая в дом его подталкивает:
— Иди, иди, не сумневайси. Я всё про тебя знаю, давно тебя жду.
— Вы ничего не путаете?
— Не, не путаю, В доме поговорим.
Переступил порог, да головой о косяк тюкнулся, дверные проёмы в деревнях низкие делают. Да, что Ваське, привыкать, что ли к подзатыльникам?
А в доме вонища, не подохнуть. Васька по глупости своей природной возьми и ляпни:
— Фу, кислятиной воняет! Вы чего, пукаете в доме?
— Это ты пёрднешь – кислыми щами завоняет, а если я, так духом святым повеет. Так что ты шибко не умничай.
— Это почему Вы думаете, что Ваше не воняет?
— Да потому, милок, что я по утрам чай из чертых-травы пью, а ты пересушенную труху завариваешь. Ладно, помогу тебе в горе твоём. Дам я тебе башмаки волшебные, быстро доберёшься.
— Так я ж ещё не сказал что мне надо… Ах да, Вы ведь всё знаете.
— Вот именно.
— Скороходы что ли?
— Эк, Вы, городские, всё умничаете. Книжек начитались и думаете, что всё знаете. Скороходы – они ж сапоги! Что ты с ними делать будешь? На них ведь только равновесие держать полгода учиться надо. Ты ж на них нос расшибёшь, а я отвечай.
— А с башмаками легче? – не унимался Васька.
— В чём-то легче. Тут главное помыслы чистые иметь, иначе в беду тоже попасть можно. В них главное каблуками лишний раз не щёлкать. Лучше вообще на носках ходить. А принцип такой: задумал, куда ты хочешь попасть, ясно представил себе это место, каблуками щёлкнул и в миг ты там окажешься.
— А в чём опасность?
— Ну, представь себе, что ты думаешь о девушке любимой… или не очень, и в этот момент щёлкнешь каблуками. Что будет?
— И что будет?
— Да то и будет, что окажешься ты в ней. Хорошо если не полностью. Может быть, отделается она испугом да срамом. А если полностью? Её ж разорвёт. Да и тебе не поздоровится. Так ведь задохнуться можно. Поэтому я и говорю, что надо иметь чистые помыслы, чтобы душа твоя была чиста, как лист бумаги перед экзаменом по ворожбе, который я тебе дам.
— А он что, всегда чистый?
— Какой ты бестолковый. Если на нём что-то будет, то либо ничего не наворожишь, либо такого наворожишь, что двадцать преподавателей не исправят. Так что лист бумаги, как взял ты чистым, так и вернуть должен чистым, как будто и не был он в употреблении.
— А результат экзамена как узнают?
— Кому надо тот узнает. А тебе того знать не положено, не нашенский ты.
— А зачем мне тогда бумажка?
— Так ты ж за ворожбой пришёл. Вот мы и узнаем, что у тебя получилось. Ты не задумывайся, не твоя это забота.
— И что мне с башмаков?
— Тебе приворожить Ленку надо?
— Надо.
— Вот то-то и оно. Хорошо хоть лишние вопросы перестал задавать.
— Перестал.
— А как я тебе её приворожу? Мне для этого вода самого гнилого болота нужна. Вот и сгоняешь туда.
— А Вы не можете?
— Я-то могу, только на кого я хозяйство оставлю? – возмутилась Аглая.
— Так с такими башмаками это ж мигом можно доставить.
— Можно. Только хозяйство ни на миг оставлять нельзя. Да и ворожба будет крепче, если ты сам воды добудешь.
— Тогда я мигом.
— Э-э, постой чуток. Ты мне вот что скажи: ты точно уверен что тебе это надо?
— Уверен, — воскликнул Васька.
— Эх ты, бедовая голова, большие уши. Тогда представь самое гнилое болото. Только хорошо представь.
— Представил.
— Не перебивай! Запомни: вот тебе банка, в неё наберёшь воды, а потом представишь мой дом и сюда вернёшься. Понял?
— Понял, кивнул Васька.
— Тогда действуй.
Зажмурился Васька, каблуками цок, и исчез. А появился на коряге посреди какой-то трясины. Дух гнилостный над жижей над жижей парит. Хуже чем в доме у бабки Аглаи. Черпанул воды, да снова каблуками цок, и вернулся назад.
Взяла банку Аглая, языкам щелкает:
— Ай, дурак, так дурак, а болото правильно выбрал. Ну, ничего, будет тебе приворот. Жалко, конечно, бедняжку, да ничего, стерпится. И хуже бывает. Дай-ка я у тебя волос срежу.
Нагнул Васька голову дурную, бабка ножницами клац, клочочек небольшой выщипнула.
Долго колдовала Аглая над водой, что-то шептала, что-то жгла. А потом протягивает ему банку, но не отдаёт:
— Скидавай башмаки.
Запечалился Васька, но виду постарался не показать. Думал, забудет бабка про башмаки, ему останутся. Не тут-то было. У Аглаи всё под присмотром. Делать нечего, снял башмаки, в свои кроссовки переобулся.
— Вот так лучше будет. Ты из этой банки попрыскай на объект своих желаний, всё и будет по-твоему. Много прыскать не надо, и чуть-чуть достаточно.
Схватил заветную банку Васька, к груди прижал.
— Ну, а теперь ступай, ещё на последний автобус успеешь.
Побежал лопоухий, только уши от ветра по щекам хлопают. Успел, а бежал так аккуратно, что ни капельки не пролил.
На следующий день с трудом дождался перемены. Подошёл к Леночке, а она в этот момент с девушками щебетала – на Ваську ноль внимания. А Васька возьми, да всю банку ей на голову и вылил. Что с дурака взять? Говори не говори ему, что чуть-чуть хватит, всё равно по-своему сделает. А вода-то в банке тухлая, болотная. Такая вонь по всей аудитории пошла аж жуть. Девушки отпрянули от Лены, галдёж подняли. Сбежались все, но близко не подходят – воняет, да и в жиже вся Ленка. Преподаватели хотели Ваську в преподавательскую вести для разбирательства, да только Лена вдруг говорит:
— Не трогайте его! Он мой! Я его люблю, — и кинулась Ваське на шею.
Васькиному счастью не было предела. Обнял он свою любимую, так и пошли обнявшись.
И до сих пор ходят, а в след им сокурсники говорят:
— Парочка полудурочков.
Девушки с Леной перестали общаться, изменилась она как-то, враз поглупела. Был один полудурок на курсе, а стало два, как сапога. Ну, а бумажка так и осталась у Васьки, кому она нужна?

О ПОЛЬЗЕ СНЕГОСТУПОВ

— Лозу надо заготовлять летом, а не зимой, — менторским тоном выговаривал наставник, вышагивая за спинами детишек, сидящих на лавках за длинным столом. – А плести снегоступы можно осенью, когда закончится сбор урожая и лесные заготовки.
— А городские говорят «лыжи», — вставил слово Слава, один из мальчишек.
— Во-первых, никогда не перебивай старших, тем более на уроке; во-вторых, лыжи делаются из цельного куска дерева, а снегоступы плетут. И вообще, городские нам не указ, — после этих слов Слава получил положенный в таких случаях подзатыльник. Было не больно, но обидно, потому что остальные детишки засмеялись.
— В городе всё есть, — буркнул под нос Слава.
— Был я там, — ответил наставник, — нет там ничего хорошего. Самого главного нет.
— Чего же? – поинтересовался Слава, остерегаясь, что получит ещё один подзатыльник.
— Небушка там не видно. Вот, к примеру: на этих наших снегоступах ты доберёшься до берлоги медвежьей, и медведя поднимешь, и с добычей будешь. А городские так смогут? Не смогут! То-то и оно. У нас всё есть, что для жизни надо. Попадёшь в город, будешь всю жизнь за каменными стенами прятаться. Ну, а коль невмоготу тебе туда попасть, то обзаведись второй тенью, тогда тебя туда пустят.
— Двух теней не бывает, — возразил Слава, — солнце-то одно.
— Много ли ты знаешь? Солнце-то одно, ты прав. С двумя солнцами и у дурака будет две тени. В том-то и смысл чтобы от одного солнца две тени иметь.
— Нет у городских двух теней. Даже у них ходит поверье, что если ты обзаведёшься двумя тенями, станешь владыкой мира. Вот только как это сделать?
— И какой из тебя владыка мира, когда ты в лесу теряешься? – все детишки и наставник снова засмеялись. – Ты учи то, что я тебе говорю, пригодится в жизни. Вот встретишь ты в лесу след парагойда, что ты тогда будешь делать на своих лыжах? Он ведь хитрый, запах человечий сразу чует. Пойдёт на запах, увидит след лыж, а там, по следу, вмиг тебя поймает. Поминай, как звали. А снегоступы запах твой отбивают. Да и если наткнётся на такой след парагойда, нипочём не поймёт что это человеческий след. А ты говоришь «лыжи».
— Так никто ж не видел этого парагойду, — не унимался Слава.
— Потому-то и не видели, что проглатывает парагойда всех людей попадающихся на его пути. Продолжим занятие.
Легко сказать «продолжим», а у Славы одна мысль: «Вот бы вторую тень добыть, тогда бы никто не посмел над ним смеяться, да подзатыльники отвешивать». Так стала глодать Славу эта мысль, что ни делает, всё об одном думает. А кто думу думает, тот рано или поздно начинает действовать.
Прознал Слава про бабку Аглаю, что в деревне Торчилово живёт. Вся округа к ней за снадобьями да заговорами ходила. Вот и Слава пошёл.
Стал у покошенных ворот, боязно, да и странно как-то: все к бабке ходят, а ворота у неё на ладан дышат. Но делать нечего, охота пуще неволи. Только занёс он руку, чтобы постучать, как из-за ворот голос с хрипотцой:
— Заходи, дурачок, не стесняйся. Нечего по воротам кулаком елозить и так рассыпаются, поправить некому.
Зашёл Слава, во дворе куры, пёс на гостя непрошенного брешет… Всё как у всех.
Подбоченился Слава, чтобы серьёзней казаться, и говорит важно:
— Я тебе поправлю ворота.
— Ох, и везёт же мне на дураков. Все вы так говорите, да потом только пятки сверкают, — ехидно, — Ты пятки салом смазал?
— Зачем? – испуганно спросил Слава.
— Да чтоб бежать быстрее, — засмеялась бабка Аглая. – Ладно, заходи, — добавила, утирая слезу, — покумекаем, чем тебе помочь.
Зашли в дом, по углам мыши летучие висят, под печкой миска с картошкой, а в ней тараканы кормятся.
— Зачем же Вы тараканов привечаете? – не удержался Слава.
— Каждая тварь жрать хочет, вот и пусть едят, зато по дому ползать не будут. Ну, что ты там себе в башку втельмяшил? Вторую тень захотел? – и добавила себе под нос, — Мир вам всем понадобился, а дома разобраться не можете.
Испугался Слава:
— А Вы откуда знаете про вторую тень?
— Ты к тому пришёл, дурень? Мне всё положено знать.
— Так что ж, не поможете?
— И хотела бы отказать, да не могу. Обязана я всем помогать в желаниях ваших дурацких.
— Это почему же?
— Связана я обетом, потому и силу имею. Ладно, хватит базарить, не твоего ума это дело. Понял?
— Понял.
— Вот то-то. Не пожалеешь?
— Не-а…
— Ладно, тогда слушай. Чтобы получить вторую тень надо украсть у кого-нибудь душу.
— Эк, так это ведь грех, — но, подумав, добавил, — И как это сделать?
— Я научу. Я понимаю, что грех это, да и у кого красть? Свои все вокруг. Так вот, за лесом есть деревня Сукино. Знаешь такую?
— Кто ж не знает. Сукинские народец поганый, это все знают.
— И чем же они поганые?
Слава смутился, но ответил:
— Так… сукинские ж…
— Сильный довод! Ну, так пойдёшь туда. Снегоступы научился делать?
— Куда ж денешься? Наставник любого научит, а не захочешь, заставит.
— Ты на него не серчай, он пользу делает, вас олухов учит. Так вот, ставай на снегоступы, и чеши в Сукино.
— А там что?
— Правильно мыслишь. Вот тебе мешок и веник. Ты веником поосторожней, зазря не маши. Это тебе не голяк у твоего сортира. Это веник особенный. Я его на гнилом болоте из рогоза нарезала. Так вот, проберёшься в любой дом, когда все спят. Выберешь человека сам. Подойдёшь к нему и этим веником от него в мешок всё смети. Тщательно мети вокруг да около. Да смотри не попадись, иначе бить будут долго, может быть до смерти. Всё разумел?
— Всё.
— Ну, тогда ступай. На дворе вечер, пока дойдёшь, аккурат ночь будет. Сделаешь дело, ко мне возвращайся.
Выбежал из избы Слава, снегоступы к валенкам привязал, и как можно быстрее по лесу пошёл. А в лесу темень хоть глаз коли. Летом хоть луна путь освещает, а зимой за тучами луны не видно. Хорошо хоть снег белизной подсвечивает путь среди деревьев. А страшно-то как! Сосны скрипят – это они от мороза так плачут. Ветка хрустнет, а кажется что парагойда подкрадывается. Да и мороз кусается, нос совсем заледенел.
Добрался до Сукино, в избах свет уже не горит. Недолго думая решил зайти в первую же избу. С этим в наших краях проблемы нет, у нас дома не закрываются. Не принято у нас закрывать. Люди все честные. Это городские воровать приучены, а у нас не так.
Зашёл, хорошо хоть двери не скрипучие, да собаки во дворе не оказалось. С трудом разглядел, что на лавке кто-то спит. А тут небо очистилось (к морозу, наверное) и луна из-за тучи вышла. Смотрит Слава, а на лавке девушка лежит – красивая, глаз не оторвать. Так бы смотрел, не насмотрелся бы. Только тень вторую хочется.
Развернул Слава мешок, веником обмахнул вокруг девушки, да всё в мешок-то и замёл. Надулся мешок как шар воздушный. Завязал тесёмочкой и побежал прочь. Снова лесом, только теперь всё казалось, что сукинские собаки по пятам гонятся. Только не было ни какой погони.
Прибежал к бабке Аглае, а та уже поджидает его.
— Видать совсем у тебя совести нет, — под нос бормочет.
Но службу свою исправно свершает. Взяла мешок, пошла в красный угол, а там тоже летучие мыши висят. По одной из мышей раскрыла мешок, мышь оторвала и в мешок её. Трепыхнулось что-то в мешке, а Аглая быстро подошла к Славе и этот мешок ему на голову натянула.
Сорвал с себя мешок Слава, а Аглая ему:
— Вот теперь ступай домой.
Ничего не понял Слава, только из-за мешка разозлился. Прибежал домой, насилу отдышался, да спать лёг.
Утро скоро настало. Вышел Слава на улицу, идёт в избу наставническую. Сначала никто ничего не заметил, но бабка Нюшка совсем сгорбленная ходит, кроме земли давно ничего не видит, вдруг говорит:
— Ой, люди добрые, глядите, у Славки две тени.
И правда, увидел народ, что за Славой по земле скользят две тени, одинаковые, как близнецы.
Идёт Слава гордый, а народ смеётся. Почему, не понимает Слава.
Через пару дней в Сукино праздник был. Сосватали из крайней избы девушку первую красавицу в округе. Свадьбу сыграли. А вы что думали, что если веником помахать так от этого умирают?
Слава и по сей день с двумя тенями ходит. Власти никакой, да и кто за две тени власть даёт? Для этого надо не маленьким подлецом быть, а большим. А вот смеяться над ним не перестали, так и называют дурачком с двумя тенями.

ЧУДО

В поисках свидетельств о жизни бабки Аглаи я объездил все пригороды Джигородска, беседовал с жителями, которым повезло общаться со знахаркой. Довелось мне говорить и с её соседями по деревне Торчилово. Разные люди встречались мне, по-разному отзывались они о бабке. Сложный характер был у неё. Были те, кто ругал бабку, называл шарлотанкой. Находились те, кто называл себя её учениками, но таковыми не являлись – у Аглаи вообще не было учеников. Но большинство из тех, кто действительно с ней общались, были благодарны бабке, им она помогла.
В Торчилово я зашёл к соседке Аглаи. Она рассказала, что бывали дни, когда к бабкиному дому стояла очередь просящих, но были дни, когда никто не тревожил аглаиного жилища. Когда я расставался с аглаиной соседкой, она вдруг попросила номер моего телефона.
— Зачем Вам? – поинтересовался я.
— Хочу помочь тебе. У меня есть знакомая, ей есть что рассказать о чуде, свершённом бабкой.
Ждать долго не пришлось. Звонок поступил на мой телефон через два дня. Женщина на том конце телефонного эфира представилась Анной Сергеевной. Мы договорились встретиться вечером того же дня в центральном сквере Джигородска, прилегающего к площади Ленина.
Я ожидал увидеть древнюю старушку, но на свидание пришла молодо выглядящая женщина лет пятидесяти.
Мы поздоровались и она спросила:
— Вы знаете, что это за место и чем оно примечательно?
Я знал:
— Это первый в мире цветной фонтан. Изобретатель этого чуда Александр Константинович Логинов, который жил в этом городе.
— Приятно, что Вы интересуетесь историей нашего города. Тем легче нам будет общаться. Я расскажу Вам, как мне помогла Аглая.

Это было почти тридцать лет назад. Я только что вышла замуж, но, Вы же понимаете, начинать совместную жизнь непросто. Были сложности притирки характеров. Очень не гладко было. Вот я и решилась поехать к бабке Аглае, её мне посоветовала моя подруга. Но не в этом дело, слава об Аглае уже шла по свету. Доехала я до Торчилово на пригородном автобусе, прошла грунтовой дорогой к дому. Мне повезло, просителей не было. Зашла я в дом, а Аглая сидит на табуретке и словно ждёт меня.
— Заходи, красавица, рассказывай.
— Проблемы у меня, — ответила я, — с мужем отношения не ладятся.
— Что ж, бывает. А вот ты скажи мне, у вас дети есть?
— Какие дети? – возмутилась я, — мы притереться не может никак.
— А что надо чтобы притереться? Ты думаешь, что посещение ресторанов сплачивает семью? Поверь мне, старой, дети лучшее средство для укрепления семьи.
— А если мы всё равно не уживёмся? Что тогда?
— Зато у тебя будут дети.
— Безотцовщина?
— Глупенькая, что может быть лучше, чем дети? Дети – это самое главное в жизни. А есть семья или нет, это уже дело десятое.
— Всё равно страшно, — усомнилась я.
— Хорошо, — ответила бабка Аглая, — я расскажу тебе историю про своего родственника. Так сложилась его судьба, что он был инвалидом с детства, горбатый он был. Жизнь у инвалидов, сама понимаешь, не сладкая, но он духом не падал. Как-то получил он путёвку в санаторий для инвалидов с такими же проблемами, и там познакомился с женщиной, тоже инвалидом, с такой же болезнью. Сошлись они и вскоре поженились. Да ладно бы только поженились, она ведь забеременела. Что началось! Врачи увещевали: ни в коем случае, Вы погибните. Знакомые говорили: ты с ума сошла. А за глаза, как только не называли. А она твердила: хоть лопну, но рожу, у меня другого шанса не будет. Весь срок пролежала на сохранении. И ведь родила, здорового, крепкого мальчика. Сейчас он богатырь. А ты говоришь, что у тебя проблемы.

Анна Сергеевна закончила рассказ. Я помолчал пару минут и спросил:
— Философская история и поучительная. Но где же чудо, какими славилась бабка Аглая?
Женщина открыла свою сумочку.
— А вот оно, — с этими словами достала фотографию. На снимке рядом с Анной Сергеевной сидели два парня и девушка. – Вот чудо, к которому меня подтолкнула Аглая. А Вам я вот что скажу: Вы умный человек, в России это большой недостаток, будьте осторожны, слишком многие захотят Вам подгадить.

СУП НА КУРИНОМ БУЛЬОНЕ

В наших местах, если снег пойдёт так все дороги засыпать может. Иной раз так заметёт, что по пояс проваливаешься. Это у вас в городе все дороги расчищены, а у нас зимой там, где протопчешь, там и дорога. В ботиночках не походишь, только валенки спасают. А потом, когда оттепель побалует природу, всё водой зальёт. Так на этот случай калоши иметь надо. Хоть и неказисто, зато удобно и тепло.
В эту зиму оттепелей не случилось, а снега было предостаточно. Летом в деревнях поздно ложатся, а зимой рано. Да вот беда: автобус из города приходит затемно. Конечно, не каждый день приезжают гости в Торчилово, но, с тех пор как пошла по земле слава про бабку Аглаю, зачастили визитёры. Приезжайте, посмотрите, самая натоптанная тропинка идёт к её избе.
Вот и сейчас в лунном свете видна чья-то фигура, скользящая на снежном фоне в сторону покосившегося домишки прячущегося под ветвями вековой сосны.
— Э-эй, — раздался голос из-за ворот, — только стучать не надо, всю округу разбудишь. Заходи, рыжая, коль пришла.
Ворота со скрипом приоткрылись, и изумлённая девушка протиснулась в образовавшуюся щель, и оказалась во дворе. Старый пёс басовито гавкнул, на что бабка Аглая буркнула:
— Совсем обленел, тявкнуть не можешь, — и, обращаясь к девушке, — Ну, что стала, заходи, коль приехала.
Через сени в дом еле прошли: пол прогнил, проваливается.
Зашли, а гостья трясётся, замёрзла.
— Ну, что ты, дурёха? Что ж ты зимой в сапожках на каблуках ходишь? Ты, Настёна, меня послушай, я старая, всё знаю: не гоже по морозу в такой обутке ходить – по-женски болеть будешь.
— Откуда Вы имя моё знаете? – удивлённо спросила девушка.
— Э-хей, не внимательная ты, отсюда и все твои беды. Я же тебе только что сказала, что я всё знаю.
— Даже то зачем я пришла к Вам?
— А чего тут не знать? Парни на тебя не смотрят, вот и пришла ко мне.
Настя насупилась и зашмыгала носом.
— Ну-ну, — остановила её бабка Аглая, — нечего сопли на кулак мотать, тут и так сыро. А ты не пробовала ресницы подкрасить?
— Вы думаете, это поможет? Всё равно все видят, что я рыжая. Там ведь не подкрасишь.
— Не знаешь ты мужицкой натуры. Когда до того дело дойдёт, мужику уже всё равно какого цвета там. Главное позыв создать, а остальное ерунда.
— Не поможет тушь, — обречённо вздохнула Настя.
— Так ты ж и не пробовала. Вот и ко мне не накрашенная приехала, а ведь в автобусе и парни были. Ты не слушай свою мамашу, что только гулящие красятся. Я, хоть и деревенская, да старая, а скажу как есть: ты брови насурьми, глаза тенями подведи, все мужики твоими будут. Веришь?
— Не очень. Вы бы мне заговор какой… подсобите.
— Эх, и что с тобой делать. Кто ж тебя веры в себя лишил? Ну, да ладно, помогу я тебе. На другой стороне нашей деревни дом видела? Ты мимо его с автобуса шла.
— Видела, — кивнула Настя.
— Вот в этом доме у хозяев куры есть. Ни у кого в деревне не осталось, а у них есть. Ступай к ним. Что хочешь делай, хошь воруй, хошь купи, но принеси от них курицу, и только от них. Из магазина не надо, там одни химикаты, как на нашем поле после обработки удобрениями. И не петуха – петухи для мужского пола пригодны. Поняла?
— Поняла.
— А коль поняла, чего стоишь? Иди.
Делать нечего, побрела Настя. Хорошо хоть деревня Торчилово не очень большая. Это в старину, что ни деревня, так не меньше ста дворов. А по нынешним временам и двадцать торчиловских, почитай, чуть ли не город уже. Опустели деревни.
Подошла Настя к дому на другом конце деревни, и думает: как быть? Не воровать же, в самом деле? Не умеет этого Настя (как видно не все городские вороватые), да и собака во дворе брешет. Решила действовать честно, подошла к окну, в замёрзшее стекло постучала.
За воротами голос мужской:
— Кого в такую лихоманку черти принесли? – но ворота открыл.
— Извините, я по делу.
Посмотрел мужик, заморыш продрогший перед ним.
— Ошиблась ты. Бабка Аглая на другом конце живёт, что б ей пусто было, — и хотел уже ворота захлопнуть.
— Я знаю, — успела выпалить Настя. — Это она меня сюда прислала.
— Это ещё зачем? Староват я для тебя, — и мужик ехидно засмеялся.
— Что за глупости. Бабушка Аглая прислала меня к Вам курицу купить.
— Курицу? – удивился мужик. – Снова чудит бабка. Как ты её ласково: «бабушка»… Ведьма не крещёная она.
— Не правда, — заступилась за Аглая Настя, — я сама у неё иконы видела.
— Это в том углу, где у неё мыши летучие висят? Мало ли что ты у неё видела. Всё равно ведьма. Курицу, говоришь? – мужик пожевал губы думая. – А пятьсот рублей лашь?
— Дам, — вынуждена была согласиться Настя.
— С этого бы и начинала. А может быть, самогоночки со мной выпьешь? Глядишь, чего и сладим.
— О самогонке бабушка ничего не говорила. Вот Вам пятьсот рублей.
Завернул мужик в рогожку курицу, чтобы не замёрзла, и сказал:
— Бабке передай, чтоб рогожку завтра возвернула.
Схватила Настя курицу, к груди прижала и бегом обратно к бабке Аглае. А та уже ждёт, да посмеивается.
— Что, облапошил тебя старый хрен?
— Почему «облапошил»? Продал.
— За пятьсот рублей? Конечно, облапошил. Ей красная цена двести рублей в базарный день. И он меня после этого ведьмой называет. Сам ведьмак-мудак. Спекулянт проклятый. Всегда жадным был, с молодости. Бывало с парнями пьёт водку у его дома, он капусточки квашенной на закуску вынесет, а потом по десять копеек с носа соберёт: мол, вилкой ковырял капусту, значит плати. Да, и черти с ним, главное, что ты курицу принесла.
— Что дальше? – нетерпеливо спросила Настя.
— Сейчас ты из неё суп сваришь.
— Как же я из неё суп сварю? Она же живая.
— А ты что белоручка? – стала злиться бабка Аглая. – В сенях топор стоит. Оприходуй курицу, ощипли, и неси её сюда, — и вдогонку. – Перекрестить не забудь.
Испугалась Настя, перечить боится – вдруг бабка откажется помочь. Отрубила голову курице, вот страху натерпелась. Это деревенским запросто курицу к пракурям отправить, а городские, они хоть и жертвы урбанизации, многие курицу только в холодильнике видели.
Хорошо хоть готовить Насти мать научила. Наваристый суп получился. Сели за стол бабка Аглая с Настей, бабка суп налила обеим, а в Настину тарелку лытку куриную положила и говорит:
— Ты с лытки когда мясо съешь, косточку не выкидывай.
Доели суп. Бабка косточку взяла, что-то пошептала, и Насте отдаёт с такими словами:
— Когда захочешь кому-нибудь понравиться, ты эту косточку в левой руке зажми, всё и сбудется. Запомнишь?
— Запомню.
— Вижу, что запомнишь. А теперь домой возвращайся.
— Чуть не забыла, — опомнилась Настя, — мужик просил рогожку вернуть.
— Ты об этом не думай, это наши заботы. Мы тут все свои, разберёмся. Ты, главное, косточку береги, да не забудь глаза накрасить.
Побежала радостная Настя.
На следующий день пошла в институт. Всё чин чинарём, и косточка в левой руке, и макияж отпадный… Идёт и удивляется: все парни на неё засматриваются.
С тех пор наладилась у Насти личная жизнь, только косточку из рук она не выпускает до сих пор, всё время в кулаке сжимает, да так, что пальцы белеют.
А тем же утром, когда Настя пошла в институт с косточкой в руке первый раз, над деревней Торчилова тоже взошло солнце, и со всей дворов по округе разнеслось пение петухов, которые охаживали своих кур. А вы что думали, что в деревнях кур перестали держать?

В ПОГОНЕ ЗА РАДУГОЙ

Такого в Торчилово ещё не было, чтобы по всей деревне на «Форде», да к самому дому, сами знаете к какому. Нет, вы не считайте, что мы дикие, машин не видали. К Маланье каждый месяц из города на «Жигулях» сын приезжает. Председатель сельсовета так вообще на «Волге» по деревням разъезжает. Ему положено, он начальник. Да и по трассе, вон она совсем рядом, всякие машины проезжают, всего насмотрелись. Но чтобы через всё Торчилова, по нашим ухабам! Дом-то бабки Аглаи в самом конце стоит, считай в лесу.
Много народа к ней ездит, но на таких машинах ещё не бывало. В основном на автобусе приезжают, да от остановки пешком к дому идут. Жаждущие помощи в основном народ бедный, даже простую машину позволить себе не могут. Так что вся деревня высыпала на улицу, когда по ней проехал «Форд». Нет, не проехал, просвистел, я бы даже сказал, пролетел, вот только что от земли он не отрывался.
Тормознула машина у старой покошенной избы, всю грязь по сторонам расплюхала. Правая дверца открылась, вылез молодой пижон: ботиночки лакированные, стрелки на брюках что лезвие бритвы, а от самого за километр парфюмом несёт. Не наш запах. Оглянулся гость невиданный, и своего шофёра спрашивает:
— Ты уверен, что это здесь?
— Не сомневайтесь, босс, здесь это, навигатор не врёт.
— Слишком убого как-то.
— Всё как мне рассказывали.
Помялся пару мгновений, да и пошёл к воротам просевшим. А за воротами пёс заливается. Голос шикнул на пса, и ворота открылись. Да только тише не стало.
— Ишь, разошёлся. Чуешь зло, — сказала открывшая ворота бабка, — ну, заходи, коль приехал.
— Так ты будешь Аглая? – чопорно спросил пижон.
— Может и я, — получил ответ, — только для кого Аглая, а для кого бабка. Да и на «ты» мы ещё не перешли.
— Можно и на «Вы», если Вам так хочется.
— Не можно, а нужно. Только что тебе объяснять? Ты же всех за мусор держишь. Тебе что человек, что собака – всё одно.
— А почему тогда Вы меня на «ты» называете?
— Старше я тебя, вот и называю. Да и это ты ко мне пришёл за помощью, а не я к тебе.
— Может быть, и Вы ко мне придёте просить.
— Какой самонадеянный. Не приду, и ты это прекрасно знаешь. Заходи, чего на улице лясы точить.
Зашли в избу, гость нос поморщил, но промолчал.
— Не нравится? А ты посмотри, как народ живёт.
— Если Вы ко мне так плохо относитесь, — обиделся пижон, — то зачем в дом пригласили?
— Не могу я отказать просящему. Нельзя мне.
— Даже так? А откуда Вы знаете что я «просящий»?
— Я всё знаю, и даже зачем ты пришёл. Вот только спросить хочу: тебе что, мало?
— Если Вы всё знаете, то зачем спрашиваете? Денег много не бывает. Дело я затеял, а средств не хватает.
— А ты в казино по две тысячи долларов за вечер не проигрывай, вот и сэкономишь деньги.
— Так не выиграть ни как.
— Вот и не садись играть.
— Это всё, чем ты можешь мне помочь?
— Эх, дуралей. Если бы я только это могла, ты бы ко мне не приехал бы. И что ты хочешь конкретно?
— Так чтобы деньги никогда не кончались!
— Сразу не получится. Придётся тебе у меня остаться.
— Надолго?
— Посмотрим. Так что можешь сказать своему шоферу, чтобы домой ехал.
— Хорошо, сейчас позвоню ему, — и пижон полез в карман за телефоном.
— Не звони. Здесь десять шагов до машины. Выйди и скажи, — и вдогонку, — И мобильник ему отдай, здесь он тебе не пригодится.
Машина отъехала, а гость вернулся в дом.
— Для начала переоденься, — приказала бабка Аглая.
— Это обязательно?
— Если хочешь чтобы я тебе помогла, то обязательно.
После этого бабка открыла амбарный замок на кованом сундуке, перебрала тряпки, выбрала несколько, и отдала гостю.
— Одевай это.
Через несколько минут пижон был облачён в холщёвые штаны, и такой же холщёвый кафтан, более похожий на хламиду.
— В этом я похож на пугало, — пожаловался он.
— Это как посмотреть. Представь себя в наглаженных брюках в лесу.
— В лесу? А мне в лес придётся идти?
— И не раз. А ты думал, тебе на блюдечке всё достанется?
— А что Вы обещаете для меня сделать? Я хотел бы знать.
— Твоё право. Не вслепую же тебе мне доверять. Пойдёшь за радугой, я тебя научу как и куда. А когда дойдёшь, на другом конце найдёшь горшочек с золотом. Золото то не простое, в монеты отчеканенное. И монеты эти неразменные. Сколько б не потратил, они к тебе тут же вернутся. Устраивает тебя это?
Загорелись глаза у гостя:
— Устраивает.
— Ну, а если устраивает, то надо решить, в чём ты на ногах ходить будешь. Не в лакированных же ботиночках? Вот тебе нож, сходи, надери лыка.
Пришлось подчиниться. Пошёл гость к ближайшему ивняку, кое-как ободрал лыко, вернулся с ним к бабке Аглае, а она посмеивается:
— Ничего, ничего, на первый раз сойдёт. Не буду заставлять тебя ждать, когда лыко высохнет, его ещё вымачивать надо. Сложи в сенях, а я для тебя приготовила уже обработанное.
Сделал гость, как бабка приказала. Не по душе ему всё это, да решил терпеть, уж больно соблазнительно горшочек заветный найти. А бабка не унимается, лапти заставила плести. Тут сразу не получилось, распадаются переплетённые полосы лыка, да и всё. Два дня учила пока, не получилось более-менее сносно.
— Ну, а теперь, сказала бабка, поутру пойдёшь в путь. Запоминай внимательно, что я тебе скажу. Идти будешь пешком туда, где дождь купает в струях зелёную листву. Как увидишь радугу, спеши к ней. Сразу не догонишь. Но не отчаивайся, когда-нибудь поймаешь её. Настойчивым всё даётся. А там сам поймёшь что делать. Только помни: идти надо своими ногами.
Выслушал гость бабку и подумал: попробую, не получится, всегда вернуться успею.
Утром на заре ушёл гость в дорогу. Через неделю приезжал шофёр узнать, что с его начальником. Ему бабка объяснила, чтобы скоро не ждали, мол, ушёл паломничать.
С тех пор никто начальника не видел, только слухи пошли по Земле, что ходит по дорогам странник в поисках радуги. И эту историю рассказывают, из уст в уста передают. Многие верят в неё, а вот я нет. А Вы?

ЖЕЛЕЗНЫЙ БАРАБАН СУДЬБЫ

Часто, очень часто приезжали в Торчилово просить помощи в любви. Но были случаи, когда просили о другом, хотя кто знает что в этом мире о любви, а что нет.
И всем приезжающим к бабке Аглае надо было пройти через скрипучие сени. Скрипели, конечно же, не сени, а пол в сенях, но скрип слышен, и по скрипу можно понять, что за человек идёт. Когда заходит аглаины односельчане (из тех, кто не боится бабки), то их поступь по-крестьянски жёсткая, и скрип половиц громкий, почти рычащий. Те односельчане, которые Аглаю побаивались, в дом не заходили, стороной обходили, потому о них и говорить нечего. А вот под просителями половицы скрипят по-другому, осторожно, иной раз жалобно.
Бывало, заходит в сени упитанный мужчина, с виду босс, да и ведёт себя как хозяин жизни, а половицы предательски поют: «Боюсь, боюсь». Или приедет журналистишка разоблачительную статью писать, а в сенях досточки под ногами шепчут: «Помогите, помогите». Не обманешь бабку, а если кто думает, что обманул, то не сомневайтесь, всё знали бабка, да говорить не стала, иной раз лучше промолчать, чтобы не сделать хуже.
Он вошёл уверенным шагом, но половицы стонали затяжной многолетней болью.
— Садись, коль пришёл, — Аглая указала на табуретку возле стола, застеленного старой затёртой клеёнкой, — рассказывай, что болит?
— Откуда Вы знаете, болит или не болит? – удивился гость.
— Милок, ко мне просто так не ходят. Я ж вижу, душа у тебя изболелась, маешься ты. Так что рассказывай подробнее.
— Это было давно, сорок лет назад. Я тогда во второй класс ходил. Был у меня друг Серёжка. Вот мы с ним и пошли осенним днём на детскую площадку. Её даже площадкой можно было с трудом назвать: так, баскетбольное кольцо без сетки, да вращающийся железный барабан с жёлтыми и красными треугольниками по обечайки, и из этой обечайки торчали четыре трубы, на которых любила кататься малышня. Раскрутят барабан, повиснут на трубе и кружатся. А самые храбрые залезали в центр на железную мембрану. Незатейливое развлечение, но в ту пору и этому радовались. Не было других. Вот туда мы и пошли.
На площадке никого не было, дома от площадки далеко, ни кто не мешает. Катались мы, катались, как вдруг вдалеке появился мальчишка постарше нас с маленькой сестрёнкой, совсем маленькой. Мой друг Серёжка, когда увидел этого мальчишку, сказал мне: «Видишь, идёт? Он ко всем придирается, в драку лезет. Всех от барабана прогоняет». «И что делать?» — спросил я. «Будем драться. Нас двое, — ответил Серёжка, — не уступим. Пусть только попробует полезть к нам».
Насторожился я, неприятно, что драчун идёт к нам. Покататься хочется. А мальчишка к нам подошёл, и говорит: «Дайте я сестру покатаю».
И ведь не сказал ничего плохого, да только страха во мне уже было много, и я с дурру схватил палку и наотмашь несколько раз ударил мальчика, да так, что он упал. Страха ещё больше! Побежали мы с Серёжкой с площадки. Издали оглянулись, вроде поднялся мальчишка, стоит возле сестры, за бока держится. Серёжка говорит: «Зачем ты его ударил?» «Так ты ж сказал, что он в драку всё время лезет» — ответил я.
Мы убежали. Больше я мальчишку не видел. Вот только мучает меня всё время: зачем я его побил палкой, ведь он только сестру покатать хотел. Ведь, по сути, хороший мальчик был. Что с ним стало? Как они домой добрались? Как его сестра? Она ведь совсем маленькая была, перепугалась, наверное.
Проситель закончил свой рассказ.
— И чего ты хочешь? – спросила бабка.
— Узнать хочу, всё ли обошлось. Что с ними стало?
— Эх, голова бедовая. Сорок лет прошло, как теперь узнаешь? Вы ж дети были, а теперь – взрослые дядьки. Где теперь твой Серёжка?
— Нет его, — пригорюнился посетитель, — давно нет его. Он ни разу и не вспоминал о том случае.
— Да, тяжело тебе жить. Хороший ты человек, раз думаешь об этом. Не мучай себя. Что по детству не бывает, да и не по детству, тоже. Тебя ведь Серёжка сбил с толку.
— Да, но я ведь ударил, и я бросил их на площадке.
— Вот и держи в голове, чтобы больше подобных глупостей не совершать.
— И всё? – удивился проситель.
— Нет, не всё, — оборвала его бабка, — ты же женат?
— Да, женат.
— И у твоей жены есть брат?
— Есть. Он немного старше меня, но мы в хороших отношениях.
— Вот и отлично. Поезжай домой, пригласи шурина вечером домой к себе, и распейте с ним бутылочку водки. Тебе ведь надо стресс снять.
— Так и сделаю, — согласился проситель.
— Ну, ступай. Будешь в Торчилово, заходи.
Проситель шёл по Торчилово, а бабка Аглая смотрела в окно ему вслед и думала: «Есть ещё хорошие люди, вот только не обязательно ему знать с кем он будет сегодня водку пить».

СОКРОВИЩЕ

Весна особое время года. Тают снега, а под ними первая трава оживляет зеленью наскучивший за зиму унылый пейзаж. Всякая животинка, будь то проснувшаяся от спячки или перезимовавшая в постоянном поиске еды, ищет себе пару, чтобы продлить род свой.
Не отстают от них и люди. Вот только людям одной любви всегда мало. Хотя что может быть важнее…
Весна рассупонила просёлочные дороги. Всего лишь свернёшь с большой заасфальтированной трассы в сторону, например, в Торчилово, и уже вязнут колёса в размокшей глине. Зато как легко дышится в стороне от большака, особенно по весне. Воздух словно звенит хрустальной чистотой. Каждый вдох наполняет тело природной силой. Наполнишь грудь, и лететь хочется. И понимаешь, что тело, как оковами, притянуло к земле, но душа парит в заоблачной выси, и приносит оттуда любовь.
Бабка Аглая сидела у своего любимого палисадника и грелась в лучах весеннего солнца. В левую сторону вдалеке трасса шумит, в правую – лес начинается, а за огородами поле, ещё не перепаханное этой весной. По полю мужчина в защитного цвета военизированном костюме ходит, что-то ищет. Даже на большом расстоянии слышно попискивание. Продёт несколько шагов, копнёт. Что нашёл, отсюда не видно.
Долго ходил, а потом направился в Торчилово, прямиком к дому Аглаи. Обошёл огород, видит бабка сидит.
— Мне сказали, что в этом доме знахарка живёт? – спросил мужчина.
— Да куда ж она денется, живёт.
— Так значит это Вы?
— Ну, раз здесь сижу, значит, я.
— Тогда я к Вам.
— Да вижу я, — вздохнула бабка, — давно за тобой наблюдаю. Всё жду, когда ты ко мне зайдёшь. Всё маешься?
— Не то, чтобы маюсь…
— Но нужда во мне есть, я так поняла? – спросила Аглая.
— Чего скрывать, есть.
— Тогда расскажи, что тебя ко мне пригнало.
— Да вот, не везёт мне, не идёт монета в руки.
— Так ты ж не монету ищешь, ты клад найти хочешь. Сразу большой куш урвать.
— Кто ж не хочет?
— Да, например, я.
— Вы исключительный случай.
— Кто ж мешает тебе быть исключительным случаем?
— Жить за счёт чего-то надо.
— Это понятно, — согласилась бабка. — А от меня чего хочешь?
— Говорят, Вы любому помочь можете.
— Могу. Например, могу помочь в любви.
— Вы же понимаете, что не за любовью я сюда пришёл.
— А зря. Я тебе притчу расскажу. Мне её мать рассказала, а моей матери её мать, и так из поколения в поколение передаем мы её нашим детям. У меня своих детей нет, так что я тебе расскажу.

По весне все деревья в лесу выпускают листочки. Свежие и зелёные висят они и дрожат на ветру. Не знаю, откуда, но среди листьев ходит поверье, что если дотронется до листочка человек, то будет ему счастье. Так устроено всё живое, что верит в любую нелепицу.
На нижней ветке граба рядышком висело два листочка. Шумят, переговариваются.
Один листочек другому говорит:
— Как бы я хотел, чтобы до меня человек дотронулся.
— Ишь, о чём размечтался, — ответил второй листочек, — у нас в лесу человек редко бывает. Вот если бы наше дерево в саду росло, то тогда другое дело. Там человек часто ходит.
— Эх, хорошо тем листочкам. А вдруг и нам повезёт, продолжал мечтать первый листочек.
Время шло, а человек не приходил под дерево. Так лето к концу подходило.
Стал грустить первый листок:
— Видно не повезёт нам в этой жизни.
А второй листок и говорит ему:
— Старая ворона рассказывала, я слышал, что скоро осень, и мы пожелтеем.
— И что с того?
— А то, что ворона сказала, что как раз в это время под деревом вырастут грибы лисички, которых очень любят собирать люди, и что будем мы такого же цвета, как эти грибы.
— Нам то в этом какой прок?
— А такой, что мы упадём вниз на землю, пойдёт человек, примет за лисичку и дотронется до нас.
На том и порешили. Ждать пришлось не долго, осень быстро красит деревья в жёлтый, а иной раз и в красный цвет.
В тот день листочки увидели, что под деревом выросли целая семейка грибов.
— Настал наш день, — сказал второй листок, — прыгаем.
И листочки оторвались с родной ветки. Упали они в метре от лисичек. Лежат такие же, как грибы жёлтые, с золотым отливом.
На следующий день пришёл человек в сапогах и с корзинкой. Увидел грибы, нагнулся и собрал их в корзину. Потом оглянулся, смотрит, ещё что-то желтеет в стороне. Подошёл поближе, разглядел, что это лишь листья, пнул сапогом и пошёл дальше. Вот и всё счастье, потому что вскоре выпал снег, а под снегом листья гниют быстро.

— Ну, понял что-нибудь? – спросила бабка.
— А я-то к этому причём? – ответил мужчина. – Чем это мне поможет?
— Теперь вижу, что не поможет. Тогда слушай меня. За моим домом Торчилово заканчивается и начинается лес. Пойдёшь через него в сторону Сукино, но до него ты не дойдёшь. На полпути будет полянка. Не бойся, не ошибёшься, на пути в Сукино полянка одна. Так вот, на этой полянке стоит одинокая рябина. Копай под ней с северной стороны, не ошибёшься. Запомнил?
— Запомнил. Ночью идти?
— Зачем ночью-то? Что за предрассудки. Днём иди, хоть сейчас. А то придумают тоже: ночью! Что ты ночью увидишь? Ступай, ступай. Утомил ты меня. Да и у тебя работы много.
Мужик повернулся и поспешил в сторону деревни Сукино.
— Только глубже копай, метра на два, крикнула вслед ему бабка Аглая.

В лесу в это время в низинах ещё снег найти можно, а на поляне солнцем прогретой тепло. Обошёл мужик рябинку кругом, определил, где северная сторона, поплевал на руки и стал копать.
Копал долго, больше часа. Яму выкопал глубокую, в рост человеческий. Вот тогда и звякнула лопата обо что-то металлическое. Как же меняется человек, когда у него появляется жизненный стимул. Куда делась усталость? С утроенным рвением мужчина стал обкапывать появившийся из земли металлический предмет, точнее небольшой металлический бок, с ладошку величиной, появившийся в глиняном пласте.
Лопата сноровисто небольшими лаптухами срезала землю, всё более оголяя предмет. Сердце бешено заколотилось, предвкушая удачу. Минут через пять стало ясно, что предмет не маленький, и мужчина стал прикидывать, как он будет уносить найденное сокровище. Какой – никакой опыт подсказывал, что сейчас предмет начнёт закругляться, но, на удивление, появившаяся из земли стенка уходила в грунт прямо, заманчиво обещая баснословный куш.
Пласт за пластом земля срезалась лопатой и выбрасывалась наружу. Когда оголившаяся часть стенки превысила метр в длину, мужчина стал немного нервничать. Постукивание по металлу говорило, что внутри что-то есть, но слишком уж большой предмет попался мужчине под лопату. В ширину он оказался сантиметров шестьдесят, но только минут через сорок лопата оголила два метра металла в длину, и уже тогда лопата ушла в землю.
Обкопав предмет со всех сторон, мужчина остановился, чтобы передохнуть. И только тут, разогнувшись, кладоискатель посмотрел на вырисовавшийся в грунте предмет с высоты собственного роста. Посмотрел и опешил. Мужчина стоял на цинковом гробе. Пару минут мужчина думал, что делать дальше. Вариантов было много: от обнадёживающе-счастливых до кошмарно-мрачных. Холодок пробежал под рёбрами, заставляя бросить всё и бежать. И в то же время любопытство толкало взяться за лопату, а вдруг в гробу спрятаны сокровища. Жадность – сильнейшее чувство, сильнейший стимул к отчаянным действиям, мотивирующее жизненный тонус и ослепляющее чувство самосохранения. Будь что будет.
Кладоискатель продолжил работу. Обкопав гроб со всех сторон, мужчина попробовал приподнять его и понял, что ему одному это сделать не удастся. Гроб был неподъёмен, тем более, что после многочасового копания сил заметно поубавилось. Тогда мужчина подтянул к себе рюкзак, лежавший на краю ямы, и вытащил из него туристический топорик. Изловчившись, кладоискатель ударил лезвием по гробу в районе запаянного шва. Цинк металл не самый твёрдый, да и толщина металла гроба не толстая. Удар прорубил узкую дырку. Второй удар удлинил разрез. Мужчина вошёл в раж и стал наносить удар за ударом. Раж так захлестнул человека, что он уже не соображал что делает. Время перестало существовать. Поток пота застилал глаза.
Только когда был нанесён последний удар, мужчина остановился. Дрожащими руками он поднял отрубленную металлическую пластину и откинул её в сторону. В гробу лежал старик в рясе. Тело лишённое доступа воздуха хорошо сохранилось, но на глазах стало темнеть.
Отпрянувший было человек, нагнулся над телом, в надежде найти что-нибудь из предметов. Ведь должен быть хотя бы крест. Но на теле ничего не было.
Посмотрев, как тело начинает разлагаться, кладоискатель положил цинковую пластину на гроб, вылез из могилы, и стал засыпать яму.
Под вечер мужчина вернулся в Торчилово. У палисадника сидела бабка Аглая. Мужчина остановился и молча посмотрел на неё.
— Ну, что, откопал? – спросила бабка.
— И что это значит? – буркнул мужчина.
— Так и не понял? Вся наша жизнь ведёт к этому. Бегаем, суетимся… а в последний момент понимаем что недоставало в жизни ни денег, ни славы, а всего лишь человеческого прикосновения.

