Архив метки: проза

Псковская литературная среда. Проза. Наталья Лаврецова

Наталья Лаврецова

Поэт, прозаик, драматург, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Пскове.

подробнее>>>

 

Верхом на осле

— Не хотите подняться на Машук верхом?
— Что? — Я стояла у «Ворот любви», передо мной расстилался Пятигорск, справа – Бештау, спину тепло пригревал Машук.
— Я говорю – на Машук не хотите подняться верхом?
— Верхом? На Машук? – слова, требующие осмысления, невольно отзывались эхом.
— Ну да. — Рядом со мной стоял мужчина, придерживая за поводья флегматично жующего осла. — Вот на этом осле. Ослице то есть.
— Верхом на осле? – снова сработало эхо. Невольно представилась картинка…
«Ну вот, уже и до осла доросла. Как, однако, работает туристский сервис».
Любопытство все же взяло верх:
— И сколько это будет стоить?
— Да нисколько, — отмахнулся мужчина. — Я здешний лесник. Мне надо ее наверх поднять – работает она там, ослом, а в машину не влезает, — кивнул он на свой ретро автомобиль. – Выручите! Она у меня смирная, даже погонять не надо — сама пойдет.
— Спасибо, но… «Но планы на Машук, тем более на осле, у меня на сегодня как-то не складывались».
— Да вы не бойтесь – она дорогу знает, сама вас приведет, будете лишь слегка, для порядка, поводьями шевелить, — уговаривающе звучал голос рядом. — Она уже старая, опытная…
— Я понимаю, но…
— Ведь вы же на Машук все равно пойдете? А так – верхом поедете, даже энергию тратить не надо. По глазам вижу – хотите!
«Интересно, и что он прочитал по моим глазам?»
— Я вам и сесть помогу. Только ногу надо закрепить в стремени как следует. Давайте покажу, хоть будете знать как.
— Да, я еще никогда не…
— Так-то лучше, — уже почти не слушая меня, преподавал он мне мастер-класс по сидении верхом на осле. Ослице то есть . И не успела я ничего сообразить, как нога моя оказалась в стремени, а сама я… Ну понятно где.
Ретро автомобиль, с колоритным лесником восточной национальности, быстро исчез.
Оглядываюсь, не понимая. Я по-прежнему стою у «Ворот любви», но со мной ослица, вернее я на ней. Кстати, даже представить друг другу по имени, нас не успели.
Еще продолжаю недоумевать «как же все получилось?», а моя хвостатая подруга уже сама берет нужное направление. Как и полагается — на гору Машук.
— Что ж, — говорю. – Раз так — давай, старушка, трогай. Но-о-о!
Пришпорить у меня ее не очень получилось, да она, вроде, в этом и не нуждалась.
Итак — идем мы с ослом, ослицей то есть. Вернее она идет, а я сижу. Подъем преодолеваем. А в природе — весна, все цветет, поет и пахнет. Красотища.
Никогда еще близость людей ослиного племени не была мне так близка. Ощущаю под собой теплое живое колыхание ее тела.
Ну да, славно в общем: погода шепчет, в руках фотоаппарат, поводья опущены — фотосессию Машуку устраиваем. А «плохо ехать – все же лучше, чем хорошо идти». Так говорят. Пусть даже верхом на ослице. Спасибо леснику. Уже треть пути, не спеша, одолеваем.
Но вдруг я замечаю, что моя хвостатая подруга ведет себя как-то не совсем так: подходя к самой кромке дороги, начинает ощутимо колыхать бедрами, крупом вернее. Извивается всем телом, словно пытается меня сбросить. Да еще в сторону покатого склона горы.
«Это еще что такое? Об этом меня не предупреждали». Ситуация, выходя из под контроля, начинает становится непредсказуемой.
Дальше – больше. Даже не заглядывая в ослиные мозги, я уже начинаю понимать: она решительно настроена меня сбросить. Нпрягая мышцы и во всю извиваясь подо мной.
Но я держусь. Держусь изо всех сил. Балансирую на ее спине. Но поделать с ней ничего не могу. На мое «но» и «тпру» она не реагирует. Сойти с нее не могу тоже – нога, закреплена в стремени как следует. Уж так закреплена…
А ослица, осознав, наконец, что ей не удается меня сбросить, вдруг… Разворачивается всем телом, и – мчится. Просто летит назад, то есть вперед вниз, на своих пегасских, то есть ослиных крыльях. Стремительно съедая все пройденные нами метры. Я же, с зажатой в стремени ногой, подпрыгивая на ее спине, с трудом удерживаюсь, видя только ослиные уши и мелькающие по обочинам, начинающие буйно зеленеть, кусты. Лихо подскакивая, молю Бога, чтобы он оставил меня в живых, на радость родным и близким, и, желательно, с действующими конечностями.
Несемся в общем, под мелькание кустов, ослиных ушей, мою мысленную молитву.
-Тпру, стоп, тпру, стоять тебе говорят — тяну я поводья. Но – все напрасно. Еще немного – и мы снова окажемся в начальной точке пути.
К счастью, мои молитвы, оказались услышаны: навстречу идет группа бесстрашных молодых джигитов. Поняв ситуацию и услышав мое «Держите осла!», — им удается-таки перекрыть путь, ухватив за узду своенравное животное.
Обратный путь восхождения на Машук мы преодолевали уже все вместе. Пешком. Самое интересное, что когда молодые люди начинали мне давать решительные советы: «Надо вам было прутик взять, стегануть ее как следует», — моя хвостатая подруга льстиво жалась, забираясь мне под руку. Словно говоря: « Не давай в обиду, не позволяй меня никому бить. Ведь мы же с тобой друзья, правда?», — доверительно толкала она меня под локоть.
Ну да, друзья… Уж такая она, особенная ослиная дружба. Ну да что поделать – теперь уж все равно друзья!


 

Нинок

«Может, и я тебе еще когда-нибудь пригожусь», — сказала Нинок, и, раскинув руки, улетела в светлое будущее.
В светлом будущем на облаке сидел ангел и играл на трубе.
— Ты Нинок? – строго спросил ангел.
— Нинок, — слегка в нос ответила Нинок.
— Зачем ты писала плохие стихи?
— Я и хорошие писала.
— Может и писала, а читала – плохие. Причем – всем подряд. Один водитель даже чуть не выкинул тебя из своей кабины – так ты его достала!
— Я за это расплатилась – сломала ногу, — невозмутимо ответила Нинок. — Его кабина для меня оказалась слишком высокой. Ох уж эти дальнобойщики…
— Но зачем ты их читала? – не дал договорить ей ангел. — Ведь он же тебя просил – не все любят стихи. Тебя и так подвозили бесплатно! Можно было помолчать?
— Можно, — вздохнула Нинок. — Но это было невозможно.
Она вздохнула еще раз и посмотрела на ворота, на которых обозначалось: «Вход в Рай». Ворота были закрыты, на них висел замок, а ключи были у ангела, которому на время их доверил знаменитый ключник Петр.