СВОБОДА

А весна в этом году была поздняя. Долго лежал снег между перекошенными избами притулившегося торцом к оживлённой трассе Торчилово. Но снег сошёл и резко потеплело. А как потеплело, так к бабке Аглае поток просителей увеличился. Разный народ приходит, да и просьбы разные. Никому не отказывает бабка, но помощь разная бывает. Иной раз и не поймешь, помогает или подсмеивается. Но в итоге рано или поздно все убеждаются, чтобы ни делала бабка Аглая, всё в пользу идёт.
Уже косогоры позеленели да деревья листвой обнарядились – как-никак, а к концу мая дело было. Приехала к Бабке на «Мазде» фифа. Хоть и тепло уже было, а всё равно в мехах. Как только не упарилась? Все пальцы в злат-кольцах, да сплошь каменьями сверкают. В ушах по брюлику, мочки до плеч тянут, такие большие. Сама за рулём сидит. По дороге едет, кренделя выписывает – форсит перед другими шофёрами. Машина хоть и не самая дорогая, но всё ж иномарка.
Бабка Аглая таких за версту чует. Не успела машина тормознуть, как бабка из ворот сама вышла и говорит:
— Ты, Лизавет Никитишна, машинку-то свою отгони на трассу, да там и припаркуй.
— Это зачем ещё, — возмутилась просительница, — Тут сохраннее будет. Мало ли кто позарится.
— Ничего с ней не станет, — отвечает бабка, — Если за машину боишься, то на заправке есть платная стоянка. А здесь газовать нечего, экологию отравлять.
— От заправки далековато до Вас.
— Ничего, пройдёшься. Всё равно спешить тебе некуда, да и дело твоё спешки не требует.
— Я же ещё не сказала, возразила Лиза, — зачем приехала.
— А мне и не надо говорить, я и сама знаю. Так что гони свою машину отсюда.
Делать нечего, пришлось подчиниться. Минут через двадцать вернулась Лиза, уже пешком. Калитка приоткрыта – значит, ждут её здесь. Зашла. Пёс рычит, запах-то нездешний, парфюм заграничный.
Прошла в избу, а бабка Аглая и говорит ей:
— Я баньку истопила, сходи-ка, попарься, помойся.
— Это ещё зачем? Я каждый день, если не ванну, так душ принимаю. Я по делу приехала.
— Твоё дело не скорое, а твои ванны мне ни к чему. От тебя как от парфюмерной фабрики воняет. Не наш это запах. Ты веничком дубовым похлещись как следует, вот то-то благоухание будет, да и кожа задышит. И косметику смой, до завтрашнего дня она тебе не потребуется. Пошли, я тебя проведу, а то моего пса напугаешь.
В другом конце двора к амбару банька пристроена небольшая, но ладная – по-белому, всё как у людей, по-современному.
— Пользоваться умеешь? — спросила бабка.
— Разберусь.
— Ну, тогда заходи и запирайся. Полотенце на стене висит. Не бойся, чистое.
Разделась в предбаннике Лиза, эх, красота. Стройна, холёна. По нынешним понятиям ещё молодая, чуть больше тридцати. В бане пологи струганные, в углу камни раскалённые, на камнях бак с горячей водой, а рядом с холодной. Шайки деревянные, воду набирать ковшом надо. Долго парилась Лиза, веничком дубовым по нежной коже, привыкшей не к хлёстким ударам, а к поцелуям. Вышла раскрасневшаяся. Только красоту ничем не испортишь. Что говорить: хороша!
Вернулась в избу, а бабка Аглая не унимается:
— Побрякушки свои сними, ни к чему это. Не боись, не пропадут. Ни кому они здесь не нужны. В сумочку спрячь, — Лиза поспешно кольца поснимала, — Ну, а теперь рассказывай, чего тебе не хватает?
— Да, вроде, как всё у меня есть.
— Это я вижу. Ещё как вижу.
Подумав, Лиза продолжила:
— Вот только мучает меня одна мысль, или, точнее сказать, ощущение одно меня всё время преследует: по сути, я не свободна.
— А какой свободы ты хотела бы, когда у тебя всё есть, куда хочешь, туда и едешь, не работаешь, всем обеспечена?
— Так-то оно так, но всё это как бы запрограммировано, и не мной. А мне хотелось, чтобы я могла сама выбирать.
— Ну-ну, — скептически протянула бабка, — тяжёлый случай. Вот что, ложись спать, я тебе на печке постелила, нам завтра рано вставать.
— Я думала, Вы мне сразу поможете.
— Если бы ты думала, то сама бы нашла выход, и не сидела бы здесь у меня. Так что иди спать. Встанем затемно.
На печке томное тепло и пахнет луговыми травами. Сон накрыл Лизу своим вязким покрывалом. Что есть сон? Дверь в другой мир, всегда непредсказуемый и всегда далёкий от реальности. В этом сне Лиза летела с огромной высоты, как это бывает в детстве, но очень редко у взрослых. И вот в тот момент, когда земля, как неизбежность, стремительно приблизилась, Лиза почувствовала толчок:
— Просыпайся, нам пора.
На улице было не холодно, но свежо. В противоположную сторону от трассы есть тропа. По ней и пошли. Через небольшой лесок, потом через луг, а там, в кустах, проход. И вот они уже на обрыве над речкой. А там, над другим берегом, горизонт раскраснелся – тонкая полоска, но яркая. Всё небо ещё чёрное, в звёздах. Справа Венера как светлячок сияет, а Луна за спиной как пятак начищенный – красная и огромная.
— Садись и смотри, — прошептала Аглая.
Ветер травы теребит, внизу речушка по камням журчит, а полоса в небе всё больше и больше, и уже в журчание вплелось пенье птиц, и звёзды поблекли и стали исчезать, а край неба с востока стал желтеть и синеть. И вот оно вальяжно вышло на небо. Оно, его Величество Солнце. И ветер стал теплеть, и птичий гомон в лесу усилился.
— Что чувствуешь? – прервала Лизину задумчивость бабка Аглая.
— Прекрасно! Давно не видела такой красоты.
— Вот и хорошо. А теперь пошли назад ко мне.
Вышли из леса, по деревне бабки с коромыслами идут.
— Романтика, — выдохнула Лиза, — так бы и осталась здесь. Вот она, свобода.
В сенях бабка Аглая неожиданно остановилась:
— Чуть не запамятовала, — спохватилась она, — Вот тебе два ведра и коромысло. Надо воды в баньку наносить. Колодец на другом конце деревни. У бабок спросишь где.
Подцепила вёдра коромыслом, идёт по деревне, словно лебёдушка плывёт.
Долго ждала её бабка Аглая, а когда не выдержала, вышла во двор, а там, на крыльце, стояли два полных водой ведра. Но Лизу в Торчилово больше не видели.

ХОЗЯИН ДЖИГОРОДСКА

О том, что к бабке Аглае в Торчилово приезжали на крутых иномарках я уже рассказывал, а вот чтобы с мигалкой да с эскортом, такое диво было только однажды.
Но было.
Вот объясните мне: зачем в каком-нибудь уездном Джигородске (который не на всякой-то карте найдёшь) главе администрации понадобились мигалки и эскорт? Всё просто. Должность маленькая, а власти хочется. И ведь имеет власть, и побольше чем у иного столичного чиновника. И всё потому, что он хоть и козявка по сути, но царь и бог города и всех окрестностей. И нет над ним никакой власти. Проверки «сверху» приезжают и уезжают, а он остаётся. Так было, так будет, тем и живём. Привыкли холуйствовать.
Взбудоражили Торчилово рёвом зуммеров с красно-синим мельканием, с разбрызгиванием грязи по сторонам из-под шипованых шин. И с форсом, прямо к перекошенным воротам, за которыми прячется просевший на один бок дом бабки Аглаи.
Из машины сопровождения выбежал телохранитель и услужливо открыл дверь. Семён Николаевич соизволил ступить на благословенную землю, осмотрелся и направился к воротам. Телохранитель поспешил забежать вперёд начальства, но Семён Николаевич нервно дёрнул рукой, останавливая его, и сам без стука вошёл во двор.
Аглаин пёс Тимоха залился безудержным лаем. Во дворе стояла бабка Аглая и из миски сыпала курам зерно.
— Ты чего это, Сёмка, без стука ко мне врываешься? – спросила бабка, не отрываясь от кормёжки кур, — Не видишь, я занята.
— Что-то не приветливо Вы меня встречаете, Аглая, — ответил Семён Николаевич.
— Не Аглая я для тебя, а Аглая Парамоновна.
— Да и я, вроде как, не Сёмка, — возразил глава администрации.
— Сёмкой ты был, Сёмкой и остался.
— Я к Вам приехал по делу.
— Не вовремя, — оборвала его бабка, — у меня приём по записи.
— Что значит по записи? – Удивился Семён Николаевич.
— Вот у тебя приём по записи?
— Конечно.
— И у меня по записи.
— Даже для меня? – удивился Семён Николаевич.
— А чем ты лучше других?
— Ну, я всё-таки лицо занятое государственными делами. Можно и исключение сделать.
— Своими делами ты занят, а не государственными. А ты простому люду исключение делаешь? Я не про бандюков говорю, которые у тебя в кабинете днюют и ночуют, а про простой люд. Кого ты принял? Кому помог?
Помялся Семён Николаевич, покраснел, а от злости аж желваки на скулах заходили, но сквозь зубы процедил:
— И где же мне записаться?
— А ты что совсем ослеп? На воротах список не видел, что ли? В свободную графу впиши своё имя, приму.
— Нет там никакого списка, — возразил Семён Николаевич.
— Пойдём, покажу, — ответила Аглая, подталкивая гостя к выходу.
Семён Николаевич вышел первый и, не увидев никакого списка, обратился к Аглае:
— Нет списка, видите?
— Как же нет, — возразила бабка, и прилепила скотчем невесть откуда взявшуюся бумажку к воротам, — Видишь, висит список, и фамилии вписаны.
— Ну, это уже форменное безобразие, — возмутился большой начальник, — Я этого так не оставлю. Что Вы себе позволяете?
— С тебя пример беру. А угрожать мне не стоит. Что ты мне сделать можешь? Я и так в глухомани живу, дальше не куда. Так что ты свою спесь оставь в своём кабинете.
— Так ведь не было списка.
— Не было, а теперь есть. Записываться будешь?
Семён Николаевич чертыхнулся, но вытащил ручку и стал искать свободную строчку. В конце списка через четыре дня на вечер было свободное «окно».
— Теперь всё? – поинтересовался гость.
— Теперь всё, молодец. Только не забудь: из города ко мне пешком придёшь.
— Что значит пешком? Сюда же десять километров пути.
— Вот и хорошо. Пораньше выйдешь, как раз к вечеру придёшь ко мне. И не вздумай изворачиваться. Я всё виду, всё знаю. Только пешком. Это моё условие.
— Ладно, с Вами спорить бесполезно. Я записался, а там видно будет. Может быть, приду.
— Придёшь, куда ты денешься.
Семён Николаевич быстро прошёл к машине, оттолкнул услужливого телохранителя, и сам захлопнул дверцу.
Время бежит быстро, намного быстрее, чем нам того хотелось бы. Через четыре дня на краю Торчилово появился Семён Николаевич в запылившемся костюме, прихрамывая из-за стёртых ног. Из всех окон подглядывали местные жители за тем, как шёл важный чиновник через всю деревню. А он подошёл к перекошенным воротам и осторожно постучал.
— Заходи, — раздался женский голос за воротами, — я тебя уже жду.
Семён Николаевич зашёл во двор. Аглая кормила кур. Складывалось такое впечатление, что не было четырёх дней, и он только что вышел со двора.
— Ну, рассказывай, что случилось? У тебя же всё есть.
— Да, я не знаю, как сказать.
— Так и скажи: не спится, — подсказала бабка, — бессонница замучила.
— А откуда Вы знаете?
— Чего тут знать? Бессонница профессиональная болезнь вашего брата. Ты ж с бока на бок переворачиваешься, да всё деньги считаешь.
— И что делать?
— А ничего! Ты же не раздашь деньги? Переночуешь на сеновале, а завтра пойдёшь домой, пешочком.
— И в дом не впустите? – поинтересовался Семён Николаевич.
— Зачем тебе ко мне в дом? С твоей болезнью это не зачем. Воды попить принесу. Ладно, хватит лясы точить, солнце уже за горизонт ушло. Иди спать.
Утром петухи разбудили деревню. После дружного кукареканья закудахтали куры, а за ними забрехали собаки. Не долго. Так, для проформы, можно даже сказать, для порядка. По балкам над сеновалом бесшумно прокралась кошка. Мышкует.
Семён Николаевич весь в соломенной трухе вышел во двор. А там бабка Аглая по хозяйству хлопочет.
— Ну, как спалось, Сёмка?
— Как ни странно спал крепко. Заснул сразу.
— Вот и хорошо. Есть хочешь?
— Не откажусь.
— Тогда дров наколи, а я пока что-нибудь состряпаю.
С большим энтузиазмом работал топором глава администрации Джигородска. Много дров наколол. Завтракать сели во дворе. У бабки Аглаи под раскидистым клёном стол сделан. Там и сели. На свежем воздухе аппетит хороший.
— А теперь собирайся домой, — после завтрака сказала бабка Аглая, — И никаких машин. Иди пешком.
— И когда мне снова к Вам придти?
— Если снова спать не будешь. А так, я думаю, ты сам догадаешься, как со своей проблемой справиться. Я основное тебе продемонстрировала.
Так и ушёл Семён Николаевич, больше не возвращался. Даже не знаю: то ли бессонница его не мучила, то ли стыдно стало ещё раз приходить.
И вообще, что-то не верю я этой истории.

СЕЛЕЗЕНЬ

Есть ли для человека что-нибудь более важное, чем обеспечение безопасности своего существования? Казалось бы, ответ предусмотрен в вопросе: нет. И ошибётся сказавший так. Куда бы не посмотрели мы, какой стороны жизни не коснулись, везде, всюду человек старается урвать для себя кусок пожирнее. Да что там человек, любой хищник, любая скотинка норовить боднуть собрата, чтобы сорвать травинку посочнее. Даже два дерева, растущие рядом, борются за место под солнцем и за кусок земли, в который вросли их корни. Посмотрите: проходит год – два и одно из деревцев начинает чахнуть, и продолжается так до тех пор, пока не останется от него труха, которая становится удобрением для победившего собрата, точнее: соврага.
А уж чего говорить о существах разного вида: всякая тварь грызёт другую. Битва идёт нескончаемая с момента сотворения Мира. Загляни читатель в микроскоп, и ты увидишь нескончаемый мир: разнообразный и безумный. И там, за тщательно отшлифованными стёклами царит всё тот же закон: сожри ближнего своего.
Всё и вся подчиняется этому закону! И что же? Вы готовы объявить это движущим законом жизни? Готовы??? Не спешите! Ошибётесь!!! Есть! К счастью есть всевластная сила, на каждом шагу разрушающая, казалось бы, основной закон развития нашей жизни. Эта сила появляется в нашей жизни спонтанно, чаще всего тогда, когда её не ждёшь. И кажется, что не должна она влиять на стройный ход пожирания себе подобных, но вдруг ты осознаёшь, что каким-то странным образом всё изменилось. Может быть ненадолго, даже сиюминутно, но ты останавливаешься и перестаёшь уничтожать, и вместо этого вдруг начинаешь отдавать. И пусть это происходит не каждый день, не часто, но происходит, и без этого невозможно жить, ибо она, эта сила, сильнее всего, и называют её коротко: любовь.
Невозможно прожить всю жизнь на одном месте. Даже не только в том смысле, что человек обязательно куда-то переезжает, а том, что всегда есть потребность куда-то съездить. Ну, как можно всё время сидеть в Торчилово, если город не далеко, можно сказать: рукой подать.
Да, городские не настоящие, какие-то синтетические. Но не в них суть. Волей не волей, но с окружающих деревень товары-продукты везут не куда-нибудь, а в город, на рынок. И продать излишек можно, и для себя прикупить всё необходимое. Не бывает ярмарок-базаров в чистом поле. Все стремятся в центр.
Вот и бабка Аглая нет-нет, а выберется в город, чтобы на рынок сходить. Это сейчас называется рынком, а раньше называли базаром. Но как ни назови, суть одинаковая: кто-то продаёт, кто-то покупает, но все торгуются. Народу видимо не видимо. Суетятся, мельтешат. Ор над рынком. Большинство себя показать хотят, больше ведь негде. Но не все. Есть такие, что утащить что-нибудь норовят. Тоже часть человеческой натуры.
Идёт бабка Аглая по рядам, товар смотрит, да трудно её-то славой вот так ходит. Деревенских на рынке много, да и городские о ней наслышаны. Приходится часто останавливаться, советы давать, а кого и к себе приглашать для более детального разговора. Не всё ведь на ходу решишь. Так и шла между рядами, пока не дошла до мясного ряда.
— Такому покупателю у нас скидка, залебезил мужчина за прилавком, — выбирайте, что душа просит.
— Не хочу я мяса у Вас, — ответила бабка Аглая.
— Зачем обижаете? Мясо свежее, свинина отборная.
Остановилась Аглая, даже покраснела от возмущения. Показала на один из кусков и говорит:
— Вот этому борову было семь лет, и он не был кастрирован. Так что его мясо хоть и можно есть, но мочой оно будет припахивать. И от этого не избавишься ни чем.
— Не правда, — стал оправдываться мясник, — мясо хорошее.
— Ты кого провести хочешь? Ты и по жизни к людям относишься как к скотам приготовленным к забою.
— Вы возводите понапраслину на человека, которого видите первый раз.
— А мне и не надо видеть тебя второй раз. Это с тобой рядом твой сын стоит. – Утвердительно сказала Бабка, указывая на молодого парня стоящего рядом с мясником.
— Да, мой.
— Женить его собираешься?
— Это наше дело, — огрызнулся мужик.
— Конечно, ваше. Вы же ему нашли выгодную партию. Денег там много. Вот только понимает ли парень, на какую судьбу ты его обрекаешь. Он своё согласие дал?
— Кто его спрашивать будет? Скажу, женись, и женится. А любовь… С голодухи много неналюбишь. Да, и нет никакой любви. Выдумки всё это.
— Ты несчастный человек. Я расскажу тебе то, что я видела здесь в Джигородске. Как-то приехала я зимой и шла по железнодорожному мосту с вокзала. Спускаюсь по ступенькам, а там из-под забора течёт речушка Ситовка, незамерзающая даже в морозы, и на этой речушке зимуют утки. И вот на тротуаре, ближе к речке, лежит кусок батона, а на склоне берега сидит уточка, и не может двинуться. Но селезень изо всех сил толкает её из этой ямы. Я остановилась в стороне и наблюдаю, что будет дальше. Так вот этот селезень вытолкал уточку на дорогу, и стал толкать её к батону. Стоит только появиться кому-нибудь из людей, так он зайдёт вперёд и угрожающе крякает, да так, что люди по другой стороне тротуара шли. Дотолкал селезень свою уточку и накормил. Я понимаю, что проще было бы кусок батона к ней поднести. Но селезень птица – не всё сообразить может, но ведь понимает, что без любви жить нельзя. А ты, вроде бы обликом человек, но ни чего не понимаешь. Тебе бы мясо продать повыгоднее. Вот и сына продать хочешь.
Посмотрела бабка Аглая на парня и добавила:
— Ты уже взрослый, сам думай. Сейчас ты свой путь выбираешь. Как повернёшь, так и пойдёшь по жизни. И поверь, любовь вашему бизнесу не помеха.
Повернулась и пошла. Что было дальше об этом знают в семье мясника да бабка Аглая знала, а я всё представляю того селезня, который самоотверженно спасал свою уточку.

АНДРОГИН

Собирая воспоминания о бабке Аглае я, естественно, постоянно посещал городишко, возле которого находится Торчилово, и в одно из таких посещений я побывал в джигородском Вознесенском соборе, расположенном между чудом сохранившегося после войны жилым многоэтажным домом и тыльной частью кинотеатра «Спутник», на тот момент находящегося в аварийном состоянии. И хоть место это находится в самом центре Джигородска, впечатление оно оставляет удручающее.
В прочем, я, как всегда, отвлёкся. После службы батюшка обратился к пастве с нравоучительными словами: «Не читайте астрологических прогнозов». Как часто мне приходилось слышать подобные обращения от служителей церкви. Но имеют ли они отзыв? Ничуть! Наш российский народ любит подчёркивать свою набожность, но при этом ни сколько не стесняется тут же обсуждать очередную ахинею прочитанную в журнале или услышанную по телевизору.
И, поверьте, мало найдётся людей богомольных, которые в тяжёлой жизненной ситуации не побегут к служительницам «чёрных сил» (как называют их попы), таких как бабка Аглая.
Я же всегда считал (да и сейчас считаю), что уж если и есть служители света, так это бабка Аглая. Судить надо не по лозунгам, декларируемым с амвона, но по делам, творимым на Земле.
Ох, дела, дела наши. Был такой случай: постучался в двери к Аглае, вроде как правильный такой, богомольный. Но ведь занесло его в Торчилова, а если занесло, значит, проблема есть.
Встал в дверях проситель, с ноги на ногу переминается, проходить боится.
— Ну, чего встал как вкопанный? – спросила бабка, — всё равно уже пришёл, так что проходи.
— Грешно это…, — промямлил мужчина.
— «Грешно» говоришь? Ничего, замолишь. А сейчас рассказывай о своей беде.
Мужчина осторожно прошёл по скрипучему полу и сел на краешек ветхой табуретки. Поверьте, эта табуретка побывала под такими задницами, что об их хозяевах табуретка могла бы написать солидную энциклопедию, правда ракурс обзора у табуретки очень уж неприглядный.
Зато бабка видела своих просителей прямо перед собой и всегда заглядывала им в глаза, даже в тех случаях, когда в них смотреть противно.
— Рассказывай о своей печальной любви, — прервала затянувшееся молчание Аглая.
— Откуда Вы знаете, что о любви?… В прочем, я слышал о Вашей проницательности.
— Раз слышал, значит, тебе будет легче рассказывать.
— С чего бы начать…
— Начни с того, что она…
— Да, она… она поёт.
— Я так понимаю, что она не на концертах поёт, не со сцены.
— Всё правильно. Она на клиросе поёт. Я давно её заприметил. Часто я прихожу в церковь, чтобы увидеть её, услышать её голос.
— На клиросе поёт? Хорошо. В церкви – тоже хорошо… А в чём проблема? Познакомься. Мне кажется, вы созданы друг для друга.
— Как познакомься? Кто я, как подойду? Она ведь вся такая неземная…
— Все мы неземные, когда влюблены. Только не вижу проблемы. Чтобы понять, чтобы узнать, надо просто попробовать, быть может, всё намного проще, чем ты себе напридумывал.
— Даже не знаю. Наверное, я боюсь. Боюсь разрушить эфемерность. Вдруг я получу отказ, и всё рухнет.
— А вдруг не получишь отказа, и попробовать не попытался. Что тогда? По крайней мере, ты будешь знать наверняка. Я почему-то уверена, что отказа не будет, хотя меня гложут сомнения в том, что ты решишься подойти.
— Так плохо?
— Как есть. Отправляйся домой, завтра я кое с кем увижусь и, думаю, смогу разобраться с твоей проблемой. Только помни, всё зависит от тебя и ни от кого более.
— На следующий день, аккурат после заутренней, в дверь избы бабки Аглаи постучали. На пороге стояла молодая девушка в длинном, почти бесформенном, платье до пола, а её головка была плотно закутана коричневым платком так, что дневному свету было видно только её бледное личико.
— Заходи, красавица. Не жарко?
— Почему Вы меня об этом спрашиваете?
— Пора нынче горячая стоит, лето всё-таки, а у тебя тело не дышит. Закуталась, будто осень на дворе.
— Так лучше.
— Ну, лучше, значит лучше, тебе виднее. Рассказывай.
— Знаете, я пою на клиросе во время церковных служб.
— Ну что ж, дело хорошее, — ответила бабка.
— Только дело в том, что последнее время я стала замечать, что один молодой человек всё время смотрит на меня.
— И пусть смотрит.
— Нет. Все приходят и молятся, а он стоит в толпе и, вроде, тоже молится, только глаза его не к небу обращены, не в землю глядят, а на меня. Если я на него начинаю смотреть, он сразу взгляд отводит, а потом я замечаю, что он снова смотрит. И так каждый день.
— И в чём проблема?
— Я не понимаю, к чему это?
— А он тебе нравится? – спросила Аглая.
— Нравится… Ой, что я говорю, грех-то какой.
— Не поняла, почему грех? – удивилась бабка.
— Ну, что Вы, как можно, он же мужчина. Это прелюбодеяние.
— Вот что я тебе, милочка, скажу: то, от чего бывают дети, грехом быть не может, иначе мы давно бы вымерли. Что может быть на свете лучше детей? А ты: «грех», «грех».
— Но батюшка в церкви говорит…
— А ты своей головой живи, а не батюшкиной. Все женятся, детей заводят, так мир устроен. Веруешь, веруй, дело твоё, а до фанатизма доходить не стоит. Читала историю о Рапа Нуи?
— Не помню.
— Я напомню. Это был цветущий остров благоденствия. Люди жили в достатке и мире. И решили они, что надо за это благодарить богов. Стали они вырубать в их честь гигантские статуи и устанавливать их на берегу моря. А чтобы передвигать статуи они стали вырубать лес: и дорогу расчищали, и было чем двигать. В итоге, лес вырубили, настал голод, и не просто голод, а до каннибализма дошло. Когда первые европейцы прибыли на остров то нашли кучку голодных людей, последних выживших. И назвали европейцы этот остров островом Пасхи. А гигантские статуи и сейчас там стоят.
— А мне как быть?
— Смотри сама. Жизнь не ограничивается клиросом. Если ты это поймёшь, то всё у тебя будет в порядке, а не поймёшь – очень жаль.
Как поведала мне молва, никто из этой пары не решился сделать шаг навстречу друг другу.
Через пятьдесят лет, в один год, на Воробецком кладбище Джигородска появилось две могилы. Их разделяло каких-то десять метров, но эти десять метров они уже никогда не смогут преодолеть. Вечность разделила их. И лишь ветер, беспокойный ветер, блуждая между серых бетонный надгробных стел, иногда заносит пожелтевший кленовый листок с одной могилы на другую, напоминая, как легко потерять то, что было совсем рядом.

ГРЯЗЬ

Осень в Россию приходит рано, уже в августе появляются первые признаки: то тут, то там в пышных кронах деревьев можно заметить первые жёлтые листочки; и как бы потакая им погода становится неустойчивой: ночью случаются заморозки, что лишает шумную малышню возможности бегать на речку – бегать-то можно, но купаться никак, вода охлаждается за ночь, а за день, каким бы он ни был тёплым (что в августе случается не часто) вода не успевает прогреться до такой степени, чтобы приносить удовольствие, а не вызывать мгновенный озноб.
За то, какое блаженство после тяжёлого дня сесть на завалинке и отдаться на волю лёгкого ветерка, ещё тёплого, но уже с той еле заметной составляющей несущей напоминание, что скоро, очень скоро будет холодать, до тех пор, пока не ударят суровые морозы.
Но если вы поймаете этот момент, то наверняка почувствуете свою сопричастность к бездне природы, и хоть появится ощущение что вы всего лишь песчинка мироздания, но с восприятием своей мизерности вы почувствуете свою защищённость, ибо природа, приняв вас в своё лоно, берёт на себя и ответственность за вас. И с этого момента вы всегда будете воспринимать, что вы часть природы, даже не понимая, что вы всегда были её частью, и только ваше глупое эгоцентричное сознание (созданное всё той же природой) не позволяет осознать эту элементарную истину. Спешите осознать свою сопричастность, ведь жизнь так коротка, всего лишь лёгкое дуновение в огромном урагане времени созидания вселенной.
Вот такие мы мелкие крошки в водовороте времени, и столь же мелкие на лике Земли, и найти на необъятных просторах такую затерянную точку как Торчилово стало возможным, потому что только человек способен сделать место своего пребывания значимым. Для этого не нужно кричать на всю вселенную: я здесь! Надо всего лишь быть, и быть просто человеком заботящемся не только о себе.
Уже солнце стремилось к закату, и дачники на дальних огородах уже помыли руки стали готовить незамысловатую снедь из собственноручно выращенных и только что собранных овощей, вот в эту славную, и так полезную для отдыха пору бабка Аглая сидела на скамеечке у своего дома, подставив старческое покрытое мелкими морщинками лицо ласковому, по суровому солнцу, жмурилась как кошка вернувшаяся после долгих блуканий по улицам, и придя домой свернувшаяся у камина (если такой есть) или просто на кухне, поближе к газовой плите, и от удовольствия постоянного тепла жмурящаяся и лишь иногда открывающая глаза, в которых в эти мгновения мелькает, словно бесинка, отсвет пламени. И не важно, что это за пламя: синие язычки газовой конфорки, красный всполох из камина или жёлтый блик великого Солнца.
Как хорошо сидеть на солнце, когда тебя обдувает ветерком, и ни о чём не думать. И воздух чист и мысли, словно этот воздух.
Увы, прекрасные моменты не длятся долго, они мгновенны и мимолётны. Промелькнут, словно и не было их, только смутные воспоминания тревожат душу.
Скрипнули тормоза и, расплёскивая из-под колёс жижу, образовавшуюся после ночного дождя, остановился вороной конь – автомобиль. Из кабины высунулась голова мужчины лет тридцати пяти, выбритая наголо, и с отсутствующей шеей. Точнее, шея, конечно же, была, только она была настолько толстой, что казалось, голова плавно переходит в плечи, при этом было удивительно как она, эта голова, умудрялась поворачиваться. Оказалось, что на голове есть уши, маленькие глазки, нос, сплющенный на бок, выдававший бурное прошлое, а возможно и настоящее, и ещё на голове оказался рот, который соизволил открыться и низвергнуть в воздух:
— Баб, не знаешь, где здесь Аглая живёт?
— Чё, — съязвила бабка Аглая, — денег хочется?
— Походу я тебя нашёл, — блатной сленг был речевой нормой головы.
— А ведь только собиралась воздухом подышать, — вздохнула Аглая. – Нет покоя. Всяку шваль сюда несёт.
Головашея вылез из машины:
— Не бурчи, бабка, я ж по делу пришёл.
— Не пришёл, а приехал.
— Наслышан я о тебе, о твоей язвительности, и о том, что ты всем помогаешь.
— Твоя правда, всем. Обет на мне такой, даже таким невоспитанным хамам, как ты обязана помогать.
— Ну, так помоги.
— Чем же я тебе помочь могу? У тебя ж денег много, на жизнь хватает. Не худеешь, и не предвидится, хотя не помешало бы.
— Денег много не бывает. Мне моих мало.
— Хочешь самым крутым быть?
— Хочу. А чё, благое дело. Я, может быть, хочу часть денег на благотворительность пустить.
— Ага, чтобы тебя в депутаты избрали, — продолжала язвить бабка Аглая.
— Так я ж людям добро хочу делать.
— Ты себе добро хочешь делать, гордыню свою тешить.
— Не без этого. Все так живут, чем я хуже?
— Все да не все. И думать надо не о том, чем ты хуже, а чем ты лучше. Да что тебе объяснять? Всё равно не поймёшь.
— Это почему же? – удивился головашея.
— Потом скажу. Так что тебе от меня надо?
— Ты ж сама сказала!
— Ну, денег так денег. Я-то надеялась, что вдруг случится чудо, и тебе совесть потребуется.
— Не смеши, бабка, кому твоя совесть нужна?
— И то правда, тебе совесть не нужна. Совесть, она нужна тем, у кого она есть. Ладно, будь по-твоему. Пойдёшь на дальнее болото, то, что на той стороне соседнего с нами района, и принесёшь болотной жижи. Только наберёшь погуще и пожирнее.
— А как туда проехать?
— Не проехать туда надо, а пройти. Пешком пойдёшь.
— Что ты паришь мне мозги, старуха. Какой район, какое болото? Здесь грязи что ли не хватает?
— Грязь нужна болотная, но правда твоя. И здесь грязи хватает. Чего переться за тридевять земель. Видишь, дальше за моим домом ёлки растут? Там под ними болото. Вот туда и сходи, набери жижи.
Головашея слегка развёл руками, и покрутил ладонями перед бабкой.
— Ну, и что? – спросила бабка Аглая. – У тебя в машине нет банки?
— Я банок не вожу с собой. Не зачем.
— Тогда возьми на моём заборе. Видишь, миска повешена сохнуть.
Непрошеный гость подошёл к забору, снял алюминиевую миску, и пошёл в сторону елей растущих на краю леса. Вслед ему бабка под нос ворчала:
— И правда, чего далеко идти, и здесь грязи хватает.
Через десять минут он вернулся, держа перед собой миску полную жижи. Новенькие ботиночки головашеи тоже были испачканы грязью.
— Что, ботиночки испачкал? – довольно съязвила бабка Аглая.
— Там ни как не подойти было.
— А ты как хотел? Думал, там для тебя кладки построили? Хочешь чего-то добиться, готовься к тому, что нужно чем-то жертвовать. Давай сюда миску, я пошепчу над ней. Садись рядом.
Бабка Аглая взяла миску, что-то пошептала над грязью, а потом вывернула грязь на голову гостю. Головашея дёрнулся, но бабка придержала его за руку:
— Тс-с-ш-ш. Не дёргайся, так надо, терпи.
Головашея невольно замер, а Аглая продолжила:
— Слушай, слушай меня внимательно. Вот ты денег хочешь, хотя денег у тебя предостаточно. Ты, якобы, хочешь заняться благотворительностью, но я расскажу тебе то, что было вчера. Твоя мать… она ведь живёт, как и ты, в Джигородске… вчера решила сделать себе подарок. Она пошла на рынок, чтобы купить себе арбуз. Она очень любит арбузы, но она давно их не ела. И вот там, на рынке, она нашла палатку, где ими торгуют. Но денег чтобы купить целый арбуз у неё не было, а разрезать его ей отказались. Тогда она долго стояла и ждала, когда придут такие же, как она. Такие, кому не по карману целый арбуз. И она нашла одного человека, которому нужна была половина арбуза, и ещё одного с кем она разделила пополам вторую половину. Она шла домой и тихонько плакала, потому что она потратила на этот арбуз последние деньги. Но ей так хотелось этого арбуза. И только дома она села за стол и отрезала себе кусочек. Ты мне скажи, как ты собираешься помогать другим, если ты не помогаешь своей матери? Уезжай отсюда!
Головашея чертыхаясь, пошёл к машине.
— Да, — окликнула его бабка Аглая, — ты был прав. Не зачем ходить за грязью далеко, когда она есть рядом.

ПРОЗРЕНИЕ

Ну, вот и осень подкралась, шурша позолоченными ветками готовящихся к зиме деревьев. А с осенью пришли туманы сменяющиеся моросящими дождями, которые и дождями то назвать трудно, от того они ещё противней.
Выйдешь из дома: чем дальше от центра – тем ниже дома. А там, за последними домами, до самого горизонта серая земля, серое небо над ней, с серыми же птицами галдящими как скаженные. Галдят, суетятся, сбежать готовятся в теплостранье. Это там, на недосягаемых «югах», уходишь в природу и тут же растворяешься в ней. У нас же такое единение-растворение если и случается то отдельными летними днями, а остальное время сразу понимаешь, что оказался во враждебной среде, которая никак не хочет принимать тебя, выталкивает, и гонит туда, под крыши многоэтажных трущоб, где можно попытаться спрятаться, отогреться, и стыдливо мечтать о жарких странах, где воткнутая в землю палка расцветёт, даст плоды и накормит.
В этой российской серости, за туманами и дымкой моросящих дождей, скрываются редкие деревеньки, доживающие свой тяжкий век, среди которых затерялась одна заветная с простым русским названием Торчилово.
Из серой пелены вынырнул «Джип» и притормозил у дома с покосившейся крышей. Тем, кто следит за моим повествованием, предназначенным сохранить для потомков память о великой целительнице Аглае, не трудно догадаться, что машина остановилась у её дома.
Из-за руля вышел мужчина лет сорока и проследовал в дом. Двери скрипнули и приняли очередного просителя. О сколько их прошло через этот дверной проём, и всем помогла бабка Аглая.
Застонала половица и Аглая, не поворачиваясь к посетителю, сказала:
— Батюшки, я словно в телестудии оказалась.
— Вы же даже не обернулись в мою сторону, — удивился посетитель.
— А чего мне на тебя глазеть? Тебя и так каждый день по телевизору показывают.
— Но у Вас нет телевизора.
— А он мне и не нужен. Твоя «слава» опережает тебя. Ты зачем ко мне приехал-то?
— Поговорить надо.
— Надо так надо. Только вот ты каждый день с экрана вещаешь, что ты ясновидящий, а к деревенской бабке зачем-то приехал. Так в чём проблема?
— Ну, как бы Вам это сказать… — стал мямлить проситель.
— Так и говори, что дуришь ты людей.
— Это бизнес.
— Э, нет. Помогать людям это не бизнес. Ты простой шарлатан, и ни каким даром не обладаешь.
— Вот я и хочу приобрести дар помогать людям.
— На счёт второй половины твоей сентенции, — ответила Аглая, — я сильно сомневаюсь. Да и как я могу тебе помочь? Этому не научишь.
— Я знаю, что не научишь. Но ходят слухи, что есть способ приобрести этот дар. И Вы знаете как!
— Не думаю, что это хорошая идея. Лучше откажись от неё.
— Это почему же? – удивился проситель.
— Разве ты не слышал, что оттуда ещё никто не возвращался.
— Я думаю, что рискнуть стоит.
— Для тебя это всего лишь игра, а мне грех на душу брать. И было бы из-за кого. Отступись!
— Нет, не отступлюсь.
— Как хочешь, воля твоя.
— Что делать-то? – обрадовался проситель.
— Слушай внимательно. Видел от моего дома в лес тропа идёт?
— Видел.
— Вот и пойдёшь по ней. Идти придётся долго, но тебе это даже полезно. Может быть охолонешь и передумаешь.
— Дальше что?
— Дальше, ещё проще. Там, в самой чащобе, есть старинная деревянная церковь. В этой церкви перед аналоем стоит дьякон с открытой книгой. Он так стоит уже четыреста лет. Если не знать и зайти в церковь, то может показаться, что дьякон держит в руках тропарь и вычитывает службу. Это не совсем так. Когда найдёшь дьякона, загляни через его левое плечо в книгу. В ней ты прочтёшь то, что может помочь тебе. Она всегда открыта на той странице, которую хочет прочитать ищущий. А дальше… это уже твои проблемы. Всё понял?
— Понял. Я поспешу.
— Что ж, иди, а по дороге хорошенько подумай. А книгу руками не трогай, она не твоя.
За раскидистой елью, чьи ветки касаются крыши дома бабки Аглаи, колея, которую торчиловцы между собой называют «дорогой», почти исчезает, становясь обычной лесной тропой, теряющейся в высокой траве. И только редкие путники… даже не путники, а грибники и ягодники, посещающие лес в поисках даров природы, не дают зарасти тропе окончательно.
Бабкин проситель, этот член клана лжепророков, лжепрорицателей и лжецелителей, заполонивших телеэфир и оккупировавших концертные площадки, углубился в лес. Тропа петляла между деревьями, выводя путника на закуточки то заросшие ягодными кустарниками, то пузатыми грибами под «велюровыми» шляпками. Но мужчину они не интересовали. Он с нарастающей одержимостью углублялся в чащу, ориентируясь по еле заметным приметам, на которые указала ему бабка. Когда уже казалось что направление потеряно, и надо искать дорогу назад, тропа сделала очередной поворот и среди зарослей кустарника обнаружилась церквушка.
Тесовые доски, покрывавшие наружные стены, потемнели и потрескались, от чего казалось, что церковь словно усохла. Незапертая дверь, перекошенная от времени, болталась на ветру. Кованные дверные петли тихо поскрипывали, а при более резких порывах ветра дверь хлопала о косяк.
Проситель придержал дверь ногой, секунду поколебался, но всё же вошёл. В нос шибанула смесь запахов сырости, паутины и тлена. Внутри стены тоже изрядно подверглись иссыханию, хотя из-за неравномерного освещения это было видно не очень хорошо. Свет подал через окна подкупольного барабана, а в центре образованного светом столба перед аналоем стояла фигура в чёрном монашеском одеянии, вокруг которой валялись кости.
Подойдя ближе, проситель увидел, что стоящий перед аналоем монах не живой, а высохшая человеческая мумия, каким-то чудом удерживаемая вертикально. В обтянутых сухой кожей костях рук находилась раскрытая книга.
Пересиливая страх, омерзение и тошнотворный запах проситель из-за левого плеца заглянул в книгу.
На жёлтых страницах церковно-славянской вязью было написано: «Если ты хочешь обрести все знания Мира, способность видеть мысли людей, их прошлое, настоящее и будущее, тебе надо вызвать тёмную сущность. Для этого нужно дунуть на эту страницу и призвать: «Приди!»
Читать старинную вязь было непривычно, но разобрать прочитанное вполне можно. Видимо этот проситель был человек сверх амбиционный и, как люди подобного типа, не утруждал себя такими вещами, как подумать о последствиях. Он дунул на страницу и громко произнёс: «Приди».
По церквушке пробежал ветерок, крутанулся вокруг аналоя, сконцентрировался в вихрь, и из этого вихря образовалась облакоподобная фигура. Эфемерное создание поколебалось, и проситель услышал голос:
— Ты хотел меня видеть?
— Ну, не совсем чтобы «видеть», — превозмогая страх, ответил лжепровидец, — но я хотел бы обрести особые знания, особые возможности.
— Конечно, иначе бы ты меня не позвал. Я дам тебе эту силу. Но прежде, чем ты согласишься её взять, я расскажу тебе некоторые особенности этого дара. Ты будешь знать всё, ты будешь чувствовать всех людей, знать о них все подробности, но за каждую толику этих знаний ты будешь расплачиваться частичкой своей жизни. За всё надо платить. Устраивает это?
— Да, устраивает, — почти мгновенно ответил проситель.
— Тогда возьми!
От зыбкого видения оторвался маленький шарик. Этот шарик подплыл к просителю и вошёл в его голову. Проситель встрепенулся, тут же воскликнул: «Я вижу», и упал замертво.
В это время в своём доме в Торчилово бабка Аглая тяжело вздохнула:
— Ну, вот, ещё один прозрел. Неужели так трудно понять, им же говорят открыто, что за каждую часть знаний надо платить частицей жизни. А ведь знаний много, так много, как людей на нашей Земле, а наша жизнь такая маленькая, такая короткая, что расплачиваясь ею за эти знания, она кончается мгновенно.
Ещё долго рядом с домом Аглаи стоял никому не нужный «Джип», и только когда нашлись наследники приехал эвакуатор и увёз эту кучу ржавого металла.

ДЕЛЕГАЦИЯ

Каждый из нас знает, что такое весна. Но если спросить каждого из нас описать её, то получатся совершенно разные рассказы. Вот, к примеру, для меня весна это: слякоть, жижа под ногами, по которой бегут ручьи; ночные заморозки и первые тёплые лучи солнца, которые чуть-чуть греют, но такие ласковые, что после долгой зимы хочется стоять под ними и нежиться. Мне могут возразить: а как же первые листочки; свежая трава, пробившаяся на газонах; птички, вернувшиеся с юга? Для меня это уже лето. А весна, это перелом, когда земля только-только начинает оживать после морозов.
Это случилось в конце мая. По календарю весна, а на деле всё вокруг утопает в буйной зелени, и цветет, одаривая нас тончайшими ароматами.
Могучее, уже палящее, солнце забралось на середину неба и грело Торчилово своими лучами, когда с трассы на грунтовую дорогу, рассекающую нашу деревню, свернул громадный экскурсионный автобус. Когда видишь такой автобус на трассе, то от него исходит некий шлейф солидности. Он, словно самоуверенный нувориш, попавший на благотворительный вечер, где от него ждут подачек, едет, рассекая воздух, уверенный, что ему обязаны уступать дорогу. Но посмотрите на этот же автобус на грунтовой дороге, коих премножество в нашей глубинке. Эту громадину качает из стороны в сторону на многочисленных ухабинах, да так, что пассажиров, расположенных на солидной высоте от земли, болтает так, что каждый второй страдает от морской болезни.
Автобус качнулся два последних раза и остановился, немного накренившись на левый бок, как раз напротив дома бабки Аглаи, которая в это время сидела на лавке у своего дома и наслаждалась расцветающими в палисаднике цветами.
Автобусная дверь отъехала в сторону и под открытое небо стали выходить солидные дядьки, впопыхах вытирающие носовыми платками губы, скрывая мучавшие их приступы тошноты. Все дядьки как на подбор в элегантных костюмах при галстуках. Даже пострижены одинаково, только некоторые из них были с аккуратными бородками, а другие гладко выбриты.
Глянув на них, бабка Аглая невольно посмотрела на свою цветастую юбку и торчащие из-под неё ноги в лаптях.
Среди делегатов больше всего суетился один с гладко зализанными назад редкими волосиками, сквозь которые с левой стороны за ухом пробивалась большая чёрная родинка, и с маленькими круглыми глазками, словно у нашкодившего мальчишки. Он командовал:
— Товарищи, побыстрее выходим из автобуса. Нам ещё в Клин ехать на родину патриарха Тихона.
Делегаты не торопясь ступали на землю, но не спешили: слишком много времени уходило у них на то, чтобы привести костюм в порядок.
— Мы вас сюда привезли не случайно, — продолжал инициативный человек, явно глава делегации. – Вы должны почувствовать атмосферу настоящей деревни. Наша задача, как членов Союза писателей России, душой болеть за проблемы крестьян. Как вы сами понимаете, нельзя писать на эту тему не бывая в деревне, не зная, чем она живёт.
Из толпы раздался вопрос:
— А почему нас привезли именно сюда?
— Закономерный вопрос. С одной стороны здесь вы можете пообщаться с местным населением, послушать колорит их речи. С другой стороны, мы остановились у дома мак называемой народной целительницы, очень популярной не только в окрестных деревнях, но и в городе. Многие джигородчане (в том числе и некоторые писатели) обращаются к этому осколку нашего тёмного прошлого. Посмотрите на пережиток суеверий. Может быть, кому-нибудь из вас это пригодится в работе.
— А Вам помогло? – не унимался таинственный любознайка.
— Между прочим, в нашей библиотеке для слепых и глухих работники ввели в компьютерную программу все мои произведения и составили словарь употребления мною слов с указанием количества использования. Так вот, в этом словаре около двадцати тысяч слов.
— Ага, — послышался голос, но уже более приглушённо, — а слово «я» употребляется чаще всего.
— Так, — не моргнув глазом, продолжил глава делегации, — не будем отвлекаться на глупости. Давайте соберёмся здесь, — показал он на небольшую площадку у дома, как раз там, где была вкопана в землю скамейка, на которой сидела бабка Аглая, и продолжил, — У нас есть уникальная возможность прикоснуться к истинной частице исчезающего мира русской деревни.
Тут произошло неожиданное. Сидевшая до этого безучастной бабка Аглая вдруг оживилась. Озорной огонёк мелькнул в её глазах, и она спросила:
— Санька, а ты чего сюда припёрся?
— Руководитель делегации оторопел и потерял дар речи.
— Ну, чего ты молчишь? – продолжала бабка, — Никак облагодетельствовать нас хочешь?
— А Вы откуда знаете, как меня зовут? – прорезался голос у руководителя, — И что это за фамильярность? – и обращаясь к делегации добавил, — Надо же какая неожиданность, даже в такой глухомани меня читали.
— Ты, Санька, особо не заносись. Ты ведь думаешь, что мы серость беспросветная. Вот только читать-то у тебя нечего. Всё натянуто и скучно. А вот на мой вопрос ты не ответил.
— Что Вы хотите услышать? Я своей работой помогаю деревне. В своих рассказах я призываю к спасению того, что ещё сохранилось.
— Какой прок от твоей писанины, если её никто не читает? Да и прочитав за лопату никто не хватается. Хочешь спасать деревню, переезжай сюда, паши землю, заведи скотинку. Вот это будет помощь деревне. А бумагу марать всё равно, что воздух сотрясать. От того, что ты миллион раз напишешь слово «хлеб» на твоём столе буханки не появится, а вот гонорар да премию ты получишь.
— Это демагогия и софистика, — огрызнулся руководитель.
— Демагогия это твоя болтовня. Ты не о благе деревни печёшься, а о собственном благополучии. Ведь ты всегда рвался к власти. Ты любишь хвастаться своими передовыми взглядами, но, по сути, ты всегда был приспособленцем. При любой власти ты стараешься быть нужным и угодливым. Для тебя неважно кто у власти, ты будешь служить любому. Ты с готовность пойдёшь туда, куда дует ветер.
— А что бы Вы посоветовали? – спросил тот же таинственный голос из толпы.
— Смотря, что Вы для себя хотите, какую цель Вы выбрали в жизни, — ответила Аглая, — Это как река. Плывите по течению, и Вы попадёте в океан, гребите против течения и Вы достигните вершины горы. А теперь уезжайте в свой город, ваше место там!

УЧЕНИК

Летом в нашей полосе это происходит очень рано. Кажется, что солнце только-только убежало за горизонт, как на востоке уже заалело и вместе с просветлевшим воздухом природа наполняется щебетом. И не понятно, когда это птахи успевают отдохнуть. Но таков закон мироздания: летом всякая тварь трудится без устали.
А когда первые солнечные лучи побегут по просёлочным дорожкам, длинными тенями подчёркивая контраст между лесом и лугами, первый утренний ветерок начинает подвывать в дранке на крышах, и слышится, будто громадный орган выводит замысловатую мелодию «Утренней зари». И каждый раз эта мелодия приобретает новый мотив, новое звучание, новый смысл.
Прокукарекает петух, призывая несушек во двор клевать зерно, а на трассе появятся первые фуры – это дальнобойщики, проснувшись в придорожный отелях, продолжают движение из ниоткуда в никуда. Странный парадокс: по отдельности у каждого шофёра есть конечная цель маршрута, но если смотреть на трассу как на единое целое, то конца у дороги нет. Мельтешат, как муравьи, снуют, торопятся, а ради чего?
Вскоре появляется первый автобус. Это из Джигородска утренний маршрут в Новосокольники везёт не выспавшихся людей. Тоже бесконечное движение. И хоть Торчилово не самая большая остановка в пути, но останавливается автобус здесь часто.
Вот и сейчас дверь со скрипом отворилась, и из автобуса вышел мужчина лет тридцати пяти. Вид его вызвал бы удивление у современного человека. На нём была холщёвая косоворотка подпоясанная красным кушаком и холщёвые штаны. Голова его была перетянута кожаным шнурком, наподобие того как это делали ремесленники чтобы волосы не падали на лицо во время работы. И только обувь на его ногах была вполне современная, лишь немного стоптанная.
Было видно, что человек осведомлён куда идти. Подойдя к дому бабки Аглаи, мужчина показно перекрестился и постучался в калитку. Из-за досчатой двери раздался голос:
— Церковь в другой стороне, Вы не туда пришли.
Мужчина немного растерялся:
— Я не в церковь приехал, я к Вам.
— Тогда чего крестишься? – спросила бабка.
— На Руси так принято, когда в дом входишь, — ответил гость.
— Много ты знаешь, что и где принято, — с ехидцей продолжила Аглая, но калитку открыла. – Так что тебе надо?
Человек помялся:
— Я приехал опыт у Вес перенять.
— Это какой ещё опыт? Как землю пахать?
— Нет, нет. Я слышал о Вашей язвительности. Вы сами знаете за каким опытом я приехал.
— А вырядился как клоун зачем?
— Я одеваюсь по-русски, согласно традиции.
— Так ты ж так одеваешься только, когда свои сеансы проводишь, да и сюда так вырядился. А в остальное время ты ходишь, как и все. Так для чего весь этот цирк.
— Я исполняю своё предназначение.
— С чего ты взял, что у тебя есть предназначение? Кто внушил тебе это?
— Мне снятся вещие сны, — не моргнув глазом, ответил мужчина.
— Х-м. Сны настолько часто бывают вещими, пророческими, и, даже просто «в руку», что верить в них как-то глупо. Что же касается, то ты ничего не видишь. Точнее, ты видишь простые сны. Любой сон можно трактовать, но ты этого не умеешь. А вот что ты действительно умеешь, так это дурить доверчивых людей.
— Я не обманываю, у меня дар. У меня есть индивидуальность. И я приехал к Вам, чтобы Вы помогли мне раскрыть мои способности.
Бабка Аглая немного подумала, рассматривая человека, и произнесла:
— Разве ты не знаешь главного закона жизни? Человек, обладающий индивидуальностью, должен быть убит, в крайнем случае, покончить собой. Если ему очень повезёт, он умрёт своей смертью, но… очень рано.
— Всё так мрачно?
— Такова участь уготованная индивидуальностям теми, для кого эти индивидуальности творят. Толпа не терпит тех, кто не похож на неё. Для толпы важно, чтобы все были одинаковыми, такими же, как все. Не волнуйся, тебе это не грозит. Человек выделяется не тем, что он на себя нацепил, а тем, что у него в голове, тем, как он видит мир, как он его чувствует.
— Я чувствую! – высокопарно ответил гость.
— Да, ты чувствуешь. Ты чувствуешь запах денег, которые ты хочешь получить, называясь моим учеником. Иди, я тебе в этом не помощница. И не надо пытаться прикрываться моим именем, я постараюсь сделать так, чтобы все знали, что я к тебе не имею никакого отношения.
Было ещё утро, когда обратный автобусный рейс увозил в Джигородск очередного лжепророка.