Ангел снова задудел в трубу. Звуки были громкие и тяжелые, похожие на завывание ветра. Ангел словно отдувал Нинка от ворот Рая.
Когда проходили мимо кофейни – Нинок значительно повела носом: — Зайдем?
— Зайти бы можно, но… — отреагировала и Александра на зазывающий запах. — Но ведь платить опять придется мне.
— Придется, — ничуть не смущаясь, кивнула Нинок, и тут же добавила: – Ничего, может, и я тебе еще когда-нибудь пригожусь.
— Ага, — покивала Александра, собираясь рассказать анекдот на тему, но… – У меня, между прочим, тоже сейчас не лучшие времена, в финансовом отношении…
Но взглянув на старательно выражающего сочувствие Нинка, махнула рукой:
— Ладно, пошли!
Они открыли дверь в теплый полумрак, хорошо оснащенный запахом кофе, прошли друг за другом: высокая худощавая Александра и маленький, катящийся колобком, Нинок. Только сейчас, оказавшись в непосредственной близости друг против друга, Александра ахнула:
— А синяк-то у тебя откуда?
— Гематома, – по научному уважительно отозвалась Нинок, слегка потрогав лиловеющее полукружие под глазом.
— Может и гематома, а по простому — фингал. Откуда взялся-то? – Александра глядела сочувственно, не понимая, на какой сучок могла напороться Нинок – предположить другой вариант она не могла.
— Да так… Соседи… — вдруг как-то уж слишком неожиданно отозвалась Нинок.
— Соседи? – охнула Александра, мало знакомая с бытовой стороной ее жизни. — За что?
— Да так… — Нинок еще раз провела пальцем под глазом. — Поэзию они не любят.
— Ну, дождешься ты…
— Да Бог с ним, не до конца ж убили. Скажи лучше, как тебе новая версия пьесы Даннеллана?
— Пимен, стучащий на печатной машинке? Ну, в духе времени, имеет право на существование. Хотя теперь уже давно пора и на комп переходить…
В городе проходил международный театральный фестиваль – они как раз возвращались с очередной постановки «Бориса Годунова».
— Хороший кофе, — благодарно отозвалась Нинок: двумя пальчиками придерживая чашечку, она изящно приглатывала кофе маленькими глотками, желая растянуть удовольствие.
— Хороший, — кивнула Александра так и не сумев оторвать взгляд от полотна Рериха под ее глазом: «Лиловеющий закат над Гималаями»…

Ангел перестал дудеть и отложил трубу в сторону.
— Но почему же ты не убиралась дома? Ведь ты же женщина! Соседи страдали – ведь ты жила в коммуналке. О других тоже думать надо!
— Я думала. Еще как думала! Даже комнату свою из коммуналки на отдельную квартиру поменяла. Чтобы им не мешать.
Правда, — печально вздохнула Нинок, — далековато от города…

Да, Нинок переехала в другой город. Вернее — так, в городишечку – небольшое селение, царапинку на грубой коре земного шара, имеющее, правда, к своей гордости, несколько распластавшихся в пространстве блочных пятиэтажек. Там, на последнем пятом, она принялась скучать.
Здесь не было театральных фестивалей, литературных посиделок, кафе, литгостиных…
Не было и друзей-литераторов, которые могли терпеть ее со своими стихами. Приходилось общаться с дворниками, не понимающими язык высокой поэзии, и соседями, которые от нее сбегали. И — с дальнобойщиками.
Иногда она все же умудрялась добираться с ними до города.
— Ну ладно я халявщик, но ты даже и меня переплюнула, – стыдил ее Гешаня, тоже поэт, вдобавок рок-музыкант, проехавший со своей гитарой автостопом не одну страну.
– На городских автобусах за билет все же платить надо! Почему за тебя должен платить кто-то? Я, например, сейчас каждую копейку экономлю – на новую гитару коплю. Нельзя эксплуатировать своих друзей.
— Я не эксплуатирую, — искренне не согласилась Нинок. – Я честно проезжаю одну остановку и выхожу. Потом жду следующий автобус. Чтобы честно проехать еще одну остановку. А за одну можно и не платить.
Но на Гешаню ее аргумент не подействовал:
— И скоро ты так доедешь? Ведь людям, которые с тобой, перед кондуктором неудобно. Ставишь их в неловкое положение. Нехорошо… Дайте билет, пожалуйста! — несмотря на произнесенный монолог, смиренно протянул он деньги кондуктору. – Нехорошо.
Парочка выглядела весьма: высокий, под потолок Гешаня, с шевелюрой греческого бога, и маленький Нинок, едва достигающий его подмышки. Когда он вел свой нравоучительный монолог – ему приходилось горбатиться, склоняясь к уху Нинка.
— Ладно я халявщик, но ты даже меня переплюнула! – снова повторил он, покачивая над Нинком своей раскидистой, цвета воронова крыла, кроной.
— Да ладно, — вместо «спасибо» неунывающе покивала Нинок. – Может, и я вам еще когда-нибудь пригожусь.
— Ждем-ждем…

— Но почему ты не могла зарабатывать деньги сама, как все? – строго поверх головы взглянул на нее ангел.
— Я зарабатывала. Только мне не платили. Я даже экскурсии водила.
— Ну да, водила — ты и там читала свои стихи! – ангел покачал головой. — Зачем?
— Так было доходчивей. Материал лучше ложился.
— А туристов ты спрашивала? Почему же тогда они сбегали, не дослушав твоей экскурсии?
— Ну так что, если они поэзию не любят?
— Поэзию? – строго посмотрел ангел. — Твои друзья пытались тебе помочь – устроили работать уборщицей. Почему ты ушла и оттуда? Ведь платили!
— Уборщицей? Я, со своими двумя образованиями? – Нинок поморщилась так, что даже ангел почувствовал некоторую неловкость. Она стояла перед ним в старой, поношенной кофте давно потерявшей былую привлекательность. Хотя и со следами некоторой изящности.

Они шли проселочной дорогой среди полей домой к Александре. Нинку надо было где-то переночевать – она приехала, снова добравшись на попутках, на очередной театральный фестиваль. .
Александра же выполняла акт послушания по долготерпению Нинка. «Видимо, такова воля небес», — смиренно пристраивала она свой шаг, стараясь не сильно ее опережать. Та брела рядом, что-то привычно про себя бормоча.
А ночь была… Настоящая августовская ночь, все плавившая в своем шоколадном тепле. Даже звезды в такую ночь казались горячими. Среди безмера полей было непонятно, где заканчивается небо, а где начинается земля. Звезды, превращаясь в кометы, чиркали по небу, как по коробку спичек, вдохновляя на загадывание желаний.
— Нинок, давай! Загадывай! – подначивала Александра, будучи почти уверенной, что у Нинка нет никаких особенных желаний. Ну разве чтоб дальнобойщики попадались почаще. Сама же она, раскинув руки, еще летела навстречу своим, неосуществленным.
— Сереженька… — вдруг тихо, еле слышно, прошептала Нинок. Словно ветерок прошелестел рядом.
— Что? – не поняв, переспросила Александра.
Нинок повторила, но, кажется еще тише, словно надеясь, что тот, кто должен услышать – услышит и так:
— Сереженька-а-а…
Александре почудилось, будто Нинок поймала и спрятала в рукав звезду.

— Неужели ходить нищенствовать, побираться — лучше? – Ангел смотрел уже почти сердито. – Зачем ты все время ходила к фонтану? Попрошайничала там?
Я не попрошайничала, – с неожиданной гордостью отозвалась Нинок. – Я читала там стихи! Свои стихи! Это тоже результат труда. За это мне и давали.
— Давали! – вздохнул ангел. – Догоняли и еще давали! Только чтобы ты перестала их читать!
— Ну что делать, — вздохнула Нинок. — Сейчас так мало кто понимает в настоящей поэзии…
— В настоящей? — снова пфыкнул ангел и хотел еще что-то добавить, но сдержался.

Они приехали к ней целым, хоть и микро, но автобусом, на ее, уже новую квартиру. Впрочем, «новой» назвать ее, даже с натяжкой, уже было нельзя. Здесь процветала воинствующая органика.
Вооружившись резиновыми перчатками, совком и веником, принялись убираться. Зажимая носы, выскакивая эпизодически в коридор — мечта о противогазах приходила невольно.
— У меня, между прочим, сегодня съемки фильма, — значительно произнес Витя Дворянский, друг Нинка еще по студенческой молодости. Он смиренно подволакивал за собой безмерный, туго набитый полиэтиленовый мешок. — А за это, между прочим, еще и деньги платят! Которые, между прочим, очень нужны! – открывал он щербатый рот артиста в уже готовом гриме.
— Только не выкидывайте мою колбасу! – Нинок, сидя верхом, на кухонном столе, контролировала их действия.
— Твоя колбаса уже давно закончила свое съедобное существование, — постаралась Александра выразиться поделикатнее. – Холодильник же у тебя не работает!
— Ты своей колбасой весь подъезд отравишь, — добавила Ирена Р. – глава делегации, сумевшая выбить транспорт для почетной коллективной миссии: уборки Нинковой квартиры. Хотя официально их поездка имела статус «встречи приехавших литераторов с любителями поэзии» в местной библиотеке. Но пока литераторам было не до поэзии.
– Мы тебе новую купим, только эту не ешь!
Пока выносили мусор – колбаса исчезла. Зато Нинок сидела на своем кухонном троне сытая и довольная.
— Ты прямо как отец Федор в последних главах «Двенадцати стульев», — сказала Александра, будучи большой поклонницей Ильфа и Петрова. – Он тоже краковскую у Кисы стибрил и удрал с ней в горы. Правда, там с ума и сбрендил, — добавила она уже с конкретным намеком.
А Витя Дворянский вздохнул, снова отчаянно шлепнув ладонью по очередному набитому пакету:
— Эх, пропадай моя актерская карьера! А каким классным витязем я был!
После двухчасовой трудовой терапии, пропахшие стойким запахом Нинковой квартиры, они все-таки направились в библиотеку.
— Нинок, ты поедешь с нами на автобусе, или пойдешь пешком с Витей? – спросила Александра, будучи уверенная в ответе: проехать бесплатно для Нинка – святое.
Но та отозвалась неожиданно, нарушив устоявшийся статус-кво:
— Я – с Витей, — сказала она, и, обновив гардероб из чего-то лежавшего на полу, позволила Вите взять себя под руку.
Уже усаживаясь в автобус — чистильщики оглянулись. И все вместе, во главе с Иреной Р. охнули, обомлев: до слуха донесся диалог. Парочка шла, мирно беседуя, в диалоге мелькали слова: точка берфукации, фрактал, апокалипсис, теория большого взрыва…
— Однако… — вздохнули, пропахшие на базе Нинковой квартиры, чистильщики, почувствовав себя бесплатным приложением к высокоинтеллектуальной парочке.
У Вити Дворянского из под куртки выглядывала бахрома рубашки, Нинок вся светилась конопатой синевой, сквозь которую проглядывали ее собственные звезды.

— Ну, хорошо, — поморщившись, сказал ангел, словно торопясь провести анкетирование до конца. – Почитай тогда хоть что-нибудь, что ли…
И сделал такое лицо, словно сам вдруг ощутил себя водителем-дальнобойщиком.
Нинок приняла завиноватившуюся позу, понимая, что сейчас ей придется сделать то, что, наверное, делать не стоит, но ведь по другому она все равно не может.
И — душа ее понеслась. В Рай, в ее собственный Рай:

Шумит вода, струится у фонтана,
На столике роскошные цветы,
А воздух – от любви и солнца пьяный,
Но не со мною у фонтана ты.
Пусть сердце защемит от боли сразу,
Но уходя, я гордо улыбнусь…
А боль мою развеют звуки джаза,
Исполненные грусти в стиле «блюз»…

Может, она вспомнила Пушкинскую сцену «У фонтана», представляя себя Мариной Мнишек, только вместо «Лжедмитрия» был ее собственный герой: забывший ее, такой далекий, но дорогой и любимый, Сереженька.

Ангел слушал. Сначала – нетерпеливо, потом…
Он дослушал все до конца, ни разу не перебив.
И вдруг, ничего не говоря, пошелестев складками одежды, вытащил оттуда длинный, похожий на ось вселенной, ключ. Поднес его к тяжелому замку, провернул…
— Проходи! – сказал он, и тон его неожиданно смягчился.
— Проходи, Нинок!
Он совсем отодвинул от себя громкоголосую трубу, взял за горлышко тоненькую флейточку, и принялся на ней играть, видя как Нинок, робко, словно в автобус без билета, протискивается в ворота Рая.

Когда друзья пришли к ней на квартиру, чтобы собрать в кучу ее бумаги с разбросанными повсюду стихами, то вдруг…
Уже когда стали перебирать ее постель, на них — из под подушки, одеяла, матраса, словно вспугнутые, один за другим, вернее, одна за другой, как легкие разноцветные птицы, полетели розовые, голубые, зеленые…
Сотня к сотне, тысяча к тысяче, собираемые долго и терпеливо – они летали по комнате, приземляясь на руки, на стол, на пол, на одежду, на головы, кружились в воздухе, как настоящие земные небесные птицы.
А на них со стены, с портрета с черной ленточкой, глядел улыбающийся Нинок, словно говоря: «Вот ведь, не верили! А ведь говорила я вам, чудам неверующим — может, и я вам еще когда-нибудь пригожусь!»


Штрихи к портрету

Посвящается В.Я. Курбатову

История 1. Как лошадь чуть классика не убила

Возвращаясь как-то с Борков, с «Фестиваля фронтовой поэзии», накрыли по пути «поляну». Уже традиционно, а традиции, как известно, нельзя нарушать. Невдалеке мирно паслась кобыла с жеребенком. Все было тихо, патриархально.
Валентин Яковлевич, залюбовавшись на эту милую картину, и уже чуть приняв коньячка, не удержался, чтобы не оживить ее своим присутствием. Прихватив солидный кусок хлеба, отправился угощать кобылу. Протянул к ней руку. Благодарная кобыла, обрадовавшись, потянулась было губами, но неудачно, только спихнула хлеб на землю. Тот, отлетев в сторону, приземлился недалеко от жеребенка. Яковлевич замер в нерешительности.
Старший товарищ по перу, поэт Ларина Федотова, вдохновила:
— Подними хлеб-то, ближе подойди, ближе. Что ты, боишься что ли? Ближе подойди…
Вдохновленный провоцирующим женским голосом, и не желая ударить в грязь лицом перед дамой, Валентин Яковлевич наклонился, чтобы поднять хлеб. Но кобыла, неправильно поняв его действия и расценив их как покушение на жизнь своего жеребенка, развернулась всем крупом, и… Резко махнув задней ногой, попыталась нанести Яковлевичу сокрушительный удар. Тот едва успел увернуться – кобылье копыто пролетело мимо, но буквально в нескольких сантиметрах от его лица.
— Ничего себе, кобыла, — придя в себя, завозмущалась я. — Чуть нашего классика не убила.
— А ей плевать – классик ты или нет! Ей все равно! Она ж – кобыла! – беспристрастно заметила Ларина, но сама пойти ее кормить не решилась.
— Слава те, Господи, хоть жив остался! – успокаивающе чиркнул Яковлевич струйкой коньячка по рюмочке…

История 2. Дебошир, хулиган, пьяница

Давно это было, совсем-совсем давно. Наш секретарь-бухгалтер Анна Васильевна дала «молодому поэту» задание: написать биографию Курбатова для какого-то справочника.
— Как я буду писать? Я о нем знаю все очень поверхностно.
— А ты сходи в архив, там тебе дадут его личное дело, в нем все есть.
Прихожу. Выдают папку «Личное дело В.Я. Курбатова». Открываю: фотография, все как полагается. Читаю. И волосы начинают вставать дыбом…
Оказывается, учась в литинституте, он несколько раз был выгнан за неуспеваемость. Многоженец, жестко не плативший элементы. Пьяница, дебошир, хулиган… .
В полной растерянности выхожу из архива. Возвращаюсь в союз писателей. Начинаю рассказывать Анне Васильевне. Она едва успевает сказать «Что-то здесь не то», как приходит Валентин Яковлевич. Решаем какие-то вопросы, вместе выходим из писательской организации.
— Ну, Валентин Яковлевич, вывели мы вас на чистую воду. Была я сегодня в архиве, столько интересного о вас узнала…
— Да-да-да, — как обычно, шутливо кивает он бородкой.
— Вас, оказывается, несколько раз из института выгоняли…
— Да-да-да, такой я…
— Вы, оказывается, у нас дебошир, хулиган, пьяница…
— Да-да-да…
— Многоженец, злостно не платящий элементы…
— Господи, еще и многоженец? — наконец обращает он внимание на мои слова.
— Ну да. Такие данные я почерпнула сегодня в архиве, из вашей папки…
Слава Богу, впоследствии ситуация прояснилась. Оказывается, в папку В.Я Курбатова нечаянно положили дело некого Смирнова, который действительно не отличался примерным поведением. Перепутали папки в общем.
А что было бы, если бы Анна Васильевна не отправила тогда в архив молодого поэта?
Вот то-то и оно…