ПОМОЩЬ

Когда падают листья осенние, закрывая дорожную грязь, мир становится тёплым для глаз, влажным для ног, и нежным для души. Вы задумывались хоть когда-нибудь, сколько листьев валяется под ногами? Сколько их постоянно шуршит подгоняемых ветром? Но это мягкое покрывало согревает землю не долго. Скоро, очень скоро его накроет снегом, а к весне, когда снег начнёт таять, от листьев останется только каша, которая послужит питанием новой жизни. Но осенью листья везде: на траве, на тропинках, на крышах старых домов затерянной на просторах России деревушки Торчилово. Падают листья и на крышу дома бабки Аглаи.
Как приятно выйти в такую пору на улицу, сесть у палисадника и слушать, как шуршат эти послания ранней осени, той самой осени, которую воспевают светлейшие умы русской литературы, и которая стала одним символов русского: русской безмятежности, русского очарования, русской безысходности. Вы можете представить золотую осень где-нибудь в Европе? У меня что-то плохо получается. Нет, я понимаю, что на Марсовом поле листья тоже желтеют, но вот чтобы под ногами шуршало? Это вряд ли. Доблестные труженики капиталистического благополучия день и ночь вылизывают зеркальноподобный асфальт парижских тротуаров, чтобы ни дай Бог хоть один листок не прилип бы к каблучку картавой модницы.
Но модницы есть не только в Париже, есть они и у нас. И поверьте мне, одеваются они куда богаче, чем их французские соперницы, более броско, но менее изыскано. Но, по правде сказать, но худосочная дочь Галии, ни аппетитная дочь Гипербореи не сравнятся с красотой псковских лесов, готовящихся к зимнему отдохновению.
В тот день у бабки Аглаи были посетители. Многие этих посетителей называли просителями, а сама бабка называла гостями, ибо все мы гости и в первую очередь в этом мире, и ни что в нём нам не принадлежит. Голыми мы приходим в него, почти голыми и уйдём. Ничего с собой не заберёшь. Только так, для приличия, прикроют твоё тело, но это всё, что тебе положено для бегства в мир иной. И только то, что создашь ты за свою жизнь и будет тем, что ты привнёс. Но и это останется здесь… если будет чему оставаться.
Гостила в этот момент у Аглаи Машка из соседней деревни. За пустяком пришла, средство от веснушек захотела. Вроде, как и не по сезону просьба, веснушки, они ведь весной высыпают. Да не объяснить ей, дурёхе, что от веснушек русские девки солнцем сияют. В прочем, дело не хитрое, любой справился бы, если б читал внимательней, да нужную литературу.
Взяла Аглая ромашки сушёной из своих запасов, в пакет отсыпала пару жменей, а сама для виду шепчет, приговаривает, всё чтоб вопросов лишних не было.
— Как весной заметишь, — объясняла бабка Машке, — что тень от придорожного тополя (того, что растёт у твоего забора) более не закрывает твоего окна от утренних лучей солнца, заваришь эту травку, и этим отваром будешь лицо промывать. А закончится трава, придёшь ещё. Я пошепчу над новой порцией.
Бабка про себя посмеивается над деревенской модницей, а Сашка глазами хлопает, рот от удивления открыт, а от счастья, что ей помогли, на табуретке ёрзает. Вот как ей невтерпеж.
— Да не дёргайся ты так, — остановила её бабка, — посиди, отдышись. И запомни, егоза, что я тебе говорю: не раньше указанного мною срока. Поняла?
Наставляет бабка, а сама уже знает, что по зиме сосватают Машку, и никого не будут смущать её веснушки.
— Всё поняла, бабуля.
— Какая я тебе «бабуля», — заворчала Аглая, — бабка я, так и зови.
Тут за окном листья столбом поднялись, это с разворота тормознул под окнами Аглаи чёрный ягуар.
— Вот любит она пофорсить, — прокомментировала бабка, даже здесь не может без этого обойтись.
— А это что, Ваши знакомые приехали? – спросила Машка.
— Нет, у меня таких знакомых нет, но кто приехал я знаю, — Аглая помолчала и добавила, — и зачем.
А из машины из задней двери вышла дама… нет тёлка… нет, даже не знаю, как и назвать, уж столько разных имён понапридумывали для таких. Вот только «дама» ну ни как не подходит к ней. Скажем так: девица. Отроду двадцать семь лет, ноги длинные, юбка короткая, сапоги выше колен, в обтяжку. В чёрной куртке с перьевым воротником, а куртка вся в стразах. Манька как увидела, так и выдохнула:
— Кра-си-ву-щая.
— Не завидуй, дурёха, — одёрнула её бабка, — нечему завидовать. Ты на обёртку купилась. Ежели с неё все цацки снять, да отмыть, то ничего не останется.
— Ну, это если отмыть, — мечтательно протянула Машка, а Аглая продолжила:
— Оно и понятно, упакована она хорошо, богато… и женщине это надо. Только ты подумай, если она ко мне припёрлась, значит не всё у неё ладно, значит, есть проблемы. Посиди ещё, не спеши, мне так надо.
Между тем новая гостья процедила шофёру сквозь зубы: «Жди здесь», и решительно направилась к калитке. Было видно, что заезжая «штучка» не привыкла ни в чём себе отказывать, и над такими «проблемами» как «куда идти», «что делать», «а может быть людям не до неё» не задумывалась никогда. Без стука открыла калитку. Ринувшемуся было в её сторону псу, цыкнула: «Брысь на место», и так же беспардонно открыла дверь в избу.
— Кто здесь Аглая? – спросила гостья.
— Обожди на улице, у меня человек на приёме.
Гостья от неожиданности даже замерла на мгновение, но сразу же пришла в себя:
— Я здесь подожду.
— А «здесь» тебе никто не позволял ждать, — осадила Аглая.
— Это что, принципиально?
— Принципиально! – отрезала бабка.
— Хорошо, я выйду.
Но здесь встряла Манька:
— Бабуль, пойду я, вроде мы всё решили.
— Эх, Манька, — в сердцах выдохнула бабка, – всё испортила. Иди, иди домой, да мои наставления не забывай, не раньше весны.
— Так мне можно остаться? – спросила заезжая гостья.
— Да чего уж теперь, проходи, хоть и не больно ты мне нужна.
— Что ж так? Я, вроде как, за помощью пришла. Говорят, что Вы всем помогаете.
— Не за помощью ты пришла, а за дурью. Блажь свою потешить хочешь. Но что правда, то правда, всем помогаю, и всем от моей помощи польза есть, даже если человек сам этой пользы не понимает. Ну, чего стоишь, проходи, садись.
Гостья в замешательстве оглянулась:
— Куда?
— Вот сюда, — бабка указала на табуретку, — садись не гребуй. Мы люди простые, к кожаным креслам непривычные. Ничего, потерпишь. Машка на ней только что сидела, а ты чем хуже, и ты посидишь.
— Я не хуже, а лучше, — огрызнулась гостья, — нашли с кем сравнивать.
Но на табуретку села.
— Эво, как ты себя несёшь. Ну, да ладно, с этим всё ясно и так. И с чем ты пришла ко мне?
— Дело простое. Хочу научиться привораживать.
— И зачем тебе это?
— Пригодится. Я же не всё время буду молодой.
— Не будешь. Только у тебя, вроде как, муж есть. Вон как тебя балует, машину подарил, шофёра оплачивает.
— Сейчас есть, а что дальше будет, я не знаю.
— Это правильно ты понимаешь. Что дальше будет, никто не знает. Так ты, это что, в ученицы ко мне просишься?
— Ещё чего! Не надо мне всех Ваших знаний. Как привораживать научите, и всё.
— Научить, говоришь? Научить можно. А знаешь ли ты, что этому искусству можно научить только кого человека, которому в жизни стыдиться нечего. Можно сказать, что совесть у него перед людьми чистая.
— Ну, с этим можете быть спокойны. Мне в жизни стыдиться не за что, — ответила гостья.
— Ты в этом уверена?
— На все сто. Что я про себя не знаю?
— Задумалась бабка:
— Ладно. Но всё не так просто. Для начала, надо на болоте клюквы набрать.
— Не проблема, — повеселела гостья, — завтра же пошлю своего шофёра, наберёт сколько надо.
— Вон оно как! Тогда надо принести копейку Василия Тёмного. Такая есть в местном музее, и больше на пятьсот километров от нас нет нигде и ни у кого.
— Тоже не проблема. Мужу скажу, он не то что эту копейку, он весь музей купит для меня, если потребуется.
— Как у тебя всё просто, — удивилась бабка.
— Себе в жизни ни в чём не надо отказывать. Что ещё надо.
— Ну, хоть что-то тебе самой придётся сделать. Надо будет и сделаю.
— Тогда последний компонент: придётся тебе самой добыть кровь новорожденного младенца, хотя бы немного.
— Что ж, — подумав, ответила гостья, — У меня подруга одноклассница работает в роддоме. Она меня проведёт, а там я добуду то, что мне надо. Всё?
— В общем-то, всё, — растерянно ответила бабка.
— Я могу идти?
— Иди, кто ж тебя держит?
Гостья скрипнула каблучками и направилась к выходу. Только она за ручку дверную взялась, а бабка и говорит ей:
— И куда ты?
— Как это куда? – удивилась гостья. – Выполнять Ваш наказ.
— А как же быть с тем, что я говорила тебе о том, что «не стыдиться перед людьми»?
— Так я ж ответила, мне стыдиться нечего.
— Слушай меня девонька, слушай внимательно. Если тебе не за что стыдиться в твоей жизни, это не значит, что ты жила правильно. Просто, скорее всего, у тебя проблемы с совестью, точнее, с её отсутствием.
— Почему?
— Да потому что у любого человека были в жизни моменты, за которые потом ему стыдно. Но ты это никогда не поймёшь. А если поймёшь, то, боюсь, будет уже поздно. Иди, и больше сюда не приходи. Я тебе уже помогла, а вот сможешь ли ты воспользоваться моей помощью, я в этом не уверена.
Унесла машина гостью в славный городок Джигородск, а в Торчилово на ярко-жёлтые опавшие листья стал накрапывать мелкий осенний дождик, предвестник грядущих перемен.

ТЕНЬ

Но не все приходили к бабке Аглае открыто. Вечером со стороны леса мелькнул в кустах человек. Нет, не человек, а тень его. Эта же тень проскользнула вдоль забора, просочилась в калитку и замерла в сенях.
Бабка Аглая в это время заканчивала дневные хлопоты по хозяйству, но почувствовав, что в сенях кто-то стоит, остановилась, пристально глядя на дверь:
— Ну, что ты там мнёшься, Санёк? Заходи, коль приехал, не бойся.
За дверью послышался скрип, но никто не вошёл.
— Да заходи же, никто тебя здесь не обидит, — позвала бабка Аглая, и сама подошла и открыла дверь.
За дверью стоял молодой парень, и отводил взгляд в пол.
— Долго стоять будешь? – спросила бабка, — Заходи, не бойся.
— Я не боюсь, я стесняюсь, — ответил Санёк.
— Да не стесняешься ты, а именно боишься.
— С чего Вы взяли?
— Да потому что ты трус!
— Откуда Вы знаете?
— Милок, я много чего знаю, но ведь ты пришёл ко мне не затем чтобы спросить о моих знаниях.
— Не за этим.
— Ну, так скажи зачем.
Парень замялся и не ответил.
— Неужели даже этого боишься? – спросила бака, — Так и скажи: боюсь.
— Нет, мне стыдно.
— Да, я тебя могу понять. Это стыдно. Неужели так трудно постоять за себя? Вот посмотри. На окне у меня рассада помидорная, и никакого запаха от неё почти нет. Принюхайся, чувствуешь?
Санёк осторожно потянул носом воздух:
— Нет, не чувствую.
— А теперь смотри, — с этими словами Аглая провела рукой по листочкам. — Теперь нюхай! Чувствуешь, какой запах пошёл? Даже беззащитный помидор и тот защищает себя.
— И что теперь? – спросил Санёк.
— А как ты думаешь? Как ты с этим собираешься жить?
— Может быть, потом всё изменится? – предположил парень.
— Вряд ли всё само пройдёт. Что-то у тебя в прошлом произошло, и оно тебя мучает
— Может быть, и произошло.
— Запомни: прошлое неисправимо, о нём можно только сожалеть; будущее непредсказуемо – о нём можно только мечтать; настоящее в руках не удержишь – им надо жить. Вот только с тобой что делать?
— Сделайте. Что-то надо делать, — мямлил Санёк.
— Хорошо, — протянула Аглая, встала, подошла к самодельной полке, прибитой над кухонным столом и прикрытой куском старой клеёнки. Взяла майонезную банку и протянула её Саньку:
— Бери!
— А это ещё зачем?
— Не перебивай старших, слушай внимательно. Трассу знаешь? Ту, что возле Торчилово проходит.
— Знаю.
— За трассой есть кладбище. Видел?
— Видел.
— Выгляни в окно. Солнце садится. Как сядет, пойдёшь на кладбище. Ночью роса будет оседать на оградки. Вот в эту баночку наберёшь этой росы и принесёшь мне.
— Вы с ума сошли?
— А ты? Ты думаешь, твоя трусость это нормально? Хочешь, чтобы я тебе помогла, иди.
Санёк с минуту постоял в нерешительности, потом схватил банку, и ни слова не говоря, развернулся и вышел.
А за окном солнце скрылось за неровным горизонтом, оставив кроваво-красный разрез заката. А над ним уже зажглись звёзды, наступая на запад, затягивая закатную рану. Так происходит каждый день с того трагического момента, когда Большой Взрыв разорвал блаженное безмолвие. Как напоминание об ускользнувшем рае день и ночь сменяются с кровавыми всполохами.
Ночь, вроде тихая, но беспокойная, поглотила Торчилово, а где-то там, по другую сторону трассы, среди ажурных оградок, словно тень призрака, ходил трусливый Санёк.
Утром дверь дома бабки Аглаи открылась.
— Принёс? – спросила Аглая.
Санёк из-за спины вытащил правую руку с банкой полной росы.
— Не уж-то на кладбище набрал? – удивилась Аглая.
Как бы в подтверждение проделанной работы Санёк протянул левую руку и разжал кулак. На ладони лежал пластмассовый жёлтый цветочек.
Бабка Аглая поморщилась:
— Тебе не ко мне надо, а к психиатру.

ПАССИОНАРИЙ

Весна к нам приходит так же внезапно, как и зима с той лишь разницей, что зима несёт внезапные морозы, а весна – слякоть, лужи и непролазную грязь. В это время, которое продолжается не менее месяца, в большинство деревень невозможно добраться, потому что колёса машин вязнут в грязи и начинают буксовать.
Но с каждым днём солнце припекает всё сильнее, и наступает момент, когда подсохшая грязь утрамбовывается, и жижа под ногами превращается в достаточно твёрдый грунт. И, казалось бы, эта простудная погода должна вызывать отвращение, но именно в эти моменты наши тела, измученные зимними холодами и постоянным недостатком солнца, вдруг словно оживают так, что кажется это внутри нас разворачивается некая пружина, являющаяся тем самым зарядом, толкающим нас жить, и не только жить, но и любить, творить, и радоваться жизни.
Вот как раз в эту пору в пригороде Джигородска появилась грузовая «Газель», и уверенно подрулила к старому перекошенному дому в глубине деревни Торчилово. Из кабины вылез мужчина, тип которого раньше в наших местах был очень редким, а сейчас всё более и более распространённым: смуглолицый, с черными, как смоль усами при короткой причёске, человек был одет в кожаный полушубок на дешёвом мехе, расстегнутом до пупа.
Оглянувшись, человек уверенно по-хозяйски вошёл во двор дома бабки Аглаи, которая в это время кормила кур.
— Привет, бабка, — обратился человек.
— Привет, дедка, — ответила Аглая.
— Э-э, ты зачем так? Я к тэбэ уважительно.
— Ну, про «уважительно» это ты мне не заливай. Это вы дома у себя уважительно к старшим относитесь, а здесь всё сразу забываете. Ты ко мне домой приехал, так веди себя подобающе. Говори, чего надо?
— Работать нэ дают.
— Это я знаю и понимаю. Не тебя понимаю, а тех, кто тебе работать не даёт.
— Почему их? Я что, такой плохой?
— А ты кому жить нормально даёшь?
— Я что, это, виноват, что русский торговать не умеет?
— Снова ты ничего не понял. Умеешь торговать, торгуй. А вот как ты и твои соплеменники ведут при этом? Вы дома пикнуть лишний раз не можете, а здесь наглеете.
— Это как?
— Ну, например, как Вы к девушкам относитесь?
Человек пожал плечами:
— Хорошо относимся.
— Да, конечно, дома хорошо относитесь. А здесь что творите? Разве дома ты можешь позволить себе такое, что ты делаешь здесь? Если бы ты у себя дома просто подошёл бы к девушке, то тебя на мести зарезали бы. А здесь ты нагло пристаёшь, позволяешь себе говорить всё что угодно. И после этого на что-то жалуешься. Ты вообще, зачем сюда приехал?
— Торговать.
— А что, дома нельзя? Чего Вы сюда едете? Торгуйте дома. Народ везде есть.
— У нас народ бедный.
— Это здесь народ бедный, это здесь нищета по сравнению с вами. Только ты думаешь, что здесь всё позволено, вот и едешь сюда. Ладно, спрашивай, чего тебе надо от меня.
— Вот и хочу узнать, что сдэлат чтоб нам не мэшали торговать.
— Смотри сюда, — сказала бабка Аглая, — вот видишь, я курам корм кидаю. Что они делают?
— Как что? Клуют. У ног твоих бэгают.
— А теперь возьми крупы и кинь к себе под ноги.
Мужчина взял горсть зерна и сделал, как сказала бабка.
— Ну, что ты видишь?
— Тепер у моих ног клуют.
— Вот видишь. Курица существо глупое, ей всё равно с чьих рук клевать. А ты что? Курица? Езжай домой, там торгуй, строй, детей расти. А здесь тебе делать нечего. Прощай. Вот Бог, вот – порог. А дорогу домой сам найдёшь.
«Газель» уехала из деревни, вот только что-то я сильно сомневаюсь, чтобы этот гость прислушался к мудрому совету.

ВОВЧИК

Летняя жара мучает тело и плавит мозги, из-за чего прекращает умственную деятельность. Обливаясь потом и отбиваясь от вездесущих мух, мы мечтаем, что придёт зима, забывая, что с первыми же морозами будем проклинать и стужу, и пронизывающий ветер, и снежные хлопья, щекочущие нос. Вот так и живём, проклиная погоду за окном, ожидая, что завтра будет лучше, и не замечая, что «лучше» это рядом, совсем рядом, а точнее в нас самих, и только от нас зависит чтобы было лучше.
Про зиму не буду говорить, так как её я не очень жалую, хотя могу признать, что и зимой бывают прекрасные моменты. Ну, а уж летом их хоть отбавляй. Да, жара утомляет. Но дождитесь вечера, того самого момента, когда не менее уставшее от бесконечной многомиллионной беготни по небосводу солнце стремится за горизонт, и вы сможете окунуться в блаженство вечерней прохлады, когда воздух, под светом мерцающих звёзд, словно густеет, и накопленная за долгий беспощадный день энергия вдруг начинает проникать в каждую клеточку вашей сущности, и вы ощущаете такой прилив сил, что кажется достаточно небольшого толчка, и вы полетите над отдыхающей землёй. И только назойливые комары напоминают, что вы не всесильный стрига, отправляющийся на шабаш, а всего лишь уставший путник на тропе жизни.
Был закат жаркого летнего дня. За деревней Торчилово садилось огромное красное солнце, а на другой стороне небосвода уже виднелась ущерблённая с левой стороны луна. Мир дня уступал место миру ночи, но последний рейс, проходивший мимо деревни, только что привёз к бабке Аглае очередного просителя.
Пройдя по обкошенной с двух сторон тропинке, мужчина на вид лет сорока скрылся во дворе с перекошенными воротами. Войдя в дом, человек сказал:
— Я…
— Вот именно «я», — оборвала его бабка Аглая, — везде и всюду твоё «я» опережает у тебя всё. Вовчик, а ты уверен, что ты это сможешь?
— Что смогу? – растерянно спросил проситель.
— Ну, вот для чего ты сюда приехал? Явно чего-то просить. О чём? Об этом потом. А вот интересно, почему последним рейсом? Ты решил, что я тебя у себя оставлю?
— Я не знаю… Я так думал…, — замялся Вовчик.
— Вот-вот. Ты всегда так делаешь. Ведь ты абсолютно не считаешься с тем, что у людей есть свои проблемы. Ты ведь привык всё делать чужими руками. На кой лярд ты мне здесь нужен?
— Но говорят, что Вы всем помогаете.
— Вот я и спрашиваю: а ты это сможешь? Или ты думаешь, что я буду зря языком чесать? Я каждое слово взвешиваю, когда с такими как ты говорю.
— Но я ещё ни о чём не спрашивал.
— А мне это и не надо. В прочем, если это тебя потешит, то спроси. Точнее, я тебя спрошу: зачем ты ко мне приехал?
— Я… это…, — снова замялся Вовчик, — даже не знаю, как сформулировать…
— Да всё понятно. Славы хочешь.
— Можно сказать и так.
— Да не можно сказать, а так и есть. Вот только работать ты не хочешь. Славы многие хотят, а вот работать для этого, нет. А зачем она тебе?
— Ну, как же…
— Ага, благ хочется, — оборвала его бабка. – А ведь ты ничего толком не умеешь. Ведь ты есть кто?
— Как это кто? Я…
— Да не бухти ты. Ты меня слушай, может быть, хоть немного поумнеешь. Для вселенной мы все всего лишь кучка атомов, на какое-то мгновение собравшаяся именно в таком порядке. Пройдёт несколько мгновений и атомы, когда-то составлявшие нас, будут составлять что-то совсем другое. И всё это для вселенной не имеет значения. Для неё ничего не прибывает и не убывает.
— Так что же, и жить не стоит? – спросил Вовчик.
— Уж если собрались атомы в вот такое сокровище как ты, амбициозное и тщеславное, то учись видеть мир, а то тебе и сказать-то миру нечего.
— Это как так?
— Выгляни в окно, что ты там видишь?
Вовчик подошёл к окну, посмотрел и пожал плечами:
— Солнце садится за горизонт.
— Какое солнце? – раздражённо спросила Аглая.
— Как какое, красное.
— И всё?
— И всё.
— Но ты же мнишь себя литератором. Ты должен видеть всё не так, как мы. Ты должен уметь описать так, чтобы было необычно, ёмко и понятно.
— Это как так?
— Э-эх. Ну, вот, например, так. Солнце – кровавый плевок на безмятежности неба.
— Вот это да! Надо записать.
— Зачем тебе записывать? Это не ты сказал, а я. Ты должен видеть так.
— Не ожидал я, что Вы так можете.
— Конечно, не ожидал. Ты ведь людей за быдло считаешь. Ты куда ехал? В деревню, к серой бабке. А тебе тут о высших материях… Что ж с тобой делать? Солнце, поди, уж совсем село. Ну, так хочешь славы?
— Хочу!
— Так-так-так, — задумалась бабка. – Вот тебе кастрюля, иди во двор и набери мне лунного света.
— Вы что, издеваетесь? Как же я его наберу, он же свет?
— Иди тебе говорят, и думай. Ночь большая, до утра успеешь.
Схватил Вовчик кастрюлю, злобы душит, а славы-то хочется. Вот и пошёл он во двор. Сел на крыльце, крутит кастрюлю в руках, что делать не знает. А над ним на жгуче-чёрном небе, среди суровых и величественных звёзд, неспешно проплывала Луна, чей свет надо было набрать Вовчику в эту проклятущую алюминиевую кастрюлю.
Примерно через час из дома вышла Аглая и села рядом с Вовчиком на крыльце.
— Не получается? – участливо спросила она.
— Не получается, — злобно огрызнулся гость.
— Фантазии у тебя не хватает. Тут надо воображение включить, а у тебя его нет. Не понимаю, как ты с таким мировоззрением пытаешься что-то писать?
— Уж, какой есть.
— Вот тут ты снова не прав. В жизни нельзя быть «какой есть». И не только в литературе. Во всём. Даже если ты сколачиваешь ящики под апельсины, надо это делать с полной отдачей. А ты к литературе относишься так, тяп-ляп. Лишь бы урвать кусочек славы. Чем же тебе помочь?
— Подскажите, что делать.
— Да ты ж ничего и не пробовал. Другие хоть, кто воду наливать пробовал, кто зеркальце на дно кастрюли клал.
— Но это же всё чушь, — проворчал Вовчик.
— Удача даётся тем, кто упорен и трудолюбив. Сиди, думай.
И бабка Аглая ушла в дом. Следующий раз она вышла во двор перед рассветом, тогда ещё было темно, но по утренней прохладе уже чувствовалось, что солнце вот-вот начнёт окрашивать красным горизонт на востоке.
Вовчика во дворе не было.
— Я так и знала, — проворчала бабка, — хлюпик. А всё туда же, «славы хочу».
А на крыльце стояла кастрюля, брошенная непрошеным гостем. И не просто стояла. Утренняя роса мелкими капельками осела на стенках холодного металла, и в каждой маленькой капельке отражалась Луна, и от этого кастрюля мерцала в темноте, как драгоценное колье. Бабка достала из кармана пузырёк, и сказала сама себе:
— Надо собрать, не пропадать же добру, вдруг когда-нибудь пригодится, — и принялась за работу.
Ну, а Вовчик? Вскоре в «Джигородской правде» появилась статья Вовчика о лжецелителях и лжепророках. Больше всего негодовал он по поводу наивных слухов о мудрости целительницы бабки Аглаи, к которой в деревню Торчилово едут за помощью люди. Он утверждал, что провёл журналистское расследование, и изобличал её как шарлатанку.
В прочем, после смерти Аглаи, при каждом удобном и не очень случае рассказывал, что был с бабкой близко знаком, и что она благословила его на литературные свершения, и даже несколько раз читал лекции о чудесном даре бабки Аглаи. Вот только глаза его при этом предательски бегали и укрывались от прямого взгляда.

КАРИНА

Какое небо летом звёздное… Конечно же, не тогда, когда обложено тучами, а когда днём палит солнце так, что вечер ждёшь как спасение. И вот, когда солнце убежит за горизонт, вместе со спасительной прохладой на бездонно-чёрной пропасти неба вспыхивают вроде бы маленькие, можно сказать, мизерные, песчинки, но такие яркие, что, глядя на них, понимаешь, что не они созданы для услады наших глаз, но мы удостоились великой чести лицезреть их. И вот так, стоя под звёздами, приходит осознание мелочности всего нашего существования, но вместе с тем появляется ответственность перед всем, что ласкают светом эти далёкие и непостижимые властители вселенной.
Но спустимся на Землю, туда, где в стороне от больших городов живут люди обрабатывающие эту землю.
Днём автобусы из Джигородска идут полупустые, а вот вечером весь транспорт переполнен. Спешат люди после работы кто домой, если живут в пригороде, Ну, а кто в Торчилово едет к бабке Аглае.
Она приехала пятичасовым автобусом. Прошла по грунтовой улочке, единственной в Торчилово, хоть и единственной, но утопающей в цветах буйно разросшихся в палисадниках.
Пройдёт по такой улочке девушка, пропитаются её волосы таким ароматом, что никакой парфюм с ним не сравнится.
От буйства запахов у девушки голова кругом пошла, настроение такое, что летать хочется. Чуть было не повернула назад. Но ведь неспроста она приехала в Торчилово. Камешек на думках вынуждает идти к бабке Аглае.
А Аглая хлопочет во дворе, курочек своих любимых кормит. Девушка открыла калитку и замерла в нерешительности.
— Чего остолбенела, проходи скорей, — подсказала ей бабка, — да калитку плотней закрой, куры разбегутся, потом полдня будем вылавливать.
Девушка закрыла калитку. К счастью ни одна из куриц не попыталась сбежать, слишком заняты они были кормёжкой.
— Ну, не робей, — продолжила бабка, — иди в избу. Пока я кур кормлю, приберись в доме. До заката ещё долго.
— А зачем ждать заката? – спросила девушка.
— Ты, Каринка, со старшими не спорь. Я ведь знаю что делать. Или ты передумала?
— Нет, не передумала.
— Ну, тогда выполняй, что тебе сказали.
Девушка ушла в избу. Вскоре туда пошла и Аглая. Зашла в комнату, осмотрелась.
— Вижу, вижу, прибралась. Да я и не сомневалась. У тебя кровь с восточной примесью, вы, в основном, домашние, при хозяйстве. Чайник поставь, чайку попьём.
На столе расставили чашки, вода закипела, и началось чаепитие.
— Имя у тебя красивое, но не нашенское, — сказала Аглая, — кто тебя так назвал?
— Говорят, что мать так хотела.
— Хорошее имя. Вот только раньше с таким именем тяжеловато было бы в детстве. Не любили раньше имён необычных. Считали, что имена должны быть привычные.
— У меня с этим проблем не было, — ответила Карина.
— Это ясно, что не было. Сейчас каких только имён не встретишь. Привыкли, что имена разные бывают. А раньше всё Ванька да Манька. Проблемы у тебя в другом. Вот только ты сама расскажи в чём.
— Вроде как замуж зовут. Но как-то не совсем ладится.
— Ты в нём сомневаешься?
— Вроде бы нет повода.
— Так что смущает?
— Ну, он… как бы сказать… Сейчас принято так. Близости он хочет.
— А ты нет?
— Вроде бы хочу, но не знаю, правильно ли это.
— Хм, интересный вопрос. Конечно, я понимаю, всё зависит от воспитания. Надо подумать. Решим мы твою проблему.
После этих слов Аглая выглянула в окно.
— Совсем стемнело, пора, идём.
— Далеко?
— Нет, тут рядом, сама увидишь.
Прошли обратно по цветущей улице. Многие цветы на ночь сложили лепестки в бутоны, но в ночном, зыбком от жары, воздухе запахи стали более терпкими, и лучше пропитывать волосы и одежду.
Женщины вышли к большаку и пересекли дорогу.
— Но там же кладбище! – испугалась Карина.
— Вот туда мы и идём, — ответила бабка.
— Ночью???
— Ты что, испугалась?
— Конечно, страшно.
— Эх, ты, дурёха, не мертвецов надо бояться, а людей. Пошли, не дрейфь.
— Как скажите.
А на кладбище тишь, только Луна роняет блики на полированные гранитные плиты, да звёзды поют неслышимую нам вечную песню вселенной.
— Вот скажи мне, Каринка, что ты считаешь, ну, если не главным, но одним из самых нужных в общении мужчины и женщины? Как ты себе это представляешь?
— Совместные интересы, увлечения. Время проводить вместе, чтобы получше узнать друг друга.
— А не думала ли ты, что если узнаете друг друга, как ты говоришь, «получше», то потом не захочется общаться дальше? Скучно будет. Тайна должна оставаться в отношениях.
— Так что же тогда главное? – спросила Карина.
— Вот посмотри на могилы. Видишь, сколько людей лежит.
— Печальное зрелище.
— А теперь представь невероятную ситуацию, что все лежащие здесь люди получили шанс и ожили на один день. Как ты думаешь, чем они будут заниматься в первую очередь?
— Даже не знаю.
— Ну, как ты думаешь, побегут они в музей, в кино, в театр? Нет, не побегут. Они тут же начнут заниматься любовью, потому что это важнее, нужнее, желаннее, а время ограничено, и надо успеть. Вот теперь и думай, что надо человеку в жизни. Ладно, пойдём, а то у тебя душа в пятках.
— Да уж, не приятно.
— Ничего, зато запомнишь лучше. А теперь спать. Завтра утром тебе на автобус чтобы на работу не опоздать.
Вскоре Карина вышла замуж, но бабка Аглая приглашения не получила, да и не ждала, хотя, на мой взгляд, вполне заслуживала.

ЭПИЛОГ

Уже несколько дней не унималась пурга. Неистовый ветер срывал с сугробов хлопья снежинок (те, что ещё не успели смёрзнуться с остальной массой) и, вздымая их вверх, смешивал с почти с такими же хлопьями, только падавшими сверху. Всё это сопровождалось зловещим свистом. Не тем залихватским свистом атакующей казацкой конницы, а протяжно-заунывным, нагоняющей тоску, деребящем душу так, что в нижней части живота невольно появляется щемящий холодок, от которого становится невозможным не то что что-то делать, но и просто жить. И лишь страх перед неведомой, якобы существующей, сверхсилой сдерживает от необдуманных роковых шагов, исправить которые не удавалось ещё никому.
Ветер вихрем кружил над бескрайними равнинами, а в центре этого круговертия, в покосившемся старом доме на краю притрассовой деревеньки Торчилово билась в агонии бабка Аглая. Вокруг неё хлопотали соседи и приехавшие из города вместе с врачами простые жители Джигородска, которые помнили ту помощь, которую когда-то оказала им бабка. Хлопоты врачей не приносили облегчения, но и смерть, нависшая над старым немощным телом, не спешила приступать к тризне. Она только поглаживала костяшками по бледно-жёлтой коже Аглаи, вызывая новые и новые судороги.
Среди мельтешащих по избе людей неприметно суетилась рыжая Настя. В левой руке она сжимала заветную куриную косточку. Когда-то в детстве она слышала странное поверье, бытующее средь русского народа, и именно сейчас, видя муки бабки Аглаи, это поверье почему-то всё время лезло ей в голову. Улучшив момент, когда врачи отвлеклись от постели умирающей, Настя проворно забралась на прикроватную тумбочку. В правой руке у неё был топор. Найдя третью доску в потолке Настя ударила по ней обухом. Доски были старые и ветхие, и потому доска легко проломилась. В этот же миг на дворе стало удивительно тихо. Тихо стало и в избе. Настя растеряно оглянулось, и слеза покатилась по её щеке, подрожала и, сорвавшись вниз, упала на бездыханное тело отмучавшейся бабки Аглаи.
Попы отказались приезжать к умирающей, хотя их и звали соседи бабки. Не приехали они и отпевать её, хотя я уверен, что бабка была бы этим довольна, они при жизни попов не жаловала.
Похоронили Аглаю на кладбище совсем рядом, с другой стороны от трассы. Идут годы, но зимой и летом к могиле со скромным деревянным памятником всё время виднеется тропа: тот кто в жизни нёс людям добро, тот к после смерти дарит искорку света. Да услышит слушающий, да увидит созерцающий.

Псковская литературная среда. Проза. Тимофей Рахманин

Тимофей Рахманин

Прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

РУБЕЖ
(рассказ)