История 3. Звезды над головой Андрея Болконского

Ехала я ехала, и в Пермь заехала – на Международный семинар детских писателей. Долго ехала, сначала до Москвы, потом от Москвы, Урал в общем – далища, другой мир. Выхожу с жд вокзала с ощущением этого «другого мира», и первое что вижу: «В рамках народных встреч – встреча с В.Я.Курбатовым». По всему городу — растяжки, афиши.
Оба-на! Как будто никуда и не уезжала, снова в родном Пскове очутилась – со всех сторон глядит на меня, приглядываясь, знакомое лицо с бородкой, словно спрашивая: «А чего ты-то тут делаешь?»
А председателем пермской писательской организации был тогда (да кажется еще и сейчас) Владимир Якушев – мой старинный знакомый. Он говорит: «Мне по статусу надо с ним познакомиться – хотим вручить ему медаль (орден) Достоевского. Познакомь меня с ним пожалуйста.
Пошли знакомиться – «в рамках народных встреч». Заходим — народу не продохнуть.
Говорю Якушеву: — Ты тут как-нибудь пристраивайся, раз тебе надо, а я в фойе на диванчике посижу.
Пошла я на диванчик. Диванчик удобный, мягкий, с откидной спинкой. Хорошо, почти лежишь на нем. И слышно все замечательно.
Вот лежу я на этом диванчике и слушаю, как журчит голос Валентина Яковлевича: жур-жур, жур-жур, – тепло так, по домашнему. А он переходит с темы на тему, и вот уже добрался до Андрея Болконского. Как раненный Андрей упал на землю, увидел звезды над головой, и как полно открылась ему картина мира, осмысления бытия.
Слушаю – и вдруг понимаю, что я про эти самые звезды над головой Андрея Болконского слышала уже… Ну несколько раз уж точно – в Пскове на театральном фестивале, на встречах в разных библиотеках.
И так уютно мне стало, так совсем повеяло домом, что и не заметила как задремала (ночи в поездах не проходят даром). Проснулась от шума, голосов, громких оваций – поняла что пора вставать. Отыскала в толпе Якушева.
— Ну, говорю, — сейчас познакомимся, пусть только очередь за автографами рассосется.
Пристроились в конце. Беру я у Якушева книгу, подхожу к Валентину Яковлевичу , который трудится, не поднимая головы.
— Ну, Валентин Яковлевич, подпишите уж и мне заодно, что ли!
Он, наконец, поднимает голову, смотрит в изумлении, не понимая, потом шутливо осеняет себя крестом:
— Свят, свят! Привиделось мне, что ли? Откуда ты, «прелестное дитя»?
— Ну… – отвечаю — Наше местное псковское КГБ внимательно следит за передвижением своих писателей.
…Пошли потом втроем по вечерней Перми гулять, посидели в кафешке. А мне так и продолжали светить те самые «звезды над головой Андрея Болконского»…

История четвертая и последняя (может быть). За ручку с классиком.

Иду в конце лета по улице Пушкина. Смотрю – сидит на лавочке. Лауреат госпремии — уже получил. Подхожу тихонечко:
— Как, лауреат госпремии – и без охраны? С такими деньжищами… Где же охрана? Телохранители?
Посмеялись. – Я, — говорит, — уже все роздал, и в руках деньги, практически, и не держал: помог детям с квартирой…
Поговорили, и я пошла дальше: спешила на автобус в аэропорт.
Яковлевич вдруг встает и идет следом, рядом. На Октябрьском проспекте сворачивает налево. Мне надо через дорогу, на остановку, но не бросать же классика. Спрашиваю однако:
— Вам куда, Валентин Яковлевич?
— Так… Я бабу провожаю…
Я в некотором недоумении.
— Какую бабу-то, Валентин Яковлевич?
— Так… Тебя!
— Меня? А-а… Так мне в другую сторону, через дорогу.
— Ну так… Пошли.
Переходим через дорогу. Он вдруг, как-то по детски, неожиданно, хватает меня за руку. То ли оберегая на всякий случай легкомысленного поэта на переходе, то ли уже себя подстраховывая.
Пока шли, вспомнили, кстати, как летал он тогда на воздушном шаре – ну Незнайка прямо, склонный к приключениям.
Приволокли на Михайловское на поляну огромный воздушный шар. Вижу, Валентин Яковлевич уже в корзину нацелился. А мотор вовсю пышит, жаром отдает.
— Вы куда, Валентин Яковлевич? – почти поймала его за рукав.
— Так прокатится хочу. Полетать. Попробовать хоть разок.
— Может, все же, не стоит? – осматриваю я рисковое, готовое отшвартовать в небо, сооружение. Боязно за него как-то. Я бы не рискнула.
— Нет, надо. Полечу. А то жизнь проживу, а на воздушном шаре не полетаю. Зря, получается, жил… Даже на воздушном шаре не летал.
Улетел-таки, на своем восьмом десятке. Слава любимых героев Жюль Верна, наверное, покоя не давала.
Волновалась я тогда за него не по шуточному. Позвонила вечером:
— Вы как? Приземлились?
— Да, все нормально. Вывалили нас из корзины где-то под Свинухами, приплелись оттуда… Но — полетал!
Так за разговорами и дошли до остановки. И автобус дождались. И проводил, и подсадил.
— Спасибо, Валентин Яковлевич, что проводили, — уже с автобуса помахала рукой…
Эх-эх! Многое отдать бы сейчас, чтобы вот так, за ручку, с классиком, лауреатом, нет – просто с Яковлевичем. Нашим Яковлевичем. Пусть даже не за ручку, просто — рядом. По жизни… Эх!


 

Псковская литературная среда. Поэзия. Сергей Горшков

Сергей Горшков

Поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Пскове.

подробнее>>>

 

Чудак

Мир. Провинция глухая.
Город. Ночь. Позёмка злая.
Угол. Новая реальность.
Выброшен в невероятность.

Отогрейте кто в ладошке
Бесприютного Серёжку:
Одинокий бродит гений
По следам своих сомнений.

Непонятные тревоги
Лишь иллюзии дороги,
А архангелы, встречая,
Не укажут путь до рая,

И «игра на выбыванье»
Избавляет от прощанья:
Исчезает странный гений
В переулках сновидений.

Кто-то, кто творит реальность,
Выбросил в невероятность:
Вновь провинция глухая.
Город. Ночь. Позёмка злая…

* * *

Ещё одна зима накрыла простынёй
Угрюмые дома, и двери за тобой.
Всё будет как всегда, как много лет подряд:
Напрасно жду звонка – сломался автомат.
Напрасно жду шагов в полночной тишине,
Каких-нибудь следов на снежной целине:
Разрыв подобен сну в могильной глубине,
И может, я уйду иллюзией во сне.