– Мартын? – молвил старик, прищурив глаза и напряжённо вглядываясь в темноту.
В ответ ни звука. Старик поправил перевязь на седых длинных волосах и, почуяв неладное, на всякий случай подкинул в костёр охапку сухого сена. Сначала, завиваясь барашками, повалил густой дым, но через несколько мгновений огонь шумно, словно выплеснув из себя всё лишнее, выдохнул, а вслед за этим, наперегонки облизывая темноту сентябрьской ночи и осветив небольшую полянку от озера до самого леса, заплясали весёлые, яркие языки пламени.
– Мартын! Али ухо потерял? Молчишь чево?
Старик насторожился ещё больше, напряг слух, а рука невольно потянулась к рогатине[1]. Опершись на древко, как на палку, кряхтя и держась свободной рукой за поясницу, он медленно привстал, вытянул шею и осторожно, словно боясь, что кто-то услышит его старческий вздох, стал принюхиваться к появившимся ниоткуда, еле уловимым новым запахам… Неожиданно, одним резким движением, он скинул с плеч епанчу[2] и накрыл ею костёр… А через несколько мгновений – в полной темноте – послышались два коротких удара и звуки глухо падающих на траву тел…
Костёр разгорелся вновь, освещая почти всю поляну. Старик сидел на корточках перед двумя связанными верзилами, недовольно кряхтя и протирая пучком зелёной травы торопливо сдёрнутую с огня и слегка обгорелую одежду. Один из связанных, не понимая, что происходит, хлопал глазами и испуганно смотрел на седовласого старика, который, наконец, отвлёкся и, приставив к его горлу острый наконечник копья, молвил скрипучим голосом:
– Во-о-о-о… Очнулся, добре хоть так… Чево зыркалами-то лупишь? Мартын мой де?
– Хто-о? – отвечал детина, растерянно хлопая глазами и всё ещё не в силах сообразить, что происходит. Он хотел ещё что-то добавить, но старик, слегка повернув голову, замер, прикрыл ладонью ухо и, не дав ответить, приложил к губам указательный палец. Детина понимающе закивал головой. Глаза его почти тут же округлились от удивления, ибо в миг следующий, когда он моргнул, старик бесследно растворился в темноте… Продолжая лежать в полном недоумении, детина, наконец, решил привстать и вздрогнул от неожиданности, услышав где-то рядом в темноте голоса:
– Мартын?
– Я, деда.
– Чево молчишь, кады зову?!
– Дык это, дальние верши[3] поглядеть ходил, вон сколь рыбы попало…
– Верши поглядеть! – передразнил старик недовольным голосом. – А службу князеву я должон блюсти?!
Наконец, заметив два тела на земле, Мартын воскликнул:
– О-го! Это кто?
– Кто-кто, живой воды решето! Поди сам спроси!
К костру лёгкой пружинистой походкой подошёл стройный, крепкого сложения воин с ухоженной, коротко стриженной бородой. Во взгляде его серо-голубых глаз таилось больше лукавства и добра, чем злобы. Потому, когда он рассматривал лежавших и встретился с ними взглядами, верзилы в знак уважения даже закивали ему головами и попытались приветственно улыбнуться.
– Ох, деда, – молвил воин шутейным голосом подошедшему к нему старику, – как ты в гости, так спокойная жизнь кончается…  — И тут же, после этих слов замер, втянул в плечи шею, заранее зная, что получит от деда подзатыльник. И получил.
Вскоре все четверо сидели у костра, переглядываясь и присматриваясь друг к дружке.
– Здрав ли Артемий-воевода? – неторопливо продолжал расспрашивать старик незваных гостей.
– Да слава Богу, ограду новую округ церквы Петра обнёс, каменную…
Старик немного помолчал.
– А как братко ево, сотник Елизарий, жив ишо?
– Так чево ему станется, – отвечал старший на вид детина с некоторым удивлением в глазах, – тока это… Не брат он… Елизарий батькой ему приходится.
– Ну да, ну да! – ухмыльнулся довольно старик в усы, и взгляд его слегка смягчился, – и то верно! Старый я стал, видать, позабыл…
– А чево сразу не сказали, что в монастырь идёте? – спросил уже Мартын.
– Дык это… Не успели сказать-то… Не спросил нихто, – молвил детина, приложив левую руку к груди, а правой поглаживая шишку на затылке, – а кады поздоровкаться уж хотел, так откудова ни возьмися, по темю-то и получил…
Сидевший рядом с ним такого же крепкого сложения отрок невольно засмеялся и тут же схлопотал от говорившего детины образумительный подзатыльник.
– Поздоро-о-овкаться, – передразнил старик и неожиданно резко спросил:
– Прятались зачем?
– Дык это, не прятались, заплутали слегонца. Огонь увидали, подошли. А притаились, дабы разглядеть, добрый тут люд али какой лихой, мало ли чево…
– Звать как? – поглаживая бороду и с хитрым прищуром рассматривая незнакомцев, продолжил старик.
– Данила я, – вытянул шею и встрял в разговор второй, доселе молчавший, – а ево Аникеем кличут, брат он мне…
Чувствовалось, что Данилу так и распирает от желания поговорить, но, видимо, опасаясь очередного подзатыльника от старшего брата, он старался помалкивать.
– Значится теперича, думы ваши тока об душе?
– Об душе оно завсегда, да тока мы, дидку[4], идём не по… – Тут затараторивший вновь Данила резко оборвал свою речь и, спохватившись, глянул на брата. Аникей же, сдвинув брови, смотрел на младшо́го, затем перевёл взор на старика и молвил медленно, еле сдерживая дрожь в голосе:
– Да в монастырь мы идём, люди добрые, в монастырь!.. Вы… Вы сами-то хто будете? На ворога и разбойный люд кабуть не похожи, а спрашаете хитро, с заковыками! Да и… Вот ты, дидку, кабуть старый, а нас двоих… Како дитят уложил, – Аникей перестал говорить, троекратно перекрестился, а в глазах его всё-таки промелькнула предательская искорка страха, – дядьки, не загубите! Не демоны, не волхвы же вы лесные, а?! На кой мы вам тут?! Отпустите…
Теперь уже пришел черёд с удивлением переглянуться старику и внуку. Оба невольно улыбнулись:
– А чево нас бояться, – отвечал Мартын, понизив голос почти до хрипоты и поглаживая живот, – чай, не съедим…Тя, вот, в коня сваво обращу, больно крепкий ты с виду, да и сердце у тя заячье… От любой погони унесёшь! А ево, – показал он на Данилу, – в камень подорожный заколдую!
Стало заметно, что оба брата перепугались не на шутку: лица их слегка побледнели…
– А ну, будя людёв пужать! – прокряхтел назидательно старик на внука, который уже начал устрашающе округлять глаза и изображать звериный оскал. Мартын, не выдержав, засмеялся и упал навзничь.
– Ну, будя, я сказал! – уже прикрикнул старик. – Поди, Лучезара смени, пущай поест да поспит малость…
Мартын, продолжая довольно улыбаться, тут же вскочил, поправил на поясе нож, достал откуда-то из темноты колчан со стрелами, лук, нацепил сушившиеся за камнем сапоги из волчьей шкуры и, хитровато подмигнув старику, неслышной пружинистой походкой направился в сторону леса. Несколько мгновений все трое смотрели ему во след.
– Дидку, – нарушил тишину первым Данила, – знаю, чо шуткует, а всё одно не по себе… Старик тяжело вздохнул:
 – Шуткует… То да-а-а… Языкастый… Ан всё одно – воин, коих мало! В тятьку пошёл сваво…
– А тятько его хто, из дружинных? – глаза Данилы загорелись.
Старик вновь тяжело выдохнул и перекрестился:
– Был…
Невольно перекрестились и Данила с Аникеем. Помолчали.
– А ты князю Дмитрию хто будешь? Служишь, аль так, из найменных?[5]
Старик заглянул в любопытные глаза отрока:
– С чево ты взял? Я вольный человек. А чево про Дмитрия спросил?
– Дык это… Не дурень же я, сам слыхал, как ты службой князевой Мартына попрекнул… Да и земля тут Новгородская, знать, Димитрий Ляксандрович[6] князем.
– О как! И впрямь не дурень… А то, как може, я лазутчик свейский[7], а? Може, сидим тут и того…
– Не-е-е, – заулыбался Данила, – на те крест православный… И на Мартыне, да и…
– Чево?
– Много чево…
– А ну, выдай!
– Да вон! – завёлся с пол-оборота Данила. – Вон, глянь: епанча овечья, что на тебе, сшита по-нашенски, свеи-то по-другому кроят, да и… Они больше вязану носят… Онучи[8] у тя – остроносые, с привязями, а свеи пяты в два слоя зашивают, аль башмаки носят… А власа, а рубаха, а порты с ножиком?! Сказать?
– А, може, я матёрый лазутчик! Може, я все хитрости тутошние знаю, а? – щурясь и уже играючи молвил старик, продолжая заводить отрока.
– Да не-е-е, – заулыбался во всю ширь своего рта Данила, – от тебя за версту русином разит! Нашенский ты…
Старик, не сдержавшись, засмеялся. Следом засмеялись и Данила с братом.
– Годов-то те сколь, умник? – молвил старик, продолжая улыбаться.
– Пятнадцать…
– Да иди ж ты! А с виду все осьмнадцать.
– Вот те крест! – побожился отрок. – Мы, Охримовские, отродясь такие, в силе! Вот, дидку, а Аникею сколь, как думашь? Ой, гляди, дидку, не ошибись! – вконец развеселился юноша. Старик прищурился и, глянув на Аникея, сделал знак рукой, чтобы тот встал. Детина послушно поднялся и, стесняясь словно невеста на смотринах, стал отряхивать одежды и даже зачем-то раза два крутанулся на месте.
– Ну-у-у… Годов двадцать… Не, двадцать два!
По расплывшимся довольным улыбкам старик понял, что сильно ошибся.
– А сколь? – спросил он, глянув на Данилу.
– Да, почитай, погодки мы! – чуть не завопил отрок. – Тока он постарше! Братко в рождество народился, а я тем же годом, пред новым!
Старик, продолжая баловаться, игриво закачал головой:
– Ох, и брешете вы, мальцы, а? Над стариком тешитесь!
– Да вот те крест! – выпалил Данила и вновь троекратно осенил себя святым знамением.
– Ей Богу, во! – повторил, смеясь, вслед за ним Аникей.
– Ох, и добре мальцы повеселили! Ох, и доб…
Неожиданно старик поднял указательный палец и перестал смеяться; глянул на отроков так, что те растерялись и тоже замерли, не зная, как себя вести дальше. Старик закрыл на некоторое время глаза и стал то ли прислушиваться, то ли принюхиваться к окружающей темноте. Через несколько мгновений облегчённо выдохнул:
– Лучезар идёт…
Братья стали, щурясь, вглядываться в темноту, но ничего так и не рассмотрели.
– Дидку, – глянул Данила на старика, – так, кажись, нет никого, не видать…
– А ты послухай, – отвечал старик, ухмыльнувшись в усы и подбрасывая хвороста в огонь.
Отроки вновь напряглись, изо всех сил пытаясь услышать шаги, но, переглянувшись, лишь пожали плечами.
– Не слышно ничё, може, показалось?
Старик сделал вид, что не расслышал вопроса, достал из мешка большую рыбину, насадил на оструганную ветку и поставил жариться на вертел:
– Ну, к самому приходу и сготовится…
Отроки вновь недоумённо переглянулись. Данила ещё некоторое время вглядывался в темноту, но так ничего и не увидев, присел поближе к брату и огню.
– Дидку, а звать-то тя как?
Старик, легонько пошерудив угли костра, отвечал:
– Савва…
Глубоко вздохнул:
– Дед Савва…
– А годов тебе сколь, дидку Савва?
– А вы откель счёт-то знаете?
– А чево не знать-то! И грамоту знам: отец обучен и нас научил…
Продолжая ковырять огонь и переворачивать с боку на бок рыбу, старик выдохнул с некой досадой:
– Много, сынки, ох как много… Восьмой десяток уж разменял…
– Ого! – хором воскликнули оба и даже привстали, а Данила добавил:
– Да ты, дидку Савва, старец ужо!
– Ну, старец не старец, а с вами враз совладал! – раздался за спинами отроков красивый густой бас, да такой, что оба уже не привстали, а подпрыгнули от неожиданности.
– Да старец, старец, – буркнул себе под нос старик недовольно, даже не обернувшись, – как не старец-то? Вон, поди ты… Ране, бывало, за версту хоть человека, хоть лютого[9] мог прочуять… А теперича, вот, и рыбу не успел сготовить, тьфу!
– Да будет те, деда, давай сам я.
И, отложив в сторону щит да здоровенную дубину с торчащими на конце железными шипами, к огню подсел среднего роста, широченный в плечах воин. Хотя и была на нём свободная льняная рубаха, подпоясанная кожаным ремнём, под ней чувствовалась могучая богатырская силища. Доспеха на Лучезаре не было никакого. При взгляде на него казалось, что он сам и есть доспех и тело его выбито из камня либо вылито из железа. Даже здоровенный Аникей стал выглядеть рядом с ним гораздо тоньше и мельче. Лучезар был голубоглаз, светловолос. Взгляд – сразу и не понять – то ли добрый и детский, то ли строгий и пронзительный… То ли ещё какой… Но оба отрока, лишь мельком перехлестнувшись с ним взорами, прониклись к нему необъяснимым почтением и уважением.
– Дед, а рыба-то уж и готова, – молвил Лучезар, улыбаясь, и отщипнул от хребта кусочек.
– Ну так, и с Богом, хоть сырой её кушай, – отвечал старик, продолжая выказывать недовольство собой.
– Да готова, говорю, всё у тебя сладилось… Вот тока ещё чуток, и враз сготовится, – и с этими словами воин снова поставил рыбину над огнём.
– Ага, – выдавил, наконец, из себя Данила, с любопытством и восхищением разглядывая Лучезара, – дидку Савва враз и нас сладил, пикнуть не успели. И это… Дидку, скажи по правде, не уж раньше нас увидал, чо человек сюды идёт?! У меня знашь какой глаз вострый, а и то не сладился с теменью. Ей Богу, думал, шуткуешь!
Старик промолчал, за него отвечал Лучезар:
– Коли надо, он и птицу в темноте за полверсты услышит, и по шагам, за версту, своих от чужих распознает. Александр Ярославович деда завсегда наперёд сваво воинства пускал и верил – как себе!
– Ляксандра Ярославич?! Прямо сам?! – в очередной раз, воскликнув с удивлением, встрепенулись отроки. – Дидку, ты чево, Ляксандру Ярославича знавал?
– Знавал, – отвечал снова за деда богатырь. – Здрасьте вам, люди добрые, что ли… Звать-то вас как? Кто такие будете? Откуда и куды идёте?
– И вам –добраго здравия, – словно опомнившись, поклонились незатейливо братья, – Данила я, а то – Аникей, братко мой старшой, – и тут же, словно позабыв про Лучезара и не обращая на него внимания, затараторили наперегонки:
– Дидку Савва, расскажи, а?! Кады видал?
– Каков он был, а?
– А правду говорят, по воде ходить мог?
– А бился, говорят, как…
– Да тише вы! – чуть не выкрикнул старик, взгляд его был строг, – чево расквохтались? Для началу, вот, отвечайте нашему старшому, чево спросил. Тока правду, как на духу! Ан вертите хвостами, как лисы, а враки ваши ни в ухо, ни в душу не ложатся!
Отроки, растерявшись, замерли и переглянулись. Щёки их вскоре предательски покраснели, да так что стало заметно даже при свете костра.
– Кто старшой?
– Кто, кто… Бабка Малуха – голова три уха! Лучезар! – выпалил недовольно старик. – Нам тут шутковать незачем. Тут крайний насед[10], через полверсты земля чужая… Лучезар старшой тут! Тока правду говорить! А нет – придётся вас жизни лишить… Беглые, что ль?
Теперь уже лица братьев побелели. Затараторил первым Данила:
– Да ни, дидку, что ты! За что жизни-то лишать?! Я ж сказывал, Охримовы сыновья мы. Батяня – скорнячных дел мастер, из-под Копорью мы!
– Тут зачем?
– Дык это…
– Правду хочу, как на духу! И не брешите мне! А то в монастырь, в монастырь…
Оба молодца в очередной раз переглянулись, немного помялись на месте и, поняв, что врать далее бесполезно, забормотали, обречённо опустив глаза:
– Твоя правда, дидку, не в монастырь мы идём…
– То-то, я погляжу, – довольно молвил старик, – а куды? Монастырь, тем паче, в другой стороне.
– К ворогу, в землю свейскую…
Старик с Лучезаром переглянулись, а мо́лодцы забубнили неторопливо, но всё-таки перебивая друг дружку:
– Тесно́ нам в батькином доме-то… Тринадцать – тока сынов…
— Хотим за землю свою стоять!
– Воинами быть!
– В дружину хотим проситься, князеву!
– Батька благословил…
– Так чево не туда идёте? – перебил Лучезар. – Новгород тож в другой стороне.
– А чево туда идить-то?! – возмутился Данила обиженно, почти по-детски, – ни сулицы, ни меча…
– Даже махонького топора нету! Прогонит князь-то, не возьмёт в дружину! – добавил Аникей, но продолжил почти с гордостью:
– Потому и идём мы сначала в чужую землю, дабы доспеха и меча себе у ворога добыть!
– А потома ко князю!
– В дружину!
Отроки застыли, каждый гордо выпятив свою грудь и ожидая похвалы.
Дед Савва с Лучезаром, переглядываясь, некоторое время помолчали.
– Ну не дурни, а? Значится, разбоем промышлять идёте? В чужой земле?
– Отчего же разбоем?! –  начали было возмущаться Данила с Аникеем, но дед Савва перебил их:
– А как? Купить, что ль, доспех хотите, на торжище? Много ли серебра с собой, а ну покажи!
– Добыть хотим! Силой! – чуть не хором прокричали братья.
– Дабы добыть, надо отобрать… Знать, сразбойничать и забрать силой, украсть иль убить и забрать… Убивали када живого человека-то?
Братья молчали.
– А попадёте на удалого мужика, в первой же драке оба сгинете!
– Чево это! – начал возмущаться Аникей подбоченясь и принимая вид молодого удальца, но старик невозмутимо перебил его:
– А чево нет-то? Чево петушитесь-то? Много вам силушка помогла супротив меня, старика?
– Ну-у… – отроки вновь переглянулись и, задумавшись, стали чесать себе затылки.
– О как, – прервал их раздумья Лучезар, – ну пущай даже на вашей стороне случилась удача. Вы пограбите кого на дороге иль ещё где, на земле чужой. Те пойдут с челобитною к своему хозяину, мол, русины с лихом приходили, побили да обобрали… Хозяева пойдут далее, прося защиты от разбойников-русин, то бишь от вас… А те пойдут, ища защиты от русин, к рыцарям… А уж этим тока дай повод к нам с войной пойти! Так чево, войну в нашу землю хотите принесть? Да за это князь вас не то — чтобы похвалит – голов лишит!
Братья, переглядываясь и перестав жестикулировать руками, переминаясь с ноги на ногу, долго дули щёки, не зная, что ответить. Наконец, глаза Аникея загорелись, и он выдохнул из себя чуть не в крик:
– А как по другому-то, а?! Скажите мне дураку, как?! Они к нам в деревню четыре лета назад нагрянули! Девять мужей поубивали, два десятка баб с дитя́ми в полон увели!
– А домов сколь пожгли! – добавил Данила.
– Двух братов отцовых поранили! Один апосля так и помер! Настю соседскую… – Тут у Аникея на глаза даже слёзы навернулись. – Сначала… А… Апосля убили… Я им этого век не прощу… Она… Она…
– Невестою его была! Батьки наши ишо сызмальства сговорились, – сорвал застывшие слова с губ брата Данила. – А дом их сожгли! Семь дитёв, мал мала меньше, в той избе сгорели!!!
На некоторое время воцарилась звенящая тишина. Казалось, даже огонь перестал потрескивать и отплясывать в темноте, размахивая своими сине-красными рукавами. Молчали все. Братья теперь стояли, сжав кулаки и возбуждённо дыша, так, словно бежали к этому месту за сто вёрст, от самого дома…
Тишину нарушил довольно увесистый всплеск воды. Все, словно очнувшись ото сна, переглянулись. Сидевший на камне дед Савва, кряхтя и держась за поясницу, привстал, неторопливо подбросил несколько хворостин в огонь и снова сел.
– Злыдень[11] балует… Ух и здоровенный! Не первый год воду тут мутит, – выдохнул он и добавил:
– Чево, так и ушла немчура?
– Свеи[12] то были с данами[13].
– Мужики в тот день лес корчевали, за пять вёрст от деревни… Не поспели…
– А в деревне из мужей лишь хворые да старики… Да бабы с дитями…
– Далёко зашли… До ваших-то земель пёхать – не в два прискока…
– В лодьях пришли…
– А вы чево?
Братья вновь переглянулись и опустили головы…
– Мне мамка закричала за батькой бежать…
– А я спужался… Спрятались мы, – добавил Данила, опустив глаза, – малой ишо был.
– А ща не боисся, значит? – без тени усмешки иль упрёка спросил Лучезар.
– Да ща! Я бы им ща!!!
Глаза Данилы горели яростью, на скулах заиграли желваки, и даже было слышно, как заскрипели стиснутые зубы.
– Ну-у-у, – протянул старик после долгого молчания и взглянул на Лучезара так, словно принял какое-то очень важное решение, – вот и поговорили… Поговорили, и будя… Лучезар!
– Чево? – встрепенулся воин, почуяв тревогу в голосе деда, но ещё не совсем понимая истинной причины.
– Аль не чуешь?
– Ах ты ж, мать Макоша! – только и вскрикнул Лучезар, выхватывая из костра уже вконец сгоревшую рыбину, от которой теперь разило гарью и дымом. – Прокукарекал вечорку!
Братья, не сдержавшись, громко засмеялись, глядя, как богатырь, обжигая пальцы, зачем-то пытается сбить с палки остатки обгоревшей рыбины, а старик, обречённо махнув рукой, строго, полушёпотом прикрикнул:
– Ну-кась гым! Чево опять ор подняли? Брось ужо… А ну-кась, ты, Данилка, бери вот щаный горшец[14] да воды принеси, а ты, Аникей, поди по дрова.
Данила с Аникеем перестали смеяться, но, не в силах спрятать улыбки, переглянулись.
– Ну, коли горшец, значит, ухи сварим, коли так поесть не довелось, – добавил Лучезар, вытирая о траву руки, – дед у нас ух какую уху колдует, языки проглотите! Бежите уж, а я пока что рыбу спотрошу, не пропадать же ей…
Когда братья разошлись в темноте в разные стороны, Лучезар и старик пристально посмотрели друг на друга; взгляды их были серьёзны, казалось, даже голоса изменились:
– Ну и слава Богу, без греха дале, – перекрестился старик.
– А отроки сгодятся, не дурни, кажись…
– Сгодятся…
Вскоре на костре закипел горшец, медленно, дразняще рассеивая далеко в окружающую темноту, щекочущий ноздри запах свежего варева и зелени. Отроки, не отрывая глаз, смотрели на то, как дед Савва ворожит над глиняным сосудом. Вот он помешал деревянной ложкой варево… Слегка вытянув шею и растопырив ноздри, понюхал парок на медленном и долгом вдохе… Довольно приподнял брови, задумчиво закатил глаза и, выпятив нижнюю губу, одобрительно кивнул самому себе и, с наслаждением выдохнул… Достал из сумы небольшой сухарь и зачем-то покрошил его в горшец… Приподнял и проверил почти каждый кусок рыбы… Вновь понюхал, зачерпнул ложкой варево, пригубил… Загадочно покачал головой, снова полез в суму, достал зубец чеснока, небольшую луковицу и, протерев ладонью, тоже бросил в парящий кипяток… Помешал…
Делал дед Савва всё это неторопливо, важно, «смакуя» каждое движение и, казалось, что время вот-вот остановится и замрёт вместе с ним…
Уже давно засосало подбрюшье, а он не переставал колдовать. Когда ж, наконец, старик что-то пришёптывая, начал ушицу солить, не спускавшие с него глаз братья и вовсе потихоньку стали давиться слюной… Наконец, старик снова полез в суму, достал небольшой узелок, развязал его и бросил в варево щепотку какой-то травы…
Когда же дед Савва всё-таки отвлёкся и осмотрелся вокруг, то увидел, что не только два брата, а даже Лучезар, как малое дитя, не моргая и не отрывая взгляда от кипящей над костром ухи, сидел на корточках – наготове, с ложкой в руке…
– Ну, чево смотрите, подошло, кажись, – молвил наконец старик. Все трое враз выдохнули, да так, словно с самого начала действа сидели не дыша.
– А у нас – во, к ухе и хлебушек, и лучец зелёный, – улыбаясь, развёл руками Аникей, показывая на давно расстеленную на земле льняную тряпицу, – матушка в дорогу хлеба вдоволь дала!
– Ну, тады с Богом, – перекрестился дед Савва и первым потянулся ложкой к вареву. Молодёжь торопливо перекрестилась вслед за стариком, но как положено, ждала… Дед Савва не спешил, растягивая каждое движение, медленно зачерпнул, поднёс к губам, подул… Зачем-то глянул на братьев с Лучезаром, прикрыл глаза и пригубил… Долго, недовольно елозил во рту языком…  Открыл глаза, обвёл всех взором… Все трое, замерев, не сводили глаз со старика, то ли ожидая разрешения потянуться ложкой к еде, то ли напряжённо пытаясь понять – удалась ли уха…
Наконец, седые усы деда Саввы, вместе с губами растянулись в довольной улыбке:
– Ну, чево замерли-то? – молвил он с хитрым прищуром во взоре, – Не кажный князь такую ушицу пробовал, принимайте!
Без лишних слов все трое кинулись наперегонки черпать из горшеца…  Иногда обжигаясь, усмехаясь, довольно сопя и непрестанно поддувая на полные варева ложки… Уха получилась знатной: наваристой, густой, пахучей! Горшец был большой, полный до самых краёв… Два десятка воинов можно от пуза накормить! Потому, после первого порыва, стали есть не торопясь, смакуя, уступая друг дружке, давая зачерпнуть сполна и выбрать приглянувшийся кусок рыбы… После первого ощущения сытости вновь завязался неторопливый разговор:
– Ух, и хороша ушица, да-а-а-а…
– Зна-а-атная…
– А вот к утру остынет, так ещё вкуснее будет!
– Так и есть, встанет, аки студень, с хлебушком – у-ух!
– Хо-ро-ша-а-аа…
– Дидку, – словно проснувшись, резко и громко оборвал Данила монотонный тихий говор, – а скажи и ты мне правду, а?!
– Каку?
– Взаправдышнюю! Вот мы те правду – и ты нам! – уже улыбался во всю ширь рта своего отрок.
– Дык чево хошь-то?
– Вот коль не поверили бы вы нам… Чево, и взаправду жизни бы лишили?
Старик даже бровью не повёл, облизал ложку, взял зелёную луковицу и отвечал неопределённо:
– Как Лучезар сказал бы, так бы оно и было. А я тут в гостях, пришёл внучков навестить…
– Дядько Лучезар! – не унимался Данила, обернувшись к нему. – Не уж бы, если что, а?
– Тут вам не торг… – спокойно, но уверенно отвечал Лучезар, продолжая спокойно зачерпывать уху, – лишили бы, как есть, без заминки…
Аникей замер и поперхнулся. Данила продолжал улыбаться, но рука с ложкой остановилась на полпути к горшецу, весёлый блеск в глазах поостыл:
– Эт как же, насмерть, что ли? Почто же? Аль не православные мы?
– А ты башку не забивай ненадобным… Живой же, значится, радуйся и живи дале… – отвечал Лучезар серьёзным и спокойным голосом. Но в этих словах был слышен звон стальной решимости и уверенности… Неожиданно Лучезар улыбнулся и произнёс гораздо мягче:
– У деда чуйка верная, не стал бы своей ухой кормить негожих людей…
Дальше ели молча, пока не насытились. Шутить и болтать Даниле почему-то расхотелось. Начали готовиться ко сну. Подул прохладный ночной северик[15], пахнуло слегка дождём. Старик посмотрел в небо и молвил, проведя по седой бороде рукой:
– Не, лёгонько брызнет, да и то – по ту сторону озера. Тут ложимся.
Убрали горшечницу с огня, накрыли, натаскали гурьбой побольше хвороста, и вскоре богатырь и два отрока уже лежали подле костра, завернувшись в епанчи, и тихо посапывали. Не спалось лишь старику. Сидя на камне, он иногда подбрасывал по хворостинке в огонь и неотрывно, почти не моргая, рассматривал пляшущие разноцветные язычки пламени… Он вспоминал… Вспоминал свою молодость, юность, детство… Родителей… Дом… Дом детства, который сожгли свеи… Он вспоминал отца, который погиб во дворе этого дома, защищая его и мамку… Погиб с копьём в руке: стрела попала ему прямо в грудь… Он вспоминал тот страшный бег, когда он, семилетний мальчишка, с мамкой и трёхгодовалой сестрёнкой на руках, в зиму, бежал по грудь в холодной болотной жиже, спасаясь… Как долго потом болел… Как померла сестрёнка… Как тяжело было мамке… Как трудно было выживать и добывать еду в глухом лесу… Как всего к двенадцати годам он стал одним из лучших охотников. Как случайно встретил в лесу заплутавшего князя с десятком дружинников, вывел их к нужному месту. В пятнадцать – пошел ко князю на службу, а к восемнадцати – стал одним из лучших его воинов… Прошел с ним все битвы… Терял друзей, дружинных братьев, а далее и сыновей… Вспоминалось и доброе, и хорошее, но этого в жизни деда Саввы было не так много…
– Дидку, – перебил мысли старика голос Данилы, – не спишь?
– Чево тебе?
– Да не можу чё-то заснуть, не хочется. Дидку, раскажи чево, а?
– Чево?
– Ну, про князя, Ляксандру Ярославича. Неуж и впрямь ево знавал?
Старик протяжно выдохнул и вновь подбросил пару хворостинок в огонь:
– Знавал…
– Прям во отчию? Може и рукой его касался?
Старик даже улыбнулся, взглянув на округлившиеся по-детски глаза Данилы.
– Не то что касался, в грудь кулаком бил!
– Да будя! – изумлённо приподнялся Данила опершись на локоть. – Брешешь поди!
– Тише ты! Разбудишь…
– Да не сплю я, – пробухтел недовольно Аникей, переворачиваясь на другой бок и отворачиваясь от костра, – с этим скоморохом и до утра не заснёшь…
Данила подсел поближе к старику, накрылся епанчой и заговорил шёпотом; глаза его были полны мольбы:
– Расскажи, дидку, а? Христом Богом прошу, уж так про ево услыхать хочется! Сосед наш, дед Митяй, с им на Чудское ходил, мы про ту сечу, почитай, всё знаем! Вот тока видал дед Митяй князя издали, всего разок…
– Чево так-то?
– Да ранет был в самом засечье[16], тяжко… Апосля почитай год на ноги вставал… Зато самого Ярославича видал! А ты почто его в грудь бил? Сам-то как живой остался?
Дед Савва вновь улыбнулся в усы:
– Дык я ж не дабы чтоб со зла… В дружинниках я ево был… На игрищах[17] всяко бывало… Бывало, и я его в грудь бил… Бывало – и он меня… Молодые были, сильные, буйные…
– И чево? Тяжела его рука?
– Тяжела… Ох, тяжела… Бывало, и из-под шутейного тумака не сразу встанешь…
– Ну а так-то, дидку, каков он был?
– Как так, каков?
– Ну, каков?! Человек али… Всяк говорят…
Глядя в любопытно-восторженные глаза отрока, дед Савва призадумался…
– Каков, говоришь?..  А вот каков! Могучий, мудрый, сильный… Сам Батый дивился, глядя на него! Татары дитёв своих ево именем пугали! А твой Аникей ему росточком под саму мышку будет.
– Во-во, и дед Митяй нам всю жизнь про то сказывал! А ишо?
– Ишо?! – у деда Саввы появился в глазах задорный огонёк. – Эх, сынко, видал бы ты, как он в сече хорош! Да за таким князем – хоть на татар, хоть на рогатых[18], хоть в огонь! Не страшно!
– А ты в сечах с им бывал?
– Почитай, все с ним прошёл, от самой первой…
– И на Неве бился?!
Дед Савва хитро улыбнулся:
– С неё-то и начал…
Глаза Данилы горели от восхищения и, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит:
– Расскажи, дидку, а? А я тебе, хошь … Хошь … Хошь на себе тя до дому тваво снесу!
Старик вновь улыбнулся, кашлянул, пошерудил древком рогатины угольки, задумчиво провёл ладонью по усам и, глубоко выдохнув, молвил:
– Ну, слухай, коль так хочется… Было то, от сотворения мира в году 6748-м…[19] Июля, дня 15-го, под самым устьем речки Ижоры, там, де она в Неву-реку вливается… Был я тогда ещё в отроках[20], в младшей дружине. Нюх и сноровка были у меня волчьи, не то что нонеча, потому князь меня всегда в дозоры ставил, аль наперёд лазутчиком отправлял, а раз даже с письмом посылал к человеку тайному, в землю немецкую…
– Который князь-то? Ляксандра Ярославич?
Старик лишь кивнул и продолжил:
– Были мы с князем погодками, а я к тому времени уж два лета как у его в доверии был близком.
– Как же так, дидку? Был в доверии, а ходил в отроках? – перебил Данила.
– Да ты дашь рассказать-то? – неожиданно раздался недовольный голос Аникея. – Чево встреваешь?
Аникей глянул на удивлённые лица деда Саввы и брата, привстал, подвинулся ближе и добавил:
– Да не сплю я, заснёшь тут с вами. Сказывай, дидку, уж больно послухать хочется.
Старик молча перевёл затуманенный взор куда-то в глубину раскалённых углей костра и, казалось, уже ничего не слышал и не замечал вокруг. Нахлынувшие воспоминания понесли его на своих белых,  размашистых крыльях куда-то очень-очень далеко… Глубоко… Назад, во времена его счастливой, полной событиями жизни… В его молодость…
– И Ляксандру Ярославичу, и мне было по осьмнадцать годков тады… Понимали друг дружку с полслова. Потому и послал он к ижорцам[21] меня, как только весть дошла от Пелгусия[22]. За полдня наперёд с пятью лучшими лазутчиками отправил, дабы засаду упредить, а сам следом пошёл с воинством, на конех…
– А-аа… – хотел было вновь что-то спросить Данила, но тут же отхватил подзатыльник от брата и замолчал.
– Время не дало нам сбора долгого, ворог уж в Неву вошёл. Потому Ляксандра Ярославич тыщу на конех посадил, да в бег, навстречу свеям отправился.
– С тыщей всего-то? – всё-таки не выдержав, перебил старика Данила.
– Кто успел – тот и успел… Ждать не можно было нисколечки… Собрал тогда Александр Ярославич всех, кто был рядом, и повёл к Святой Софии[23]. Сам Спиридон, архиепископ, благословение дал!.. Гундели тогда бояре многыя, мол, торопишься, князь, подождать надобно, воинство поболе собрать. А про себя шептались: «Молод-де ишо князь, не ведает дела ратного… Горяч… Погубит воинство…». Да тока князь на своём стоял! А воинству своему так сказал: «Братья! Не в силах Бог, а в правде! Вспомним слова псалмопевца: сии в оружии, и сии на конех, мы же во имя Господа Бога нашего призовём… Не убоимся множества ратных, яко с нами Бог!». И воспрянули духом все, и пошли без страха за князем! По пути Александр Ярославич ишо ладожан пеших подобрал, да малость ижорцев пришло… И стало всего воинства княжеского – числом тысяча четыреста. Посадил он всех на кони, где и по два сидели, да спешным ходом пошёл вперёд… Вёл он рать свою посуху, дабы лазутчики свейские их на реке не завидели. Князя-то вороги по воде ждали. Шли повдоль Волхова тропами, которые мало кто знал, шли аж до самой Ладоги. Ток потом к устью Ижоры повернули. Ох и быстро шли! И верхом, и сами бегом у седла рядышком, почерёд, дабы отдыхали кони, всё ж таки живая скотина… Ох и торопились !.. И пришло воинство аккурат, как князь задумал…
А я ко князеву приходу уж всё вражье воинство не раз облазил, всё округ оглядел! Пришли они во множестве кораблей, пять тыщ щитов, не меньше! И свеи, и мурмане[24], и сумь[25], и емь[26]! Глянешь на стойбище ихнее – так жуть! Без числа, тьма-тьмущая! Я столько люда враз ишо не видывал! А в самой середине воинства стоит палата князя свейскаго… Ограменная, высоченная, словно хоромы белокаменны!!! В ней и князь, и пискупы их…  Я-то гляжу на ворога, а сам думаю: «Ох и ткани на палату пущено, что река! Пол воинства одеть в пору! Вот побьём их, отрежу от её не одну сажень, ух…».
Вот… А князь-то свейский не ждал Александра Ярославича так скоро, думал, что тайно пришёл, а мы не ведаем ничегошеньки… А сам он – ох и силён был! Свеи ево ярлом Ульфом[27] звали. Ярл – значится «князь» по-ихнему. Ничего, говорят, в жизни он не страшился, ибо нрава был свирепого. Потому, возгордясь числом воинства своего да встав в устье Ижоры, раскинул он шатры бесчисленные, не боясь и не торопясь никуда. Ибо думал, что вся земля Новгородская теперь под ним будет… А Александру, бахвалясь, написал: «Если хочешь противиться мне, то я уже пришел. Приди и поклонись, проси милости, и дам ее, сколько захочу. А если воспротивишься, попленю и разорю всю и порабощу землю твою и будешь ты мне рабом и сыновья твои».
Так-то вот, да-аа… – протянул старик и надолго замолчал. Данила с Аникеем, погружённые в рассказ деда Саввы, ожидали, не сводя с него глаз, боясь моргнуть, не смея перебить и почти не дыша. Наконец, рассказчик по-стариковски крякнул, поднял пару дровин, подкинул их в огонь и продолжил:
– Да-аа, не зря Пелгусию-то виденье было…
– Какое? – не сдержавшись выпалил Аникей.
– Ну, про то виденье мало кто ведает… Когда уж мы всем воинством собрались, затаились на ночь в лесу да стали примеряться к силе свейской… Зароптали некоторые воеводы. Почитай, втрое ворога больше, а то и с лихом! Сдюжим ли?! Князя уговорами одолевать стали, да не дался им Александр! Слово им такое сказал, что пристыдились роптавшие…
– Чево боялись-то?! С ими сам Ляксандра Ярославич! – чуть не в крик выпалил Данила, подняв вверх сжатый кулак, словно держал в нём меч. Старик лишь улыбнулся в усы:
– Един князь сечу не одолеет… Надобно, чтоб всё воинство духом крепко было, а иначе нельзя… Так вот, пристыдил князь воевод роптавших, сказал им слово да стал воинство к сече готовить : поделил их на три полка, два конных и один пеший. По леву руку поставил пять сотен конных новгородцев да сто пятьдесят ладожан… Им надлежало идить на ворога от реки Ижоры… Сам Александра Ярославич с тремя сотнями своих дружинников решил бить свеям в самую середину… А пеший полк князь поставил по правую руку. Им надлежало напасть повдоль Невы да суметь отогнать ворога от их лодей… Умно́ задумал тогда княже, ох умно́! Пешие жгут лодьи, не дают свеям уйти по воде, а конные полки в угол их загоняют, меж Невой да Ижорой… А куда им дале-то? Вода за спиной! А в тесноте от пяти тыщ толку мало, всё одно что от тыщи! На том и порешили…
Поделились, как князь велел, ночь спали мало, без огня… К самому рассвету подошли с трёх сторон ко краюшку леса да затаились…
– Дидку! – неожиданно перебил Данила.
– Чево?
– А Пелгусий? А виденье?!
– Виденье? Так то впереди ишо, слухай… Стоят, значится, полки, ждут… Рассвет скоро… Ярилки[28] хоть и не видать, а лучи уж к небу потянулись… Сердца у всех бьются громко, аж слыхать. Души в теле мечутся, кровь в жилах всё быстрее бежит, нет-нет да затрясёшься весь от ожиданья долгого… Вдалеке, над рекой, уж туман утренний подымается, а князь молчит, тянет чего-то… Все в нетерпении переглядываются, а нету окрика в бой идить! И только было князь меч из ножен потянул, как откуда ни возьмись Пелгусий предстал пред ним, весь взмыленный от бега быстрого, глаза горят, рот открывает, как рыба, а сказать ничо не может… Предстал да плюхнулся пред Александром на колени! Все уж худое подумали… Князь меча-то из ножен так и не вытащил, молвил тока:
– Стряслось чего? Почто ижорцев своих оставил, аль не воевода ты им теперь?
Пелгусий глаза-то в небо поднял, а в их слёзы… И отвечал он Ярославичу:
– Сына за ся оставил князь, да то пустое… Чудо! Чудо я, князюшко, видел! Господи, славно имя твое!
И айда крестным знамением себя осенять, аж унимать пришлося! Скоро уж петухи первые, а он тут – аки умалишённый…
– Ну? – снова молвил тогда Ярославич.
– Знамение чудное видел я, князюшко! – и крестясь, и плача отвечал Пелгусий. – Вышел я пред рассветом к Неве помолиться и… Слышу вдруг шум, как вёсла по воде бьют… Ну, думаю, лодья вновь вражья идёт… Спрятался за кусты и… Господи, славно имя твое! То насад[29] идёт… А посреди насада стоят святыя мученики Борис и Глеб!
– Как же узнал ты их?
– Как не узнать-то, князюшко?! Они это, они! Стоят в одеждах червлёных, опершися руками в борта… Всё вокруг их – как во мгле! И насад, и гребцы, а их! Их – вижу как есть, словно рядышком стою, и слышу, как тебя!.. И вот, рёк благим голосом святомученик Борис святому Глебу:
«Брате Глеб, вели грести быстрее. Рассветёт скоро, да поможем сроднику своему, Александру!».
– Дале чево? – спросил тогда князь замолчавшего было Пелгусия. Тот посмотрел затуманенным взором своим, полными слёз радости и счастия, на Александра Ярославича и пожал плечами:
– Ничево князь, уплыли… Уж больно гребцы у их быстрые… А я к тебе сразу, княже! Знамение-то великое! За нами победа будет, за нами! Вот, со всех ног прибёг, тебе о том сказать хотел и всем! Всем, чтоб знали!
Но не дал Ляксандра Ярославич сказать про случившееся Пелгусию, молвя так:
– Сего не говори пока никому… Знак добрый, да ждать некогда… Апосля расскажешь, а теперь…
И вытащил князь меч из ножен, и поднял его кверху, и молвил стоящим за собой воинам:
– С нами Бог, вперёд!
– С нами Бог! – вторила громогласно дружина.
И лязгнула мечами, из ножен выходящими, вся рать русская, и ринулась с трёх сторон на ворога – одною волною, силою единою!
Старик прервал свой сказ и посмотрел на братьев. Глаза их горели, отражая в ночи отблески огня, рты были полуоткрыты, щёки зарумянились. Рядом с ними сидел уже и Лучезар. Взглянув на деда, он лишь пожал плечами, словно оправдываясь:
– Да чего уж, ишо разок послухаю, – и, глянув с весёлым прищуром на братьев, добавил:
– Дед-то у нас корявый-корявый, а как начнёт сказ вести, так не хуже соловья-сказителя заливает! Чем дальше – тем краше! Ты им, деда, про…
– Не смех и говор, а стон и крики заголосились вокруг! – перебив внука и расцветая складными словами, продолжил старик.– Не дождь, а стрелы да копья посыпались с неба! Да зазвенела сталь – в один миг – от тысяч прикосновений, словно это колокола застонали с плачем великим! А по ком, ишо не понять было!
И опрокинул князь с дружиною ряды первые свейские, рубя на две стороны мечом, и пошёл в глубь воинства вражеского, окружённый силою чёрною, несметною, пробиваясь навстречу к самому ярлу их Ульфу…
И полк левой руки следом, в голове с богатырём Гаврилой Олексичем…
И пеший полк правой руки, впереди с воеводой Мешей новгородским…
И не было страха в сердцах у воинов князевых, и началась сеча страшная, ярости полная…
Ох и закружилось, ох и завертелось! Крики и стоны, оскал да рычанье звериное, кровь не ручейком а рекою, брань несусветная, смех диявольский, муки предсмертныя… Либо ты – либо тебя убьют, по-другому никак… Господи, Господи! Помилуй нас, безумствующих, за грехи наши земныя!..
То первая сеча моя была… Но страха не было нисколечки, злоба одна… Сам диву дался, откуда во мне ярости столь… Многих я тогда загубил, многие души из тел на волю выпустил… Но одного свея до сего дня помню… Из отроков, годов четырнадцати, не боле… Малец совсем, росточком ещё не дошёл… Видать, с батькой-то на войну напросился… Впереди его бился воин знатный, в кольчуге доброй, дорогой… Бился славно, сильно, отрока того прикрывая собой…
– Богатырь свейский, – задумчиво вставил Данила.
– Богатырь – не богатырь, но Яков-полочанин, ловчий князев, проткнул копьём того воина… А малец-то из арбалету метнул стрелу в Якова, да не попал… Коня его убил… Стал малец торопливо другую стрелу натягивать, дабы за отца отомстить…
Дед Савва почему-то замолчал, начав ковырять костёр древком рогатины. По лицу его было заметно, что непросто ему даётся рассказ в этом месте, но все ждали продолжения. Наконец, старик заговорил слегка осипшим голосом:
– Я ближе всех к нему оказался… Не успел малец арбалету-то поднять, я его с одного маху зарубил…
Старик вновь замолчал, подумал малость и тяжело выдохнул:
– На всю жизнь вскрик его предсмертный запомнил… И взгляд… Война… Там долго нельзя думать… А ловчий князев до конца сечи пешим бился… Добре бился Яков, со злобою да со слезами на глазах… Сам Александр Ярославич его похвалил после…
– Отчего со слезами-то? Мальца пожалел, которого ты… – тихонько было спросил Данила, но старик резко перебил:
– Коня сваво оплакивал! Добрый был конь у ево! А сеча уж так разгорелася!
Свеи-то не ждали нападения, почитай, все полусонные вначале были. Потому удалось князю обступить их со всех сторон, как задумано было. Пешие с Мешей уж и на корабли напали да так крепко зарубились, что не приведи Господь! Сразу две лодьи сумели поджечь! Вскорости ещё одну… Ох и бились у кораблей, ох и рубились нещадно! У берега – всю воду ногами вспенили, и красною она стала, словно кровь! И тел в этой крови столько, что полшага не ступить! А люд в эту пену всё падает и падает, падает и падает… Кто на лодьи вражьи лезет, а кто навыверт, на головы сверху прыгает!..
Гаврило Олексич с другой стороны, по-вдоль Ижоры, тож добро помял свеев! Помять-то помял, да сам с горсткой дружинников к самой Неве полез, к кораблям свейским. Ох и горяч он был, ох и храбор! Сказывали, что с ярлом Ульфом и королевич в войске пришёл, Биргер Магнуссон, зять короля… Так вот, как завидел Гаврило Олексич, что ведут королевича под ручки на корабль, видать, тот ранет ужо был, так с новой яростью врубился в гущу вражескую да стал пробиваться к нему… Не успели свеи спрятать королевича, как Гаврило Олексич уж и на сходни[30] въехал, верхом на коне! Смахнул, как лист с головы, пред собой стоящих супротивников да скакнул на коне в сам корабль свейский! И стал биться, да уж больно ворога там полно было. Столь много, что подняли они богатыря Гаврилу вместе с конём да бросили за борт и сходни скинули! Да в бег бросились! Сердца дрогнули да взгляды опечалились за воеводою идущих дружинников! Да Бог миловал! Вышел Гаврило Олексыч из воды невредим да снова в бой ринулся, в самую гущу!
– А что же князь? Говорят, он с самим ярлом сразился?
– Чего говорят-то?! Так и было! – распалялся старик всё больше и больше, словно вновь оказался в самой гуще той стародавней битвы…
– Я по правой руке от князя бился, в десяти шагах. И Ульфа первым заприметил… Ярл на коне сидел, издалёка был виден! Хотел было я к нему пробиться, да схлестнул меч сразу с двумя… Ох и тяжко мне пришлося тогда!.. Одного в ногу ранил, тот быстро уполз, а со вторым – битых полчаса рубились… Пот градом, грудь вздымается от усталости, во рту сушь! Водицы бы испить – да нету! Меч уж зубцами покрылся, а одолеть того свея никак, матёрый… Да и мне от него досталося! И кольчужку слегка порезал, и по плечу так саданул! Спасибо кузнецу Микуле, добрую одёжку мне отковал… Поймал я свея на его же хитрости… Увернувшись по леву руку от удара меча моего, он крутанулся, дабы сзади меня оказаться… Уж и замахнуться свей успел, да опоздал… Я, не оборачиваясь, присел, взял за рукоять да ткнул мечом назад, не глядя… Меч-то мой добрый был… Проткнул я супротивника сваво насквозь…
– А как же князь, дидку? Как он Ульфа-то побил?
– Ой ли?! До того ещё, знашь, скока биться пришлося! Вот он, кажись, рядом, а попробуй дотянись! Округ ярла лучшие рыцари собрались!
Воинства наши к тому мигу хоть и рубились супротив друг дружки, а шагов на сорок вглубь смешались как есть! Тока успевай кружиться! Не знаешь, с какой стороны прилетит к тебе смертушка! Звон да крик – не приведи Господь, давка! Кони бьют копытами, топчут, кусают… Лежат на земле со вспоротыми животами… Один воин падает, другой-весь в кровище вдруг встаёт! Сказал бы кто – не поверил бы, что бывает так! Сам кружишься как ошпаренный, кидаясь на ближнего ворога; одолел – и дале… В голове хмель от крови, пред взором туман от увиденного, от творящегося пред твоими очами…
Давно уж полдень минул, а конца битвы не видать, только пуще прежнего разгорается! А биться всё труднее и труднее, свеев-то втрое больше! На глазах князя пал уже и Ратмир, слуга его и друг преданный… Славно бился он в окружении ворога! Один среди сотни! Многих побил, многие славные воины свейские пали от меча его, да силы были слишком неравны… Получил он раны многыя, а усталость тако верх и взяла… И пал вскоре Ратмир аки муж достойный! Завидев, как окружили Ратмира, кинулся к нему князь Александр Ярославич с ратниками ближними, да не поспел малость. Побил всех, кто вокруг дружинника его кружился, отмстил за сотоварища, да Ратмир уж к небесам вознёсси…
И вот, кады самая жаркая пора в сече наступила, кады одна лишь капелька духа воинского, везения иль молитвы праведной должна была склонить чашу на ту иль другую сторону… Оказался Александр Ярославич недалече от ярла…  Шум такой вокруг стоит, что хоть в ухо ори, не слыхать ничегошеньки. Но закричал князь гласом своим могучим так, что сеча – на миг – вся замерла! И вызвал князь ярла свейскаго на поединок! И расступилися все пред ними, отойдя каждый в свою сторону, возрадовавшись передышке и тому, что в един миг исход битвы решить можно стало… Каждый на сваво князя надеялся… Ни Ляксандра Ярославич, ни ярл Ульф до того битыми не были… Ток наш-то совсем ишо молод, а за Ульфом и опыт, и побед множество тянулось…
И вот, воссели они на конях супротив друг дружки, поправили на себе латы да доспехи боевые, закрылись щитами, поприветствовали друг дружку поднятием копья да и… Под дружный ор двух обезумевших от крови армий, наставив вперёд копья, кинулись вскачь, навстречу друг дружке…
Ох и страшно они сошлися! Богатыри сильные, богатыри могучие! Как два корабля в морскую бурю – ударились они друг о дружку! Ох и взвизгнули острия копейные, железными концами об железо ударившись! Ох и хрустнули древки дубовыя, в руках богатырских ломаючись да во все стороны в щепки разлетаючись! Охнули тысячи глоток разом и по ту, и по сю сторону воинства, да подняли власа шеломы кверху на главах многих – от увиденного… Ибо, умело приняв на щит копьё супротивника, князь Александр копьём своим пробил щит вражины да остриём попал в самую глазницу шелома ярла Ульфа, а сам цел-целёхонек остался… И полилась кровь из-под шелома ярла, доселе непобедимого, на грудь его, и опрокинулся он в седле да пал на спину, хоть и не упал с коня… И замерли все, на это смотряще…
Не стал Александр добивать Ульфа, ибо претило это чести воинской, дал лишь рыцарям свейским время – унести с поля командора своего… Обернулся после к воинам своим Александр, поднял высоко над головой меч и крикнул:
– За нами правда и Бог! Вперёд!
И воспряли духом ещё больше русичи, а свеи унынием преисполнились… Унынием преисполнились, да только сердца их злобою ещё питались – не насытились… И закипела сеча с новой силою! А князь Александр вновь в самую гущу полез!
Многие конники князевы к тому времени бились уж пешими, ибо кони их пали в сече. Так и новгородец Сбыслав Якунович, коня потеряв, встал впереди нас с одним лишь топором и, не имея страха в сердце, стал прокладывать сквозь ворога путь к шатру вражьему – златоверхому, где их пискупы свейские, дух воинский поднять пытаясь, продолжали с самого утра молитвы петь… И дивились свеи силе и храбрости Сбыслава Якуновича! Никто не мог устоять пред ним, многие рыцари под топором его пали… А рядом с ним и я шёл к тому шатру, разя врага не хуже его, живота не щадя за ради победы нашей… Не скоро, но пробились мы-таки к самому шатру и скрестили мечи с лучшими рыцарями, что пискупов охраняли! Ох и славно рубились! И вот изловчился один из воинов по имени… Ну, ево Саввою тож звали, влетел он в тот шатёр, оттолкнул ближнего рыцаря, а тот, падая, ещё двоих за собой потянул… И пока они подымались, подбежал он к середине самой да, вынув топор из-за пояса, подсёк столб сосновый, что шатёр королевский подпирал… И упал шатёр златоверхий! И накрыл всех разом! Пискупы, с ног до головы в латы одетые, даже мечи вынуть не успели! И возрадовались полки русские! И духом воспряли, и веселье по рядам пошло! И попятились назад свеи, увидав в том знамение недоброе! А вскоре отход их в побег обернулся! И стали они по головам друг друга лезть на уцелевшие корабли, хотяша по воде сбежать… Кто успел, в корабли сел, кто на другой брег вплавь кинулся… Немногие доплыли, немногие спаслись… Лишь те, кто в шнеках[31] да кораблях…
И к самой ночи избиены были свеи во множестве бесчисленном! Победа за нами стала!
А князя Александра Ярославича с той поры – с почтением великим – стали называть князем Александром Невским!
Последние слова дед Савва почти выкрикнул, вскочив с места и многозначительно подняв вверх правую руку с рогатиной… Так и застыв, как изваяние… Он долго молчал, не меняя позы, молчали и слушавшие его. Возбуждённые глаза старика были устремлены в небо, лицо его горело, грудь вздымалась так, словно от только что закончил битву, о которой столь долго и подробно рассказывал. Наконец, словно опомнившись, старик медленно опустил подбородок, искоса взглянул на отроков с Лучезаром и, почему-то почувствовав неловкость, закашлялся да сел… Некоторое время все в задумчивости ещё немного помолчали. Наконец, Аникей восхищённо молвил, взглянув на брата:
– Во, видал, как оно… Каковы богатыри были, а?! Как князь-то самого ярла их убил, в честном поединке!
– Ярл, тот живой остался, тока князь ему на всю жизнь на лице память оставил… С тех пор он на Русь не ходил, – отвечал за деда Лучезар.
– Да всё одно! А каков Сбыслав Якунович?! А Гврило Олексич?! А Меша, а Яков с Ратмиром?!
– Постой! – почти заорал Данила, да так заорал, что всех передёрнуло.
– Это ж он! Он! – продолжал кричать отрок, как сумасшедший, глядя то на брата, то на Лучезара и тыча пальцем в деда Савву.
– Это ж тот самый богатырь Савва, что шатёр в битву повалил! Помнишь сказ про то? Помнишь, дед Митяй рассказывал?! – продолжал орать Данила, подпрыгивая и зачем-то хватая себя за волосы. Наконец, остановившись против старика и восторженно глядя в его глаза, он молвил, улыбаясь:
– Дедуня, взаправду ведь ты? Тот самый Савва, что в былинах и сказаниях о битве на Неве?!
– Ошалел, что ли? – встретил он суровый шёпот и взгляд старика, – чево ор-то поднял?! Поди, все свеи на порубежье подпрыгнули! Хошь, абы наш насед враз раскрыли?! А ну сядь!..
– Да будет, дед. Нет никого, я вчера всю их сторону обошёл, тихо, – пробасил Лучезар, с улыбкой рассматривая удивлённые, ошалелые лица отроков.
– То правда ты, дидку?! Тот самый Савва-богатырь?!
Старик отвечал недовольно:
– Може, и тот… Давно это было, не помню…
Данила восхищёнными глазами глянул на Лучезара, тот, улыбаясь, подмигнул отроку и утвердительно кивнул. Данила схватился обеими руками за волосы и восторженно выпалил:
– Расскажи кто, обозвал бы дурнем за враки! – и, откинувшись на спину подле самого костра, в задумчивости глядя в небо, долго чему-то улыбался. Аникей с Лучезаром о чём-то тихо шептались, дед Савва, держа в руках сухую хворостину, неторопливо шерудил угли костра. Наконец, Данила снова вскочил и только было открыл рот, как дед приложил к губам указательный палец, что означало «тише». Данила кивнул в знак согласия и зашептал:
– Дидку, а коли, положа руку на сердце… Страх был какой в сече? Ну хотя бы чуток, в душе?
Старик отвечал не глядя, продолжая елозить палкой в затухающем огне:
– Отчего же не было, был… Особливо пред битвой… А чево спросил?
– Не знаю… Вот всё дума в голове моей томится, прям пытает… Смог бы я аль нет…
– А ты не томись, – молвил старик, уже зевая, – придёт и ваше время, узнаешь. А теперьча спать ложитесь, скоро светать начнёт… Всю ночь протрындели…
И старик, расстелив меж камнем и огнём овечью епанчу, первым улёгся спать. Вскоре все последовали его примеру.
Огонь догорал, остались одни тлеющие угольки. Данила всё ворочался и никак не мог заснуть. Было странное ощущение, что дед Савва чего-то недосказал или Данила сам чего-то забыл спросить. Он не мог понять, что ему мешает… То ли неудобно лежит, то ли пытается вновь дословно повторить сказ деда Саввы, то ли…
«Ох и повезло нам! – думал он. – Почитай, былинного живого богатыря повстречали! Самого Невского знавал да ишо тем самым Саввой-богатырём оказался! Ток… Богатырского в нём с виду мало чё осталось, старый уж совсем… А вот Лучезар, тот да-аа… Хотя внук ведь, и лицом схожи. Видать, дед Савва в молодости такой же был… Да не-ее, ещё сильнее, ить у самого Александра Ярославича… Деды сказывали, что в старину и люд костями ширше был, и воины все как богатыри, да-аа… Вот кады вертаемся домой, расскажу батьке с матушкой, вот диву дадутся!»
И тут Данилу словно осенило, он приподнялся на локте:
– Дидку-уу, а дидку, не спишь?
– Чево тебе? – отвечал дед Савва, даже не шелохнувшись, довольно бодрым голосом, видимо, не спал, и его тоже одолевали то ли воспоминания, то ли ещё какие думы.
– Диду, дозволь ишо разок спрошу, а?
– Ну?
– Сказывал ты, дидку так, что туточки, в груди, в самой душе завязло… Ток я всё спросить хотел, вот ты столько ворога погубил, так отчего же тебе малец тот запомнился? Ить всё одно – ворог… Ну тот, что с арбалетом, которого ты в начале сечи зарубил?
Дед Савва долго молчал, потом, кряхтя, повернулся лицом к Даниле, откинул епанчу, присел:
– Тут, знаешь, как… Молод был – почитай не вспоминал, так, временами, да и то смутно всё как-то… Потом уж, кады первая седина пришла… Вспоминать стал, как наяву… И чем старше – тем чаще. Иное и захотишь вспомнить, а никак, хоть тужься, а вот его… Знать, грех сотворил тяжкий…
– Так ведь ворог! – вставил возмущённо Данила.
– Да какой ворог-то, – почти сокрушённо отвечал старик, – отрок, малец совсем… Вот на кой его отец с собой взял, а? Воевать, что ль, некому? На кой его мамка на смерть верную отпустила, а? Желторотого!
– Так и ты батьку с собой на корел[32] в пятнадцать годков тока взял…
– То другое! – вспылил дед на поднявшего голову и встрявшего в разговор Лучезара. – Твой батька в тринадцать-то годов стрелы метал не хуже седого лучника, а в пятнадцать мечом супротив трёх мог постоять!
– Во, и я мог! Хоть супротив пяти, а ты меня до шестнадцати никуда…
– Да цыц ты! – вновь прикрикнул старик, перебив внука. – То другое… У каждого человека свой рубеж есть и своё место от начала… Ево знать, ево чуять надобно! Не заметишь вовремя – сгинешь по чём зря! Либо мимо пройдёшь… Тож худо, не будет добра от того… Почитай судьбу предначертанную потерял… Рубеж – то место твоё и больше ничьё! Оно как испытание Божие, повдоль всей жизни человеческой — рядышком! Пройдёшь один рубеж – ступишь дальше, а нет, хоть до смерти топчись на месте…
Дед Савва замолчал, подумал малость и, неожиданно отмахнувшись рукой, сменил тему:
– А желторотых всё одно нельзя на битву брать! Сгинут зазря. Отцу с матерью горе, а убившему грех на душу… Война ведь, она такая, девка злая, грешная… Не щадит ни старуху, ни дитя малое…  И грехи свои войной не прикроешь, когда на суд Божий предстанешь!.. Ворог? Да, ворогом мне малец тот был, но мне ево взгляд – до сих пор снится!.. А вскрик пред смертью?! Да я матушку ево в глаза не видывал, а во сне – как наяву! Белокурая, с сединой… Тихая такая, добрая… Приходит… Мужа мёртвого по власам гладит… Сыночку колыбельную поёт… Ишь как оно, сынок… У ворога тож – и отец, и матушка, и детки… Даже колыбельные… Коли уж до конца, по правде, я после сечи нашёл того отрока под телами битыми… Так и лежал он подле батьки сваво с открытыми глазами, аки в миг свой последний… Так и схоронил обоих, в одной могилке, у самого брега… Може, зря? Ярославич-то Бога боялся, как полагается… Когда будущим днём пришли люди от свеев с поклоном, дал добро им князь телеса битых воинов с поля пособрать да схоронить. Всех забрали, схоронили на другом берегу, а они вот остались – на этом…
– Ране ты про то не сказывал, – словно с упрёком молвил Лучезар.
– Я вам многого чево не сказывал, – тяжко выдохнул старик. – Да оно вам и не надобно… Сами наживёте…
Помолчали.
– Дидку, – начал было опять Данила, но его чуть не хором перебили Лучезар с Аникеем:
– Да уймёшься ты сегодня али не?!
– Ну чево вы? – совсем по-детски промямлил Данила. – Дедунь… А от шатра добыл кусок какой, али чо?
Губы старика расплылись в улыбке:
– Четыре отреза матушке и два собе… Ох и доброе сукно оказалось, ох и пошил одёжки!
Все почему-то дружно засмеялись. А дед Савва, видимо, ещё что-то вспоминая, почесал затылок, провёл рукой по усам и, словно смахнув этим движением улыбку, молвил почти строго:
– Ну, будя! Спать давайте, светает уж, а тебе вскоре Мартына менять… Хотя погодь, сам пойду, всё одно не спится…
– Так ты ж севодня домой сбирался, поспи хоть малость, дедунь.
– Посплю, меня вон мальцы обещались на себе до дому снести, на их горбах и высплюсь. Ну, снесёте?
Данила с Аникеем переглянулись.
– Дык это, снесём, коль обещались… А куды?
– Как куды, до Новгороду, князь меня с новостями от порубежья ждёт.
– Князь?!
– До самого Новгороду?! – чуть не подпрыгнули от удивления братья.
– А то! – отвечал дед Савва. – За порубежье вас всё одно Лучезар не пустит, а попытать счастья ко князю Дмитрию Александровичу в дружину испроситься – отчего ж не попробовать, а? Пока дойдём, кой чему, може, и обучу… Хотя-бы тому, как правильно к чужому костру в ночь подступиться тайком, да как лбы под палку за просто так — не подставлять…
Братья так и обомлели, открыв рты и не веря своим ушам. Данила даже икнул. Лучезар, взглянув на их лица, чуть было не засмеялся, но, встретив строгие глаза деда, сдержался…
– Ну, чево, снесёте?
– Да я один…– было начал Аникей раздувая грудь, но уже не в первый раз старик приложил палец к губам и молвил, почти приказывая:
– Тише… Лучезар, пусть поспят до полудня, а часом попозжее в путь тронемся…
И на удивление братьям дед Савва ловко, словно юнец, вскочил на ноги, размял поясницу, разок-другой присел…Затем, словно беря под руки красну-девицу, медленно поднял копьё и неожиданно быстро, залихватски закрутил им над головой… Дальше – больше: ускоряя вращение,  с присвистом, несколько раз крутанул вокруг себя; играючи остановил копьё ударив основанием древка о землю, накинул на плечи епанчу и, бесшумно направившись в сторону леса, исчез в предрассветном тумане…


[1] Короткое копьё с древком в 1,5-2 метра.

[2]Широкая безрукавная верхняя одежда из кожи, иногда связанная из шерсти, или плащ. Известна на Руси с XI века.

[3]Сплетённая из ивовых веток рыболовная снасть, ловушка.

[4]Уважительное обращение к пожилому человеку.

[5]Наёмный, наёмник.

[6] Дмитрий Александрович, сын князя Александра Невского.

[7]Шведский.

[8]Кожаная обувь.

[9]Волк.

[10]Пост, засада, секретный наблюдательный пункт на границе. Обычно там стояли опытные воины – два-три человека, умеющие хорошо маскироваться, ориентироваться, наблюдать, в том числе и на территории противника, и несли службу по месяцу-два в год, пока не приходила смена. Задача – выявлять движение противника и сообщать князю о подступе вражеского войска. Фактически прототип погранвойск и разведки.

[11]Рыба сом.

[12]Шведы.

[13]Датчане.

[14]Большая глиняная посудина для приготовления различного варева, горшок с широким горлом.

[15] Лёгкий северный ветерок.

[16] В самом начале битвы.

[17]Учебные тренировки дружинников.

[18]В простонародье – рыцари.

[19]1240-й год.

[20] Молодой человек, подросток, а также молодой дружинник или младший дружинник.

[21] Финно-угорские племена.

[22] Старейшина Ижорской земли, преданный Александру Невскому.

[23]Главный новгородский храм.

[24]Норвежские племена.

[25] Прибалтийско-финское племя.

[26]То же.

[27]Ярл Ульф — командующий на тот момент объединенными шведскими войсками.

[28]Солнце.

[29] Разновидность русской боевой ладьи (не путать с наседом).

[30] Приставной деревянный трап, по которому поднимались на корабли.

 

[31] Довольно крупные вёсельные боевые лодки с высокими бортами.

[32] Племена, жившие на территории нынешней Карелии.

 


[1] Короткое копьё с древком в 1,5-2 метра.

[2]Широкая безрукавная верхняя одежда из кожи, иногда связанная из шерсти, или плащ. Известна на Руси с XI века.

[3]Сплетённая из ивовых веток рыболовная снасть, ловушка.

[4]Уважительное обращение к пожилому человеку.

[5]Наёмный, наёмник.

[6] Дмитрий Александрович, сын князяАлександра Невского.

[7]Шведский.

[8]Кожаная обувь.

[9]Волк.

[10]Пост, засада, секретный наблюдательный пункт на границе. Обычно там стояли опытные воины – два-три человека, умеющие хорошо маскироваться, ориентироваться, наблюдать, в том числе и на территории противника, и несли службу по месяцу-два в год, пока не приходила смена. Задача – выявлять движение противника и сообщать князю о подступе вражеского войска. Фактически прототип погранвойск и разведки.

[11]Рыба сом.

[12]Шведы.

[13]Датчане.

[14]Большая глиняная посудина для приготовления различного варева, горшок с широким горлом.

[15] Лёгкий северный ветерок.

[16] В самом начале битвы.

[17]Учебные тренировки дружинников.

[18]В простонародье – рыцари.

[19]1240-й год.

[20] Молодой человек, подросток, а также молодой дружинник или младший дружинник.

[21] Финно-угорские племена.

[22] Старейшина Ижорской земли, преданный Александру Невскому.

[23]Главный новгородский храм.

[24]Норвежские племена.

[25] Прибалтийско-финское племя.

[26]То же.

[27]Ярл Ульф — командующий на тот момент объединенными шведскими войсками.

[28]Солнце.

[29] Разновидность русской боевой ладьи (не путать с наседом).

[30] Приставной деревянный трап, по которому поднимались на корабли.

[31] Довольно крупные вёсельные боевые лодки с высокими бортами.

[32] Племена, жившие на территории нынешней Карелии.

Псковская литературная среда. Проза. Татьяна Рыжова

Татьяна Рыжова

Поэт, прозаик, литературный переводчик,
член Союза писателей России.

Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Время в сонетах Станислава Золотцева
(эссе)

Сонет искушал и продолжает искушать стихотворцев. Почти каждый лирик время от времени обращается к этому изысканному виду поэзии. На мой взгляд, наиболее искусным и последовательным сонетистом среди русских поэтов, рождённых в послевоенные годы, был и остаётся Станислав Золотцев.

Вот какими словами сам поэт выразил своё отношение к сонету и объяснил причину приверженности этому жанру: «Сонет – самая излюбленная для меня из всех форм стихотворчества. Я захвачен был ею ещё в самые юные свои годы, в начале литературного пути. Впрочем, как и положено начинающему, какие только образцы строфики и архитектоники стиха не перепробовал тогда, в шестидесятые-семидесятые. Но из всего этого моря стиховой филиграни единственно ж и в о й (по крайней мере, естественной для моего голоса) формой остался сонет. Он – всевластен. Ведь его имя происходит от итальянского глагола «звенеть». А музыка русской поэзии насквозь колокольна: в ней – и набат, и благовест, и свадебные бубенцы, и валдайские медные певчие птицы, и «звонки» в прежних школах. И шедевры гончаров, и крохотные колокольчики в украшениях женщин нашего Севера… А, главное, сонетом можно сказать в с ё ! Бывает: в его 14 строк умещаю то, что говорил в какой-либо поэме, написанной в молодости…».

Наверное, лучше о сонетах и не скажешь. И понятным становится, почему этот вид тонкой поэзии отвечает Золотцеву взаимностью. Его сонеты по своей музыкальности, ёмкой лаконичности, глубине мысли и, что очень важно, соблюдению всех канонов поэтики жанра, могут успешно соперничать со многими, созданными даже на родине классического сонета. Однако, как и многие современники, Золотцев отдаёт предпочтение шекспировской архитектонике сонета и, как мне кажется, испытывает на себе значительное влияние непревзойдённого мастера. Возможно, отчасти, это объясняется тем, что прекрасно владея английским языком, поэт не только впитывал музыку шекспировских сонетов и переводил их на русский язык, но и создавал собственные сонеты на английском языке. Косвенным подтверждением этой мысли может послужить забавный случай, который произошёл в период работы над составлением билингвального сборника стихов Золотцева «Сады грядущих дней» в моём переводе на английский и русский языки. Я показала для одобрения Ольге Николаевне Золотцевой, его жене и редактору сборника, мои переводы нескольких англоязычных сонетов поэта на русский язык, на что она воскликнула:
— А Вы уверены, что переводили Станислава, а не Шекспира?!

Однако было бы ошибкой думать, что Золотцев слепо подражает английскому гению. Да, он часто обращается к излюбленным темам шекспировских сонетов — любви, человеку, природе, времени — но у русского поэта своя философия восприятия этих категорий. Пожалуй, лишь трактовка любви и для английского и для русского поэтов остаётся старой как мир в предсказуемости любовных переживаний и их, порой благотворного, порой драматического, влияния на человека. А ещё Золотцеву удалось достигнуть необыкновенной музыкальности своих сонетов — почти, как у Шекспира.

Шекспир написал более 150 сонетов, Золотцев – около 100. Не все из них опубликованы, но и те, что стали доступными читателю, удивляют разнообразием тем. Шекспироведы, для удобства исследования и восприятия сонетов английского драматурга, сгруппировали их по темам, то же самое было бы интересно сделать и с сонетами Золотцева. Однако и без целенаправленного отбора становится очевидным тяготение поэта к размышлениям о времени. При этом поэт не впадает в избыточно отвлечённые рассуждения о космичности времени, его быстротечности, о его судьбоносном влиянии на человека и т.п. Для него время – то, что происходило и происходит с ним и его близкими, с его родиной – большой и малой, приятие или неприятие перемен. И неудивительно: ведь Золотцев находится внутри этого времени и не как созерцатель, а как участник событий — «поэт-философ и поэт-бунтарь» в одном лице и в неразрывном единстве. Не в этом ли двуединстве заключается суть золотцевской философии времени, в том числе, и в его сонетах? Не её ли, почти программно, декларирует поэт в сонете «Спор»?:

Поэт-философ и поэт-бунтарь
схлестнулись в споре. И промолвил первый:
«Зачем себе ты портишь кровь и нервы?
Ведь в мире всё останется как встарь.
Останутся и золото, и сталь
сильней ума и сердца». – «Нет, неверно, –
бунтарь вскричал, – я сей порядок свергну.
За правду мне и головы не жаль!»
Один стоит скалой. Другой – как море
вскипает. Но участник в этом споре –
всего один… Столетий и секунд
он не считает, весь – в своих вопросах…
Поэт-философ – это вечный бунт.
Поэт-бунтарь – неистовый философ.

Каждый, кто знал Золотцева достаточно близко, наверняка помнит поэта именно таким: то «стоящим скалой», то «вскипающим, как море». Уж он-то не принадлежал к числу поэтов, бесстрастно взирающих на катаклизмы своего времени. Как человеку и как поэту, ему претило подстраиваться под неприемлемые для него нормы. Так сонеты, вышедшие из-под пера поэта в 90-е и, особенно, в последние годы уходящего столетия, смогли вместить в 14 строк невероятно острое ощущение поэтом состояния, в каком оказалась тогда Россия, и для которого он нашёл ёмкую характеристику — ВРЕМЯ ПАДАЮЩИХ СТЕН:

Какое нынче время у России? –
Бывали пострашнее времена,
но никогда ни смуты, ни война
такую долю ей не приносили –
когда она неверием полна,
живя и в озлобленьи, и в бессильи,
и всё переворочено до дна,
и связаны у птицы-тройки крылья…
Черна и всё чернее наша быль.
Изгоним ли удушливую гниль,
пока Чума не клюнула нас в темя,
и, продышавшись, встанем ли с колен?
И сотворим ли мы иное время,
идя сквозь время падающих стен?..
1994-1996

Подобная этой, нота трагического ощущения непростого для России конца 20 века времени появляется довольно часто в сонетическом творчестве писателя. Но если в предыдущем сонете звучат уже знакомые нам голоса — «поэта-философа», задающего острые, как бритва, риторические вопросы и «поэта-бунтаря», называющего вещи своими именами, возможно, слишком реалистичными для языка сонетов, то в другом сонете, написанном в эти же годы, Золотцев озвучивает своё видение миссии поэта-гражданина, ответственного за историческую правду своего времени.

Я знаю: то, что я пишу сейчас –
всего лишь дневниковые страницы.
Лишь торопливый, сбивчивый рассказ
участника событий, очевидца.
В нём – ни метафор броских, ни прикрас,
и меж стихом и прозой нет границы.
Среди творений, радующих глаз
и слух, ему в веках не сохраниться…
Но и другое знаю: если вдруг
я брошу сей неблагодарный труд –
не ощутит, не разглядит потомок,
кем были мы, чем жили в эти дни,
какие обжигали нас огни,
кто созидатель был, а кто – подонок…

Но было бы однобоко и необъективно в оценке Золотцевым его времени видеть, перефразируя уже упомянутое двуединство, лишь философское бунтарство или же бунтарскую философию. Оптимистический, жизнеутверждающий гуманизм присущ Золотцеву-поэту и человеку не в меньшей степени, чем тому же Шекспиру. Никто ещё не отменял радости любви, красоты природы, счастья просто жить, какими бы «окаянными» не были времена. И в этом ещё одна сторона золотцевской философии времени:

Я радуюсь тому, что просто жив,
что не исчез – хотя безмерно грешен,
что путь продолжил, крылья не сложив,
и – на прекрасной женщине помешан;
и что мой голос горек, да не лжив –
как сок берёз, как трели со скворешен…
А если сердце бьётся на разрыв,
так что же? – в мой последний миг утешен
тем буду я, что не сдалось оно,
когда тащила жизнь меня на дно,
любить и ликовать не отучилось…
Я – радуюсь, хоть в радости моей –
колючий привкус окаянных дней.
…Но и его приму, как Божью милость.

Временем Станислава Золотцева, родившегося в 1947 году, были и незабываемые послевоенные годы, ещё ощущавшие отзвуки минувшей войны. Тема жизни в те времена, трудной, но и счастливой, пронизывает всё его творчество — нашла она отражение и в нескольких сонетах поэта. В сонете, посвящённом Победе, поэт удивительно просто раскрывает понимание непрерываемости жизни на земле, во имя которой погибали солдаты: «Но будут жить отцы, и мы, и отчий край, коль в сотый раз придёт на землю мирный май». Всего-то и надо – чтобы не было войны. Вот такая философия времени в этом сонете.

И сорок лет пройдут ещё, и шестьдесят…
И в сотый раз на землю хлынет май Победы!
И вновь слезами наши внуки оросят
над прахом прадедов зелёные побеги.
И слёзы внуков на мгновенье отразят
сполох судьбы, что никому из них не ведом.
Зима блокадная и керченский десант
к сердцам их двинутся по вековому следу.
И никого уже не будет из людей,
спасавших правнуков своих и всё живое!
И даже нас уже не будет, их детей,
взращённых верой и отвагой фронтовою…
Но будут жить отцы, и мы, и отчий край,
коль в сотый раз придёт на землю мирный май.
9 мая 1985 г.

Именно этим сонетом, я заканчиваю свой небольшой обзор лишь толики сонетического творчества Станислава Золотцева. Всего лишь пять его сонетов о времени из большого количества. Мой выбор пал именно на них, в соответствии с задачей, которая стояла передо мной: показать большое на малом материале. Показать, что порой о времени и о себе в нём можно сказать больше в четырнадцати строках сонета, чем в пространных мемуарах.

Псковская литературная среда. Проза. Александр Юринов

Александр Юринов

Юринов Александр Владимирович родился 19 мая 1968 г. в Великих Луках. Учился в школе № 5 имени Толстого, отличник ЦК ВЛКСМ. После школы уехал в г. Ленинград. Окончил Санкт-Петербургский институт точной механики и оптики по специальности «Квантовая электроника».
Работал инженером, в торговле, журналистом. Долгое время жил в Екатеринбурге. Публиковался в журналах «Урал», «День и ночь», «Южная звезда» и др.
Выпустил два поэтических сборника: «Где течёт вода» (Пермь: «Пермская книга»), «Приращение любви» (Барнаул: ИП Колмогоров И.А.).
В 2020 году занял первое место в «Открытой номинации» конкурса исторической поэзии «Словенское поле – 2020» в Изборске. В 2021 г. получил «бронзу» в номинации «Поэзия» конкурса «Прекрасен наш союз» в Челябинске.

КОЛЬЦО
(рассказ)

В лесу на дне продолговатой воронки -следа от когда-то разорвавшегося снаряда или авиабомбы – среди зеленого мха и вывороченного упавшим еловым сухостоем песка, что-то блеснуло в бледных лучах осеннего солнца. Я спустился, поднял кольцо – сердце застучало – золотое! Маленькое такое, обручальное кольцо, с пробой и ромбиком на внутренней поверхности, в котором была выгравирована крохотная готическая буква. Содрал мох, поковырял палкой землю, но кроме нескольких ржавых автоматных гильз, сплющенных и почерневших от времени, больше ничего не нашел.
По приезду в город, прямо с автовокзала, поднялся в ювелирную мастерскую; скинул с плеча рюкзак и достал из него завёрнутую в полиэтиленовый пакетик находку. Пожилой мастер, рассмотрев кольцо через лупу, сказал, что золото немецкое. Значит кольцо пролежало в воронке более полувека !
Я переложил колечко в нагрудный карман рубашки, и придя домой, долго вертел им — разглядывая и примеряя. Кольцо приходилось мне в пору как раз на безымянный палец, приятно обжимало фалангу — но не сдавливало, — загадочно поблёскивало и туманило глаза. За этим нехитрым занятием припомнилась мне история, рассказанная когда-то стариками, происшедшая во время войны в краях, где обнаружил я находку…
В сорок первом году, в конце июля, немцы пришли в деревню; заняли её без боя, будто маршируя колонной по пыльной дороге. Части Красной Армии, опасаясь окружения, в спешном порядке отступили, местные жители же, несмотря на страх перед нашествием, не стали покидать село, решив: будь что будет. Кое-кто подался в лес, наведываясь по ночам в деревню за продуктами, одеждой и самогоном.
На окраине деревни у самой речки, на небольшом косогоре, жил Осип, в большой, добротной избе из толстого тёса. Лет ему было чуть за сорок. Было у него пять детей погодок. Жила с ним ещё его младшая сестра Ольга, которая, приехав в сорок первом году в начале лета с тремя детьми в деревню, не стала возвращаться в Ленинград, по благоразумию решив переждать начавшееся лихолетье у родителей и родного брата в деревне. Осип по приходу немцев выдал им колхозного председателя, за что оккупационная власть назначила его деревенским старостой. Родительский дом был совсем рядом, общий огород объединял постройки. От мужа Ольги Якова, оставшегося в Питере работать на военном заводе, вестей давно не было.
Ранним октябрьским утром, оставив детишек с бабушкой, Ольга собралась в соседнюю деревню навестить родную тётку. С мыслями о муже — жив или мёртв, ушел на фронт или работает на заводе, — она вышла из материного дома и поразилась: вокруг – белым-бело. Начало осени в тот год выдалось тёплым и сухим – как продолжение жаркого лета, но внезапно в начале октября резко похолодало, и — как часто бывает на Псковщине – ночью уже выпал снег, покрыв толстым слоем ещё зелёные деревья. До тёткиной деревни было километра четыре.
Ольга вышла на дорогу и заметила, что кто-то сегодня встал раньше её; возил с веретья сено — и, спадая с саней, оно осталось на снегу космами сухой травы. Будто большой зверь прошел по зимнему лесу, линяя старой тусклой шерстью. Ольга шла по следу от санного полоза, наклонялась, поднимала эти травинки-ворсинки, подносила к лицу и вдыхала запах чего-то, казалось ей, навсегда уходящего в прошлое.
На одном из таких клочков сена, прямо по следу саней, лежала змея. Неизвестно каким образом она попала на него, однако сдавать травяной островок не собиралась и даже начинала шипеть при попытке к ней приблизиться. Ольга бросала в неё снег, сухую траву, кричала, но змея, чувствуя смерть раскинувшегося вокруг неё ледяного безмолвия, отстаивала свое право на несколько, быть может, последних минут жизни. Похоже, она залезла на зимовку в стог и так, вместе с сеном, попавшим на вилы, очутилась на санях, откуда и выпала на заснеженную дорогу. Бросив бесполезные попытки отогнать противное существо увесистой корягой, поднятой с припорошенной земли, Ольга не стала её убивать. Косясь на серое с узорами пресмыкающееся она обошла стороной змею, проваливаясь по щиколотку в свежий пушистый снег и, выйдя на санный след, уже через несколько минут забыла про змею.
В полдень, в отсутствие Ольги, в деревне показалась серая немецкая машина. В кузове сидел Осип и несколько немецких солдат. Машина протарахтела вдоль ряда изб и остановилась подле дома Прасковьи -матери Осипа и Ольги.
— И чего это их нелёгкая принесла?- подумала Прасковья, выглядывая в окно. Затем с чувством потаённой тревоги вышла на крыльцо и столкнулась с поднимающимся по ступеням сыном.
— Собирай Ольгиных щенят,- буркнул ей Осип и повернулся к машине.
Из кабины вылез молодой немецкий офицер; спрыгнув с подножки, снял перчатки, блеснув обручальным кольцом на тонком пальце. Поднялся по ступеням. Осип что-то объяснял ему, указывая на дом матери.
Ты что удумал, сынок? –мягко начала тётка Прасковья, подходя к сыну. Офицер отвернулся от них и стал болтать с солдатами; они смеялись, вальяжно расхаживая вдоль машины.
— Ольгин муж – еврей-то. Ты что забыла? Значит, и дети у них — евреи. Поэтому солдаты отвезут их в райцентр для выяснений,- последние слова Осип прокричал, дабы услышали подтягивающиеся к машине сельчане.
— Для каких выяснений?..- но Прасковья не успела договорить — как Осип схватил её за рукав, вошел с ней в дом и, спустя несколько минут, вывел во двор троих ребятишек. Пятилетняя девочка начинала всхлипывать. Старшей было одиннадцать, младшему мальчику – около двух.
— Господи, да что же это делается ! — заголосила Прасковья.
— Осип, у тебя же своих пятеро,- кто-то крикнул из толпы.
— А эти – евреи, — спокойно ответил Осип. Высокая и сутулая фигура его была похожа на какого-то идола, вырезанного из дерева и поставленного на пороге дома.
Толпа начинали гудеть. Запорхал снег. У многих собравшихся здесь складывалось впечатление, что сегодня в деревню приехали какие-то люди и просто разыгрывают сценку из непонятного спектакля- может быть нелепую, но трогательную и безобидную.
Наконец, молодой офицер что-то провозгласил, двое солдат подошли к детям.
 — Давайте, давайте в машину их,- засуетился Осип, спускаясь с крыльца.
Бабы закричали заголосили, стали окружать офицера. Но он лишь качал головой, повторяя: jude, jude.
Дети цеплялись за бабушку, плакали. Люди угрожающе шумели, обступив солдат, у которых на лицах проступали признаки нерешительности. Офицер, видимо, тоже чувствуя себя не совсем уверенно, теребил китель. Потом закурил, поднеся к губам обручальное кольцо, оно театрально блеснуло и погасло. Предчувствие чего- то страшного, неумолимо надвигающегося, — что никогда и ничем нельзя предотвратить — наполняло сердца собравшихся жителей, сменив ощущение нелепой игры, которая вот-вот должна была бы благополучно закончится.
Солдаты вытащили детей на дорогу. Кольцо людей стало сужаться. Немцы уже явно нервничали, начиная между собой ругаться. В это время Полине, соседке Прасковьи — их огороды были через противоположную от Осипа межу — удалось в людском смешении накинуть на меньшего мальчика свою фуфайку. И так, завернув его в телогрейку и прижав к груди, она медленно вышла из центра возмущенной толпы. Солдатам удалось-таки посадить двух девочек в кузов и, торопясь, они забыли об исчезнувшем третьем ребенке. Машина вздрогнула глухим мотором, офицер полез в кабину. Люди приутихли, поняв, что если девочек не отбить, то пусть хоть спасется самый маленький мальчик.
В это время Осип, тайно наблюдавший за соседкой, подскочил к кабине и закричал, указывая рукой в сторону огорода:
— Вон, вон смотрите — жиденёнка понесла!
Офицер отдал приказ, и солдат, спрыгнув с кузова, догнал женщину — повалил ее, пнул и отобрал кричащий сверток.
Бабы рыдали, мужики стояли чернее ночи,.. а немецкая машина, удаляясь, еще долго маячила вдали на фоне соснового бора — как маленький, хитрый зверёк, алчный и насытившийся.
Ольга несколько раз ходила в комендатуру и возвращалась оттуда, похожая на приведение. В сорок четвертом году она уехала из деревни и больше в ней никогда не появлялась. О дальнейшей её судьбе никто ничего не слышал. Перед этим НКВД арестовал Осипа, который, несмотря на советы, не ушел с отступавшими немцами.
— Его будут судить, — сказал Ольге советский офицер. -Что бы ты желала своему родному брату?
— Только смерти, — спокойно ответила она.
Осипа осудили на двадцать пять лет. Отобрали все имущество, дом, переселив его семейство в черную избенку, которую все потом обходили за сто шагов. Бабка Полина пожертвовала жене Осипа старый облезлый полушубок. Почти две зимы его носили дети по очереди.
Осип пришел в 53-ом году. Его выпустили то ли по амнистии, то ли по «актировке». Он прожил еще лет десять, отличаясь нелюдимостью. Однажды, ковыляя по дороге, Осип задержался возле сельской школы, где группка выпускников обсуждала вопросы экзаменационных билетов по истории. Долго прислушиваясь к их словам, он заскрипел с угрюмым видом:
— Да что вы знаете о войне? Враньё — у вас всё в книжках.
— А где ты был всё это время, дядька Осип?- спросили ребятишки.
Осип молвил: «Сначала в Мурманске, в режимной тюрьме, а потом во Владимире — там уже получше было, один раз в день похлебку давали…» Затем внезапно умолк, увидев приближающегося Куртаса.
Захар Куртасов — был колхозным пастухом. Проходя мимо его дома становилось не по себе, когда за выцветшими досками забора начинали лязгать цепями, а потом захлебываться от лая, чуя прохожего, суровые, безжалостные собаки. Но чаще их не было дома, и проводили они тогда свое непостижимое собачье время где-нибудь на окрестных лугах подле мирно пасущегося колхозного стада вместе со своим хозяином. Тогда при приближении к коровам из высокой травы доносилось глухое настороженное рычание; поднималось несколько недружелюбных собачьих морд – и это означало, что где-то здесь в траве лежал пьяный пастух Куртас, друг своих пяти бессменных спутников разной масти, длины и густоты шерсти. Одна – самая лютая — была даже о трех лапах. Почти всегда Куртас был пьян, и кружок из шаклатых собачьих голов можно было видеть у озера, то у кладбища или возле молодой осиновой поросли за деревенской околицей. Поочередно собаки пасли скотину, основная же часть зубастого воинства охраняла покой хозяина.
— Здорово, Куртас, — бросил как-то с испугом Осип.
— Здорово, Осип.
Дед Куртас воевал: обучал собак-подрывников и никогда ничего не рассказывал. За годы долгого общения собаки и человек стали чем-то походить друг на друга. Скуластый, с красным обветренным лицом, на котором топорщились огромные желтые усы – и не знаю, кого ребята в деревне боялись больше: Осипа, Куртаса или его страшных собак…
Весёлый Куртас пошатываясь исчез за поворотом со своими собаками. Сгорбившийся, разбитый полиартритом, Осип побрёл к дому, а ребята продолжили обсуждать введенный недавно в экзаменационные билеты такой непонятный вопрос культа личности вождя…
Уже давно нет в живых ни Осипа, ни Куртаса, а маленькое немецкое колечко, спустя десятилетия, лежит передо мной на столе. Я думаю, что готическая буква в ромбе – есть начало имени владельца кольца или имени его возлюбленной. Может, оно принадлежало тому молодому офицеру, который далеко от дома, в чужой и непонятной ему стране, отобрал у матери её детей, не смея нарушить установку вождя. Я смотрю на кольцо и вижу, как за окном проплывают шпили церквей Гамбурга, черепичные крыши Мангейма, как по мокрой от дождя брусчатке пробегают правнуки немецкого солдата. Или они плывут теплоходом вниз по Рейну, зачарованные коварной Лорелеей, а вдали встает над долиной громада Кёльнского собора. А жива ли обладательница второго подобного колечка? Вряд ли. Так никогда и не узнала она, где место последнего приюта того, с кем стояла пред алтарём, кого провожала затем на войну в далёкую неведомую страну. Истлела плоть, истлели кости, сгнили мундир и автоматные гильзы, а кольцо осталось таким, каким было много десятилетий назад…
Оставшуюся часть дня я не снимал кольцо; пройдусь по комнате, вытяну руку и любуюсь золотистым ободком, приятно обжимающим палец. «Вот повезло-то , — думал , — настоящее золото нашел!».
Но ближе к вечеру почему-то радость от находки сменилась какой-то непонятной тревогой, неизъяснимой тоской; я стал чувствовать себя неуютно. Кольцо поблёскивало на пальце, но свет этот не радовал. Перед глазами появлялись и вставали стеной русские люди из тех нещадных дней: широколицые бабы в платках, худые, угрюмые старики, напуганные дети… А вокруг – избы из почерневшего соснового тёса, низкое небо, снег, воронёные зрачки автоматов, и над всем над этим — души невинно убиенных детей…
Мне кажется, что и неуспокоившаяся душа германского офицера тоже витала сейчас где-то рядом – она видела это кольцо, лежащее на дне последнего приюта все эти годы, как и видит его сегодня на моей руке.
На следующий день, утром я бросил кольцо в маленькую глубокую русскую речку. Оно в последний раз блеснуло на солнце светом несбывшейся мечты и растворилось в мутном сером безмолвии, в тишине и покое …


ЗА МОЛОКОМ
(рассказ)

 

Мы идем за молоком к Ивановне на другой конец деревни. Тёплые летние сумерки едва касаются ступней, обутых в сандалии без носков. Бабушка несет пустую трехлитровую банку, прижав ее к груди большой ладонью. К семидесяти годам её правая кисть совсем закостенела, пальцы застыли в полусогнутом состоянии, как бы навсегда, навечно обхватив невидимую ручку серпа или косы. Всю жизнь она работала — на полях колхозов, совхозов, на лугах и в лесах на делянках, ловила рыбу в реках и озерах. «Даже одонки метала», — бывало скажет она, и в этих «метала одонки» для человека, знающего о нелегком труде не понаслышке, заключено было немало смысла – некий верх, по их деревенским меркам — предел совершенства, визитная карточка человека работящего и пристойного.
Я учусь в городской школе, а на каникулы родители отвозят меня в деревню, где сразу за огородом чернеет студеной водой болото, а чуть поодаль течет река — не такая широкая как в городе, но и не узкая, чтоб разбежаться и перепрыгнуть. Пройдя её берегом, мы выходим к красной кирпичной стене с пятнами еще не полностью облупившейся белой штукатурки. Развалины церкви во имя Архангела Михаила лежат на краю деревни над речкой как свидетельство непреодолимой преграды, внезапно разделившей когда-то души людей? «На светлую и тёмную половины»- так говорила бабушка… Проходя мимо кирпичной кладки, она, вздыхая, в очередной раз начинает мне рассказывать, как семьдесят лет назад пошедшие против Бога люди разрушили церковь… И я представляю, что солнечные лучи играют на золоченом куполе приходского храма. Большой православный крест, венчающий «горящую» маковку, — кажется, возносится над общей нерукотворной крышей деревни, — как символ вечного бытия, вечной жизни, существующей с незапамятных времен на этих речных долинах и лесистых косогорах.
Большая толпа — в том числе жители и из соседних деревень – теплым летним вечером собралась тогда здесь, и привёл их всех слух, что председатель сельсовета по настоятельной «рекомендации» районных товарищей решил разрушить церковь. Председатель, Макар Шкурандо, вставший на заре, действительно был настроен решительно.
— Граждане, — обратился он к толпе. Макар некоторое время жил в райцентре и любил, показывая свою просвещенность, называть мужиков и баб — «гражданами». — Давно пришла нам пора покончить с этим свидетелем нашей тяжелой жизни, который остался нам от царей и помещиков. Советская власть проводит ликвидацию попов и святых. Она никому не позволит обманывать вас и наживаться на ваших страданиях. Соседи давно уже посносили свои церкви, сегодня и мы сломаем свою, как старый заброшенный дом, в котором уж никому никогда не жить.
Храм возвели не так давно, в начале века. Строили его отцы собравшихся мужиков и их жён. Приехавший два года назад в деревню председатель не мог помнить, как многие из собравшихся сегодня мужиков ещё босоногими подростками помогали своим отцам нагружать телегу кирпичами. Местный помещик Жуковский, построивший в деревне также больницу и школу, пожаловал на отделку купола и внутреннего убранства храма много золота. Да и сельчане несли на строительство — кто что мог. Не скупились. Зато иконы были в дорогих, изысканных окладах, алтарь сиял золотом. Своим храмом сельчане заслуженно гордились. Правда, после революции церковь как-то скоро закрыли, а потом и ограбили. И стояла она с тех пор заброшенной. Но все равно радовала глаз своей неповторимой, простой красотой. Бабушка рассказывала, что выгнанный из своего дома с колоннами Жуковский, просил у новых властей оставить ему с женой баню, где бы они и доживали свой век. Однако новая власть была непреклонна, стариков выгнали из дома, и пожилую помещичью чету со скарбом на плечах провожали всей деревней. Некоторые бабы тогда украдкой плакали.
— Клавдия, ну куда твой мужик запропастился? – Макар, прервав свою речь, гневно обратился к стоявшей рядом молодой черноволосой женщине. Но услышав тарахтение трактора, продолжил что-то там про «опиум для народа», пока «Фордзон» подползал к церкви, как маленький чёрный жучок к сияющей бабочке.
— Давай, Яшка, вали ее ко всем чертям, как договорились, — подогнал председатель тракториста, кожей своей ощущая, что не достучался он своей речью до граждан, что те не одобряют его, и потому счёл за лучшее предложить всем разойтись по домам.
— Макар Егорович, ну почему все Яшка? Других что ли нет? — заныла было вновь Клавдия, но поперхнувшись от его взгляда только и вымолвила обреченно: — Ой, беду накличем!
— Отстань, дурочка! Не понимаешь ничего, так стой в сторонке и помалкивай в тряпочку! — рявкнул Макар, чувствуя, что надо осадить не одну только эту бабенку.
Граждане расходиться не спешили. Большинство их них были людьми верующими и остались напряженно ожидать, ну, если не страшного Суда, то все же чего-то жуткого. Однако стояли тихо и смирно — против власти не попрешь, с нею шутки плохи, но ведь должна же быть высшая справедливость…
Тем временем Яков полез на церковь.
—  Яшка, побойся Бога! — крикнул кто-то из примолкшей толпы.
— Ты мне брось, Варвара, эти буржуазные провокации! — взвизгнул Макар, потряс кулачишком перед носом сухонькой бабки и подогнал тракториста. — Полезай, Яшка, полезай! Нечего мешкать!
В конце концов, основание купола было опутано толстенной цепью. Под неё был пропущен трос, закрепленный на тракторе. Яков сел за рычаги. Цепь лязгнула, трос натянулся, как струна. Трактор, загребая зубастыми колесами землю, пробуксовывал и не мог стронуться с места. В глазах сельчан мелькнула какая-то надежда — авось устоит. Но машина, яростно урча мотором, уцепилась все же за твердую глину — и многочисленные трещины опоясали колокольню, что шею белую. Купол задрожал, начал съезжать на бок и, играя солнечными зайчиками, стал падать, как, по словам бабушки, «отсеченная басурманским мечом голова». Массивный крест с чудовищной силой угодил в гранитные ступени. И они, положенные, казалось, на века, раскололись на множество кусков. Говорили, звук от удара слышался в соседних деревнях за многие километры.
Народ ахнул. В потерявшем форму куполе отразились испуганные лица.
Начинало смеркаться, и к сумеркам от церкви осталась одна стена. Люди расходились от развалин, унося в трепетных сердцах сомнения: «Есть ли Всевышний на белом свете? А если есть, то как позволил он разрушить дом свой земной?» Но говорить о том, даже меж собой, остерегались.
И у Якова на душе было нехорошо. Мотался он из угла в угол по дому, не находя себя.
— Поехали-ка мы, сынок, за кирпичом, пока не стемнело, — позвал он своего старшего сына Ваню, вспомнив разрешение председателя сельсовета разбирать порушенные стены.
Жена всплеснула руками — сколько можно грешить? Но Якову попала шлея под хвост. Ни слова не говоря он схватил с красного угла главную икону, хотел было швырнуть куда-нибудь, но, пометавшись, отнес ее в сарай и почему-то осторожно положил на сено.
Все в нем клокотало, когда садился с сыном на телегу. Не успокоила и дорога. Буркнул что-то мужикам, копошившимся на развалинах, и полез на стену, чтобы сбрасывать вниз кирпичины.
— А ты на телегу складывай, — приказал Ване, правда, успокоив его. — Мы недолго, немного и надо — только печь обложить.
Работа отвлекла от мрачных мыслей, но не успокоила. Яков одну за другой сбрасывал вниз тяжелые хорошо обожженные кирпичины. Делал все как во сне. И вдруг внизу раздался слабый вскрик. Душа оборвалась. Как будто чьи-то ледяные пальцы жестоко сжали сердце.
Яков спрыгнул со стены. Подвернул ногу — но даже боли не почувствовал. Ваню держал на руках кузнец из соседней деревни, проезжавший в этот час на лошади мимо разбираемой «на запчасти» церквушки. Голова мальчонки, залитая кровью, безжизненно свисала.
Яков перехватил бездыханное тело. Рыдая, прижал его к груди. Мысли стали путаться. Он закричал что-то нечленораздельное. Выражение отчаяния, страдания сменила маска гнева и злости. Глаза вспыхнули странным блеском. Потом взгляд померк. Лицо стало невыразимо спокойным, отражая наползающую душевную пустоту. Разум покидал его, устремляясь, наверное, за душой невинно убиенного сына, принесённого в жертву на кровавый алтарь сатане.
Яков до конца жизни так и не обрёл разум.
«Председателю тоже досталось…»- закончила бабушка, не уточнив, что стоит за этими словами.
За бабушкиным рассказом я и не замечаю, как мы подходим к дому Ивановны, утопающему в жасмине. В мыслях я еще «прокручивается» кадр с падающим куполом, а бабушка уже беседует в сенях с соседкой. Их неторопливый, полный рассудительности разговор затягивается…
Из сеней мы проходим в хату, и вот уже трёхлитровая банка, полная парного молока, стоит посреди хаты на большом, покрытом блестящей клеёнкой, столе. Я сижу на деревянном топчане у печи и добрый час не свожу взгляд с охотничьего патронташа – коричневого кожаного пояса-перевязи, в гнездах которого торчат разноцветные патроны. Зеленые, красные, желтые. Муж Ивановны Степан Давыдович — охотник. Сейчас он седой, с коротко выстриженным затылком , что-то мастерит посреди хаты. А я смотрю на патронташ. Смотрю на него каждый вечер в течение многих дней. Оттого-то я и люблю ходить по вечерам за молоком к соседям, потому что в доме у Ивановны над деревянным топчаном висит чудесный пояс. Я никогда не осмелюсь даже потрогать его, но никто не запретит мне ласкать взглядом блестящие гильзы, набитые дробью и порохом. Я смотрю на патронташ не отрывая глаз, и порой мне кажется, что мои пальцы гладят шершавую поверхность ремня, холодную латунь гильз, выпуклые капсюли. Потом, придя домой, на пуховой подушке, под высоким разноцветным пологом с марлевым верхом, я закрываю глаза — и вижу себя идущим по деревне спокойным, уверенным шагом. Пояс мой перехвачен упругим патронташем, а в нем – ни единого пустого гнезда ! С затаенным дыханием смотрят на меня ребята. Один из них даже забыл о своем мопеде с толстыми шинами и никелированными крыльями, а самая красивая девчонка на деревне, воображуля и кривляка Маринка, кричит мне : » Хочешь посидеть со мной на бревнах ?». Я вежливо отказываюсь, прохожу мимо, а она спрыгивает и бежит за мной, продолжая лепетать: » Мы с бабушкой в магазин собрались – пойдем с нами!». Но и в магазин я с ней не пойду. На груди у меня деревянный автомат, а под ним – настоящий патронташ! Через всю деревню, мимо белой, густой, как банка с молоком, не разрушенной церкви я иду по пыльной дороге, и внутри у меня как-то волнительно и радостно.


ОБЕЗЬЯНА
(рассказ)

Как-то осенью ехал я из Омска поездом «Омск-Санкт-Петербург». В Омске пассажиры заняли все полки, кроме боковых. Было много провожающих. Я сидел в плацкартном вагоне среди возбуждённо гомонящей толпы, сиротливо примостившись на краю полки. Меня никто не провожал, и все норовили зацепить огромными сумками, авоськами с едой, полами пальто. Наконец, проводница попросила провожающих к выходу; несколько человек — вероятно, одна семья- стали попеременно целовать полноватую бабку, наказывая ей по приезду позвонить из Петербурга; молчаливо обнялись двое мужчин: видимо, отец и сын. Родственники бабушки и младший из обнимавшихся мужчин покинули вагон; разом как-то все утихло. Пассажиры припали к окнам, вагон вздрогнул, и перрон медленно поплыл за окном вагона.
Постепенно городские предместья стали переходить в пустыри. Бабка кряхтя уселась и поведала мне, что едет в Ленинград навестить девяностолетнюю мамашу.
— В последний раз еду так далеко, -говорила она. — В последний раз маму повидать. Больно плоха она.
Я сочувственно кивнул головой.
Один из пассажиров – ничем не приметный мужчина лет сорока с дорогим кожаным портфелем – быстро разделся и, не проронив ни слова, улёгся на верхней полке надо мной, читая газету; бабуля, почему-то решив что я из Питера, начала было расспрашивать меня о жизни в северной столице, но, узнав, что путь мой заканчивается на Урале, замолчала и стала основательно раскладывать постельные принадлежности. Разговаривал только мужчина, которого в Омске провожал сын. Сидел он напротив меня, ехал домой, в Карелию — в маленький, но довольно известный городок Костомукшу, где работал на комбинате железорудных окатышей и очень любил свой завод и свой город. Ещё он был охотник.
— Весь зверь нынче ушёл через границу в Финляндию, — сокрушался он. — И лось ушёл, и кабан, и лиса ушла.
— А бобёр?- спросил я просто так, для поддержания разговора.
— Вот бобёр, наоборот, к нам из Финляндии прёт; все речушки запрудил – спасенья нету,- оживился мужчина.
Охотник купил у проходившей из ресторана официантки четыре баночки пива «Балтика», предложил и мне. Я отказался. А он, смачно отхлебнув, продолжил рассказ: уже о карельской тайге, о её обитателях. На охоте встречался он и с медведем, и с рысью, и с самым коварным, по его словам, зверем- росомахой. Пиво, видимо, ложилось на старые дрожжи; он хмелел – но чувствовалось: охотник бывалый. Хотя облик его был не подстать сложившемуся в моём представлении образу искушённого охотника — сурового, молчаливого мужика с бородой и обветренным лицом. Он был худ, даже как-то жидковат, с длинными бесцветными усами и доверчивым до какой-то дурашливости взглядом. И чем больше он хмелел, тем становился ещё смешнее. Прошло часа четыре. Наш поезд бойко рассекал просторы лесостепи. Бабка уснула, накрывшись двумя одеялами, засопел и сосед сверху, только мы вдвоём с охотником тихо беседовали в сумраке. Пиво закончилось, охотник заметно осоловел и полез на полку, где быстро «вырубился». «Укатали Сивку крутые горки», — подумал я и тоже стал готовиться ко сну.
Но сон не шёл. Я лежал, смотрел на спящего охотника и думал: вот едет человек, у которого есть своё время и место в жизни. Наверняка ему снится сейчас тайга: идёт он по лесу в мороз на широких лыжах, в большой лохматой шапке, с карабином, прислушиваясь к каждому звуку. По кустам шныряет, исчезая и вдруг неожиданно появляясь перед хозяином на пути, верная лайка. А высоко на дереве притаилась и следит за ним осторожная рысь, а по следу за ним идет волчья стая. Страшновато, но какой бы он тогда охотник, если бы испугался и не пошёл в лес, если бы сидел сейчас в своей тёплой трёхкомнатной квартире и смотрел из окна на виднеющуюся вдалеке голубоватую полоску тайги! А куда еду я и зачем?
Поезд стал останавливаться, я приподнял занавеску и прочел на фасаде солидного здания светящееся слово «Курган». По вагону побежали новые пассажиры, занимая свободные места. Вот заняли нижнюю боковую полку и в нашей секции; молодой крепыш поставил на столик увесистую спортивную сумку. Верхняя полка надо мной освободилась и долго пустовала. Поезд стоял у вокзала, слышен был голос диспетчера, объявлявшего посадку. Наконец, к полке надо мной проводница подвела женщину с рыжими волосами. В вагоне случилось какое-то оживление; прибежала не спящая ещё девочка лет семи и, как примагниченная, уставилась на женщину. Дали свет поярче, и я разглядел, что женщина была вовсе не рыжей – просто у неё на плече, испуганно озираясь, сидела зеленовато-рыжая обезьянка величиной с хорошего кота. Пассажирка отодрала её от своей шеи, посадила на полку, привязав поводок к проходившей по стене вагона трубе, а сама вышла на перрон. Наверное, с кем-то прощалась. Весть об обезьяне быстро распространялась; все кто не спал подходили к успокоившемуся уже зверьку с подношениями – несли печенье, конфеты, кто-то протянул морковку; обезьяна степенно, с достоинством принимала дары маленькими руками с длинными пальцами, на которых были чёрные, как будто накрашенные ногти. У ребятишек это вызывало бурю восторга, взрослые улыбались. Мои соседи спали, и мне было жаль их.
Вернулась хозяйка и рассказала, что обезьянку зовут Марго, она породы- макака- лапудрас, родилась в питомнике, но природная родина её — Южная Америка. Марго освоилась, и выражение её физиономии становилось необычайно шаловливым. В это время в вагон в очередной раз вошла официантка из ресторана: эффектная, на высоких каблуках, в короткой юбке, она несла перед собой поднос с пачками вафель, печенья, шоколадками и пакетиками орешков. Подходя к нам, она вежливо попросила пропустить её, грациозно качнула бёдрами в мою сторону и, прежде чем скрыться с моих глаз, вдруг вскрикнула, роняя поднос и падая на мои колени. Оказывается, обезьянка, о существовании которой девушке не подозревала, ловко, выстрелив молнией с полки, успела схватить с подноса пачку вафель. Все захохотали. Девушка, отдавив каблучком мне палец, поднялась и, оправившись от испуга, тоже засмеялась, став ещё красивее.
Поезд тронулся, все разошлись, а я ещё долго не мог уснуть: лежал и наблюдал за обезьяной. Она сидела на своей, уже спавшей хозяйке, и не смыкала глаз: то пыталась развязать узел поводка, то шуршала обёртками от конфет, то что-то жевала, достав из скомканного пакета. Когда, думал я, представится ещё такой случай – проехать в одном вагоне с живой обезьяной. Мне показалось, что в этом событии был заключён какой-то высший смысл; по-восточному календарю я родился в год Обезьяны, и следующий год тоже должен был быть годом Обезьяны. И я решил, обезьяна- добрый знак.
Постепенно чувство сна стало одолевать и меня, но тут зашевелился и закряхтел охотник. Я закрыл глаза и притворился спящим, одним глазом сквозь неплотно сомкнутые веки наблюдая, как он приподнялся, намереваясь встать. По виду самочувствие его было явно не из лёгких: лицо опухло, волосы перепутались и стояли дыбом. По все видимости, охотника томила лютая жажда. И вот он уже свесил ноги, готовый спрыгнуть с полки, как вдруг встретился взглядом с обезьяной, внимание которой привлёк своим копошением. Охотник обмер и, не мигая, уставился на неё. Обезьяна не шевелилась и тоже с любопытством смотрела на человека. Немая сценка затянулась, а я неимоверным усилием воли сдерживал себя от смеха. Бедный охотник: я представлял, что творилось в его сознании; спросонья да ещё опосля давеча выпитого, вероятно, он не мог понять, кто или что находилось перед ним, и вообще – где он очутился. Опасаясь за состояние рассудка бедолаги, я открыл глаза и приподнял голову. Он посмотрел на меня округлившимися глазами и, видимо, на время утратив дар речи, просто вытянул руку в сторону Марго.
— Обезьяна это, — сказал я, — живая. В Кургане села.
Охотник слез с полки и подошёл к обезьяне — а она уже утратила к нему всякий интерес и продолжала заниматься своими нехитрыми делами. Он долго разглядывал её, покачивая головой и приговаривая:
— Вот чудо-то какое.
Я уснул. Меня одолевали довольно неприятные сновидения: снились близкие мне люди, которых уже давно не было в живых; одни хотели мне что-то сказать, но я не мог ничего расслышать, другие меня в чём-то укоряли и обижались. Затем во сне я разыскивал свою жену в каком-то огромном пасмурном мегаполисе. Будто бы она работала в магазине одежды. Заходил в один, второй фешенебельный магазин- а там не одежда, а обувь. Переходил улицу- предо мной вырастали магазины ещё шикарней, с темно-синими стеклянными витринами, мраморной лестницей , неоновыми фонарями и множеством торговых залов, амфилладами уходящих далеко вглубь здания. Первый, второй, третий зал – им нет конца!- и всё обувь, обувь, обувь .Продавцы-девушки- преимущественно либо чистые блондинки либо жгучие брюнетки- на мои вопросы о магазине женской одежды лишь недоумённо пожимали плечами. Я всматривался в их лица, думая случайно найти свою любимую. Но нет, её ведь не может быть здесь, поскольку она работала не в обувном магазине. Я метался по магазинам, но все напрасно! Ситуация повторялась. Вокруг тысячи чужих людей, все чем-то заняты, и никому не было до меня до меня дела…
И тут наступило пробуждение. Я открыл глаза во мраке, встал, и меня будто прокололо всего от головы до пят; кто-то сверху запустил мне руки в волосы и нежно перебирал пальцами. Мама делала мне так в детстве, укладывая спать. Она садилась у изголовья и нежно гладила меня по волосам. Ощущения, давно забытые, внезапно ожили, перенеся меня на мгновения на тридцать лет назад. Я почувствовал тепло материных рук, увидел из окна тусклую лампочку на столбе во дворе дома, дрожащие тени на узорчатых обоях в старой комнате, услышал как храпит бабушка, как сипит вода в батарее. Я вздрогнул; проказница –обезьянка одёрнула руку и отпрянула в глубину полки, за свою хозяйку. Всё-таки ей удалось развязать узел поводка!
— Какая же ты бесстыдница, Марго, — сонным голосом проговорила женщина, вновь привязывая хулиганку к трубе. Она стала извиняться передо мной за причинённое, по её словам беспокойство – она, конечно не знала, как я готов был благодарить её за то, что она, вместе со своей воспитанницей, этой октябрьской ночью села в вагон, летящий по бескрайней Сибирской равнине.