Удары топоров доносятся с небес:
Упало всё туда, как придорожный лес.
Глухие матюги сменили трубный глас:
Там ангелы дрова готовят про запас.
Разносится порой и звон колоколов,
Сзывая на покой уставших мертвецов:
Бредут по облакам колонны странных душ,
И где-то там я сам… и вечность зимних стуж…

Скит

…обитель света и тепла,
обитель духа и смиренья
плывёт в небесном измеренье,
моля всевышнего добра

для нас, для сирых и убогих,
заблудших в суете веков,
забывших смыслы вещих слов
в стремленьях малых, неглубоких…

…и труд молитвы непрестанной
и словом может излечить,
и всех спасти и сохранить
в годину скорбных испытаний…

* * *

Пришёл на Землю Некто…
Он в рубище ходил,
и в окруженье с кем-то
о жизни говорил.
Он странными словами
неопытных смущал,
пусть Слово и не каждый,
услышав, понимал.
И начались сражения
в полях и городах
от дикого брожения
в несведущих умах.
«Общественное» мнение
решило – «виноват!»
и, от греха подалее,
бродяга был распят.

А Он назад вернулся
с любовью всех простить!
И кое-кто «проснулся»
с вопросами, как жить?
Ведь всё, казалось, просто:
«Люби.… И будь любим»,
к чему тогда вопросы,
коль мы спокойно спим?
Бродяга все сомнения
народов понимал –
одним прикосновением
людей Он воскрешал!
В попытках стать доступным
и всем понятным стать
в насмешку и преступно
Он снова был распят…

И так всё продолжается
тому немало лет,
а Он всё возвращается
и нам приносит Свет.
И в разуме мы вроде,
но гвозди есть, увы,
и тёрн венца стал в моде,
и мастерим кресты….

Окраина

«Русский человек всегда бывает либо с Богом,
либо против Бога, но никогда без Бога»
Г. Федотов

Здесь все давно мертвы:
не проросло Зерно.
Здесь кладбище мечты,
а праху всё равно
что было и что есть,
что станется потом,
ведь времени не счесть,
поскольку время – сон.

Здесь тьма, здесь тишина,
вопросам места нет –
кровавая война
дала на всё ответ.
Здесь боги не живут –
распяты на крестах,
и ветры не поют
в рассохшихся костях.

Здесь вечен чёрный тлен,
и даже стороной
обходит Люцифер
сей призрачный покой.
Ему ли не понять
насколько люди злы:
сумели доказать,
как жечь к добру мосты!

Зачем им то «добро»?
Зачем им те «мосты»?
Пускай горят огнём
заветные мечты!
И боги пусть горят!
И дьявола в костёр!
Зачем пытаться зря
нарушить вечный сон?..

Что было, и что есть?
Что станется потом?
Загадок здесь не счесть,
а время – только сон.
Здесь все мертвым – мертвы,
здесь Слово сожжено
и прах его давно
на кладбище мечты.

Прохожий

Словно в сказках, на распутье
указатель трёх дорог,
и гадает бедный путник,
что ему «предложит» бог.

На Руси что век – неволя,
горьких бед не перечесть:
люди ищут лучшей доли –
может, где-нибудь и есть.

Из тайги в тулупе драном
по морозцу босиком
тихо брёл старик усталый
с непонятным узелком.

Что он нёс? Кому «подарки»?
И куда конкретно брёл?
Но к деревне спозаранку
узелок его привёл.

И у каждой из калиток
из заветного узла
оставлял катушки ниток,
ну а где и два кольца,

А кому алтын положит,
а кому и медный гвоздь…
В общем, странный был прохожий –
не совсем в себе, небось.

Сонно скрипнули пороги
в тесноте морозных уз,
да на паперти убогий
вслед зевнул, крестясь: «Исус…».

И куда, осталось тайной,
так и сгинул босиком
за околицею странник
с непонятным узелком.

Видно, нет душе покоя,
а дорог не сосчитать:
каждый ищет лучшей доли,
только где её искать?..

Слово для души…

Ты, мой друг, отчаялся.
Чаял… да отчаялся.
И вот-вот сломаешься,
будто старый клён.
По свету скитаешься,
не живёшь, а маешься,
не живёшь, а маешься, –
тёплый ищешь дом.

А дорога кончилась.
Под ногами кончилась.
Впереди до солнышка –
колкая стерня.
Ноги сбиты вёрстами.
За спиной погосты… и
жизнь, увы, до донышка
выпита твоя.

Выпита и пропита
в результате опыта,
и перезаложена
с «рваною» душой.
Как душа излечится
без тепла Отчества,
коль не припадёшь к нему
буйной головой?

Да, мой друг, отчаялись,
многие отчаялись!
И вот-вот сломаются,
сколько не тужи.
И они все маялись,
перед Богом каялись,
и просили у Него
Слово для души…

Письмо солдата

Здравствуй, матушка моя!
Сколько долгих лет
ожидаешь ты меня,
а меня всё нет.

Я вернусь! Вот выйдет срок, –
ты утри глаза, –
вновь шагну на наш порог
и под образа
опущусь, перекрещусь,
обниму тебя,
и уйдут из сердца грусть,
страхи за меня.
Я вернусь! Растает снег,
обнажит поля,
и весна с замёрзших рек
скинет якоря,
и с озябнувшей души
сбросит панцирь прочь:
ты лампадку затепли –
пусть горит всю ночь.
Пусть горит! Увижу я,
что ты ждёшь меня,
и вернусь, свой путь пройдя
с верою в тебя!

С верою в любовь твою,
матушка моя,
сотню раз я повторю:
«Здравствуй… это я…».

Ужасные привычки

«Мы не умеем бояться, нас от этого отучили…»

Никто картинно не вставал,
не звал «За Родину», «За Веру»,
поскольку враг стрелял умело
и жажду жизни укреплял.

И бились мы наверняка
с врагом в атаке рукопашной,
и мир крепили кровью павших
на знамя русского полка.

Старые долги

Больничный коридор.
Прививки от мозгов.
Сбежавшая любовь
и стихотворный вздор.
«Дорожка» на руке.
Погоны «отцвели».
Пустые корабли
покоятся на дне.

И хочется сбежать, исчезнуть навсегда
из душной пелены, окутавшей века.
И где искать покой затравленной душе,
затравленной душе, затравленной душе?

И мы идём в кабак.
Налей, бармен, вина!
Помянем, старина,
угасший свет в глазах.
Простим себе долги.
Забудем о стране.
«Дорожка» на руке.
Пустые корабли.

Господа офицеры

Спокойной ночи, господа, спокойной ночи!
Пусть будет пухом вам земля у белой рощи.
И пусть фуражки у крестов напомнят встречным
О том, что Русь всегда была и будет вечной!

Сыны Империи по роду и крещенью,
Вы пронесли наш русский дух через сраженья –
Пускай вас примет, господа, в свои объятья
Земля отцов и матерей, сестёр и братьев.

А нас простите за щелчки курков пустые –
Нужны патроны для врагов Святой России.
Вы долг Отечеству отдать сполна успели –
Покойтесь с миром, господа, в земной купели.

И пусть фуражки у крестов напомнят встречным
О том, что Русь всегда была и будет вечной…
И пухом примет вас земля у белой рощи…
До скорой встречи, господа… Спокойной ночи…

Дожди

Я живу в старом доме.
Он не может никак решить,
Стоит жить ему,
или пора умереть.
Я живу в старом доме,
Продолжая его любить,
Но никто из нас
первым не хочет звать смерть.

Нас дожди бьют по крыше,
Проливая резные сны
На холсты времён,
как и столетья назад.
И на облаке вышит
Старый герб молодой страны,
И вода с небес
кровью рисует закат.

Утро провинциального обывателя

У меня во дворе всё дожди и дожди,
Словно осень навек поселилась.
И весь мир в суете своей мимо спешит.
И дорожку к крылечку залило.

И никто не зайдёт рассказать о судьбе.
И гитара забыла все ноты.
И мой пёс взял «отгул», и затих в конуре:
Нет гостей, значит, нет и работы.