 

Псковская литературная среда. Проза. Ольга Сереброва

Ольга Сереброва

Сереброва Ольга Васильевна родилась в 1977 г. в Ленинграде. Окончила геологический факультет Санкт-Петербургского государственного университета.
Работала в экспедициях. Самостоятельно освоила редакторское дело. Сейчас работает внештатным литературным редактором Издательского дома «Нигма». Собирает слова для Псковского областного словаря и материал для диалектологов.
Живёт в д.Трубино Себежского района Псковской области

Ветвянка
(сказка из сборника «Ветвянкины сказки»)

Края наши громко не прославлены — нету здесь ничего яркого да приметного. Ни гор огнедышащих, ни огромных водопадов, да и океан далече. И городов больших тут от века не строили, редких ремёсел тоже не водилось. Да и погодой не удивишь. Вот север льдами да снегами богат, юг теплом славен, а здесь всего понемногу — лето с зимой и весна с осенью поровну год меж собой делят. А нам того и надо. На юге вон, говорят, снегу дивятся, северяне лета толком не знают — весь год в меха кутаются. А у нас всё по-положенному: и морозно бывает, и жарко; и сухо, и мокро; и вёдро, и хмарь.
И места опять же разные: то низинка болотистая, то холм крутой, то ровница — всё рядышком. И речки есть, и озёр много. И леса всякие: бор-беломошник или вот берёзка карликовая, будто с севера к нам попала, а рядом дубрава, да с липами, вязами, бересклетом… Грибов, ягод много — тут и морошка с голубикой, и земляника с ежевикой, а черники, брусники, малины, клюквы — без счёта. Зверьё тоже живёт, а уж птицам раздолье, потому место — на любой вкус. Кому вода нужна, кому луга, кому густой ельник или светлый кустарник… Всего хватает. В общем, нескучный край. А ко всему прочему есть у нас одна особинка. О ней и речь пойдёт.
Не знаю, как в иных местах, где люди ведать не ведают, откуда взялись стародавние сказки, а у нас в деревне помнят, от кого пошли те самые занятные сказки, что только в наших краях и сказывают. Про этого человека впору про самого сказку сложить — кто пришлый услышит, ни в жизнь не поверит, что так дело и было.
Жили в нашей деревне муж с женой. Жили уж годов, верно, тридцать, а детей всё не было. И очень они по детям скучали. Особенно жена — ну ясно, женщина. И вот как-то собирала она рябину да нечаянно веточку обломила. Повинилась перед деревом, за ягоды поблагодарила, а веточку эту домой принесла, нарядила куколкой и поставила на печь. Полюбовалась, повздыхала по дочке невынянченной да пошла скотину обряжать. А вернулась — в избе девочка сидит. Сама маленькая, а глаза строгие, глубокие — совсем не по-здешнему. Особые глаза. А взгляд ясный, чистый. Волосы светлые, а платьишко простое, не то серенькое, не то коричневое и немного на те лоскутки походит, в которые куколка-то наряжена. Сидит эта девочка и рябиновые ягодки на нитку нижет — бусики себе мастерит, совсем как наши девчатки. Женщина глядит на неё — не наглядится, любуется — не налюбуется, и пошевелиться не может. Наконец отошла немного, смотрит — а куколки на печи-то и нет. Тут она и поняла, что это дочку ей рябина подарила. А как народилась она из веточки, то и назвали девочку Ветвянушкой, Ветвянкой.
Скажут, не бывает, мол, такого — где ж это видано, чтобы человек от дерева народился? Да и где она сейчас, Ветвянка-то? Если давно померла, так где хоть могила? Такие вот умники — главные дураки-то и есть: всё им объясни да докажи, да ещё чтоб к их понятию подходило. А того невдомёк, что в понятие-то ихнее не всё на свете вмещается. Вот и размусоливают — не бывает этого, да не бывает того. А почему не бывает, спроси. Да потому только, что в их голове не укладывается. Такие ещё любят про тайные знания порассуждать — мол, скрывают от нас правду и надо, мол, до правды той докапываться. А чего скрывать-то? Правда, она сама себя бережёт. Не всякому видна, хоть и лежит открыто. А этот умник пройдёт мимо правды да не заметит, а заметит — так не поверит. Вот сам от себя её и сокрыл. И на других пенять нечего, коли ум наизнанку.
А я так скажу: особой душе и жизнь дана особая. И это так и быть должно. Ей и дороги такие в мире открыты, какие обычным людям, вроде вот нас, не просто заперты, а и невидимы. Умник-то быстро рассудит — чего, мол, не вижу, того не бывает. А так ли оно на деле? Ну да ладно.
Росла Ветвянка у всей деревни на примете — одно, что от рябины дочка, а другое — очень занятные сказки сказывать умела, да всё незнакомые. Сказки её у нас и поныне люди помнят — от прабабушек да прадедушек слышали в детстве, да в ум запало. Непростые эти сказки. Совсем непростые. Даже и сказками не назовёшь — ни тебе битв с чудищами, ни походов в тридевятое царство, ни ковров-самолётов, ни другого какого волшебства-чародейства… И не про давешнее они, а прямо про сегодня. А всё же древние сказки. Очень древние.
Мне вот про Деревья больше запомнилось. Про них разговор отдельный будет. Может, Деревья ей и рассказали эти сказки, Ветвянке-то. Деревья она любила и понимала до тонкости — всё ж ей родня. И говорили они с ней. По-своему, конечно. Вроде как на другом языке. А её и по-нашему каждая травка понимала. Мне вот прадед сказывал, что своими глазами в детстве видал. Рос у них в доме на окне цветок. Как по науке его величают, не знаю, а у нас декабристом прозвали. За то, что зимой цветёт. В нашем краю таких нету, из города откуда-то привезли. Ну, люди и заходили поглядеть — интересно им. И Ветвянка, конечно, тоже забегала. Даже чаще других. И вот зацвёл этот декабрист. Красиво. Как будто звёздочками увешан. А день-то зимой короткий, вот он цветочки и складывал чуть не сразу после обеда — как солнышко сядет. И Ветвянка всё не заставала раскрытым его поглядеть — дел-то зимой не меньше, чем летом, светлой поры на всё и людям не хватает. И вот прибегает она, опять же под вечер, а цветок уж спит. Она и вздохнула: не успеваю, мол, на тебя поглядеть-полюбоваться. И что бы вы думали? Минуты не прошло — раскрылся цветок! На дворе темень, а он стоит красуется — все свои звёздочки растопырил. Так-то вот.

И другим ещё запомнилась людям Ветвянка. Как-то пришла мать в избу, а она прибирается — нарядным вышитым полотенечком полы моет. Мать и голос потеряла. Стоит да руками всплёскивает: что дочка наделала, ведь полотенце узорами расшить — не один день просидишь, а ещё ткань соткать надо, да лён напрясть, да сначала вырастить его, вымочить, высушить, вытрепать, вычесать… В позапрошлый год лён посадили да только нынче полотенце готово. И такие-то труды загубить, да для чего — будто полы вымыть нечем! Вон негодного лохонья-то сколько.
— Дочка, что ж ты наделала-то?!
Тут и отец заходит, увидел и тоже обомлел:
— Дочка, да ты ж ведь разумная у нас росла, как же ты так рассудила-то? Неужто не знаешь, как тяжко добро достаётся?
Посмотрела на родителей Ветвянка и говорит спокойненько:
— Очень хорошо рассудила, как и все судят. Вот ты, батюшка, недавно лес возил на дрова. Ладные деревья подбирал, не кривые, не сучковатые — чтоб кололись легко, чтоб в поленнице ровно лежали. Сколько лет росли, красовались, лес украшали, а теперь в печи сгорят, и деток не будет у них. Для того разве их земля поила, солнышко кормило? А в лесу остались деревья всё больше негодящие — кривые, да больные, да жидковатые. Они и станут семена раскидывать, деток растить. А детки-то по родителям выйдут.
А ты, матушка, траву целебную летом собирала — самые красивые да густенькие кусточки срезала, а какие поплоше, те на лугу оставила. Вот и думай, ладно ли — кто в питьё угодит, а кто семян народит. Так и я рассудила — самой лучшей тканиной полы помыла, а на утирку уж что осталось.
Переглянулись мать с отцом, глаза потупили, стыдно им стало. Смотришь, старик хворост да разный негодный сухостой из лесу возить начал и другим мужикам заказал лес губить ни за что. А мать по травы пошла с соседками да и говорит, как дочка научила, как по-хорошему, по-человеческому-то всё устроить — чтоб и себе польза, и лугу не урон. Ну и конечно, историю эту с полотенцем соседкам рассказала. Подивились соседки и тоже устыдились — ведь как грабители какие поступали. Сами зареклись и дочкам-внучкам заказали. Вот с тех пор и пошёл у нас обычай, вроде даже игры: пойдут детишки в лес по ягоды или по грибы, а то на рыбалку, да ко всему присматриваются — к деревьям, кустам да ягодным кусточкам, к цветам тоже. В каждом роду самые красивые ищут. Кто быстрей, наперегонки, значит. Найдут — ниточку красную повяжут. И что там деревья — даже травку простую с такой ниточкой у нас никто тронуть не смеет.

Так вот и прожила в нашей деревне Ветвянка девяносто шесть годов. А потом ушла. Кто говорит — померла или сгинула, да только дело тут непростое. Люди-то сами не видели, а догадаться — догадались, как оно было. Есть тут в ближнем лесу полянка. На южном склоне крутого длинного холма. Вроде бы обычная с виду, только и примет, что лишайники на ней густые да крупные растут, и всякого сорта — и зеленоватые, и почти белые, и кувшинчиками с красным горлышком, и полыми пальцами… Как ковёр. И грибов там по осени богато. А так — полянка и полянка. Только человеку там покойно и как-то радостно делается. Доброе место. И Ветвянка туда часто наведывалась. И вот прошло года три или четыре, как она пропала, и нашли ребятишки на этой полянке молоденькую рябинку, да такую стройную и красивую, что сразу красную нитку на веточку ей повязали. И чем старше, тем краше деревце становилось. Наши-то в лес часто ходили, и всякий раз времечко улучат мимо пройти, рябинкой полюбоваться. Так и росла она у людей на примете, пока не состарилась, не легла на кудрявый лишайниковый ковёр. Вот люди и думают — Ветвянка это. А проростки её по всему лесу расселились — птицы уж постарались.
Ну, и сказки её остались, конечно. На памяти у людей. У нас их все с детства знают. И рассказывают тем, кому послушать охота. Слова-то каждый свои подбирает, а у всех на одно выходит. Это у нашенских-то. А вот приезжим всё больше обёртку подавай, да покрасивее. Так уж они в городах у себя привыкают. А сути-то за этими красивостями и не видать. И как начнут наши сказки пересказывать — хоть уши затыкай. Всё переиначат. И не со зла, а просто от непонятия. Вроде про то же самое говорят, но совсем по-другому выходит. Самые верные слова ложью звучат.
Вот и надумали мы записать Ветвянкины сказки, как в наших краях сказывают. Потому — сохранить их надо. На пользу они людям. Кто понять и прочесть сумеет, конечно, — не поторопится. Всем миром мы эти сказки собирали, со всей деревни. Кто что помнит — то и рассказал, как смог. Всякие тут сказки. Иные вроде как легенды. Раз послушаешь — задумаешься, а задумаешься — ещё послушать тянет. А иные простые, вроде побасенок — детишек впору забавлять. Только все хороши по-своему. Может, потом и ещё какие-нибудь вспомнятся — кто знает.


Самая странная сказка
(сказка из сборника «Ветвянкины сказки»)

И вот он пошёл. Идёт, идёт, идёт. День идёт, два идёт, долго идёт. Пришёл вроде. Бревно поперёк дороги лежит. Смотрит он, смотрит. Большое бревно. Перелезть — высоко, подлезть — низко. Что тут делать?
Оглядывается — птичка сидит. Маленькая. И головку так набок, устала птичка. Протянул он руку — не улетает. Крошек тогда на ладонь накрошил, угощает её. Птичка крошки увидала — головку подняла. Одну клюнула — вдвое больше стаёт. Другую клюнула — втрое больше стаёт. Все склевала и большая-большая стала. Неба не видать, ничего не видать. Одна птичка.
Взяла его клювом за шкирку, как кошка котенят. Понесла. Себе на спину принесла. Зарылся он в перья, сидит. Вот полетела птичка. Летит, летит, долго летит. Так через бревно перелетела. Опять за шкирку его взяла и на землю опустила. Вот стоит он, смотрит — птичка снова маленькой стала и головку опустила. Спит птичка.
Поклонился он птичке, оставил ей крошек, дальше идёт. Идёт, идёт, долго идёт. Дорога в гору пошла. Лезет, лезет, высоко лезет. На гору залез. Смотрит назад — бревно то видно. Маленькое. Как прутик вот. Высоко залез. Страшно. А слезть никак. Тучка подошла. Смотрит он — стоит тучка. За гору зацепилась. Стала тучка гору дождём поливать. Льёт, льёт, льёт. День льёт, второй льёт, долго льёт. И стала гора таять. Меньше и меньше стаёт гора. Ровное место стало. Так на землю его опустило. Отцепилась тучка, дальше пошла.
Он мокрый весь, дрожит, птичкины перья вспоминает — тепло там. Да нету птички. И крошек нет. Размокли крошки. Стоял он стоял, долго стоял. Холодно стоять. Дальше пошёл. Вот идёт, идёт, идёт. День идёт, второй идёт, долго идёт. Платье высохло, волосы высохли, сам согрелся. Хорошо идёт.
До реки дошёл. Большая река. На берегу стоит, другого не видно. Дубы на берегу растут. По ста лет, по две-сте лет, по три-ста лет растут. Старые дубы, большие. И волны по реке бегут. Большие волны. Ветра нет, а волны как дубы высокие. Жарко от них, как вот от огня жарко. На дубах листья сворачиваются, ветки над рекой обгорают — чёрные, как угольки всё равно. И рыбки чёрные в реке играют. Волны лёгкие, как пламя в печи. Ветерок дунет — на берег клонятся. А дубы не пускают. Ветвями путь загораживают.
Он стоит смотрит. Жалко дубы. Ночь настала. А от реки светло — звёзд не видно. Волны на реке, как змеи огненные. Ветви на дубах, как змеи угольные, чёрные. Страшно ему чего-то. А стоит, не уходит. Да куда ж идти-то. Назад путь пропал, вперёд река не пускает. Ждёт он, ждёт, долго ждёт. Ночь мрак напустила, огни реки притушила. Жёлтые были — красными стали. Уснула река. Дубы не спят, реку сторожат, сохлыми листьями шуршат.
И он не спит, у дубов стоит, на звёзды частые глядит. Вдруг видит — птичка та на небе. Звёзды там клюёт. Какую клюнет — та вниз катится. Одна катится, вторая катится, много катится, и все в реку падают. От звёзд светлой река стаёт. Остывает река. Была золотом — серебром стала. Была огнём — водой стала. Мягкая река, ласковая.
Солнце взошло. На дубах ветви зазеленели, листьями покрылись. Хорошо стало, радостно. К реке он пошёл. Стоит смотрит — плыть далеко. Не доплыть — устанет, на дно пойдёт. Как тут быть? Поднял голову — с неба перо падает. Большое перо, его самого больше. Птички той перо. Голову опустил — ветки лежат. Хорошие ветки, крепкие. Дубы веток надарили. Взял он ветки, плот связал. Взял перо, в серёдку воткнул. На воду спустил, поплыл по реке. Плывёт, плывёт, плывёт. День плывёт, другой плывёт, долго плывёт. На дальний берег плот правит. Пить захочет — водички попьёт. Есть захочет — река рыбку даст. Хорошо плывёт. Рыбки светлой чешуёй блестят. Звёзды это в реку падали, и звёздный свет к бокам прилип.
Плывёт, плывёт — тот берег видно. Там тоже дубы растут. Ветви зелёные. Ветвями машут. Пристал к берегу, перо уронил, на плот уложил. От берега тропка идёт, дубы огибает. Вдоль тропки цветы белые. Как звёздочки горят, лучики пускают. Хотел сорвать один — жалко стало. Пускай его растёт. Дальше пошёл. Идёт, идёт, идёт. Под дубами сумрачно. Только цветы сияют. Тропка туда-сюда виляет. На тропке следочки маленькие. В ту же сторону идут. На его шаг четыре делают. Цветы следочкам кланяются, и те светиться начинают. Назад оглянулся — тропки нет. Цветов нет. Следочков нет. Всё сумрак покрыл. Дальше идёт. Идёт, идёт — кончилась тропка. На поляну вышел.
На поляне сплошь цветы лучистые. Светло от них. Дубы опушку сторожат. Посреди цветок растёт. Как огонь в ночи, красный. Как яхонт, прозрачный. Как изба, большой. Подходит к нему. Лепесток вниз отогнулся, крылечком стал. Внутри звёздочки золотистые, как ковёр. Зашёл он. Вокруг лепестки — стены красные, над ними потолок — небо синее. По небу облачко плывёт. Остановилось прямо над цветком, внутрь нырнуло. Смотрит он — как одеяло стало. Пушистое, мягкое. Прилёг он — тепло, хорошо. Спит.
Проснулся. Солнце взошло. Стены яхонтовые сквозь светеют. Рядом девочка сидит. Личико белое, платье белое, волосы белые, ножки босые белые. Сама махонькая. Из облачка одежу шьёт, стегает. Шубу сшила, шапку сшила, рукавицы сшила. Ему даёт. Взял он, надел — тепло, мягко. Поклонился девочке. Говорит она:
— Хороший ты, добрый. Птичку пожалел, покормил. Дубы пожалел — птичка сил набралась, высоко полетела, реку звёздами погасила. Цветок пожалел — меня увидел. Такого ждём. Далеко-далеко мороз и холод. Там Север стоит спит. Давно спит. Как дерево стал. В шубу закутался, руки в рукава длинные спрятал. Рук много. Десять а то два-на-десять. Руки как ветви. На рукавах нитки про всех навязаны. Длинные, толстые — долго жить кому, многим родичам рождаться. Короткие, тонкие — мало жить кому, родне умирать.
Давно назад злой Шишля был. Ходил медленно, говорил медленно, всё медленно. Нас не любил. Наши ножки лёгкие, шажки быстрые, руки проворные. Пошёл Шишля туда, где холод, где Север спит. Нашёл нашу нитку — белую, лёгкую, узорную. Оборвал нитку Шишля, тоненький кончик остался, короткий. Нам не долго жить. Мало нас стаёт. Север спит, помочь не может. Тебя просим. Прабабушка нитку плела, бабушка нитку плела, мать нитку плела, я сама нитку плела. Длинная нитка, крепкая, белая, узорная. Навяжи нашу нитку Северу на рукав. Долго жить будем, родни много будет, будем на облачках летать, в цветах ночевать, под дубами легко танцевать. Жить будем, радоваться будем.
Взял он нитку, за пазуху спрятал. Поклонился девочке, дальше идёт. Идёт, идёт, идёт. День идёт, второй идёт, долго идёт. Лесами идёт, горами идёт, болотами шагает, реки переплывает. Шёл, шёл, до холода дошёл. Смотрит — земля белая, звёзды белые, луна белая. Только небо ночное, тёмное. На небе ленты искрятся, играют. Дальше идёт. На земле покрывало белое, мягкое, пушистое. Шагнёт — ямку оставляет. Устанет — ямку большую сделает, ляжет, поспит, дальше идёт. Идёт, идёт, долго идёт. Дерево впереди видать. Большое дерево, само белое, ветви белые. На ветвях нитки навязаны. Вокруг ямы большие. Злой Шишля ходил. То не дерево — то Север спит.
Он к Северу пришёл. Нитку из-за пазухи достаёт. Тут воздух загудел — злой Шишля налетел, чуть нитку не отобрал. Он в сторону скочил, в ямку сел. Ямка белая, шуба белая, шапка белая, рукавицы белые — не видать его. Сидит, затаился, ждёт. Злой Шишля вокруг ходит, рычит. Тут Север услыхал, проснулся. Руками тряхнул, на Шишлю взглянул. Нашёл нитку Шишлину. Белая была, да засалилась, закоптилась. Злой когда Шишля стал. Север нитку взял, оторвал. Сразу упал злой Шишля, насовсем упал. Нет больше злого Шишли.
Тот наш из ямки вылез, к Северу идёт. Подошёл, нитку дал — белую, крепкую, длинную, узорную. Взял Север нитку, расправил — понравилась нитка. На рукав навязал. Его взял, полой шубы накрыл.
Тут светло стало. Солнце в небе сияет. Он на лугу зелёном лежит, на облачка глядит, девочку белую вспоминает.

Вот такую сказку, ребятки, слышал я от бабушки своей. Старенькой совсем бабушка была. Любил я эту сказку, то и дело приставал — скажи да скажи. Куда бабушке от внучка деться? Сказывала, конечно. Но сколь я ни выспрашивал, кто такой Он, зачем и куда пошёл — не помнила того бабушка. Так что — за что купил, за то и продаю: рассказал так, как мне самому когда-то сказывали. Уж что есть. Не взыщите.


Вьюжные жаворонки
(глава повести «Ясная пора»)

Ночью в доме запела западная стена. Брёвна на ней старые, тёмно-коричневые и все в трещинах. Кое-где в трещины можно просунуть ладонь. А если заглянуть в самые маленькие, увидишь то тут, то там спрятанное поползнями семечко — зимний запас. А вот мха между брёвнами почти не видно — расторопные птицы давно повытаскали для гнёзд всё, что можно было достать.
Стена выглядела такой ветхой, такой ненадёжной. Но для жильцов дома это была самая удивительная, самая любимая стена. Она всегда пела под дождём и ветром. Ветер швырял в неё капли, словно горсти бусин, и под их ударами брёвна тренькали и блямкали что твои струны. Это был не просто стук, с каким дождь барабанит по крыше, — дерево отзывалось музыкальным звоном: кап — треньк, кап — треньк, будто незримый и очень искусный музыкант наигрывает песенку. С каким удовольствием в доме слушали эту музыку! Как радостно встречали промозглые балтийские ветра — ведь именно они приносили песни!
Может, сосны, из которых сложен дом, росли когда-то у берегов Балтийского моря и теперь пели, радуясь родному ветру? Ясень с Ясной в этом не сомневались.
Дом и правда был построен давным-давно. И очень далеко от их деревни. Вот ведь как: стоял себе на крепком каменном фундаменте больше полувека, а потом — раз! — и оказался в другом месте, и живёт здесь уже почти сотню лет. Внутри он часто менял убранство — бревенчатые стены скрылись под постоянно обновлявшимися обоями, появлялись и исчезали всевозможные перегородки по вкусу очередных хозяев; крыша стала напоминать стопку блинов, когда на прохудившуюся дранку положили новый слой, а через много лет поверх него — серый шифер… Под коньком каждое лето гнездились трясогузки, под стрехой — воробьи, на чердаке — летучие мыши и деревенские ласточки. И только снаружи брёвна по-прежнему то мокли под дождём, то высыхали под солнышком, то подрагивали под порывами ветра. А потом научились петь.
И вот сегодня ночью старые брёвна снова запели. Но не звонко, а как-то глухо, необычно. Гудел ветер, и что-то погрюкивало на крыше — наверно, неплотно прибитый шиферный лист. А наутро настал странный день — и светлый, и тёмный. Светлый от белоснежных сугробов и тёмный, пасмурный — от плотных серых облаков. За окнами кружила весенняя вьюга. Мокрый снег — лепень — налип на западную стену, на стволы всех деревьев с западной стороны, на скаты крыш, столбы заборов… Словно бы сказочный великан, стоя лицом к востоку, обвёл всё вокруг белым мелом. Мир стал двухцветным: встанешь по ветру — всё белое, обернёшься — всё чёрное.
А вьюга и не думала прекращать свой танец. Кружили и кружили снежинки, и едва слышно пела стена. В такой день нет ничего лучше, чем сидеть дома, у тёплой печки. От снежной круговерти огонь кажется ещё уютнее. А между тем сегодня же канун равноденствия! Вот так вьюга подгадала — завтра, как сказала мать, пора встречать весну. День сравняется с ночью, а потом будет всё длинней и длинней — до самого летнего солнцестояния в конце июня. А сегодня можно заранее напечь для весны жаворонков и ещё тетёрок. Жаворонков! Напечь!
Ясень с Ясной оторвались от окна, где наблюдали за снежинками, и побежали на кухню. На Новый год они уже пекли печенье в виде птичек — вырезали их формочкой из тонкого пласта-лепёшки. Но сейчас мать готовит другое тесто — странное, своенравное. Оно не будет послушно лежать, когда раскатаешь, — станет вздыхать большими пузырями и пухнуть, устраиваясь на противне по-своему. Какие же птички получатся из такого? Ах да, мать сказала — жаворонки. Может, для жаворонков так и надо?
Тесто лежало на столе расплывшимся шаром. Все оторвали по большому комку, и мать показала, как раскатать его между ладонями в длинную колбаску. А потом взяла и завязала её. Как будто это не колбаска вовсе, а толстая верёвка. Вот так птичка! Не птичка — узелок. Но когда узелок этот лёг на стол, дети кое-что заметили — вроде как сложенные крылышки по бокам. Мать тем временем вытянула из верхнего кончика клювик и воткнула по обе стороны от него две сухих ягодки черники — глазки. А нижний кончик расплющила и острым ножом прочертила пёрышки. Глядите-ка: не узелок на противне, а самая настоящая птичка! Дети с восторгом повторили: узелок, клювик, глазки, хвостик. И вот у каждого по жаворонку. И как похожи! Волшебное, просто сказочное преображение! Ясна аж запрыгала вокруг стола, Ясень шумно к ней присоединился, высоко вскидывая руки, а мать с улыбкой наблюдала за диким танцем. На шум и гам заглянул отец:
— Что, жаворонки, — уже прилетели? Смотрите, печку крыльями не заденьте.
Это лишь подлило масла в огонь. Напрыгавшись вдоволь, детишки принялись за тесто, и скоро три больших противня заполнились весёлыми птичками — целая стая! Последние слепленные жаворонки были стройными, даже худенькими, зато первые растолстели — разбухли так, что толкали боками соседей. Пора и в печь.
Пока жаворонки румянились, мать достала из-под миски ещё одно тесто — ржаное. Из такого под Новый год все лепили козуль. Ясень с Ясной обрадовались — оно лучше всякого пластилина. Что же получится на этот раз? Оказывается, тетёрки.
— Такое печенье на севере пекли, — пояснила мать. — Давайте и мы попробуем.
Тетёрки были совсем другими. И даже вовсе не птички. Тут не к месту бурное веселье — дети сосредоточенно укладывали на кусочке фольги ржаную колбаску-ниточку. «Ниточка» довольно тонкая — не толще тех шерстяных, из которых мать тёплые свитера вязала. И выложить из неё узор совсем не просто: в центре размещаешь цветок, листик, птицу или зверя какого-нибудь, а дальше по кругу рядами спиральки, завитки, фестончики, просто линии… Как будто вышиваешь. Печенушки выходили большими, в две материных ладони. Ясень с удовольствием выводил причудливые цветы, а Ясна увлеклась фигурками животных и хмурила бровки, стараясь передать их облик двумя-тремя тестяными ниточками. Мать всё поглядывала на неё — получалось похоже, очень похоже. Под конец Ясна сделала даже муравья — ведь они почти самыми первыми появляются по весне. Муравей поднялся на задних лапках и широко раскинул в стороны передние, а мордочка выглядела удивлённой. Это же надо!
Увлёкшись тетёрками, ребятишки забыли про жаворонков — хорошо, мать была начеку. Рассматривать румяных птичек, ещё горячих от печного жара, — одно удовольствие! Ясень с Ясной просто покатывались со смеху, показывая друг другу то на одну, то на другую. Своевольное тесто, разбухая в печи, всех перекроило на свой лад: у одного голова склонилась набок, другой надул щёки, у третьего глаза навыкате… У каждого своё выражение лица, и почти у всех такое уморительное! Самых смешных показали отцу, и, к великому удовольствию детей, он так же весело смеялся, оторвавшись от толстой книги.
Тоненькие тетёрки пеклись быстро — их, не снимая с фольги, уложили прямо на под. Они не изменились от жара, только покоричневели и подсохли. Мать разложила готовых тетёрок на широком кухонном столе, и Ясень с Ясной замерли в восхищении. Даже жалко грызть эти хрустящие ржаные кружева! Интересно, как кому-то пришло в голову такое? Кто первым додумался? Ну конечно какая-то древняя женщина! Она ведь и шила и вышивала, и вязала и плела. Она же и пироги пекла к празднику. И вот однажды захотела испечь кружевное печенье — что здесь удивительного?
Чем дольше глядела Ясна на тетёрок, тем больше серьёзнела: это не просто необыкновенно, не просто красиво. Она задумалась обо всех людях, что жили раньше, — и здесь, и на севере, и вообще на земле. Они ведь так же радовались солнечным денькам, любовались снежинками, сидели в уюте своих домов у тёплых печей… И тоже стремились украсить мир и жизнь. Ясна так и представила: вот неизвестная женщина с улыбкой вешает на окно новую узорную занавеску, похожую на те, что висят у них в доме; вот мужчина вырезает на глинобитной, сырой ещё, печи самые разные цветы, а женщина подходит и ласково улыбается — и ему, и нарядной печке…
Девочка вдруг поняла, что они были похожи на неё, что и она, и Ясень, и отец с матерью могли бы жить с ними, в те далёкие времена, и все бы прекрасно поладили. Вот сейчас той женщины, что испекла такое печенье, давно уже нет на свете, а Ясна есть и думает о ней, чувствует, какой она была, о чём мечтала… Значит, та женщина не совсем умерла, не совсем исчезла, хотя прошёл уже не один век. А может, ещё через сотню лет кто-то вот так же задумается над ржаным кружевом и так же поймёт давным-давно ушедшего человека. Это удивительно. Ясна будто воочию увидела всех этих хороших людей, что жили на Земле и делали что-то светлое. Все они улыбались ей. Не было никакого забвения, никакой тьмы веков, как пишут в книжках! Хорошие люди живут на земле вечно. Может, и она сама, маленькая Ясна, сделает что-то такое, такое хорошее, что и о ней когда-нибудь будут так думать.

Вечером вьюга ещё кружила, но потише — не так гудел ветер, не так густо летели снежинки. Интересно, как там настоящие жаворонки? Март выдался таким тёплым, что они наверняка уже прилетели и сидят, небось, укрывшись от ветра и непогоды у какой-нибудь злаковой кочки.
А жаворонки-печеньки вместе с тетёрками стоят себе на столе — всем пока жалко их есть.
— Хорошие птички у вас получились под вьюгу. Но уж завтра мы этим вьюжным жаворонкам головы-то пооткусываем! — весело заявил отец, и Ясень с Ясной с ним согласились — пооткусываем!

К ночи вьюга угомонилась окончательно, мягко уложила на землю последние снежинки. Ясна вышла на крыльцо поглядеть — может, видно Большую Медведицу? Девочке всегда почему-то казалось, что эти семь звёзд не просто мерцают, а улыбаются. Всё самое хорошее всегда улыбается. И если небо надолго затягивалось облаками, Ясна скучала. Хотя нет, как же она забыла — их ведь не семь, а восемь! Рядом со средней звездой в ручке ковша есть ещё одна, совсем малюсенькая. У них красивые, как бы поблёскивающие, имена — Мицар и Алькор. По-арабски это значит — конь и всадник.
Если мысленно шагнуть по крайним звёздам ковша, а потом сделать ещё пять таких же шагов от донышка вверх, попадёшь на Полярную звезду. Так их с Ясенем научил отец. Она светит на конце ручки другого ковша, поменьше — Малой Медведицы — и по ней всегда можно узнать, где север. А ещё отец рассказал, что когда-то давно, примерно три тысячи лет назад, на месте нынешней Полярной была другая звёздочка Малой Медведицы, почти такая же яркая, и в то время звездой севера была уже она. Её так и называли, только по-арабски — Кохаб. А где-то двенадцать тысяч лет назад ближе всех к северу сияла синяя Вега. И когда-нибудь она туда вернётся.
Отец тогда запустил любимый Яснин волчок и объяснил, что наша Земля вертится, как и он. Только у волчка ось настоящая, а у Земли — всего лишь воображаемая. Но и ту, и другую при вращении слегка покачивает — когда волчок крутится быстро, кажется, что его ось стоит неподвижно и прямо, а стоит ему замедлить ход, сразу видно, как она начинает вилять туда-сюда. Но волчок маленький, а Земля большая. И её мысленная ось очень медленно описывает по небу огромный круг, а северный конец этой оси упирается то в одну звёздочку, то в другую. Так что, не звёзды смещаются — смещается сам север!
А вообще-то и звёзды тоже движутся, и много-премного лет назад наши первобытные предки видели по ночам совсем другое небо. Звёзды движутся и сейчас, но все они так далеко от Земли, что мы этого не замечаем. Но очень-очень нескоро, в будущем, кто-нибудь поднимет голову и вместо красивого ковша Большой Медведицы увидит какой-нибудь кривой утюг. Ясна не хотела бы жить под таким небом. Хотя это и интересно — посмотреть, каким тогда будет звёздный узор.
Она стояла на крыльце, пока не озябла. Хорошо, когда над землёй раскинуты звёзды. Хорошо, когда пахнет тающим снегом и всеми мокрыми запахами ранней весны — и ветками, и корой, и прелым листом, и пашней, и хвоей…

Псковская литературная среда. Проза. Рената Окиньская

Рената Окиньская

Наталия Валерьевна Еропова (литературный псевдоним — Рената Окиньская) родилась в 1981 году Пскове. Окончила Современный Гуманитарный Университет, юридический факультет. Долгое время жила в СПб, потом на Дальнем Востоке, в настоящее время проживает в Пскове. Занимается семьей, воспитанием детей. Увлекается современной психологией, что находит отражение в творчестве.

Главный плюс его измены
(рассказ)

 

— Ярослав! – женщина, поджидавшая их у подъезда, бросилась наперерез. – Нам надо поговорить!
Вера опешила, переводила взгляд с мужа на незнакомку. У мужа лицо стало испуганным и растерянным, у нее – умоляющим и решительным.
— Почему ты пропал? Не смей меня игнорировать! Ты мне нужен, слышишь? После всего, что между нами было…
— Люба, замолчи! – воскликнул он, и Вера поняла сразу многое: что у него есть любовница (интересно, давно?), молодая (Вера прикинула – лет десять разница), красивая и наглая, раз решилась прийти и устраивать сцену у его подъезда на глазах у его жены. – Зачем ты пришла? С ума сошла? Уходи!
— Я не уйду! – воскликнула Люба, встав поперек прохода и демонстративно сложив руки на груди. – Я пришла поговорить, и ты меня выслушаешь! Мне надоело сидеть и ждать, когда ты соизволишь вспомнить о моем существовании! Ты думал, со мной так можно – поматросил и бросил? К жене под теплое крылышко забрался? Зачем? Зачем, Ярик, ты же давно ее не любишь! Зачем ты с ней живешь?
— Люба, прекрати этот цирк! – прошипел Ярослав. На его лице, с возрастом становившимся все более интересным и благородным, проступил красноречивый румянец. – Уйди, я тебя прошу! Немедленно!
— Ярик! – любовница сменила тон с гневного на умоляющий. – Не прогоняй меня, пожалуйста! Я больше не могу без тебя! Я же люблю тебя, ты же это знаешь! Посмотри на меня! Вот я стою перед тобой, вся, как открытая книга! Я же могу сделать тебя счастливым! Я, слышишь, а не она! – женщина кивнула в сторону Веры. – С ней тебе давно уже плохо, ты сам говорил! Бросай ее, Ярик! Бросай и приходи ко мне! Посмотри на нас, сравни, ты же сам видишь – я красивее, я моложе! Она уже ни для чего не годится…
Вера, до сих пор молчавшая, лишь наблюдавшая за этой феноменальной сценой, сглотнула, прокашлялась и тихо, очень спокойно произнесла:
— Вы забываетесь, уважаемая! Думайте, с кем говорите! Я его жена, а не подстилка подзаборная, – и, повернувшись к мужу, который упорно не смотрел ей в глаза, скомандовала: — Ярослав, домой!
Он с готовностью кивнул, подвинулся, пропуская ее, стряхнул руки Любы, вцепившейся ему в рукав, зашел следом и быстро захлопнул дверь.
— Я буду ждать тебя, слышишь? Я знаю, что ты придешь ко мне! Я люблю тебя!
Лифт спускался невыносимо медленно и тошно, а когда двери открылись, им навстречу вышел пожилой сосед, ведущий на прогулку свою таксу.
— О, Вера, Ярослав! Рад встрече! Как там погодка сегодня? – любезно приветствовал он их.
— Прекрасная! – стеклянным голосом ответил муж. – Вам с Кристиной понравится.
Такса игриво вильнула хвостом, а Вера собрала все силы, чтобы как можно приветливей улыбнуться добродушному старику.
В лифте она отвернулась к стене, а едва Ярик отпер дверь в квартиру, она, как была, не разуваясь, поспешила в ванную. Вера заперлась, пустила воду и наклонилась над раковиной – ей казалось, что сейчас ее стошнит. Но нет, спазмы прошли, превратившись в камень, который залег на дне желудка и болезненно тянул его вниз.
Вера отдышалась, посмотрела на себя в зеркало, но так и не поняла, что же она там видит.
Когда она, наконец, вышла, Ярослав нервно курил в кухне.
— Вера!
— Что? – бесцветно отозвалась она.
— Я знаю, что не имею права просить об этом, но… прости меня! Прости! Она ничего не значит для меня! Это было один раз, я тебе клянусь! По глупости! Она сама на меня вешалась! Поверь, честное слово, мне очень жаль! Вера, ты же знаешь, я всю жизнь лю…
— Ярик! – перебила она его.
— Что?
— Заткнись.
Она развернулась и ушла в комнату, чтобы не видеть его: жалкого, заискивающего и покорного.
До вечера они не разговаривали, но потом он не выдержал и снова подошел к ней.
— Вера… Вер, послушай меня… — она подняла на него сухие горячечные глаза, под которыми залегли тени. Все ее лицо осунулось, все мелкие морщинки предательски вылезли, губы уныло опустились, плечи поникли. — Мне, правда, очень стыдно! Я бы никогда тебя не обидел!
— Но ты обидел, – коротко сообщила она.
— Да, я понимаю! Я понимаю, и мне очень плохо, что я так поступил! Я готов на что угодно, лишь бы ты меня простила.
— Ярик, – попросила она, – заткнись.
— Вера… — он попытался заглянуть ей в глаза, но она с отвращением отвернулась. – Вер, так нельзя! Что же теперь? Да, я козел, я наломал дров! Я это признаю! Но ты поверь мне, я готов все исправить! Я готов…
— Ярик, – она прикрыла глаза, поджала губы, вздохнула, – я ничего от тебя не хочу. Оставь меня в покое!
— Ты… хочешь развестись? – тихо спросил он.
Развестись? – она уставилась на него, теперь ее глаза полыхали страшным огнем. – Развестись, Ярик? Ты думаешь, что так просто отделаешься? Уйдешь от меня, и будешь жить себе припеваючи? Серьезно? – она дернула щекой и нехорошо усмехнулась. – Нет, мой дорогой! Развод – это слишком весело для тебя, слишком хорошо! Ты меня уничтожил! Ты меня разрушил, и думаешь, что все вот так просто закончится? Нет уж, мой дорогой! Ты был моим мужем, им и останешься! И поверь мне, для тебя все еще только начинается!
Ее обещание прозвучало страшно. Она и выглядела страшно: взбешенная, яростная, ненавидящая… Женщина, чье доверие цинично утопили, как беспомощного котенка в луже.
— Интересно, а что Иринка скажет? – ее голос был едким, как каустическая сода. Их дочь всего два месяца назад устроилась на свою первую в жизни работу, и ее тут же, как самую молодую, услали на полгода в командировку куда-то «к черту на рога». – Представляешь, она вернется, а папулька ее ненаглядный от мамульки свинтил! У них с Максом свадьба на носу, вот будет весело, когда ты с этой своей крысой туда заявишься! Как представлять ее будешь? Как дочери скажешь: «Пуговка моя, это твоя новая мама, молодая и красивая? Старую и некрасивую я на помойку отнес»?!
Вера все сильнее распалялась, переходя на крик, ее меленько трясло от ненависти и мучительной обиды, ей было так больно, что даже дышать получалось с трудом.
— А отцу своему ты что скажешь? Он ведь так гордится – вырастил примерного сына: заботливый отец, любящий муж, примерный семьянин… Его радость и гордость! А сынок-то гадить хотел на все отцовские заветы! – она почувствовала, как подступают слезы, говорить стало трудно, но она все продолжала: — А, Ярик, что скажешь? Как ты ему этот сюрприз преподнесешь, а?! Как думаешь, сильно он обрадуется, что ты ему новую телку знакомиться приволочешь? – теперь Вера просто орала, надрывно, истерично, готовая броситься на него, надавать по бесстыжим щекам: — А мы сейчас проверим! Я сама ему сейчас позвоню! Сама расскажу! – она схватилась за телефон.
— Вера! Не надо! Успокойся!
— Что Вера!? Что успокойся!? Не хочешь? А что такого?! Пусть радуется человек!
— Вера! – Ярослав не выдержал, тоже заорал и бросился к ней, пытаясь отобрать трубку. — Успокойся! Прекрати! Прекрати!!!
— Не трогай меня! – завизжала она не своим голосом. – Убери руки! Уйди вон!
Ярослав отпустил ее напуганный этим воем. Ему пришло в голову, что соседи, услышав такое, могут и в полицию обратиться. Только этого не хватало!
— Ненавижу! – телефон полетел ему в голову, но он с легкостью увернулся. – Ненавижу!!! Скотина! Уйди!!!

***

С тех пор их дом превратился в королевство вечной мерзлоты, где они существовали под одной крышей, но так далеко друг от друга.
После той истерики Вера постаралась взять себя в руки – она вообще не любила таких вот эмоциональных демонстраций – и общалась с мужем очень спокойно, высокомерно и лишь в случае крайней необходимости.
В душе она удивлялась, почему он до сих пор не ушел. Она бы на его месте давно уже не выдержала этого промозглого общения, когда коченели все чувства и мысли, и каждый час казался тоскливым и бесконечным. Она бы давно сбежала от себя самой – угрюмой, жесткой, едкой, готовой в любой момент сказать что-нибудь злое или унизительное.
Но Ярослав держался. Спал на лоджии, где было холодно и неуютно, но зато туда не заходила Вера, готовил себе сам какие-то полуфабрикаты, стирал и гладил тоже сам, коряво и неумело – Вера уже обнаружила в мусорке безнадежно севший после стирки свитер, и футболку, из белоснежной превратившуюся в грязно-серую. Эта находка вызвала на ее губах мстительную ухмылку – так тебе и надо, гад!
Что делать дальше она не знала. Жить с ним под одной крышей было погано, видеть каждый день его виноватое лицо – противно. Отпустить его – значило развязать ему руки, позволить поступать так, как он хочет, а этого она не могла позволить. Ей хотелось мести. Ей хотелось, чтобы ему было больно, очень больно, так же, как ей, только еще больнее…
Иногда он пытался с ней поговорить, просил прощения, заверял, что ему стыдно, но Вера не верила ему и слушать его не хотела.
Спустя неделю этого ада, Ярослав, вернувшись с работы, постучался к ней в комнату.
— Что? – она открыла дверь и уставилась на него пронзительными, полными гнева глазами.
— Вера, можно я войду?
Она молча посторонилась, пропуская его, встала у стола, сложив руки на груди.
— Вер, я знаю, что очень тебя обидел… — снова начал он. – Я знаю, что поступил подло! Ты имеешь полное право злиться. Мне, правда, очень жаль, что все так вышло! И я понимаю, что ты долго еще меня не простишь… А, может быть, вообще не простишь, но… вот…
С этими словами он положил перед ней продолговатый футляр зеленого бархата.
— Что это? – Вера склонила голову набок.
— А ты открой, – волнуясь, предложил он.
Вера взяла футляр в руки, нажала кнопочку, крышка легко отскочила с тихим щелчком – внутри лежал браслет. Бриллиантовый.
Об этом браслете она мечтала давно, и Ярослав это знал. Он вообще не редко дарил ей хорошие украшения, красивые и дорогие, когда-то ему даже повод для этого не требовался… Но браслет был слишком ценным, и Вера, любуясь им, понимала, что такая вещь им не по карману. И вот, на тебе! Купил. Принес. Нашел способ.
Дурак! Великолепная ювелирная вещь сразу обесценилась в ее глазах, из заветной мечты превратилась в символ их разлада.
— Ярослав, – она презрительно, криво усмехнулась, – ты меня за проститутку считаешь? Хочешь меня этой цацкой купить?
— Вера, ты что? Зачем так? – воскликнул он. – Я не для того, чтобы ты меня простила… Я же говорю, я понимаю… Это я тебе… я просто знаю, что давно хотела…
— Больше не хочу, – неприступно произнесла она. – Убери!
Ярослав не стал спорить, захлопнул футляр и пошел прочь.
— Любе подари, она оценит! – бросила Вера ему в спину.

***

За месяц такой жизни Вера измучилась, извелась и безумно устала. Она осунулась и подурнела от этих страшных эмоций, которые разрушали, выжирали ее изнутри. Каждая попытка задеть Ярослава приносила кратковременное удовлетворение, но после этого становилось еще гаже.
Муж, учтя печальный опыт с браслетом, больше задаривать ее не пытался, лишь один раз сказал, что готов сделать все, что она ни попросит. Вера очень хотела ответить что-то вроде: «Пойди и убей свою Любу», но смолчала, лишь высокомерно пожала плечами.
Все эти дни она старалась ни с кем без надобности не общаться – ей казалось диким, что она кому-то, пусть даже самому близкому и понимающему, сможет рассказать все это.
В конце концов, она так измучилась и вымоталась, что поняла: если хоть что-то не сделает, то просто заболеет!
Решив использовать старый проверенный способ, она отправилась по магазинам. Ведь что еще может так поднять женщине настроение, как новое платье или туфли?
Но сегодня не раз опробованный прием не сработал. Она выбирала обновку, но так и не доходила с ней до примерочной – к чему, зачем? Она перебирала духи, но уходила, ничего не купив – для кого? Она забрела обувной отдел, но почти сразу вышла – какой в этом смысл теперь?
В итоге Вера просто слонялась по галереям торгового комплекса, заполненным праздными людьми, маялась, грустила и не уходила только потому, что ей казалось, что дома она задохнется.
На третьем этаже, у перил, миловалась парочка. Вера бросила на них печальный взгляд – девушка смотрела на своего парня такими влюбленными, такими счастливыми глазами! Вера отвернулась. Глупышка… Все у нее еще впереди! И любовь, и счастье, и семья… И если ей очень повезет, то она проживет с ним жизнь до глубокой старости, и каждый день будет Бога благодарить за этот волшебный дар.
А вот ей, Вере, всего этого, увы, уже не видать… Она поймала отражение этой парочки в витринном стекле – они самозабвенно целовались. Смущенная слишком откровенной сценой, Вера отвела глаза и уперлась в собственное отражение… Как же она постарела!
А, впрочем, какая разница? Ее солнце уже закатилось, ее судьба – унылое мрачное существование рядом с предателем…
Вера снова посмотрела себе в глаза и вдруг ослепительной вспышкой в ней вспыхнула мысль: все совсем, совсем не так!!!
Разве этого она хочет? Разве об этом мечтала? Тратить душевные силы на то, чтобы причинить боль любимому когда-то человеку, при этом разрушая саму себя?!
Кто сказал, что нельзя по-другому? Месть – это что, ее обязанность? Да пусть идет с Богом на все четыре стороны, у нее было достаточно времени убедиться: от того, что ему плохо, ей не становится хорошо!
Она поняла, что стоит перед выбором: или сделать несчастным его, или сделать счастливой себя!

***

— Ярослав! – закричала она с порога. – Ярик! Иди сюда!
Веры не было долго – почти весь день, который для него стал буквально глотком свежего воздуха.
Что, что такое? – он выскочил в прихожую и осекся, пораженный произошедшими с ней переменами. Она сделала новую стрижку, короче, чем всегда, и волосы лежали как-то непривычно. Кроме того, она еще и выкрасила их в пепельный цвет, и это было ново, но ей шло. Она купила платье: красивое, нежное, белое, с кружевом.
Но дело было не в этом.
Утром из дома выходила осунувшаяся, угрюмая, злобная женщина, а сейчас… В ней словно зажгли теплый живой огонь, отражавшийся в ее глазах, и это вдруг заставило его вспомнить ту девчонку, в которую он когда-то без памяти втрескался…
— Ярослав, – улыбнулась она, – я согласна на развод!
Он уставился на нее, пытаясь понять — не шутит ли? Может быть, это очередная ее идея, как задеть его? Может быть, она что-то придумала, чтобы потом посильнее ему врезать?
Но нет, Вера улыбалась мягкой улыбкой и смотрела на него спокойно, даже как-то умиротворенно.
— Я… Хорошо! Тогда что, разводимся? Ты уверена?
— Да, Ярослав, я уверена, – твердо ответила она. – И как можно скорее! Я только надеюсь, что ты возьмешь все формальности на себя.
— Да, хорошо, конечно… — удивленно пролепетал он.
— Вот и славно, – она прошла в комнату, он подумал-подумал, и пошел следом.
— Вера… У тебя все в порядке? Ничего не случилось?
— Случилось? – переспросила она. – Да, можно и так сказать…
Вера прошлась по ковру, обвела все вокруг задумчивым взглядом.
— Случилось то, что я сегодня поняла одну очень важную вещь! Я поняла, чего я хочу. Хочу на самом деле… — она присела на стул и жестом предложила и ему сесть тоже. – Мне казалось, что самое важное – это отомстить тебе. Ты сделал мне больно, и я мечтала, чтобы ты все это получил в ответ сполна, – она сокрушенно покачала головой и вдруг произнесла: — Ты прости меня… Я мотала нервы тебе и себе, это было глупо! Прости!
Ярослав, смотревший на нее во все глаза, оторопело кивнул и ответил:
— И ты меня прости!
— А, проехали! Меня это больше не волнует. Понимаешь, Ярик, я сегодня пока гуляла, думала, что в моей жизни больше уже не будет ничего хорошего. Ведь у меня есть ты, но тебя у меня нет… И любви нашей тоже больше нет, и радости… Мы все профукали, Ярик. И если бы даже я ничего не узнала, мы все равно жили бы… без счастья. А я хочу радоваться! Я хочу влюбиться, хочу мечтать, засыпать с улыбкой, а не в слезах… Но это невозможно, пока мы вместе. После всего я не могу ни любить, ни уважать тебя. Я поняла, что мне надо выбрать: ты или я. Я выбрала. Я больше не хочу, чтобы все это: ненависть, боль, обида… чтобы все это сидело в моей душе! Пока в душе есть ненависть, счастью там места не будет. Не хочу! Я хочу быть счастливой! Я это выбираю! Это, понимаешь? Счастье, а не месть. Когда-то я была счастлива с тобой, и спасибо тебе за это! А сейчас я хочу научиться быть счастливой… не то, чтобы без тебя, а сама по себе.
— Но, может быть мы… — тихо начал он, но она мягко перебила:
— Не может, Ярик. Между нами пропасть. И я хочу уйти от нее как можно дальше… Пожалуйста, займись поскорее разводом, ладно?
— Хорошо, – кивнул он и вышел. И только в этот момент ему стало по-настоящему страшно. Еще утром он буквально молился о том, чтобы произошло чудо, и она исчезла из его жизни. И что же? Все сбылось, она действительно уходит… Только почему же от этого так больно?
Вера стояла у окна и задумчиво смотрела куда-то вдаль. Что ее ждет? Одиночество? Пустота? Печаль?
Нет!
Перед ней новый путь: к себе, к счастью и радости. И она сделала сегодня самое важное – сделала первый шаг!

Литературная среда. Проза. Людмила Скатова

Людмила Скатова

Поэт, прозаик, эссеист,член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Великие Луки.

подробнее>>>

«Мне дали имя при крещенье Анна…»
(эссе)

Немецкий поэт Гёльдерлин писал: «Чистота происхождения – загадка, которую не раскрыть даже в песне, ибо каким ты начинал, таким и останешься, сколько бы ни влияли на тебя заботы и воспитание. Большинство качеств – от Рождения и от Луча Света, который встречает новорожденного». Нельзя не согласиться с автором этих строк, тем более – с поэтом, а в случае с «великой посвященной», Анной Ахматовой, всю жизнь оберегавшей от пагубы и тления русский царственный глагол, и подавно.

Анна Ахматова, безусловно, принадлежала к тем поэтам эпохи канунов, надломов и катастроф, чье Слово свидетельствовало о большем, нежели, как заметил один наш современник, богослов Василий Моров, предполагает сказать поэт. «Уже древние, — напоминает он в очерке «Петербургский исход», — непреложно уяснили, что не столько Поэт выговаривает Слово, сколько Слово сказывается через Поэта». Но в атеистическом СССР поэзия Ахматовой прочитывалась и воспринималась под иным углом зрения, а порой искажалась до такой степени, что Анна Андреевна была вынуждена заклеивать бумагой в авторских экземплярах не принадлежавшие ей строки, чтобы поверх заплаток надписать настоящие. Часть ее уникального наследия, за исключением откровенно лирических, «Реквиема» и отнесенных критиками к разряду военно-патриотических стихотворений, напоминает этрусские письмена, которые, как одно время было принято считать, «не читаются». Так, ключевые строфы в знаменитой «Поэме без Героя» по-прежнему расшифрованы лишь частично, и для многих читателей продолжают оставаться загадочными рунами. К примеру:

Я не то, что боюсь огласки…
Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиной пляски,
Что мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех…

Только приоткрыв завесу над тайной происхождения Ахматовой, тайной ее Рода, охранительно, в буквальном смысле слова, стоявшего у истоков Святой Царской Руси и молитвенно оберегавшего его впоследствии, можно заглянуть в сокровенные уголки души поэта, понять, насколько остро ощущала она присутствие Горнего мира. Недаром и о своей «Поэме без Героя» — как о свидетельстве воздействия на ее рождение иных сил, она писала: «Иногда я вижу ее всю сквозную, излучающую непонятный Свет (похожий на свет белой ночи, когда все светится изнутри), распахиваются неожиданно галереи, ведущие в никуда, звучит второй шаг, эхо, считая себя самым главным…»

«Над жесткой судьбой Ахматовой, — вторил ей спустя годы поэт-переводчик Анатолий Найман, — надо всем, что мы привыкли выдавать за ее судьбу, стоит сияние другой ее Судьбы». Небесной, добавим мы.

Родилась Ахматова в ночь с 23-го на 24 июня 1889 года, в день, когда Церковь почитает чудотворную Владимирскую икону Божией Матери. Она явно и незримо свяжет судьбу поэта, отразится на ее творчестве. Празднество ей было установлено в благодарность за избавление Москвы от нашествия ордынского хана Ахмата, одного из легендарных предков поэтессы. В 1480-м он с огромным войском вышел к реке Угре, считавшейся «Поясом Пресвятой Богородицы» и охранявшей московские владения от врагов. Против хана выдвинулся Великий князь Иван III. По молитвам митрополита Геронтия, и архимандрита Вассиана, Пресвятая Богородица заступилась за землю Русскую, и «стояние на Угре» окончилось для ордынцев ужасом и бегством.

В свою очередь, 24 июня (7 июля) Церковь также празднует Рождество Пророка, Предтечи и Крестителя Иоанна. Родившейся в такую «пророческую» и Святую ночь Ахматовой было суждено стать наследной хранительницей самого дорогого, что у нее было, — Живого и Жертвенного Русского Слова. Слова жизни. В книгу с одноименным названием псковский Старец Николай (Гурьянов), знавший Анну Андреевну лично, совершенно не случайно рядом со своей поэтической «Автобиографией» поместил и до сих пор удивляющее признание Ярослава Смелякова. Поводом для него стало прощание с Ахматовой в 1966-м в Николо-Богоявленском Морском Соборе Ленинграда. Потрясенный пережитым, Смеляков написал пронзительные строки, свидетельствовавшие и о его даре прозревать, казалось бы, незримое. То есть подтверждать прикровенную связь рабы Божией Анны, болярыни Анны, и с миром Горним, и с миром дольним, пронизанным горькой памятью о Святой Семье последнего русского Царя и Его сродниках по Духу и Крови, с которыми поэт была соединена куда более тесными узами, чем это принято считать. Но современник Ахматовой Смеляков заметил:

Не позабылося покуда
И, надо думать, навсегда,
Как мы встречали Вас оттуда
И провожали Вас туда.
Ведь с Вами связаны жестоко
Людей ушедших имена,
От Императора до Блока,
От Пушкина до Кузмина.

Когда-то Ахматова написала известные, ставшие хрестоматийными «Все мы бражники здесь…» или «Перо задело о верх экипажа…», стихи, которые, возможно, и закрепили бы за нею славу только поэтессы Серебряного века, если бы не тот Крест, что был вложен в ее персты с самого рождения. И она достойно понесла его через годы земных странствий. «Мы с ней много раз встречались, с Анной Андреевной… Она была чудный, верующий человек, много перенесла и страдала сильно, а ушла ко Господу монахиней», — так передает слова Старца Николая (Гурьянова) об Ахматовой его келейница и духовное чадо – схимонахиня Николая (Гроян). Об этом же находим мы свидетельства и в мемуарной прозе собеседника Ахматовой, поэта-переводчика Анатолия Наймана. О последнем с нею разговоре он написал так: «Сперва она держалась гордо, повторяла: «Поэт – это тот, кому ничего нельзя дать и у кого ничего нельзя отнять», — но вдруг сникла и, подавшись вперед, со страданием в глазах и в упавшем голосе, почти шепотом, выговорила: «Поверьте, я бы ушла в монастырь, это единственное, что мне сейчас нужно. Если бы это было возможно».

Между прочим, ее сборник «ANNO DOMINI MCM XXI» — «В ЛЕТО ГОСПОДНЕ 1921», уже обладал той поэтикой, которая придавала ее лирической героине черты схимницы, и К. Чуковский в статье «Ахматова и Маяковский» даже задавался вопросом: «А не постриглась ли Ахматова в монахини?», одновременно считая ее «последним и единственным поэтом Православия».

Как по левой руке – пустырь,
А по правой руке – монастырь…
Мне бы тот найти образок,
Оттого, что мой близок срок,
Мне бы снова мой черный платок,
Мне бы невской воды глоток.

В книге «В сто первом зеркале» литературный критик В.Виленкин замечал об Ахматовой: «Подумать только, как много лет она прожила странницей, не «у себя», а в чьих-то комнатах и квартирах, чужих с самого начала или вскоре становившихся чужими. По какой-то странной иронии судьбы были среди этих ее пристанищ и пышные (…)дворцы – Мраморный, Шереметевский (этот – надолго), князей Волконских на б.Сергиевской улице. Только всегда почему-то это были дворцовые служебные помещения и всегда – с голыми стенами, нищенской рухлядью, холодом, голодом и неуютом…»

«По какой-то странной иронии судьбы…» Но по иронии ли? Почему автор очень вдумчивой книги не узрел в этих земных ахматовских пристанищах указующего перста Божия, не расслышал «эха иного присутствия», того, что позволило поэту сказать в «Поэме без Героя»: «Нет другой у меня родословной, кроме солнечной, нерукотворной…», или пренебрежительно заметить в другом месте поэтического повествования:

Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиной пляски,
Что мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех…
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет…

Судя по этим строкам, Ахматова со знанием дела писала о тех, в чьих жилах текла на самом деле особенная, «голубая» кровь знатной христианской расы (за исключением Саломеи, конечно, танцевавшей с отрубленной головой Иоанна Крестителя на серебряном подносе!). Расы, заявившей о себе при формировании мировой истории, ее будущих государств и элит, и явившейся особым инструментом Божественного замысла. В свою очередь, именно родовая линия несла на себе неукоснительно печать непреодолимого в поэте призвания: «Я сама пожелезней тех…»

Род бояр Мотовиловых, к которому по материнской линии принадлежала Ахматова, восходит к Федору Шевляге, а он – к боковой ветви Андрея Ивановича Кобылы – основателя Царственной Династии Романовых. Как доказательно повествует В.Карпец в своей работе «Русь Мiровеева», Тимофей Мотовило – далекий предок поэтессы, был родоначальником стольников и стряпчих Мотовиловых (русифицированный вариант фамилии), которые вошли в IV и II части родословцев Ярославской, Саратовской и Симбирской губерний. Это некогда влиятельный, но обедневший княжеский род, чьи представители отличились и в 1612- м – при защите Москвы от интервентов, и в 1380-м – во время Куликовской битвы, когда предок Мотовиловых – литовский князь Монтвиль заслонил собою Великого Князя Московского Дмитрия Ивановича от меча татарского богатыря, убившего воинов-иноков Пересвета и Ослябю.

Разумеется, о своем царственном происхождении Ахматова знала, а посему и не дивилась уготованным ей «царским палатам» и дворцам русской знати, относясь к ним как ко всему временному – скорее равнодушно, нежели с пиететом. Ее «непреодолимое призвание» и семейные предания не раз возвращали поэта и к образу совестного симбирского судьи – Николая Александровича Мотовилова, ставшего «служкой Божией Матери» и «убого Серафима». В своих уникальных свидетельствах, послуживших к составлению жития этого великого русского святого, Николай Александрович запечатлел, каким он видел и знал Саровского подвижника. Прадед Ахматовой по женской линии – Егор Мотовилов, был женат на одной из княжон Ахматовых, принявшей православие. Их дочь, Анна, стала бабушкой Анны Андреевны Горенко- Ахматовой. В ее честь, собственно, и получила поэтесса благодатное имя «Анны Сретенской» и выбрала себе псевдоним. Вслушиваясь в эхо Горнего присутствия, она писала:

Не оттого ль, уйдя от легкости проклятой,
Смотрю взволнованно на темные палаты?
Уже привыкшая к высоким чистым звонам,
Уже судимая не по земным законам.
Я, как преступница, еще влекусь туда,
На место казни долгой и стыда
И вижу дивный град, и слышу голос милый…

Согласно родовым преданиям Мотовиловых (см. книгу «Серафимово послушание», составитель А.Стрижев), Святитель Николай был «назначен» покровителем их рода, когда его основатель, князь Монтвиль, служил в войске Дмитрия Донского. Именно об иконку Николая-Чудотворца, находившуюся на груди Монтвиля, закрывшего собою Дмитрия Ивановича, «споткнулся» меч татарского воина… Об этом так же не могла не помнить глубоко верующая Ахматова, когда выводила в одной из «Записных книжек» конца 1964 года: «Канун Николая Зимнего (18 декабря). Сейчас бы ко Всенощной в какой-нибудь Московский Никольский Собор. Завтра – Престол! С Ангелом всех моих Николаев!..»

Остается лишь добавить, что в жизни поэта были судьбоносные, укрепляющие ее духовно встречи – с преподобным Нектарием Оптинским (в миру – Николаем Тихоновым), будущим псковским Старцем Николаем (Гурьяновым)… Теплая дружба связывала Анну Андреевну с поэтом-переводчиком Марией Петровых – родной племянницей митрополита-мученика Иосифа (Петровых), у которого окормлялся в молодые годы Старец Николай с острова Талабск. Одним словом, неисповедимые пути Господни неукоснительно вели поэта-духовидца к исполнению всего задуманного о ней Творцом…

Скончалась Ахматова утром 5 марта 1966 года в подмосковном санатории, весьма сожалея накануне вечером, что не захватила с собой Библию… Быть может, уже предчувствуя то духовное состояние, что описала когда-то в поэме «Путем всея земли» («Китежанка»):

Великую зиму я долго ждала,
Как белую схиму ее приняла.
И в легкие сани спокойно сажусь…
Я к вам, китежане, до ночи вернусь.
За древней стоянкой – один переход…

Под Петербургом, на кладбище дачного Комарова, она, обладательница «солнечной», то есть царской родословной, нашла себе последний приют. На ее могиле установлен высокий черный крест и всегда теплятся церковные свечи. Сюда приходят помолиться, пропеть литию об упокоении души болярыни Анны, а, быть может, и услышать «эхо Горнего присутствия», как услышала некогда она, находясь у гробов великих старцев и подвижников Оптиной пустыни, услышала и пошла на утешный зов.

Литературная среда. Проза. Геннадий Синицкий

Геннадий Синицкий

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Невеле Псковской области.

подробнее>>>

Помяни мя
(рассказ)

— Тётя Лида, вот он, — Коля показал указательным пальцем на маленький ключик от замка сарая соседки, который та обронила ещё рано утром, впотьмах закрывая входную дверь в дровяник. Ключ лежал справа от порога, ниже стойки опалубки, вмятый калошами старушки в растоптанную слякоть, у стенки ветхого подворка.
— Ой, какой же ты глазастый, Николаша, — Я уже битых полчаса здесь глаза выкатываю, спасибо тебе, — пойдём ко мне, я угощу тебя манником.
Предложенную порцию пирога малыш очень быстро и жадно умял за обе щёки, чем вызвал неподдельное изумление у женщины. Она знала, что Коля растёт в неблагополучной семье, но совершенно не ожидала увидеть в глазах пятилетнего мальчишки такой голодный блеск. Три месяца назад он вместе с родителями поселился здесь, на отшибе провинциального городка, в барачном доме на восемь семей, у заброшенного асфальтобетонного завода. Их переселили сюда по решению суда из добротной благоустроенной квартиры за неуплату многотысячного долга по жилищно-коммунальным платежам.
— Коля, ты что, голодный?
— Чуть-чуть, — сказал тихо мальчик и виновато отвёл в сторону глаза. Папа строго-настрого запрещал ему на что-либо жаловаться, особенно посторонним. Но ведь тётя Лида не посторонняя, подумал Коля, – она же вместе с нами живёт, в одном доме, только через стенку.
— Мама говорит, что я жаворонок, потому что раньше всех просыпаюсь. Они скоро встанут, и мы будем кушать макароны.
Соседка посмотрела на часы, что висели на стене между двух узких окон. Стрелки старых ходиков показывали без пяти минут десять. Бедный ребёнок, подумала тётя Лида, и тут же всполошилась:
— Голова моя садовая, уже десять часов, а почта сегодня до обеда работает. Надо успеть пенсию получить, — выходные длинные на носу…
Аккуратно закрыв за собой входную дверь, Коля на цыпочках пробрался по коридору и заглянул в комнату. Развалившись на всей площади раскладного дивана, родители продолжали спать, раскинув свои конечности в разные стороны.
Отец вернулся вчера поздно, принёс водку. Коля уже лежал на своей кровати в дальнем от входа углу, отгороженный от мира родителей трёхстворчатым шкафом. Заснуть никак не получалось, и он слышал их разговор.
— Сегодня электрики приходили, сказала мама, — грозятся свет обрезать, если не заплатим долг до конца недели.
— А с чего его платить? — Ты ведь техничкой на полставки работаешь, а я слесарем —минималку получаю. Вкалываем, как проклятые, а с нас ещё три шкуры дерут. Цены столичные — зарплаты комичные.
— Дрова купить тоже не за что, а скоро холода. Если отапливать тенами будем, то никаких денег на электричество не хватит. Обрежут провода, а счётчик снимут.
— Пусть режут. Я провода на столб и сам закинуть смогу. Будем напрямую подключаться.
— Рано или поздно поймают, надо искать выход.
— Ну, давай второго ребёнка сделаем. Получим материнский капитал, халупу в деревне купим. Или давай, как цыгане, стругать потомство, а потом гуськом по кабинетам за льготами и пособиями ходить будем.
— Ладно-ладно, успокойся… Наливай, давай.
Коля всегда хотел, чтобы у него был маленький брат. Он завидовал другим семьям, где было много детей. Им было весело. Ох, как бы он заботился о младшем братишке. Мама назвала бы его Мишенькой, в честь своего отца. Она как-то говорила об этом вслух мечтательно. В сладких грёзах Коля уснул. А сейчас, сейчас ему очень хотелось кушать. От сладкого кусочка манника в животе разыгрался настоящий оркестр, настойчиво требуя еды. Будить родителей было нельзя. Папа очень ругался, когда это происходило. Он очень уставал на работе, и ему надо было хорошо и спокойно отдохнуть.
На обеденном столе в окружении пустых бутылок стояла чугунная сковорода. Заглянув в неё, мальчик увидел несколько застывших макаронных перьев. Он очень любил эти толстые трубочки и всегда с наслаждением всасывал их в рот, даже если они были такими холодными, как сейчас. Облизав подушечки маленьких пальчиков, Коля поймал себя на мысли, что ему захотелось кушать ещё больше. Но сковородка была уже пустая. В этот момент его отвлёк скрип дивана, на котором перевернулась на другой бок его мать. Из разреза её халата наружу выкатилась голая грудь. Мальчик завороженно смотрел на тёмный сосок титьки и словно во сне плыл к нему всё ближе и ближе. Он помнил, что когда-то он постоянно сосал эту штуку, и чувство голода пропадало. Вот и сейчас он припал к материнской груди, но что-то было не так, — не так, как когда-то. Какой-то горький привкус вязал язык и сушил его рот. Как будто по команде, родители открыли глаза и впились двойным взглядом в лицо маленького Коли. От неимоверного страха мальчик протяжно закричал…
Откуда-то издалека послышался тёплый и знакомый до боли голос:
– Коля, Коленька, что с тобой, дорогой мой, проснись?
Необычайным вихрем потоки сознания возвращали память в настоящую реальность.
— Что это со мной?
— Опять тебе кошмары эти снятся, кричишь во сне как сумасшедший. – Вон и ребёнка напугал.
Краем одеяла Николай вытер со лба горячий пот и сел на кровати. Его жена Светлана уже успокаивала проснувшуюся дочь.
— Господи, да что же это такое? Когда всё это закончится? Ведь тридцать лет уже прошло. Раньше как-то редко мучили эти воспоминания, а сейчас чуть ли не каждую неделю снятся.
— В церковь сходи. Покайся, исповедуйся, причастись… — сказала присевшая рядом супруга.
— Да не в чем мне каяться, Света.
Николай привлёк голову жены к своей щеке, поцеловал и тихо сказал:
— Прости меня, Светик. Замучил я вас своими проблемами.
— Сходи, Коля, сходи. Завтра Вселенская родительская суббота.
Пройдя мимо часовни городского кладбища, Николай направился в дальний угол боговой делянки. Не без труда, но он отыскал заросшую травой могилу матери. Он не был здесь, наверное, лет пятнадцать. Покосившийся на бок деревянный крест надо будет заменить, подумалось ему. Прибрав разросшийся осот вокруг осевшего холмика, Коля присел на стоявший рядом пенёк от сгнившей скамейки. Память нехотя возвращала его мысли назад, в прошлое. Он с болью в сердце вспоминал, как тогда, будучи маленьким мальчиком, страдал от непреодолимого чувства голода. Эти постоянные пьянки отца и потакания матери. Слёзы обиды на всё это нищенское существование. Голодные обмороки, после одного из которых тётя Лида вызвала карету скорой помощи. Больничную палату и врача, который не мог поверить в то, что в 21 веке дети пухнут от голода. А как через три дня после скудного рациона, к которому мало кто из больных вообще прикасается, на лице маленького Коли заиграл румянец, он стал бегать и прыгать, как все здоровые дети. Как со слезами на глазах мальчик просил врача не отпускать его домой к родителям… Потом была смерть матери от удара током, и угрызения совести у отца за оголённые электрические провода. Правда, позже он утонул где-то на рыбалке по пьяному делу, его тело так и не нашли. В итоге – интернат и очень ранняя взрослая жизнь.
— Я не виню тебя, мама. – Просто я понять не могу, за какие грехи мне всё это?
Коля поставил у основания креста стопку водки и накрыл её корочкой чёрного хлеба, а затем вытянул из пакета контейнер, открыл его, и аккуратно положил на могилу несколько отварных макаронных перьев.
— Это для тебя, мама. Прости, что меня не было так долго. И вот ещё что: уже, став взрослым, я читал заключение о твоей смерти. Ты была на втором месяце беременности. Наверное, ты сама об этом не знала. Не обижай там Мишеньку. Я для него принёс небольшой подарок, и Николай заботливо усадил на могилу плюшевого медвежонка.
— Покойтесь с миром, родные мои, я всё равно вас люблю.

 

Литературная среда. Проза. Александр Казаков

Александр Казаков

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Прохожий на Млечном Пути
(рассказ)

В небольшой комнате дачного дома было тепло: оно исходило от недавно истопленной печи, но сегодня почему-то не создавало ощущения привычного комфорта и уюта. Как, впрочем, и во всю последнюю неделю. За окном неторопливо сгущались ранние августовские сумерки. Со стороны озера ощутимо тянуло прохладой; несмотря на преграду из высоких берёз и кустарника, буйно разросшихся на давно заброшенном соседском участке, она крадучись подбиралась к большой поляне перед домом Одинцова, незримо покрывая холодной росой траву, уже подросшую после недавнего покоса. Пройдёт ещё с полчаса — и здесь, на самом краю деревни, возле леса, стемнеет окончательно, и вот тогда-то и можно будет выйти из дома, чтобы присесть на ступеньку крыльца, выкурить последнюю на этот день сигарету — а может, и не одну — и полюбоваться на звёздные россыпи, какие бывают здесь только в августе. И больше — никогда…

Но это Одинцов сделает чуть позже, когда станет совсем темно, а пока он сидел, удобно расположившись в мягком низком кресле и вытянув ноги под стоявший перед ним журнальный столик, и бесцельно рассматривал то занавешенные лёгким ситцем полки с бельём, то печь, то стоящий на столике ноутбук, на матовой поверхности которого тускло отражался огонёк лампадки: Одинцов ещё утром затеплил её перед иконой Спасителя, что висела на стене над его головой, слева от окна, и теперь, в наступающих сумерках, этот ровный, нетрепетный огонёк ощутимо согревал его душу, не позволяя окончательно воцариться в ней той гулкой пустоте, которая всячески пыталась её заполнить — особенно в последние дни.

Это непонятное состояние Одинцова не на шутку тревожило. Причины он определить не мог, и потому всячески старался заполнить этот странный вакуум в груди чем-нибудь позитивным — хотя бы планами на завтра и воспоминаниями о дне сегодняшнем. Но у него ничего не получалось: планы почему-то не строились, а вспоминать было почти нечего. Ну, разве что послеобеденную рыбалку, хотя два небольших подлещика за три часа — какое же это воспоминание? Просидеть столько времени на причале, тупо глядя на недвижимый поплавок, — это что, рыбалка? Так, дурь. От нечего делать…

Впрочем, к подобным результатам Одинцов уже давно привык, хотя скажи ему кто-нибудь про подобные уловы ещё лет пять назад — ни за что не поверил бы. Раньше рыбалка на этом озере всегда была удачной — за редчайшими исключениями, связанными с перепадами давления, что в этих краях случалось не так уж и редко: в такие дни рыба просто-напросто переставала клевать, и поделать с этим ничего было нельзя — против чудачеств природы и неведомых рыбьих инстинктов не попрёшь. Но зато в другие дни, когда с погодой всё было в полном порядке, наловить рыбы можно было сколько душа пожелает. Одинцов помнил, с каким особенным удовольствием и даже с душевным трепетом выплывал он на лодке в озеро на утренних зорьках, когда над водой ещё стелился плотный вязкий туман, и уже после нескольких несильных гребков вёслами берег, густо заросший камышом, исчезал, растворялся в молочно-белом, липком тумане, а с ним — и всякие ориентиры, и выдержать нужное направление можно было только по стелящемуся за кормой следу на воде, причудливо вихрящемуся на недвижимой озёрной глади. Так Одинцов и плыл, неторопливо и бесшумно взмахивая вёслами, к излюбленному своему месту — к ближнему острову, возле которого так любил встречать рассвет, любуясь на поднимавшееся из-за острова солнышко, и где потом обычно и просиживал до той поры, покуда оно ни поднималось почти в зенит и ни начинало ощутимо припекать. Впрочем, к этому времени — часам к десяти — и рыба уже переставала клевать, да и наловлено её было уже более чем достаточно: хватало и на уху, и на большую сковороду, и на копчение. Одинцов чистил рыбу сразу после возвращения на берег, чтобы не заниматься этим на своём участке и не разводить там вездесущих настырных мух, падких на рыбью требуху; затем он промывал вычищенную рыбу в хрустально-чистой озёрной воде, складывал её в пакет или в ведро и возвращался на дачу.

И вдруг ему вспомнились строки, написанные им когда-то давно — теперь казалось, что в какие-то заповедные времена, — строки, родившиеся во время одной из таких предрассветных рыбалок, на пути к заветному острову…

Терпкий запах леса одурманил
Голову, отравленную городом…
Я плыву от берега в тумане,
Раздвоив его седую бороду.
Даже вёсла не скрипят в уключинах;
Деревенька скрылась вдалеке…
И в душе моей, такой измученной,
Чистота — росинкой на щеке…

Да, так всё и было. Город безжалостно высасывал из Одинцова силы — не столько физические, сколько духовные. Повседневная суета, на поверку часто оказывавшаяся бестолковой и бессмысленной, иссушивала его душу — почти до донышка. Потому с наступлением тепла, иногда уже в середине мая, Одинцов и удирал на дачу, а потом всеми правдами и неправдами старался раньше осени в город оттуда не возвращаться. И, если такое удавалось, был счастлив до щенячьего восторга. Но и расставание с любимой Буковкой в те годы всегда становилось для него тяжелейшим испытанием. Однако то было раньше, а теперь…

Теперь всё иначе, всё — не так. И он знал, почему… И почему ему больше не пишется — тоже понимал…

За окном совсем стемнело. Одинцов с неприязнью бросил взгляд на ноутбук, который за прошедшую неделю так ни разу и не открыл, выбрался из кресла, включил в комнате свет, почему-то вдруг больно резанувший глаза, и вышел в гостиную, а оттуда — на крыльцо. Спустившись по ступенькам, он пересёк участок, закрыл на щеколду ворота и вернулся к дому. Сел на ступеньку крыльца, прикурил сигарету и с наслаждением затянулся. И только после этого поднял глаза вверх…

— Сказка… — прошептал он, глядя на таинственно сверкающий звёздами Млечный путь. — Мир первозданный…

«А ведь об этом я уже когда-то писал, — подумал Одинцов. — И, говорят, неплохая повесть получилась… Господи, как давно это было!..».

И снова вдруг вспомнилось — из далёкой-далёкой юности — вот только сейчас вспомнилось, когда смотрел на бесконечную россыпь звёзд. Вспомнилось — и захлестнуло этим нежданным воспоминанием, как тёплой, ласковой, но в то же время и горько-солёной морской волной…

Давным-давно, ещё до армии, дружил он с одной девчонкой — из ближнего к Буковке райцентра, куда каждое лето приезжал на каникулы к своим родственникам. Немало вечеров после первого знакомства провели они вместе, сидя на качелях возле её дома и рассуждая на разные романтические темы. Потому что оба и были романтиками — пусть и сугубо книжными: оба много читали, и потому поговорить им было о чём. Ну, и целовались, конечно: как же без этого? И вот тогда-то, между разговорами и поцелуями, они и выбрали на небе звёздочку — одну на двоих, из всех видимых на Млечном Пути в ту необыкновенную, тихую августовскую ночь, — выбрали для себя, загадав, чтобы она светила им всегда, где бы они ни были — вместе или порознь. Чтобы помнить друг о друге вечно. Или — хотя бы — всю оставшуюся жизнь…

Одинцов вздохнул, тоскливо глядя на усеянное звёздами небо.

«Нет, не найти мне её теперь, — с грустью подумал он. — Даже приблизительно не помню… Потерял. А жаль…»

Теплота нежданного воспоминания, поначалу так сильно встревожившая его душу, стала понемногу таять, а потом и вовсе исчезла, заодно будто прихватив с собой из души и ещё что-то неосознаваемое, но не менее значимое. И в груди опять стало пусто и неуютно…

— Всю жизнь мы что-то теряем, — прошептал Одинцов. — И что-то, и кого-то… Находим — редко, а теряем… почти на каждом шагу…

Вот и любимую свою Буковку он теряет. Уже почти потерял… Да почти ли?

Да, раньше, ещё совсем недавно, деревенька была совсем другой. Потому, видимо, и получилась его первая книжка такой трогательной и в чём-то даже романтичной. Буковка с первого же его приезда сюда стала для Одинцова своеобразным волшебным ларцом, наполненным россыпями сюжетом и живых, неповторимых персонажей, — ларцом, из которого он черпал своё видение этого мира, своё восхищение им и великое чувство сопричастности ко всему тому, о чём писал. Поэтому и во многих своих последующих романах и повестях он ещё не раз возвращался и к этим благословенным местам, и к жившим здесь людям, многие из которых стали героями его книг. И именно поэтому каждую весну, собираясь на дачу, он был твёрдо убеждён, что очередное лето в Буковке станет для него столь же плодотворным, как и любое из предыдущих.

Поначалу всё именно так и было. Одинцов приезжал на дачу в конце весны, за пару дней основательно обустраивался, а потом вся его тамошняя жизнь начинала протекать по строго определённому распорядку, не нарушаемому им в течение многих лет. Каждый день до обеда он успевал переделать кучу самых разных дел: в первые годы обустраивал потрёпанный строительный вагончик, доставшийся ему от прежнего хозяина участка, потом пять лет строил дом, затем почти всё следующее лето пристраивал к нему просторную веранду, а напоследок соорудил перед ней широкую террасу, соединив ею входы в дом и на веранду. Террасу удалось сделать довольно широкой и хорошо защищённой от солнцепёка, и на ней вполне можно было поставить пару кресел, чтобы прекрасно провести вечер в неспешных разговорах с женой или друзьями…

Так Одинцов обычно трудился до обеда, а после него отправлялся на часок-другой на озеро — порыбачить и окунуться, если позволяла погода, а возвратившись домой и поужинав, усаживался за ноутбук и писал, часто засиживаясь за работой до рассвета. А когда погода портилась, и начинались затяжные дожди, и потому что-то там пилить-строгать-приколачивать становилось совсем не с руки, Одинцов встречал такие природные катаклизмы с искренней радостью, поскольку просиживать за ноутбуком можно было хоть круглые сутки, ни на что, кроме приготовления завтраков, обедов и ужинов, не отвлекаясь. И такое положение дел в действительности приносило весьма ощутимые результаты.

Однако в последние годы в этом распорядке дня что-то нарушилось: если время до обеда по-прежнему было занято разными хозяйственными делами, а после него — долгожданным походом на рыбалку, то по возвращении с озера настроение у Одинцова заметно портилось, и желания садиться за ноутбук почему-то уже не возникало…

Правда, иногда у него всё-таки получалось заставить себя сесть и написать что-то путное. Хотя бы какие-то намётки для рассказа, повести или романа, чтобы уже потом, вернувшись домой, в город, за долгие зимние вечера превратить эти намётки в полноценную, достойную вещь, за которую, как минимум, не было бы стыдно. Однако так было раньше, ещё года три — четыре назад, но не теперь. Теперь же заставить себя — совсем не получается, хоть ты тресни. Ничего в голову не приходит, кроме каких-то неясных отрывков не понять чего, навеянных ненароком подслушанными разговорами соседей-дачников, встречавшихся возле автолавки, дважды в неделю приезжавшей в Буковку. Вроде бы и промелькнёт в голове что-то похожее на завязку сюжета после таких встреч, но пока возвращается он, Одинцов, с покупками от автолавки до своего участка — всё это из головы куда-то исчезает, будто выветривается. И писать опять становится не о чем. Высасывать же сюжет из пальца и затем через силу, ломая внутреннее сопротивление, пытаться изложить его на бумаге или на мониторе ноутбука — пустая трата времени. Одинцов знал это наверняка, поскольку не раз за последние пару лет пытался действовать именно таким образом — по принципу: лишь бы начать, а там само пойдёт. Не шло. И не пойдёт. Сизифов труд.

Сколько начатых вещей по компьютерным папкам у него распихано — жуть… Начатых — и не оконченных. Таких, которые, как он всё отчётливее понимал, не будут дописаны уже никогда…

Умом Одинцов понимал, почему так происходит. Точнее сказать — уже произошло. Умом понимал, а душа и сердце этого понимания принимать не хотели. И вот это дисбаланс между разумом и душой тревожил его всё сильнее и сильнее. Понимал, но, вопреки происходящим в деревне событиям, надеялся, что всё ещё может как-то измениться; что каким-то невероятным образом вернётся в любимую его деревеньку та неповторимая благодать, безраздельно царившая в Буковке в прежние времена, когда он впервые, полтора десятка лет тому назад, приехал сюда; что вновь возвратится прежняя, незримо витавшая в пахнущем душистыми травами деревенском воздухе одухотворённость всего, что окружало его, Одинцова, ещё совсем недавно; вернётся всё то, что непреодолимо манило и тянуло его сюда — к этому величавому озеру, к этим берёзкам — то непередаваемое словами волшебство этих сказочных мест, дарившее ему истинное вдохновение, благодаря которому он и написал почти все свои книги…

Откуда-то со стороны озера, в клочья разрывая вечернюю тишину, загрохотала музыка, спрессовывая уже и без того почти непроглядную темноту низкими звуками бас-гитары и барабанов. Грохот почти мгновенно и многократно, наслаиваясь сам на себя, отразился от ближнего острова и, чуть позже, — от дальнего берега, превращая музыку в дикую какофонию, в ураган бессмысленных, перепутавшихся между собой звуков, способных, казалось, убить всё живое и ещё мыслящее на десятки километров вокруг.

«Началось! — с вдруг вспыхнувшей злостью подумал Одинцов. — Теперь — до полуночи. Как минимум…»

Он ткнул погасший окурок в консервную банку, приспособленную под пепельницу, и с раздражением полез в карман за новой сигаретой.

Нет, ничего он здесь больше не напишет. Ничего и никогда.

«Надо было со своими домой возвращаться, — подумал Одинцов, прикуривая от зажигалки. — Ведь знал же, что так будет — знал! На что надеялся?!»

Ещё неделю тому назад, как и почти всё лето по вечерам, здесь, в доме, всё было иначе: жена, сидя в соседней комнате или на веранде, читала какой-нибудь очередной детектив или решала кроссворды; внучка — рисовала или смотрела в мансарде мультики. Дача была наполнена жизнью — движением и близостью родных и дорогих сердцу Одинцова людей. И даже если все они в какие-то моменты, занятые каждый своим делом, и не общались между собой, и даже находились вне поля зрения друг друга, то всё равно близость родных Одинцова ощущал не только как внешний фактор, но и внутри себя. И на душе от этого было тепло и тихо-радостно.

Но в прошлые выходные жена с внучкой уехали домой, в город: отпуск и каникулы подходили к концу, и им пора было начинать готовиться: жене — к работе, внучке — к школе.

Одинцов втайне надеялся, что с их отъездом что-то изменится — пусть и на короткое время, всего на пару недель, оставшихся до конца лета, но исключительно в лучшую для него, Одинцова, сторону. Он, наконец-то, останется совсем один — в уютом, построенном собственными руками доме, и уже никто и ничто больше не сможет отвлечь его от любимого занятия — от дела, которое он считал не только важным и нужным, но и главным в своей жизни. Живи, человече, твори и радуйся!

Но покой этот — долгожданный, желанный и, наконец-то, обретённый Одинцовым — на поверку оказался совсем не таким, каким — хотя бы в мечтах — представлялся ему ещё неделю назад…

«Такой покой, пожалуй, ближе к слову «покойник», — невесело усмехнулся он. — Как на кладбище… А что, весьма соответствует, весьма…»

— Во-о-о-о-овка! Воло-о-о-о-одька! — перекрывая музыку, долетел с берега истошный женский крик. — Бабы, Вовку кто видел?

Женщине что-то с громким смехом и издёвкой ответили, и она ещё громче и истеричнее закричала:

— А ну, вылазь с воды, придурок! Вылазь немедля, скотина безрогая!

Одинцов поморщился от досады и опять полез в карман куртки за сигаретой.

Музыка на берегу вдруг оборвалась, и от внезапно наступившей тишины у Одинцова будто зазвенело в ушах. Он поднял глаза к небу и с тоской посмотрел на бескрайний и бесконечный Млечный Путь.

«Кто мы такие — в сравнении со всем этим? — подумал он. — Вот все мы — кто? Кем себя возомнили? Да никто. И звать нас — никак. Даже не муравьи — песчинки на океанском пляже… Смоет нас волнами времени — и никто оттуда, сверху, и не заметит. Если даже и есть кому…»

Он сидел на крыльце, изредка затягиваясь сладковатым сигаретным дымом, и пристально вглядывался в звёздное небо, будто пытаясь разглядеть среди звёзд чей-то призрачный лик…

 «Уж скорее бы ночь, — устало подумал Одинцов. — Выкурить ещё сигаретку, посмотреть на небушко, потом помолиться — и спать. Спать, спать и спать. И чтобы ничего не снилось: просто провалиться в небытие — и всё… А завтра прямо с утра начинать собираться домой. Потому что…»

Потому что делать ему здесь больше нечего. А ещё потому, что прежней Буковки уже нет. Нет её, той деревеньки, которую он когда-то так беззаветно полюбил — всем сердцем полюбил, всей душой. Убили Буковку — убили. И никак иначе то, что за последние годы сделали с деревней, не назовёшь…

Была тихая, старинная, нешироко раскинувшаяся по берегу озера, в стороне от большака, русская деревенька — с немногочисленными тогда местными жителями, жившими по своим, почти патриархальным укладам. И дачники, в те времена тоже немногочисленные, волей или неволей под этот уклад как-то подстраивались — не потому, что их к этому кто-то принуждал, а просто, видимо, душой чувствовали и умом понимали, что нарушать эту благодать негоже. И не нарушали. Потому и вели себя достаточно тихо и скромно: во всяком случае, музыка по вечерам над озером не гремела, и пьяные, горлопаня во всю глотку кому что в голову взбредёт, по деревне до полуночи не шатались. А теперь только дурные песни да мат по всему берегу и слышится. И так — почти всё лето…

И домов за эти последние годы понастроили — плюнуть некуда. Да каких там домов — коттеджей, иных — аж со всеми городскими удобствами! Первые-то дачники, строившиеся в Буковке в прежние времена, вели себя куда скромнее: и дома строили неброские, и на квадроциклах по деревне не гоняли… Да и сама деревня по площади теперь увеличилась как минимум раз в пять, если не больше, а ещё и все поля в округе на участки поделены и колышками обозначены. И даже там, на дальнем конце прежней деревни, прежних её границ, где раньше был широкий выгон для скотины, теперь целых три улицы построены — от самого озера и до леса. Можно сказать, целый микрорайон.

Впрочем, и скотины в Буковке уже давно нет — ни коров, ни лошадей: всех повывели — за ненадобностью. Да и зачем корову держать, чтобы летом, как в былые времена, на её молоке деньги зарабатывать? Куда как проще и намного прибыльнее возле своего дома платную автостоянку организовать. Ведь большинство дачников не в саму Буковку отдыхать приезжают, а и на дальние острова, и на другой берег озера: там тоже деревни есть, до которых можно только по воде на моторке добраться, а дач в тех деревнях — не меряно. Посему машины свои все эти приезжие оставляют в Буковке — под присмотр местных жителей. И, само собой, не за спасибо. Словом, бизнес — он и в деревне бизнес.

И вот именно в этом-то и заключалось самое неприятное открытие, которое сделал для себя Одинцов: теперь и здесь, в деревне, деньги с каждым годом начинали играть всё более важную роль. Хотя и дураку понятно, что без них, без денег то есть, не проживёшь. Желание подзаработать лишнюю копеечку на дачниках, разумеется, у местных жителей было всегда, однако раньше оно было как-то завуалировано, не выставлялось напоказ; вроде как стеснялись люди даже намекнуть на необходимость платы за какую-то услугу или небольшую помощь. А среди самих дачников подобное и вообще не практиковалось. Одинцов те времена и те нравы отлично помнил. При необходимости к любому соседу можно было за помощью обратиться — например, чтобы стройматериалы помочь разгрузить или мешавшее строительству дерево на участке спилить. И помогали — просто так, за спасибо. И деньги никто друг другу за такую помощь не предлагал. Впрочем, никто не спрашивал. Одинцов и сам не раз так же помогал соседям — просто чтобы помочь. Да и как было не помочь, если кругом — почти одни пожилые люди, такие же, как и он сам. Ты не поможешь — и тебе потом вряд ли на помощь придут. Когда-то, помнится, это называлось взаимопомощью или взаимовыручкой, что по определению не предполагало каких-либо меркантильных интересов. Но постепенно эти понятия как-то исчезли — даже среди соседей и тамошних друзей-приятелей. Правда, не без исключений, хотя и редких.

Кроме всего прочего, некоторые из особо практичных дачников вовремя подсуетились, расширили свои участки и, кроме уже имевшихся на них собственных дач, понастроили ещё по одному-два дома, но уже не для себя, а для того, чтобы сдавать их на лето в аренду. И появились в ранее тихой и спокойной Буковке мини-турбазы — с твёрдыми расценками за проживание, причём — достаточно высокими. И не только за проживание, но и за сопутствующие услуги: баня, лодка, катер — на все эти удовольствия существовал свой тариф. И тоже — не маленький. Один из таких дачников даже огромный пруд на своём участке выкопал и карасей туда запустил — для платной рыбалки. И это — всего в полусотне метров от озера! Цирк…

Ну, а найти клиентов для отдыха на таких мини-турбазах вообще не составляло никакого труда: интернет — весьма и весьма эффективное средство для рекламы. Поэтому если раньше отдыхать в Буковку приезжали исключительно те, у кого там имелись свои дачи, то теперь сюда приезжали все, кому не лень. И кому, разумеется, позволяли финансы. А таких оказалось настолько много, что у хозяев этих мини-гостиниц лето было расписано загодя — с ранней весны и до поздней осени.

В общем, много разного народа повадилось в Буковку ездить. На взгляд Одинцова — слишком много. И что самое неприятное, многие из таких временных отдыхающих — в разительном отличии от коренных дачников и местных жителей — относились к деревне не как к чему-то родному, что непременно стоило оберегать и лелеять, а исключительно потребительски. Проще говоря, приехали, накупались, наорались, напьянствовались, нагадили — и привет!

А если ко всему этому безобразию присовокупить ещё и частное предприятие по разведению форели, недавно появившееся в акватории заповедного озера неподалёку от деревни, то теперь уже можно было смело говорить о катастрофе не только для Буковки, но и для всего озера: форель там разводили в огромных садках, но время от времени она из этих садков каким-то образом вырывалась на волю — в просторы озера, где безжалостно сжирала всё, что попадалось ей на глаза. Потому местной рыбы в озере за годы существования форелевого хозяйства заметно поубавилось. Причём — очень заметно. Вот поэтому-то Одинцов теперь и ходил на берег не столько ради рыбалки, а просто для того, чтобы — как выражались местные рыбаки — на поплавок посмотреть. В общем, тоска зелёная, а не рыбалка.

Ну, и о чём теперь прикажете ему писать? Про весь этот дикий бардак, в который превратили деревню?

Наверное, именно поэтому Одинцов в последние два-три года стал замечать, что уезжает отсюда без особого сожаления, хотя прежде он всячески старался оттянуть день отъезда до последнего предела. И вот это — отсутствие сожаления о предстоящем и скором расставании — было уже по-настоящему страшно, ибо исподволь закрадывалась в голову Одинцова ещё более неприемлемая для него мысль: а захочется ли ему ехать сюда в следующем году?

«Убили мою Буковку — убили, — вновь подумал Одинцов, с усилием растирая вдруг защемившую грудь. — Растоптали — безжалостно и… глупо: ведь ничего уже не вернёшь — вот что омерзительно. Вот что сделали с людьми… нормальными раньше людьми… деньги. Да будь они прокляты!»

Иногда он даже стал подумывать о том, чтобы продать дачу в Буковке и перебраться в какое-нибудь другое место, гораздо более тихое, — в какую-нибудь совсем уж глухую, полу-заброшенную деревню. Или даже в совсем заброшенную. И пусть там и озера никакого рядом не будет — да и Бог с ним, с озером! Но лишь бы гарантированно отгородиться от подобного нынешнему шума-гама и прочей шелухи и мерзости, узаконенной в Буковке новоявленными деревенскими бизнесменами и их ненормальными клиентами. Подальше бы от всего этого бардака — подальше!

Однако озвучить такое предложение своей семье Одинцов не решался. И понимал, что уже не решится, поскольку ни здоровья, ни сил для того, чтобы заново строиться на новом месте, у него уже не осталось. Да и взяться им на седьмом десятке уже неоткуда. Впрочем, как и времени. Всё, как говорится, поезд ушёл…

И вдруг почему-то вспомнилась ему недавняя, по весне, встреча в библиотеке с читателями — одна из немногих, на которые он ещё соглашался. Как ни странно, деталей той встречи Одинцов не помнил — всё прошло как обычно, как всегда, — но последний из заданных ему вопросов, тоже ставший уже почти традиционным, отчего-то запомнился отчётливо. Может быть, потому, что задал его нескладный с виду, рыжеволосый парень в очках с толстыми стёклами, сидевший в последнем ряду небольшого читального зала и всё время что-то писавший в толстой тетради, которую держал на уровне глаз, прямо перед собой.

— А над чем вы работаете сейчас? — спросил он, на секунду бросив взгляд на Одинцова поверх тетради.

— Над новым романом, — не моргнув глазом, соврал Одинцов.

— А о чём он будет? — спросил парень.

— Ну, в общем… — запнулся Одинцов. — … о жизни…

Парень кивнул и больше вопросов не задавал. Как, впрочем, и никто другой.

«О жизни… — усмехнулся Одинцов, поморщившись от вновь заревевшей на берегу музыки. — О какой жизни? Об этой, что ли?»

Да ни над чем он не работает. Не может. И хотел бы, да не может. Не получается.

«Почти как в старом анекдоте про импотента… — подумал Одинцов, стряхивая пепел на траву. — Не о чем мне писать — вот и весь ответ…»

Он глубоко и жадно затянулся и вдруг вновь почувствовал ноющую боль в груди. Ткнул окурок в банку и вновь поднял глаза к небу.

Да и для кого писать? Кто теперь книги-то читает? Почти все, от мала до велика, в интернете с утра до вечера торчат — как приклеенные. И, в основном, не литературой там интересуются, а в соцсетях зависают — в переписке с кем попало и ни о чём… Хотя чиновные оптимисты от литературы, забыв, видимо, снять розовые очки, с пеной у рта доказывают, что молодёжь в библиотеки нынче чуть ли не валом валит. А, стало быть, и читает. Ну, что валит — такого лично Одинцову наблюдать не приходилось, а что иногда заходит — да, бывает. Точнее, забегбет. Но чаще — из-под палки. И берут только то, что в школе задали. И не более того. Бывая в библиотеках, Одинцов и сам это примечал, и из разговоров с библиотекарями знал. А иных, кто по своей воле и по собственному интересу за книгами туда приходят, — единицы. На пальцах пересчитать можно. Так для кого писать?

А ведь ещё совсем недавно он думал совсем иначе. Потому, наверное, и писал с таким воодушевлением. Бывало, по десять-двенадцать часов кряду по клавиатуре выстукивал, часто и до рассвета засиживался. Кстати, таким вот каторжным трудом и глаза испортил — почти напрочь: пришлось делать операции, хрусталики менять. Вот как раз с тех самых пор, когда зрение начал терять, и стала наполняться его копилка из недописанных вещей. Наполнялась, наполнялась… пока через край высыпаться ни начало. Когда же после операций он снова видеть стал, и появилась возможность работать, то взялся, было, эту свою копилку перетряхивать, решая, с чего бы из отложенного начать, но вдруг оказалось, что и не с чего. Нет, были, разумеется, и сюжеты интересные, и целые главы, написанные даже очень неплохо, но… Но душа к ним, то есть к продолжению когда-то начатого, уже не лежала. Если честно, остыла душа. И интерес куда-то пропал. А заставлять себя дописывать — не получалось, хотя и пытался. Но так ничего и не получилось. И, судя по всему, уже не получится…

— Всё, батенька, — усмехнулся Одинцов, — отыгрался хрен на скрипке…

Он вздохнул и опять полез в карман за сигаретой…

И вдруг ему отчётливо вспомнилось предисловие к одной из незаконченных им книг. Точнее сказать, преамбула. Настолько отчётливо, что у него даже дыхание перехватило. И вспомнилось, что за ту книгу он принимался с каким-то особенным благоговением, с невероятным воодушевлением. И было это где-то через месяц после того, как его, Одинцова, буквально вытащили с того света после второго инфаркта, и он только что вернулся домой из санатория. Да, всё правильно — так и было: именно тогда он решил рассказать о людях, с которыми ему довелось повстречаться на своём, как это принято говорить, долгом жизненном пути. Уже достаточно долгом — увы… О людях, которых он помнил всю свою жизнь, которых любил, о тех, кто ему когда-то и в чём-то помог — пусть совсем немного, всего чуть-чуть, но именно это-то чуть-чуть иногда круто, даже кардинально изменяло его жизнь, направляя её в совершенно другое русло…

Книга была задумана им не как единое художественное произведение, а как своеобразные воспоминания, состоящие из отдельных эпизодов из жизни Одинцова — с самого раннего его детства и до самых последних по времени ярких и значимых событий. Причём все эти эпизоды, по замыслу Одинцова, должны были располагаться в книге не в строго хронологической последовательности, а по какому-то другому принципу, сформулировать который как-то более чётко и определённо он тогда так до конца и не смог. Просто писал то, о чём вдруг вспоминалось, а потом, когда таких эпизодов накапливалось несколько, интуитивно расставлял их в той последовательности, в которой — опять же интуитивно — почему-то считал наиболее целесообразным. Более того, эпизоды из реальной жизни Одинцов, как ему казалось, вполне уместно чередовал и с некоторыми своими размышлениями о ней, и даже с особенно запомнившимися ему удивительными, почему-то казавшихся Одинцову пророческими снами.

И ведь получалась книга-то — получалась!

«А предисловие к ней… как же я там написал? — встрепенулся Одинцов, вдруг почувствовав необыкновенный, давно не испытываемый им всплеск вдохновения. — Вот оно — вот! Сейчас посмотрю! Сейчас! А вдруг сдвинется? Вдруг пойдёт?!»

Он рывком поднялся со ступеньки, резко развернулся и рванул на себя ведущую в дом дверь. И вдруг ощутил жгучую, пронзающую боль в сердце…

«Вот… как не вовремя… — мелькнула страшная мысль. — Как же я так… а? Нельзя ведь мне так… нельзя… Забыл, брат…»

В глазах у Одинцова потемнело, дыхание перехватило, и он, стараясь не упасть, ухватился рукой за косяк двери и стал медленно сползать на дощатый пол террасы.

«Что… всё? — отрешённо подумал он. — Так неожиданно… и так просто…»

Прислонившись к дверному косяку спиной, он несколько минут сидел на полу, прислушиваясь к себе, потом осторожно перевёл дыхание, поднял глаза к небу, усеянному мириадами звёзд, и через силу улыбнулся.

«Мигаете… холодные… — подумал он. — А я вот… Ну, на всё Божья воля…»

С озера подул лёгкий, почти незаметный ветерок; он едва слышно зашелестел листьями растущих возле дома берёз, уже начинавших желтеть и понемногу ронявших отжившие свой короткий век листья. Его прохлада освежила лицо Одинцова и проникла в его лёгкие, чуть остудив разгорячённое сердце и немного уняв его бешеный, отдававшийся звоном в голове ритм.