Непривычное утро: машинка в углу,
И бумага чиста – нет ни слова.
Даже кот крепко спит, только я всё брожу
Под дождём по таинственным тропам.

И зыбучесть реальностей гонит меня
По путям в запрещённую память,
Но «привязан» я к точке сего бытия
И не знаю, как это исправить.

Может, в этом и фокус? И время не ждёт,
И сквозь пальцы водой утекает,
И мой адрес тебя неуёмным дождём
Не случайно забыть заставляет?

Камень

Войди в мою безрадостную жизнь,
Зажги свечу, и отогреешь время:
И вслед тебе смахнёт седое бремя
Моих веков божественная кисть.

И дивный свет затеплится в груди,
И мир души исполнится надежды
И веры в то, что только ты поддержишь
Меня в моём назначенном пути.

Откроешь вновь простор родных полей,
И утро ляжет под босые ноги,
И где-то там, на солнечной дороге
Табун крылатых встретится коней.

И белый конь нас вознесёт наверх,
И будем мы парить над облаками
В мечтах о том, как тёплыми руками
Построим мир, и мир согреет всех.

Наверно, ты как прежде молода,
В груди огонь сердечных ожиданий,
А я давно сторонний наблюдатель,
Как бог даёт достойным два крыла.

Но ты сотрёшь безрадостную жизнь,
Зажжешь свечу, и вновь запустишь время…
И, как и ты, смахнёт лихое бремя
С моих седин божественная кисть.

Между прошлым и «завтра»…

И я – где-то здесь: между прошлым и «завтра».
И я – снова есть: появился внезапно.
И ты – тоже здесь: в ожидании встречи.
И ты – тоже есть: разделить этот вечер.

И бог – изумлённо: «Забыл о них напрочь!» –
Исполнит желанье, устроившись на ночь:
Чтоб мир, в неизвестность куда-то летящий,
Помог нам запрыгнуть в вагон проходящий.

И там, на пути, столько слов бы явилось,
Которые прежде бесцельно носились
По ветру, зазря, совершенно напрасно,
А здесь станет каждое слово прекрасным…

Словарь для слепцов мы с тобою напишем
На чистых листах заготовленных книжек:
Пусть люди, касаясь ладони ладонью,
Сольются в рисунке, задышат любовью,

Сорвут покрывала, мешавшие чувствам
Себя проявить в этом мире бездушном.
И снег, ненароком, им ляжет на плечи,
Скрепляя собой долгожданные встречи.

И мы к ним вернёмся, но только «сегодня».
И мы их попросим: «Дышите любовью…».

Перламутровый сон

Постучалась судьба
В мой «берёзовый» сон:
Отворил тихо дверь,
Не спросив, кто же там.
И ворвалась она,
Распахнув горизонт:
Хочешь, верь, иль не верь,
Но узнал по глазам.

Утонул в синеве
Двух бездонных морей,
Словно в божьей росе
Из небесных зеркал.
И уже в глубине,
Среди тысяч огней,
Понял вдруг: это мне
Дал Господь, что искал.

Мы любили весь мир
В перламутровых снах,
И нам мир отвечал
Нежной лаской своей.
И любовный наш пир
Продолжался в веках:
Мы не ведали зла,
Не страшились людей.

И пусть длятся все дни
В перламутре времён,
И не дуют ветра,
Чтоб костёр не угас.
И у нашей мечты
Не закончится сон,
Ведь любовью Христос
Сохранил нас и спас.

Детство

В далёком детстве ночи колдовские
и чудеса над головой,
и за окном миры иные,
и до небес подать рукой.

В далёком детстве можно трогать звёзды
и босиком шагать к луне,
и всё на свете очень просто,
и так легко летать во сне.

В далёком детстве небо голубое
и облака белей, чем снег,
и даже время там другое,
и если дружба, то навек.

Мне немногое надо…

Облаками нависли
невесёлые мысли,
позабыт-позаброшен
на скамеечке лист.
И на огненной тризне
он сгорит, как все листья,
и укроет пороша
белым саваном жизнь.

Как же быстро и споро
угасает природа
и душа обретает
крылья призрачных снов.
И, наверное, скоро
на весенних узорах
уж другой прочитает
наше слово – «любовь».

И пусть всё, что не сталось,
и всё то, что осталось,
как счастливые слёзы
унесут журавли.
А мне много не надо
в этой жизни кудрявой,
лишь бы пели берёзы
всем живым о любви.

* * *

Жизнь не кончается, нет-нет…
Пусть отпевают это тело,
Но если говорить по делу,
То жизнь не кончилась, нет-нет.

Уйду ли я, уйдёте вы,
Уйдут, бесспорно, поколенья,
Но прелесть скрыта в измененьях:
Всегда ждут новые миры,

И кто бы что не говорил
В своих сомнениях о боге,
Смерть – это дверь к другой дороге,
О ней ты знал, да позабыл…

Рождённые под небом красным,
Бессмертные в круженье лет,
Вы не печалуйтесь напрасно:
Жизнь не кончается, нет-нет!

Псковская литературная среда. Проза. Вита Пшеничная

Вита Пшеничная

Поэт, прозаик, публицист, литературный критик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Пскове.

подробнее>>>

 

ПОДАРОК
(рассказ)

Всю ночь, как сумасшедший, лил дождь, наверстывая упущенное за жаркие летние месяцы время. Иссохшая земля размякла под мощным натиском воды, и к утру на темные тротуары по корявым прожилкам потрескавшегося местами тротуара стекало вязкое месиво. Ольга неуклюже обходила лужи – в длинной узкой юбке делать широкие шаги было невозможно, то ли дело брюки. Но идти в церковь в брюках никак нельзя, тем более на причастие. Ольга по привычке хотела ругнуться мысленно, но тут же одернула себя – все-таки не на прогулку собралась. До Лавринской церкви местный автобус плелся примерно полчаса, Ольга прикинула время: к девяти поспеет. Доехав до нужной остановки, девушка перебежала дорогу и пошла вдоль деревянных домов частного сектора, которые вскоре сменила широкая натоптанная тропа, невидимая с дороги из-за высоких деревьев с еще густыми, раскидистыми кронами. Следом за Ольгой, опираясь на палку, семенила сухонькая бабка, бормоча под нос абракадабру. Наконец показалась церковь, окруженная крестами и оградками. «Когда-то это место называлось Лавринский погост…» — вынырнула из закутков памяти фраза из старого путеводителя, по которому Ольга, подростком переехав с родителями с Дальнего Севера, знакомилась с городом, в котором ей предстояло жить. Ольга огляделась: бывать здесь прежде ей не приходилось, впрочем, и на причастие она шла в третий раз за свои неполные двадцать три года и то только потому, что припекло, иначе не скажешь. И припекло крепко: до саднящей боли в сердце (или в душе?), до слез в подушку по ночам и повторяющихся редко, но ярких снов с одним и тем же сюжетом, после которых она ходила чужая и чумная несколько дней подряд. И от глупых родительских вопросов «в чем дело? что случилось?» отгораживалась глухой стеной молчания…

Ольга зашла внутрь церкви и прислонилась в стенке. Служба уже началась. Под зычный бас священника прихожане крестились, проговаривая слова молитвы, одна пожилая женщина опустилась на колени и перемежала моление с поклонами. Справа, перед иконой с ясным, открытым ликом стоял, нет, точнее, подвисал на костылях увечный мужчина средних лет – непропорциональная голова, за ухом слуховое устройство, стоптанные башмаки разных размеров… Ольга поежилась и отвернулась.
— Ну что прислонилась, ноги не держат? Не облокачивайся, нечего, молодая еще… — услышала она. – Тебе говорю, тебе. — Приземистая бабуля строго смотрела на Ольгу и едва та отошла от стенки, добавила удовлетворенно: — Вот так-то лучше. Молоденькая же… — И потеряв к девушке всякий интерес, сделала несколько шагов вперед, к горящим в круге перед несколькими иконами свечам. Перекрестившись, бабуля погасила оплывшие, догорающие свечи и сложила их в стоявшую на полу коробку. Внезапно голос священника умолк и прошелестело: «кто на исповедь…», часть прихожан встали в очередь в стороне от остальных. Ольга примкнула к исповедующимся. Из-за большого числа пожилых прихожан очередь двигалась быстро – ну, какие, скажите, грехи могут быть у старого человека? Ольга улыбнулась, прикидывая: «с соседкой поругаться или на службу позапозавчера проспать. Или, к примеру, кошку забыть покормить? Хотя нет, про кошку или собаку они не забудут, это точно». Тут Ольга поймала на себе чей-то взгляд и чертыхнулась. Уже знакомая бабуля, поджав губы, снова с упреком смотрела на улыбающуюся Ольгу. «Вот, зараза, что пристала?». Ольга отвернулась и посмотрела вперед, перед ней осталось всего семь человек: «Ё-моё, что ж так быстро-то, а?». Она беспомощно огляделась и опустила голову. Подступал страх. Ольга чувствовала его приближение и знала, что по-другому не будет, что слезы вот-вот начнут ее душить до тех пор, пока не вырвутся на волю… «Господи, что я скажу?.. Как я скажу?.. Я же не смогу…Это невозможно сказать…».

Чуть больше года назад Ольга «сбегала замуж». Ненадолго, почти на три месяца и случайно, по девичьей дурости. В отместку тому, кому, как оказалось, и не была нужна. А ведь ждала его, ни с кем не гуляла, не встречалась. Подружки смеялись – ну ты и дура, он там у себя на Камчатке поди давно уже сыскал кого-нибудь в утешение, а ты тут киснешь. А Ольге и не нужен был никто кроме ее Стаськи. Стас был вдвое старше Ольги, в разводе, подрастал сын. Познакомились они на свадьбе: двоюродная сестра Ольги Татьяна выходила замуж (а Стас – давний друг ее новоиспеченного мужа Игоря). И завертелось, закружилось: танцы в темноте, под громкое «горько», доносившееся из комнаты, поцелуи в подъезде. Стас был в меру нахален, а Ольга ошалела и осмелела от его близости и нежности, но… Через день Стас уехал на Камчатку. Потом пошли письма — смешные, откровенные письма взрослого влюбленного мужчины к девочке Ольге, которые она зачитывала до дыр и ждала, ждала новых, едва опустив свой ответ в почтовый ящик…
Они случайно встретились спустя десять месяцев. Когда письма перестали приходить, Ольга ничего не поняла, подумала, что Стас просто замотался. Потом, подгадав под новогодние праздники, все-таки рванула к сестре в уютный Калюжин, что под Новгородом. Как сердцем чувствовала, что Стас там. Встретились словно чужие. Вернее, он повел себя странно вежливо, отстраненно, ни словом, ни взглядом стараясь не пересекаться с Ольгой. Это она потом узнала, что у него кто-то там появился. Сестра сказала, как отрезала: не лезь. Ольга и не собиралась лезть, но как же она? Как же письма? А ближе к вечеру посидели они с Татьяной на кухне, поговорили. Хорошо так поговорили, душевно. И выпили. Дальше Ольга плохо помнила. Татьяна рассказала, что она ходила к Стасу домой «отношения выяснять», Стас ее, пьяную, напоил крепким чаем для отрезвления, и выложил все. По полной программе. Да – другая, да – не люблю, прости. Ты же совсем еще ребенок, вырастешь – поймешь…

Задумавшись, Ольга не заметила, как перед ней никого не осталось, машинально шагнула вперед и тут же очнулась — перед ней стоял батюшка. Рукой он подозвал ее подойти ближе, спросил имя.
— В чем исповедаться будешь, Ольга?
Еще не оправившись от воспоминаний, Ольга выпалила, неожиданно для себя:
— У меня аборт был, батюшка. Я не хотела, но… Я хочу иметь детей, когда-нибудь, очень хочу. Простите… — она попыталась еще что-то добавить, но в этот миг слезы ручейками потекли по ее щекам. Ольга провела ладошкой по лицу и, повторив «простите», замолчала, не в силах ничего больше сказать. Батюшка умолк, замер глыбой над хрупкой фигуркой Ольги. Долго молчал, Ольге показалось целую вечность, и она была уже готова сорваться с места и бежать, бежать куда-нибудь, где нет никого-никого!.. Но тут отец Василий жестом указал Ольге поцеловать распятье – она поцеловала. Затем на склоненную голову девушки он наложил епитрахиль и произнес короткую молитву. Ольга, перекрестилась и, не смея поднять глаз, смотрела в пол, и шептала про себя: «Господи, Господи!.. Что же теперь будет-то?..».
— Знаешь, что это?
Девушка подняла голову – священник держал перед ней маленькую книжку в мягком переплете, из-за слез и не рассмотреть толком:
— Нет. Не знаю.
— А молитвы знаешь? – голос отца Василия звучал так громко, что казалось, он нарочно привлекает внимание окружающих. Ольга съёжилась, но ответила:
— Нет… Почти. Только «Отче наш» немного…
Тут священник, лукаво скосив на книжку глаза, спросил:
— А хочешь такую иметь?
— Не знаю. Наверное… — пожав плечами, ответила Ольга.
— Ну что ж. Ладно, ладно. Иди.
Ольга прошла в сторону, и приблизилась к иконе, у которой в начале службы стоял калека. «Никола Чудотворец» — разобрала она церковную вязь. «Никола, вот оно что… Помоги мне, пожалуйста…» — и Ольга трижды перекрестилась…

…На другой день после того разговора со Стасом она наскоро собралась и рванула на такси на вокзал – до отъезда поезда оставалась уйма времени и Ольга честно «убила» его, бесцельно слоняясь по тихому городку. А за полчаса до отхода поезда она еле нашла место в общем вагоне: народу ехало непривычно много, видимо, всем не терпелось успеть домой до боя курантов. Спустя пару остановок вышла в тамбур, покурить. А там Ромка. Правда, тогда Ольга не знала, как его зовут. Мало ли курящих по тамбурам стоит? Но то ли вид у Ольги был совсем несчастный, то ли Ромке было скучно – подошел он ближе и сказал озорно:
— Девушка, что такая грустная, Новый год скоро! — Ольга посмотрела на парня. – Хочешь яблоко, красное, сочное?
— Да.
— А водку будешь?
— Да…
Минут через десять Ромка вернулся в тамбур с яблоком, и впрямь красным и огромным («где только раздобыл?»), с бутылкой водки и двумя стаканами…

Они сошли где-то на полдороге, поймали попутку и за полчаса до полуночи были на месте. Ромка жил в глухой деревушке изб на тридцать, в половине крепкого дома со смешным в своем щенячестве овчарёнком Боссом. А второго января Ольга поутру смоталась домой, сказала опешившим родителям, что выходит замуж и, покидав теплые вещи в две сумки, вернулась обратно. В том, что дома ее отпустят, Ольга не сомневалась. Отец даже рад был, что Олька-обуза с глаз долой уехала, причем, неважно куда. С мамой сложнее вышло, но, в конце концов, и она, устав отговаривать дочь, смирилась.
Так и стали жить: Ромка ходил на ферму, Ольга сидела дома – готовила, стирала в ледяной воде, натасканной из соседского колодца, в общем, хозяйничала, как умела. О себе Ромка почти не рассказывал, а если случайно и заводился разговор, то норовил быстро вырулить на другую тему. От соседей Ольга слышала только, что родители Ромки пили по-черному, а года два назад «сгорели» за сутки, от паленой водки. Ромка кое-как закончил девять классов и устроился работать пастухом, позже – скотником на ферму в полутора километрах от деревни. О том, что Ромка – матерый зек – вор-рецидивист по кличке Монах (почему Монах-то?) с тремя ходками, Ольга как-то не думала, но иногда вечерами расспрашивала Ромку о той его, тюремной жизни. Часто Ромка пропадал с дружками – «зависал» у какой-нибудь сговорчивой молодухи на пару-тройку дней и отрывался на всю катушку. За прогулы, конечно, влетало, чаще рублем, но не выгоняли – на помощников деревни в то время стремительно мельчали.