— Господи, спаси и сохрани… — прошептал Одинцов, не отрывая взгляда от мерно мерцавших звёзд. — На всё Святая Воля Твоя, Господи…

Дыхание постепенно пришло в норму, боль в сердце немного утихла, хотя её отголоски теперь переместились куда-то за грудину. Посидев ещё пару минут, Одинцов, цепляясь за дверной косяк, осторожно поднялся на ноги и, опираясь на стену, мелкими шажками добрался до кресла под иконой, перед которой теплилась лампадка. Так же осторожно, стараясь не делать лишних движений, он опустился в кресло, перевёл дыхание и, с трудом протянув руку, включил ноутбук. Дождавшись, когда засветится монитор, он отыскал на нём нужную папку и навёл на неё курсор «мышки». Папка открылась как-то очень уж быстро, а может, Одинцову это просто показалось. Нужный файл тоже открылся сразу, и Одинцов прочёл набранное крупным шрифтом название книги — «Я, прохожий…»

«Вот именно — прохожий, — подумал он — подумал с грустью и какой-то невнятной, необъяснимой обидой. — Прохожий… Прошёл по этому миру — и всё…»

Строки виделись чётко и ясно — так чётко и ясно, что Одинцову даже не понадобилось надевать очки, чтобы прочесть написанное им годы назад. Он перевёл дыхание и начал медленно, вдумываясь в каждое слово, читать…

«Воспоминания — это вольный или невольный экскурс в прошлое, давнее или не столь отдалённое. И даже совсем маленькому человечку, только-только сделавшему свои первые в жизни самостоятельные шаги, без всякого сомнения, уже есть, о чём вспоминать…

Но чем старше становишься, тем всё более объёмным становится и багаж вос­поминаний. Порой — и часто совсем некстати — вспоминается что-то такое, о чём хотелось бы забыть, причём раз и навсегда. Но не забывается…

И никуда нам от этого не деться — ни от памяти нашей, ни от нашего прошлого, каким бы, радостным или горьким, оно ни было. Наверное, мы и живём-то только благодаря тому, что память наша бережно — и порой против нашего желания, нашей воли — хранит в себе и наши собственные, и чужие ошибки, на которых нам когда-то как раз и пришлось учиться жить. Или выживать. Прошлое с нами всегда; от него не скрыться и не спрятаться, и если даже мы каким-то образом умудряемся, как нам кажется, стереть из своей памяти нечто тре­вожащее, или постыдное, или ненавистное, что когда-то давным-давно произошло, слу­чилось с нами, что намертво застряло в памяти, как оставшиеся после давно окончившейся войны осколок или пуля, то в сердце воспоминания о прошлом всё равно останутся — останутся навсегда, до самой последней минуты, до последнего вздоха. И покинут они его только тогда, когда оно остановится…

Но, как бы там ни было, в любом случае хорошо, когда человеку есть что вспомнить: наверное, гораздо хуже, когда, стоя у последней черты и оглядываясь назад, на прожитую жизнь, вспомнить ему бывает особенно и нечего; так, прошла жизнь — и… и ничего особен­ного в ней не было. Это, должно быть, тяжело — не найти в прожитой жизни ничего такого, что отозвалось бы в сердце либо радостью, либо светлой печалью, либо ещё чем-то таким, что заставило бы его забиться сильнее, чем обычно, а самого человека затаённо улыбнуться — улыбнуться чему-то, одному ему ведомому…

Я говорю «должно быть, тяжело», потому что меня это, слава Богу, не касается: я за прожитые мной годы видел и пережил многое; может, и не намного больше, чем мои ровесники, но уж никак не меньше. И мне есть что вспомнить, и вспом­нить не только с радостью или со светлой печалью, но и с болью, и с горечью, и с глубоким сожалением. И я не только не могу, но и не хочу вычёркивать из своей памяти ничего — как бы ни больно, как бы ни тяжело мне было об этом вспоминать, тревожа свою память и докапы­ваясь до самых дальних, самых потаённых её уголков.

Вот потому и решил я начать эту книгу — книгу моей памяти, собирая в ней то, что с каждым годом отдаляется от меня, всё дальше и дальше уходя вглубь времени. Большую половину своей жизни, как ни печально это сознавать, я уже прожил, и только Господу Богу ведомо, сколько ещё осталось ходить мне по этой земле, дышать её воздухом, слушать пение птах и любоваться рассветами и закатами над так полюбившимся мне озером на древней новгородской земле. И не суть важно, заинтересует кого-либо эта моя книга или нет (если она вообще когда-нибудь будет издана): по крайней мере, я хотя бы попытаюсь со­брать в ней те самые камни, которые почти всю свою жизнь так бездумно разбрасы­вал…

В этом месте я позволю себе сделать небольшое пояснение к тому, о чём речь пойдёт чуть ниже…

Это было во дворе хосписа, в самом конце весны, когда всё вокруг уже покрылось свежей зеленью, и вовсю пригревало майское солнце, и будто бы сама природа, расцветая в преддверии грядущего лета, звала к жизни. Теперь уже не припомню, по каким именно делам я оказался в том месте и в то время — только помню, что сидел в машине и кого-то ждал. А неподалёку от меня, на скамей­ке тихого больничного сквера, под могучими липами, сидели две пожилые женщины в больничных халатах и о чём-то неторопливо беседовали. Я хорошо знал, какого рода больных направляют в подобные заведения, дорога из которых заведомо ведёт лишь в одну, определённую сторону. Думаю, знали это и сидевшие на скамейке женщины — не могли не знать… Но на их лицах не было скорби или страха — наоборот, они светились каким-то необыкновенным умиротворением, будто эти женщины уже знали нечто такое, чего мне, тогда ещё достаточно молодому человеку, знать было не дано… И я прекрасно помню вдруг пришедшее ко мне чёткое и ясное, словно написанное яркими солнечными лучами на серой стене хосписа, понимание, что смерти нет. Как будто всё именно так и было: кто-то на мгновение высветил прямо передо мной на стене хосписа надпись: «СМЕРТИ НЕТ!» Именно для меня высветил, а не для кого-то другого. И не для сидевших на скамейке женщин, ибо они-то это уже знали…

Но я, признаюсь, к подобному тогда был ещё совершенно не готов.

Теперь же, спустя много лет, лиц тех женщин я не помню, но ту «вспышку» на стене почему-то запомнил навсегда… Или мне всё это почудилось?

С того дня, как я уже сказал, минуло немало лет. И вот совсем недавно мне приснился удивительный сон; вернее, не сон, а как бы размышле­ния во сне — о жизни, о том, что она когда-нибудь неизбежно закончится, и мне, волей или нево­лей, придётся с ней распрощаться и шагнуть за черту, за которой… И вот тут-то будто кто-то снова, как и тогда, во дворе хосписа, вдруг дал мне понять, что умереть — это вовсе не страшно. Горе­стно, обидно — да, но не страшно. Потому что потом, после смерти, тому, кто хотел и мог бы сде­лать ещё что-то доброе и полезное для других людей, но по каким-то причинам сделать этого не успел, обязательно будет дана возможность завершить недоделанные дела. А может быть, и начать другие… В этом удивительном сне-размышле­нии я будто бы медленно, как на воздушном шаре, пролетал над землёй, постепенно понимаясь всё выше и выше, а подо мной в величественном безмол­вии неспешно проплывали бескрайние леса, перелески, реки, озёра, маленькие деревеньки; я смотрел с высоты на эту землю с чувством светло-печального умиротворения, отчётливо по­нимая, что вот именно сейчас, в эти минуты, прощаюсь с этим прекрасным миром — с тем миром, который я успел за свою настоящую, нынешнюю мою земную жизнь увидеть, узнать и всей душой полюбить. Но ни страха, ни горести в моей душе не было, ибо словно кто-то в эти же самые минуты внушал мне, что это — не конец, и что не стоит сожалеть о том, что я не успел до­делать всего, что мог и должен был сделать; будто бы кто-то успокаивал меня тем, что всё, что сделать в этой моей жизни мне было не суждено, я ещё смогу сделать потом, в другой жизни, которая обязательно будет мне дана. И мне не стоит печалиться о том, что я не успел пройти по всей моей земле, ибо и такая возможность у меня обязательно будет — возмож­ность пройти сотни, тысячи вёрст по моей России, проплыть по всем её рекам — от истока до устья каждой из них, загля­нуть в её самые потаённые уголки, зайти в каждый деревенский дом, чтобы узнать, какие люди, с какими судьбами, с какими надеждами, радостями и горестями живут в этих домах, пожить с ними их жизнью, а потом рассказать о них всему миру в книгах, написать которых мне предстоит ещё много-много.

Я — человек православного исповедания, и мне, видимо, негоже и даже грешно мыслить о многократ­ности человеческого бытия. Но, несмотря на это, я почему-то верю — и хочу верить! — в то, что такой сон-размышление, как и мысли, пришедшие однажды в мою голову во дворе хосписа, были ниспосланы мне неспроста. Ибо всё на этой земле творится лишь по Божьей Воле. И никак иначе.

В этой книжке я хочу собрать по крупинкам всё то, чего никто, кроме меня, не видел так, как это видел я; то, что я пережил в своей жизни и вместе со своей страной, которую я, несмотря ни на что, беззаветно люблю и за которую, если придётся, готов сложить свою седеющую голову.

Возможно, этот мой труд и не вызовет интереса у читателей моих предыдущих книг, да и вряд ли он когда-либо будет издан. Но, по крайней мере, я оставляю за собой надежду на то, что хотя бы моим детям и внукам когда-нибудь захочется узнать, как жил, о чём мечтал и что сделал в своей жизни их отец и дед. И, может быть, прочтя когда-нибудь, каждый — в своё время, эту книжку, они не совершат тех ошибок, которые совершил в своей жизни я…»

Где-то на озере, в предутренней туманной мгле, под почти погасшим мерцанием Млечного Пути, негромко загудел лодочный мотор. На другом краю деревни, словно проснувшись от этого звука, заполошно закукарекал проспавший зорьку петух.

Пасмурный рассвет робко, словно с опаской, заглянул в окно дачного дома, чуть высветив дальний угол комнаты с темнеющей в нём печью из красного кирпича, неразобранную кровать возле неё, но так и не заметил за шторой окна, под иконой с едва теплившейся перед ней лампадкой, сидящего в кресле пожилого седого человека, неотрывного смотрящего в давно погасший монитор ноутбука…

А на старой планете, беспрерывно кружащейся среди бесчисленных звёзд мироздания, начинался новый день…

Литературная среда. Проза. Игорь Изборцев

Игорь Изборцев

Прозаик, председатель правления Псковского регионального отделения Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Фортель судьбы
(рассказ)

Под кованым, крытым черепицей козырьком у входных дверей магазина «Гном» дождь уже не казался докучливым кровососом. Клубящиеся хищными москитами дождинки, не умея пробраться внутрь защищенного навесом пространства, бессильно разбивали свои жала о мрамор ступеней. Иные ловкие струйки, выделывая замысловатые па, дотягивались до носков ботинок, но тут же растекались в жалкие кляксы и падали по каскаду ступеней на черный асфальт. Старший наряда сержант Петров снисходительно скривил губы: «Так-то, здесь тебе нас не достать!».
– Ты чего бормочешь? – хрипло, выкашливая дождь, спросил его напарник, рядовой патрульно-постовой службы Горшков.
– Радуюсь жизни, – Петров похлопал себя по щекам и с шумом выдохнул воздух. – Помню, был как-то в санатории на Черном море, тоже в сентябре. Дождина лил целыми днями. А я на террасе в шезлонге, в руке стакан пива, а кругом море шумит – красота! В общем, радовался жизни.
– Оптимист, – Горшков попытался прикурить сигарету, но отсыревшая зажигалка отказывалась работать. Щелкнув несколько раз, Горшков спрятал ее в карман и в сердцах сплюнул: – вот он, Ешкин кот, дружественный Китай. А я ведь бывал в Китае и на Черном море пару раз – губернатора сопровождал.
– Ну да, – ухмыльнулся Петров, – тебя, слышал, выперли из ФСО, ты ведь в соседней области служил?
– В соседней, – кивнул Горшков, – только не в ФСО, а в службе охраны тамошнего губера.
– А чего выперли-то? Или военная тайна?
– Да какая там, Ешкин кот, тайна? – Горшков опять сплюнул. – Об этом и в прессе писали. Правда, туда попала официальная версия, на самом деле все было не так.
– Ну и как же было на самом деле? – Петров опустил подбородок и исподлобья взглянул на напарника. – Или слабо рассказать?
– Да чего там рассказывать, – Горшков махнул рукой, но, видя, что сержант не отводит вопросительного взгляда, начал говорить:
– Приехал к нам, значится, высокий начальник из столицы. О мертвом, как говорится – или хорошо или ничего. Поэтому лично о нем ничего и не скажу, все равно хорошего про него не слышал. Ну, приняли его, конечно, по самому высшему разряду: банкеты, бани, охота, рыбалка, девочки… А потом, в завершении программы, решили покатать на самолете, показать область, так сказать, с высоты птичьего полета. Не знаю, чей там получился недосмотр, но в воздухе у самолета мотор стал барахлить. Летчик кричит: прыгайте, мол, парашюты в углу. И еще что-то там кричал, да никто не разобрал, шумно очень было. Это потом мы узнали, что он просил зеленый мешок с нашитым красным квадратом не брать, в нем, дескать, вместо парашюта бельишко грязное лежит, комбезы там, трусы, носки ну и прочая дрянь. Я уж и не знаю, что тут вышло: злой рок или просто случай… Одним словом, этот самый мешок с красным квадратом на московского гостя как раз и нахлобучили. Спешка, понимаешь, дикая была. Его, кажется, третьим или четвертым выпихнули. Я, Ешкин кот, и выпихивал. Эх, кабы знал! Но ведь как лучше хотел? Помню, кричал он, сопротивлялся, а ему: извиняйте, мол, Анатолий Борисович, но для вашего же блага так лучше будет. Повернул его носом к небу и толкнул промеж лопаток… А вскоре и сам сиганул. Лечу, помнится, любуюсь: красота-то какая вокруг – леса, поля, озеро, речка змейкой вьется! А на душе все равно кошки скребут: что-то не так! Приземлился на поле, кругом лепешки коровьи…
– Ну и дальше что? – нетерпеливо вскинул подбородком Петров.
– А что дальше? – вздохнул Горшков. – Не знал я, Ешкин кот, что минутой назад на этом самом поле одной лепешкой стало больше…
– Ну, ты… – Петров закашлялся, пытаясь подавить пароксизм дикого смеха. Ему на удивление живо представилась вся вышеописанная сцена. На матовой завесе дождя, словно на экране своего домашнего «панасоника», он увидел, как «нахлобучивают» на спину маститого московского гостя мешок с грязным бельем и с матерком выпихивают в пасть открытого люка… – ну ты… – он, два раза согнувшись пополам, неимоверным усилием погасил приступ кашля, – душегуб…
– Во-во! – Горшков ткнул командира в грудь указательным пальцем. – Прокурор, что разборки учинял, так меня и называл. Засажу, кричал, Ешкин кот, до конца дней! Однако, дело за отсутствием состава преступления прекратили, уволили за несоответствие с волчьим, Ешкин кот, билетом. А вот летуну не повезло: ему халатность пришили и на три года упекли, хотя самолет-то он все-таки сумел посадить. А я, Ешкин кот, после целый год работу искал. В нашей области меня даже ларьки охранять не брали. Вот у вас повезло, топчу асфальт.
– Да уж… – Петров запнулся, подбирая нужные слова. – Ага, – он удовлетворенно причмокнул, – фортель судьбы, иначе и не назовешь.
– Как? – Горшков непонимающе наморщил лоб, немного помолчал и гулко щелкнул пальцами: – прав ты, сержант, на все сто – бардак у меня с судьбой, тут уж к бабушке не ходи.
– Так, – Петров вдруг построжал и положил руку на штатную кобуру, – видишь там, на автобусной остановке, два мужика тусуются?
– Вижу и что? – пожал плечами Горшков.
– А то, – Петров застегнул доверху молнию куртки и поднял воротник, – по сводке грабеж был недавно в этом районе, как раз два мужика фигурируют в деле. Пойдем-ка проверим этих хлопцев.
– Пойдем, – печально вздохнул Горшков и привычным движением расстегнул кобуру…
Псков, 2009

Тень отца Гамлета
(рассказ)

С голодных послевоенных до беспутных девяностых годов на берегу реки Псковы, неподалеку от Гельдтовой бани, жил сапожник Иван Алоян. Иваном он был по матери, а по отцу – армянином. Да и вообще, во всем остальном он тоже был по отцу. «Отец мой, – говаривал, бывало, Иван Алоян, – а звали его родителя ни как иначе, как Гамлет, – когда пришли в наш город фрицы, первым взял в руки винтовку и ушел в партизаны…» Если речь заходила о достижениях народного хозяйства, то Иван Алоян говорил примерно так: «Отец мой, Гамлет, в бытность свою хлеборобом, за смену выполнял четыре нормы, и сам Никита Сергеевич вручал ему за это куст элитной кукурузы». Если разговор касался оперы или балета, то отец Гамлет становился ведущим тенором или примой балеруном. Был он также строителем Покровской башни и основателем Труворова городища. А также большим другом Пушкина и Кутузова.
И никто, чье знакомство с Иваном Алояном продлилось более двух-трех дней, не назвали бы его треплом или брехуном. Потому что был у Ивана один пунктик – он не признавал прошедшего времени и считал, что все люди – а значит и Шекспир, и Василий Теркин, и отец его Гамлет – живут сегодня и сейчас. И нет никаких каменных, бронзовых и золотых веков, а есть эра коммунистического строительства, которая продлится до полной и окончательной победы Коммунизма. Кое-кто не понимал этой его самобытности и говорил о нем плохо, писал даже пасквильные вирши. Вот, например, такие:

Жил под горкой, возле бани,
Где стоит могучий дуб,
В старом доме дядя Ваня,
Был Иван дремуче глуп.

Почему таким он стался?
Ну никто не знал в округе.
С крыши ль в детстве оборвался?
Иль чего-то испугался?
В общем – нет в мозгах подпруги.

Может в этом сробил сыну
Папа с грязным пьяным рылом?
Наследил – и шасть в могилу,
А сыночек стал дебилом?

В общем, где тут разобраться?
Психиатру В. Петрову
Оставалось только сдаться –
Лечит он теперь здоровых…

Но таковых настигал скорый народный гнев и безжалостно карал. Например, автора вышеуказанного стишка Алояновы защитники-радетели настигли в парилке Гельдтовой бани и прямо как есть, голого, прогнали через весь колхозный рынок до самых реставрационных мастерских. Видал бы это основатель оных бань Карл Иванович Гельдт, то-то от души посмеялся бы, потому как, хотя и немец, а изрядный, говорят, был весельчак…
Но пунктик пунктиком, а сапоги Алоян точал изумительные. Что ни пара, то яичко. Среди его заказчиков, как утверждают знатоки, были начальники райотделов милиции, директора крупных совхозов и даже один секретарь горкома партии.
Как уже отмечалось, вся история города, в представлении Алояна, была связана с его отцом Гамлетом. Так же, как и его, города, настоящее, и грядущее. Отец его, Гамлет, должен был в будущем отремонтировать и запустить фонтан в городском парке, построить новый мост через реку Великую и утвердить победу коммунизма. Про те светлые времена Иван Гамлетович рассказывал с особенным энтузиазмом…
А в перестройку, Алоян не верил. Нет ее – и все! И плевался в сторону каждого, кто утверждал обратное. «Вот придет мой отец…», – пугал он и показывал перестройщикам кулак.
Да, а отца его никто никогда не видел. Старики говорили, что тот бросил семью и умотал в Ереван, когда Ваня еще под стол пешком ходить толком не научился. Однако самому Алояну про это никто не рассказывал. Так и жил он в тени своего отца Гамлета. До середины девяностых… Но видно и до его блаженной головушки достучались наконец своими остренькими молоточками прорабы перестройки. Стал он тогда что-то кумекать про реальности сегодняшнего дня и от того совсем заплохел.
Последний раз его видели раним утором у стен городского рынка. Он что-то рисовал на старом досчатом заборе. Разобрать его рисунки не представлялось возможным, потому как они по большей части представляли собой бесформенные пятна, похожие на тени чего-то безвозвратно ушедшего. На всякий случай стирать с забора до времени их не стали. А Иван Алоян после этого бесследно исчез.
Вскоре в районе рынка появился какой-то бродячий армянин. Он-то и пояснил, что фамилия «Алоян», в переводе с армянского, означает «Вселенская душа». После этого у базарного забора стали собираться горожане и обсуждать Ванины художественные экзерсисы. Многие усматривали в них некую вселенскую глубину и предлагали обратиться в Нобелевский комитет, правда зачем, не умели объяснить, ведь соответствующей номинации Альфред Нобель в своем завещании не предусмотрел. Звучали и более трезвые голоса, утверждающие, что, дескать, Иван Алоян пытался в последний раз изобразить своего незабвенного отца Гамлета. Скорее всего, так и было на самом деле. Рисунки эти до конца девяностых никто не стирал, покуда ни демонтировали сам упомянутый забор…
Так, можно сказать, что до конца второго тысячелетия наш город просуществовал в тени отца Гамлета. Пока бравый двадцать первый век не оставил в прошлом и коммунистическую будущность, и оную тень, и саму историю нашего древнего города.
Псков, 2011

Проверка на бдительность
(рассказ)

30 октября. Мыслящее человечество праздновало именины герцога Люксембурга Вильгельма III, правителя Европы XV века. А у нас гремел разводными ключами и гайками день инженера-механика. Хотя причем тут инженерика и механика? Ведь в России в этот же день отмечали рождение (не механика) Маршала Советского Союза Николая Огаркова и прославившегося в научных кругах (не инженера) Баба Хоми Джехангира? Как тут разобраться простому человеку? В общем, без Блока никак не обойтись. А у него, известное дело:

Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет.

Не люблю спорить с Блоком, но иногда этого не избежать… Во-первых, ночь еще не успела наступить, потому как в шесть тридцать вечера какая ночь? Во-вторых, не улица это вовсе была, а железнодорожный вокзал. И аптеку с привокзальной площади едва возможно было бы разглядеть. А в остальном, все ровно, как у поэта: и «фонарь», и «бессмысленный и тусклый свет», и «живи еще хоть четверть века — все будет так». По крайней мере, за последнее двадцатипятилетие я никаких значительных перемен в зоне ж/д вокзала не углядел, хотя регулярно осуществляю перемещение по железной дороге.
30 октября в 18-30 я прибыл на вокзал с той же целью: переместиться в Москву для участия в XXII Всемирном русском народном соборе. Известное дело, в одной руке у меня был чемодан, а в другой – полиэтиленовый пакет с легким ужином. Впрочем, два банана и яблоко – какой это ужин? Так, легкий перекус. Правда, признаюсь, к перекусу пришлось добавить приобретенную в местной торговой палаткее бутылку с питьевой водой – что называется, для нужд пищеварения. Со всем этим не обременительным скарбом я вышел на площадку перед перроном и, разгрузив правую руку, поставил чемодан на асфальт, а пакет с перекусом из левой – на газон.
Так и стоял, рассматривая грядущих пассажиров и группу полицейских с напряженными от возложенной на них ответственности лицами. Пассажиры перемещались хаотично, без всяких графиков и утвержденных планов, и полицейские провожали каждого тяжелыми взглядами, прозревая возможных нарушителей. И действительно, как тут не заподозрить? Я вот тоже про мужика в надвинутой на глаза кепке подумал: ну ведь явный алименщик? А та вертлявая девица, ну точно, не позднее как вчера, взяла кредит и бежит в столицу, чтобы бесследно раствориться в каменных джунглях Москва-Сити. И куда только смотрит полиция? Впрочем, куда она смотрит, мне вскоре предстояло убедиться на личном опыте…
Объявили посадку. Люди понеслись каждый к своему вагону. И я, возмущаясь бессмысленностью таковых действий, – ведь у каждого в билете указано зафиксированное за ним место, – тоже понесся. Не очень конечно быстро, но в свою меру. Где-то на полдороге я обнаружил, что левая рука у меня пустая. Еще пару секунд я вспоминал, что в ней должно находиться? Вспомнил. И побежал назад за оставленным на газоне легким перекусом. И что же вы думаете? Кто-то прибрал его себе? Съел? Выбросил в урну? Не тут-то было! Над моим вечерним перекусом склонил головы весь в полном составе полицейский наряд. Один докладывал по рации:
– Первый, первый, я третий. Обнаружен бесхозный пакет с неизвестным содержимым. Прошу выслать спецгруппу со служебной собакой. Выставляем оцепление. Предлагаем объявить эвакуацию граждан…
– Не надо эвакуации! – попросил я мягко, но твердо. – Пакет не бесхозный. И содержимое его известно – дорожный провиант русского писателя.
Полицейский, прекратив докладывать, сделал сердитое лицо педагога Антона Семеновича Макаренко:
– Как вам не стыдно, гражданин? – включил он строгий голос. – Вы создаете прецеденты! Вас необходимо сопроводить и досмотреть…
– Благодарю вас, – не дал я ему договорить, – на днях увижусь с Президентом, обязательно сообщу ему об ответственном и бдительном выполнении своих обязанностей полицейскими псковского линейного отдела полиции. Не исключаю повышения по службе, благодарностей и медалей…
– Огурцов, сопроводи гражданина до вагона, – приказал старший по званию полицейский, – окажи всякое содействие.
– Товарищ капитан, – скис мой недавний визави.
– Разговорчики! – рявкнул старший наряда.
От помощи я вежливо отказался и уже без всяких проволочек и приключений добрался до нужного вагона. Устраиваясь на своем месте, я несколько раз помянул добрым словом привокзальных полицейских. Пассажиры на мои слова недовольно сморщили лица, а один гражданин попытался незаметно плюнуть под стол. Но ему дали по губам и тут же завели беседу о том, что 30 октября 1653 года в России вышел указ об отмене смертной казни для воров и разбойников…
Я же, отвернувшись к окну, расставлял все по своим местам, пользуясь словами из поэтического наследия прошлых лет:

Умрешь – начнешь опять сначала
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь…
Читал я тихо, но при желании меня можно было услышать. Псков, тем временем, удалялся, а Москва становилась все ближе…

* * *
31 октября. Раннее утро. Ленинградский вокзал. Москва встретила мелким дождем, дохнула холодом, затолкала в метро и запустила в сторону Киевского вокзала… Венечку Ерофеева она постоянно благословляла Курским вокзалом, а меня Киевским. (Не знаю, правда, чем они отличаются? И отличаются ли вообще?) Так уж повелось, что последние годы с постоянным усердием еду на Кивский, беру билет до платформы «Переделкино». Всегда есть вероятность сесть не на ту электричку и проехать мимо нужной остановки, но пока Бог миловал.
Поездка вышла весьма прозаичной, не нашлось в вагоне ни тупого-тупого в ватнике, ни умного-умного в коверкотовом пальто, и «кубанской» тоже не было. Так что, долго ли, коротко ли, а добрался до ворот в Дом творчества. Запечатлелся у шлагбаума и мемориальной таблички, свидетельствующей, что время можно остановить. «Литературный фонд СССР». Читаю и вспоминаю себя в те благословенные времена: молодого, красивого и умного. Теперь я только умный, но за левым плечом у меня – история Великого Царства…
В новом корпусе на четвертом этаже, в номере «140», нет туалетной бумаги и, похоже, не предвидится… Графина и стульев тоже нет, но есть диваны и холодильник. Так что, жить можно… Живу. Как-то незаметно для себя перемещаюсь в Москву на Комсомольский проспект. А там идет заседание. Выступают знакомые лица, Игорь Шумейко, например, Валя Ефимовская. На сердце тепло и совсем не хочется спать…
Опять перемещаюсь во времени и пространстве и оказываюсь в гостях у бесконечно дорого мне человека Владимира Андреевича Кострова. Встречаться с ним – всегда радость. Евангельское «аще не будете яко дети не внидите в Царствие Небесное» – это о нем. Он чист и светел, как дитя – только большое и безмерно талантливое. Добрый, непосредственный, без двойного дна и задней мысли. Его ангел-хранитель – супруга Галина Степановна, хлопочет, накрывая на стол, а Владимир Андреевич, выполняя просьбу, читает стихи. И так все по-домашнему мило и хорошо. Никуда не хочется уходить. Владимир Андреевич обещает собраться с силами, мобилизоваться и приехать в следующем году в Михайловское на Пушкинский праздник поэзии. «Дай Бог, чтобы так и произошло», – молюсь про себя…
Через полчаса оказываюсь в выстуженном номере «140» с холодными батареями и без туалетной бумаги. Хорошо, смекалка не подвела: все нужное захватил с собой из дома. Да и что эти мелкие неурядицы? Завтра в Кремль…
Вот Венечке Ерофееву не свезло, как сам он признавался: «Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало – и ни разу не видел Кремля…» А я, в отличие от Венечки, назавтра без особых блужданий в разгар утра достиг ворот Кремля. Более того, вошел внутрь и оказался в сердце моей страны, где вся прогрессивная общественность праздновала 25-летие Всемирного русского народного собора.
Конечно же, встретил Президента и он сказал мне, что «созданный под эгидой Русской православной церкви, ваш форум уже на протяжении четверти века, 25 лет, играет значимую роль в общественной жизни России, всего русского мира, активно содействует решению социальных, просветительских и гуманитарных проблем, сохранению межнационального и межрелигиозного согласия, воспитанию молодёжи на основе ценностей патриотизма и гражданственности…»
Что еще говорил Президент, я не запомнил. Но уходил окрыленный и обнадеженный, что все в моем Отечестве будет хорошо! И сейчас, и потом! И всегда! Потому что, если Бог с нами, то кто против нас?
P.S. «И бумага туалетная будет в каждом номере?», – недоверчиво спросите вы. «Будет! – твердо отвечу я. – Не сомневайтесь!»
Псков-Москва, 2018

Не в деньгах счастье!
(рассказ)

У моего соседа Макса Карандашикова резко в гору пошел бизнес. И у его супруги Анжелы бизнес также расцвел, что твой кактус… тьфу, да нет, как бабушкина сирень! И у его отца-старика тоже все на мази – починяет пенсионерам обувь, отбоя от клиентов нет, да и пенсия у него — будь здоров! А мамаша их, старушка, в лотерею выиграла – то ли десять миллионов, то ли пятьдесят… В общем, такая история у них приключилась: некуда стало дома деньги складывать. Все шкафы, шкафчики и тумбочки заполнили, старинный бабушкин сундук доверху набит, матрасы заполнены, ванной теперь пользоваться не могут – занята! Даже в старом вросшим в чулан тулупе времен то ли Степана Разина, то ли Емельки Пугачева, карманы до отказа набили… А что дальше делать, не знают? Катастрофа! Спросите, в банк почему не идут? А вы бы пошли? То-то! Туда простым людям дорожки заказаны! Пойдешь – или коня потеряешь, или – пардон! — без штанов останешься. Нет уж, увольте! Думали они – думали и пришли ко мне. Причем всей семьей! Папаша-старик в парадных галифе и начищенных до блеска яловых сапогах; мамаша-старушка в высоком ка́поре эпохи бидермейера, Макс — выше пояса в смокинге, ниже – в любимых полосатых шортах, Анжела, как обычно, в модном банном халате с розовыми бегемотиками. Мамаша с порога бухнулась мне в ноги и заблажила, что твоя Фрося Бурлакова:
— Не губи, родимый! Приюти наш капитал! Век будем Бога молить!
Я сначала не понял, какой, мол, кричу, капитал? А Максик с Анжелой под шумок мне в прихожую мешки из-под картошки, под завязку набитые, затаскивают.
— Что, — кричу я, — урожай с дачи привезли? Хотите у меня на балконе сложить? Так у меня там тещино пианино стоит, да топка от паровоза. Племянник-двоечник хотел ее в музей Железной дороги отнести, да увлекся филателией и забросил экспонат…
— Это урожай, но не с дачи, — говорит Максик, а сам палец указательный к губам жмет, мол, тише, услышит кто не надо!
А у меня от соседей секретов нет, я себе специально и дверь на вход стеклянную поставил, чтобы жильцы в подъезде не подумали, не прячу ли чего… Поэтому я еще громче прокричал:
— Нет у меня места для вашего картофеля! Свой девать некуда! Хоть пианину с балкона вниз бросай!
— Это не картофель! – измененным голосом простуженного Максима Галкина заговорил Макс и тут, перейдя на шепот, опять приложил палец к губам: — это не картофель, это мани-мани…
-Что? – не понял я.
— Грины, — нетерпеливо воскликнул Максик, — карбованцы…
— Гроши, хрусты! – капризным голоском проворковала Анжела.
— Бобосы! – притопнул яловым сапогом папаша.
— Лавэ! – пропела басом старуха-мамаша.
— А, – догадался я, — тити-мити.
— Они самые, — дружно закивала разновозрастными головами максикова родня.
— Ты чего не подумай, — перешел на деловой тон Макс, — мы не на халяву просим, десять мешков схорони, а одиннадцатый тебе – так сказать, процент.
— Процент, говоришь? – задумчиво спросил я, прикидывая на вес и на объем мешок с тити-мити. – Согласен!
— По рукам! – пробасила старуха и взялась колотить по моим ладоням своими твердыми, словно лошадиные копыта, пальцами…
Их мешки я припрятал: иные в шкафы, иные в диваны. А свой я раскупорил и пошел, что называется, в разнос… Купил себе новый термос, заказал новые очки – в общем, ни в чем себе не отказывал. Дурное дело — нехитрое! Через неделю денег осталось полмешка! Я уж загрустил-задумался, что, мол, дальше-то буду делать, когда мешок и вовсе опустеет? Но тут у Максика в семье начались катаклизмы. Кто-то кому-то что-то не то сказал, кто-то не то понял и наладил кому-то под глаз… В общем, первая убежала из дома Анжела: как была в банном халате, так стрелой и улетела, только тех бегемотиков и видели… Потом, сильно хромая, скрипя яловыми сапогами, ушел папаша. Этот не пустой, со своим сапожным саквояжем, в котором утаилось шило круповской стали и дранка… Мамаша держалась дольше, еще с неделю я слышал, как за их дверью кто-то голосом Фроси Бурлаковой выводил:
Эх! Вдоль по Питерской,
По Тверской-Ямской,
Да ох, ой!
Из-за этого «ох, ой!» спать в подъезде никто не мог. Но когда на седьмой день из их квартиры донеслось совсем уж душераздирающе:

Ох! Ох! Ох! Ох!
Ну поцелуй! Ну поцелуй!
Кума-душечка! –

приехали врачи в белых халатах и увели не прекращающую петь мамашу куда-то вниз в неизвестность… А утром я едва успел разлепить глаза, как услышал шум захлопнувшейся двери и громкий стук шагов вниз по лестнице. Выглянув в окно, я увидел Макса, он с закинутым за спину рюкзачком быстро удалялся прочь с нашего двора куда-то в новую жизнь… А ведь верно говорят, подумал я тогда, не в деньгах счастье!
Больше никогда я ни Макса, ни его родных не видел!
А что же стало с их мешками, спросите вы? Ну уж… странный вопрос – дурное дело не хитрое! Постельное белье дома поменял, купил в запас лимонов, опять же мешок картошки. Вот подумываю поменять жене брильянты…
И еще, я теперь всем при первой возможности напоминаю, что нет в деньгах счастье. А вы как думаете?
Псков, 2021

Все может керосин!
(рассказ)

Как-то осенью, кажется 23 сентября, Игнатий Барашкин стоял в очереди за керосином… Кто-то обязательно спросит, где в нынешние времена можно встретить такую очередь? Ведь если поинтересоваться у современного блогера, «что такое керосин?», ответит разве что какой-нибудь самый продвинутый Друдь, да и то ошибется, сказав, что это триметилдифторпарааминтетрахлорфенилсульфат натрия (век бы ему этим натрием мозоли натирать …) Напротив, Игнатий Барашкин точно знал, что такое керосин и мог в любом городке и поселке найти очередь, выстроившуюся за этим очень нужным и важным продуктом. Как? Точно неизвестно, но возможно, что и по запаху…
Вообще-то, Барашкин был ярким приверженцем идеи, что если в темной комнате нет черной кошки, то надо ее туда посадить. Быть может, это правило он мог применять и к очереди за керосином? Думается, история на это даст еще ответ…
Так вот, 23 сентября он встал в конец небольшой очереди, состоящей из нескольких старушек и одного старика с алюминиевыми бидончиками. Старичок был в чеховском пенсне и фуражке капитана Ахава (копии, конечно). Из верхнего кармана видавшего виды флотского бушлата выглядывало черное обожженное жерло пенковой трубки. Он ненавидящим взглядом смотрел на прикрученную к стене табличку с надписью: «Курение строго запрещено! За нарушение — месяц исправительных работ на песчаном карьере!» и что-то зловеще шептал. Если бы стоящая впереди него низенькая, похожая на пестрый теремок, старушка не была бы столь погружена в чтение затертой до дыр книжки «Моби Дик», то непременно услышала бы, как старик, через слово вспоминая какую-то «карамбу» и «сундук с мертвецом», ругает новый мир со всеми его табличками и грозит до основания его разрушить… А Игнатий Барашкин, как раз в этот момент ничего не читавший, ибо имел обыкновение делать это дома за утренним стаканом чая, хорошо слышал старика и дивился ему. Одновременно он пытался вспомнить, что последнее приглянулось ему в «Новом мире»? Кажется, это был роман прозаика Василия Дворцова «Terra Обдория»? Или «Маскавская Мекка» Волоса? Вообще-то, вздорный журнал, решил он. Не зря старик его ненавидит! Тем временем морской капитан в отставке (давайте называть вещи своими менами!), чем-то крайне раздосадованный, швырнул собственный бидончик наземь и грубо растоптал его окаменевшими от морских бризов башмаками. После чего гигантскими скачками помчался на другую сторону улицы, где на стене белой краской, с одной всего лишь орфографической ошибкой, было написано: «Место для куренея»…
Игнатий Барашкин проводил его недолгим взглядом и тут же про него забыл, вспомнив занимательную историю про Ксению С, как она учила на память и никак не могла запомнить несколько важных иностранных слов: грантодатель, грантодержатель и грантополучатель… И зачем он это вспомнил? Теперь Барашкин подивился сам себе. И дивился бы дальше, если бы не подошла его очередь покупать керосин. Однако, тут удача от него отвернулась.
— Граждане, закрыто на обед! – услышал он обидные до слез слова. – Приходите завтра после обеда!
Барашкин, заглянув в окошко для выдачи товара, увидел большое лицо продавца, похожее на смятую во сне перовую подушку в грязной синеватой наволочке.
— Позвольте, — попробовал он возмутиться, — как же это «до завтра»? Это же моветон!
— Сам ты лжебидон! Я тебе твой бидон, знаешь, куда засуну? – гаркнул Подушка и замахнулся на Игнатия огромным мозолистым кулаком, поросшим редкими рыжими волосками.
Барашкин отпрянул. Он не был сторонником грубой физической силы, предпочитая переговоры и дипломатию. Не случайно над его письменным столом уже много лет красовалась вырезка из The New York Times со словами бывшего госсекретаря США легендарного Генри Киссинджера: «Дипломатия есть искусство обуздывать силу».
— На вашем месте я бы не стал столь категорично… — Барашкин попытался издали сделать хитрый дипломатический ход…
Однако его дипломатия против грубой силы Подушки оказалась бессильной. Тот выскочил из керосинной будки и двинул-таки поросшим рыжей шерсткой кулаком Игнатию куда-то в область сопатки…
Очнулся он нескоро, увидев себя бредущим по запущенной аллейке городского парка. Здесь на заветных скамеечках обычно любили хорониться от посторонних взглядов влюбленные. Ага, как раз одна такая парочка сидела на лавочке под раскидистым вязом. Барашкин подошел ближе и с некоторой долей удивления опознал отдельных граждан из очереди за керосином, а именно — старика в фуражке Ахава и похожую на теремок старушку. Они держались за руки. Капитан, задумчиво улыбаясь, покуривал свою пенковую трубку, а пестрая бабулька щебетала про созревшие вишни в саду покойного деда Вани…
«Ну вот, еще одна ячейка общества родилась!» — с удовлетворением подумал Барашкин. И все благодаря керосину!
Нет, не зря он все-таки сегодня в очереди стоял!
Псков, 2021

Самовар Самоварыч
(рассказ)

Анна Егоровна, хотя и работала простой уборщицей, уважением в коллективе пользовалась немалым. Зам директора Сидоркин, так вообще ее боялся пуще смерти.
— Сидоркин, опять сапоги не чищены! – бывало, крикнет она. – Ну-ка марш на колидор!
И Сидоркин бежал прочь из офиса начищать и без того чистые ботинки.
А если взять секретаршу Надюшу, так Анна Егоровна вообще заставляла ее регулярно проветривать шевелюру.
— Опять нафурдычилась! – грозно надвигалась она. – Продыху от вас нет! Хоть святых выноси!
Надюша и пряталась и убегала, но не помогало. Тогда она отрешилась от французского парфюма и перешла на тройной одеколон. Анна Егоровна это дело одобрила…
Как-то незаметно подкрался ее юбилей – семьдесят пять лет от роду. Коллектив долго соображал, что этакое можно ей подарить? Сидоркин предложил купить ей вожжи или плеть.
— А что, — говорил он, — на стене очень даже будут смотреться.
Глава офиса Булдыгин предложил подарить мопед.
— Ноги старые побережет, да и на работу опаздывать не будет, — обосновал он.
А бухгалтер Иероним Прокладкин посоветовал купить самовар.
— Самое то, — убеждал он, — вся семья за столом соберется, опять же, пьянству бой, трезвость – норма жизни.
Последний довод стал решающим, поскольку все знали, что внук ее по прозвищу Буш, сильно злоупотреблял. Все сочли не лишним еще раз ударить трезвостью по аморальному образу жизни.
Собрали сумму и отправили в магазин Сидоркина. Тот долго выбирал что-нибудь пострашнее, что бы увидел и сразу упал от ужаса. Но такого не нашел. Все самовары были пузатые, как вахтер Антоныч, блестели боками, как нос у курьера Гендосова.
Пришлось купить со смыслом. На боку выбранного им самварыча было написано: «Тайная радость».
«Вот пусть живет и думает, что там за радость! — позлорадствовал Сидоркин.- может годик другой ей эти думы и срежут!»
Обмыли самовар скромно, выпили всего лишь пять литров самогона. В конце банкета Гендосов называл Антоныча мамой, а Сидоркин клялся на годовом отчете жениться через два года на Надюше, когда его нынешней жене стукнет пятьдесят пять.
Анна Егоровна, пившая весьма мало, благополучно доставила самовар до квартиры. Подарок ей сразу понравился. Пока его несла, вспоминала и вспомнила, что с юности еще мечтала иметь в хозяйстве этакое круглое самоварное чудо. «Погуляем теперь, — думала она, — то-то соседка Раисовна позавидует!»
В комнате долго искала место. Решила поставить в красный угол, потеснив святые образа. Иконы пришлось поставить перед самоваром. «Так ещё и красивше!» — удовлетворенно вздохнула она.
Но день днем, а пища пищей. Пришла пора помолиться за себя и всех сродников. Встала Анна Егоровна перед самоваром и зачала обычное свое молитвенное правило. Как раз в это момент пришла с визитом дочь Ираида. И что увидела? Мать жмется к самовару и что-то шепчет.
— Мама, ты чего делаешь? – испуганно вопросила она.
— Не видишь? Молюсь! – сердито ответствовала Анна Егоровна.
— Почему так? – понизила до шёпота голос дочь.
— Уйди, не мешай молиться! – уже в голос воскликнула Анна Егоровна.
Обескураженная Ираида некоторое время постояла у подъезда. «Вот оно началось, — подумала она, — кукушка у мамы съехала, на самовар молиться начала! Надо к батюшке сходить!» Идти к батюшке, благо, было недалеко. Храм находился буквально через дорогу.
Настоятель, отец Владимир, терпеливо выслушал испуганный гомон Ираиды и глубокомысленно изрек:
— Негоже молиться на самовар! У нас на то иконы есть. Так, самовар изъять, старушке объяснить ее ошибку.
Одна Ираида идти не решилась, позвала сына Буша и его друга, имя которого не помнила. Так все и получилось: безымянный друг крепко держал Анну Егоровну, Буш изымал самовар, а Ираида руководила процессом.
— На помойку, толстого мерзавца! – скомандовала она.
Буш послушно вынес бабушкин подарок в место сбора бытового мусора.
— Мама, — стараясь оставаться спокойной, говорила Ираида, — отец Владимир просил тебе напомнить, что молиться надо на образа, а не на самовар. Понимаю, ты уже в возрасте, можешь что-то забыть, но это надо помнить…
— Да пошла ты, Ираидка! – визжала в ответ Анна Егоровна. – Я тебя…
Что она говорила дальше, соседка Раисовна слушать не стала, себе дороже. Она просто покрепче закрыла дверь.
Позже она узнала, что Анна Егоровна бегала на помойку, что бы вернуть свой дорогой подарок, но тот успел бесследно исчезнуть. И куда? Даже отец Владимир не смог дать ответ на этот вопрос…
Псков, 2019

Положение о проекте «Псковская литературная среда»

ПОЛОЖЕНИЕ
о проекте «Псковская литературная среда»

 I. Общие положения
1. Проект «Псковская литературная среда» (далее – проект) организован и проводится Псковским региональным отделением Общероссийской общественной организации «Союз писателей России» (далее — Псковское отделение СПР).
2. В ходе реализации проекта еженедельно, по средам, начиная с 12 мая 2021 года, на сайте «Псковский литературный портал» публикуются стихи и проза псковских литераторов.
3. Принять участие в проекте может любой автор, при условии, что он живёт в Псковской области и пишет стихи и (или) прозу.
4. Один автор может предложить к публикации в рамках проекта не более одной подборки стихов и не более одной подборки прозаических произведений.
5. Для реализации проекта создаётся редколлегия, которой будет приниматься решение о публикации.

 II. Авторское соглашение
6 Подавая заявку на участие в проекте:
6.1. Автор гарантирует, что он является автором предоставленных произведений и не нарушает чьих-либо авторских и (или) смежных прав;
6.2. Автор тем самым соглашается с правилами и условиями настоящего положения;
6.3. Автор соглашается с тем, что его произведения, представленные вместе с заявкой в течение трех лет с момента публикации в проекте, могут быть опубликованы полностью либо частично в средствах массовой информации, на литературных сайтах, в изданиях, освещающих реализацию проекта «Псковская литературная среда», изданы иным способом, и не претендуют на выплату авторского гонорара.

III. Заявка участника
7. Участие в проекте – по заявке. Форма заявки согласно приложению.
8. К заявке в обязательном порядке прилагаются:
8.1. Краткая творческая биография автора (объёмом не более 450 знаков, с учетом пробелов);
8.2. Фотография автора произведений в формате jpg, с соотношением сторон 3х4  и разрешением не ниже 150 ppi;
8.3. Авторское произведение (подборка произведений);
8.4. Автор может представить видеоролик продолжительностью до 10 минут, в котором он читает свои произведения. Видеоролик будет опубликован на Ютуб-канале Псковского отделения СПР, а также размещён на сайте «Псковский литературный портал» вместе с произведением (литературной подборкой).

IV. Объём и оформление произведений
9. К публикации в проекте принимаются:
9.1. Стихотворные подборки от 16 до 20 стихотворений общим объёмом не более 480 строк (без учёта названия), эпиграф входит в число строк;
9.2. Поэмы и иные крупные поэтические формы. Требования к объёму произведения аналогичны п. 9.1;
9.3. Прозаические проведения (рассказы, сказки, отрывок из романа или повести, эссе, публицистика и т.д.) объёмом не более 30 000 знаков (включая пробелы).
10. Оформление произведений (подборок):
10.1. Все произведения должны быть напечатаны 12 кеглем шрифта Times New Roman, с соблюдением пунктуации и орфографии русского языка. Междустрочный пробел – одинарный.
10.2. Заголовки выделяются жирным шрифтом, эпиграф – курсивом.
10.3. Под заголовком прозаического произведения указывается литературный жанр (рассказ, сказка, эссе, отрывок из романа и т.д.).
10.4. Поэтические произведения выравниваются по левому краю.
10.5. В поэтической подборке указывается название каждого произведения. Если произведение не имеет названия, пред произведением ставятся три звёздочки через один пробел (Пример: * * *).
10.6. На первой странице произведения (подборки произведений) указывается имя и фамилия автора, а также место его жительства (Пример: Пётр Петров, г. Гдов).

V. Порядок и сроки представления заявок и публикации произведений
11. Произведения представляются вместе с заявкой на участие в проекте на адрес электронной почты Псковского отделения СПР: pskovpisatel@ya.ru не позднее 01.10.2021.
12. Фото- видеоматериалы представляются одновременно с материалами, указанными в п. 11.
13. Не принимаются к публикации:
13.1. Произведения содержащие ненормативную лексику;
13.2. Произведения носящие проявления расовой, национальной и религиозной нетерпимости;
13.4. Произведения нарушающие общепринятые этические и моральные нормы;
13.3. Произведения рассчитанные на аудиторию «16+» согласно закону Российской Федерации от 29 декабря 2010 г. № 436-ФЗ «О защите детей от информации, причиняющей вред их здоровью и развитию»;
13.4. Произведения написанные на иностранных языках.
14. Заявка на участие в проекте может быть отклонена в случае:
14.1. Неполного (некорректного) заполнения формы заявки;
14.2. Нарушения установленных настоящим положением правил оформления произведений, прилагаемых к заявке;
14.3. Низкого литературного уровня произведений.
15. Произведения не рецензируются. Редколлегия в переписку с авторами не вступает, причины отклонения заявок не разъясняются.
16. Произведения, одобренные редколлегией для публикации на сайте «Псковский литературный портал», публикуются один раз в неделю, по средам.
17. Каждую среду публикуется одна поэтическая и (или) одна прозаическая подборка произведений.
18. Отдельные произведения из поэтических (прозаических) подборок могут быть исключены по решению редколлегии.

VI.  Разное
19. Информация об опубликованных произведениях размещается в группах Псковского отделения СПР в социальных сетях.
20. Участники получают свидетельство о публикации в рамках проекта, в электронном виде на адрес электронной почты, указанный в заявке.


Приложения:
Форма заявки на участие в проекте «Псковская литературная среда»
Образец заполнения заявки и примеры краткой творческой биографии

 

«Непросто быть мужчиной». Литературный вечер, посвященный Дню защитника Отечества.

«НЕПРОСТО БЫТЬ МУЖЧИНОЙ»

Традиционная февральская встреча в Литературной гостиной писателей
на Рижском, 64 состоится 24 февраля в 18 час 30 мин.

В программе вечера стихи и песни,
а также давно обещанное прочтение
Народным артистом России Владимиром Свекольниковым
пушкинской поэмы в стихах «Граф Нулин»
.

«Лишь слово вечно». В Пскове пройдёт вечер памяти писателей

27 января 2020 года
в Литературной гостиной псковских писателей
(Псков, Рижский пр., 64),
пройдёт первая в 2020 году встреча поэтов и прозаиков области

svecha_pamyati_1 По многолетней традиции вечер будет посвящён памяти ушедших псковских литераторов. Именно их стихи и проза будут звучать в зале.

В прошедшем 2019 году организация понесла тяжелые, невосполнимые утраты: ушли из жизни псковские писатели Александр Бологов, Борис Ильин, Геннадий Тумарев, Ларина Федотова.
2018 год унёс жизни известной псковской поэтессы Татьяны Гореликовой и  прозаика, публициста бывшего настоятеля Свято-Успенского Псково-Печерского монастыря архимандрита Тихона (Секретарёва). В 2016 году умер Иван Калинин, в 2014 году — Николай Гончаров.
Этот скорбный список можно продолжать и продолжать…
И он будет продолжен на вечере памяти. Кроме произведений авторов, прозвучат рассказы о них, воспоминания коллег, учеников, единомышленников.

Вечер начнётся с молитвы, зажжётся свеча, которая будет гореть до окончания литературных чтений.

Начало вечера в 18 часов 30 минут