Поначалу жили дружно, не шумно, как иной раз накачавшиеся самогонкой соседи за стенкой. Правда, выпивать приходилось часто, почти каждый день, и никаких особых поводов не было нужно: встретились, засмолили сигаретами, а там и стаканы зазвенели. Где-то в конце января подали заявление, назначили дату свадьбы – пятнадцатое апреля. В феврале нагрянули Ольгины родители, познакомились с Ромкой, осмотрели жилище. Ольга напоила-накормила их, Ромка был немногословен, но вполне приветлив. Успокоившись, родители обговорили детали предстоящей свадьбы и уехали. А в аккурат восьмого марта Ольга слегла: низ живота боль залила так, что не пошевелиться, не повернуться. И Ромка как назло пропал. Ольга подумала, что он застрял на смене, мало ли дел там, — самый разгар отелов, — но прошло время обеда, потом ужина… Ромка появился спустя два дня, чмокнул Ольгу в щеку, поставил перед ней на стол флакон духов и снова ушел. А к вечеру – старая компания, самогонка, гитара. Пошатываясь от слабости, Ольга нарезала остатки вчерашней вареной картошки, и бросила на раскаленную сковородку. Маринка, молодая женщина из местных жителей, помогала ей, болтая без умолку, а потом ни с того, ни с сего, взяла и брякнула:
— Твой-то Ромка с моим во Власовке гуляли. Там у Ромки давняя полюбовница, еще со школы…
Ольга замерла. Маринка ойкнула, помолчала и зачастила с утроенной силой:
— Да что ты столбом застыла, Оль, подумаешь, мужик гульнул, эка невидаль, забудь. Мой вон тоже пропадает раз в месяц-два, я же через него пустая стала, мне шестнадцати лет не было как согрешили. А в районе у нас коновалы работают, а не врачи, сама еле жива осталась и на том спасибо… Оль, ну очнись ты, слышишь?..
Тут Ольгу резко согнуло пополам – к боли в животе прибавилась тошнота и, еле сдерживаясь, она метнулась к выходу. Потом, потная, на дрожащих ногах она вышла на улицу, присела на ступеньку крыльца, захватила горсть снега и вытерла им лицо. В двери показалась Маринка:
— Пойдем в дом, Оль, а то простудишься, не дай Бог, пойдем…
Они вернулись на кухню, Маринка отнесла мужикам закуску, побыла с ними и пришла к Ольге, гремя грязной посудой. На застиранной помятой юбке расползлось темно-коричневое пятно, видимо, от пролитого портвейна, ворот вязаной кофты съехал набок, но Маринке было не до внешнего вида. Глаза ее уже слегка замутились и движения стали неуклюжими. Она тяжело плюхнулась на стул и забормотала:
— Олюша, ты только не думай ничего, Ромка у нас парень хороший, надежный. А что сорвался, так с кем не бывает, забудь, все равно к тебе придет. Ты только это…с дитем ничего не делай. Ну это…сама понимаешь, а то вдруг как со мной – не дай Бог… Сколько я проплакала… Вот так и сдохну здесь пустая, – Маринка замолчала, шмыгнув носом. Потом мотнула головой и резко стукнула кулаком по столу. – А ты чего за Ромкой увязалась? Где глаза были? Ты что не видишь, девочка-припевочка, что вы – разные? Я Ромке сто раз говорила: кого привез? Она же городская, антилигентная, тебе, парубку, не ровня!.. – Маринка громко икнула и потянулась к пустому стакану. – От, черт, опять к этим иродам топать.
Ольга стояла поодаль и наблюдала за женщиной: «и ведь наверняка старше меня лет на пять, а меньше сороковника не дашь. И я стану такой же, если останусь здесь, среди них…» — от этой мысли Ольга содрогнулась, но тут же взяла себя в руки, подошла к Маринке и, натянуто улыбнувшись, произнесла:
— Ну, так пошли к мужикам-то, а то развели мы тут тоску зеленую. Пошли, выпьем…
Компания угомонилась и разбрелась по домам лишь засветло. Ромка заснул прямо в проходе, одетый, в ботинках. Ольга не стала его будить. Сделала последнюю затяжку и затушила стянутую у Ромки «беломорину», зло, но спокойно приговаривая: «Вот тебе, малышок, от папочки, стаканчик пойла да от меня курева. Вырастешь таким же, есть в кого». Потом постелила кровать и провалилась в сон.

С того вечера Ромка запил по-черному, беспробудно. Ольга, возвращаясь из магазина или с работы – она устроилась в садик, — изредка видела его стеклянный, направленный в никуда взгляд. Ромка пил брагу, которая второй месяц настаивалась к свадьбе в двух больших алюминиевых бидонах из-под молока в дальней, совсем не обжитой комнате. «Чтоб всем хватило» — занося их в дом, со смехом повторял тогда Ромка. Ольга только дивилась – куда столько? Вот и вышло – куда.
Однажды, разозлившись, она, пока Ромка спал, ссыпала в бидоны несколько упаковок слабительного и еще какой-то дряни, думала, проймет до печенок, остановит. Куда там! А потом и злиться устала, да и сил никаких не было – тошнота только усиливалась да голова шла кругом. Отлеживалась целыми днями в кровати и иногда, когда становилось полегче, гуляла с Боськой до леса и обратно. В лесу, стоило зайти чуть вглубь, был (теперь уже нет) их с Ромкой «схрон» — в трех местах у подрезанных снизу берез стояли трёхлитровые банки. Вкусная влага стекала по тонким обструганным прутам, которые Ромка готовил загодя. Ольге это было в диковинку, и первые недели их совместной жизни сбор березового сока стал, пожалуй, самым светлым событием, что-то было в нем от детства…
А еще Ольге нравилось ходить с Ромкой на ферму: коровы телились каждый день (или ночь), случалось подряд троим приспичит и носится Ромка от одной рогатой к другой. Ольгин страх от неопытности и растерянности как рукой сняло, когда однажды Ромка просто разрывался, пытаясь помочь сразу двум коровам. Само собой всё получилось: и ноги ещё не рождённого телка петлёй зацепить, и под Ромку подладиться, чтоб вместе тянуть-помогать скотине. Смешной рыжий бычок стал Ольгиным любимчиком. Она и не заметила, как привязалась к нему, и первым делом спрашивала вернувшегося в работы Ромку: «Как там мой рыжий?»…
Прошел март, радуя подснежниками, наступил апрель. И в один из дней Ольга будто очнулась. Подошла к пьяному, спящему Ромке и внаглую обшарила карманы. Набрав два рубля с копейками: «что ж, на билет до дома хватит и ладно». Когда она выходила из дома, следом увязался Босс, вцепился Ольге в левую штанину и давай тянуть обратно, к крыльцу, скулил, не пускал. А когда отпустил, разразился отчаянным, вперемешку с визгом, лаем …

Дома ничего не спросили, и так было понятно. А на другой день Ольга с матерью пошла в больницу: кресло, укол, чьи-то пальцы там, внизу… Пришла в себя только в палате, когда на живот положили лед. И никаких мыслей, ни плохих, ни хороших, ни-че-го. Одно слово – вакуум. Только причитания Маринкины из головы не выходили, маячили, мешали. И про то, что пустая она, и про «не дай Бог»…
Недели через две, немного оправившись от операции, Ольга, никому ничего не говоря, наведалась к Ромке – оставшиеся вещи забрать и попытаться объясниться. Ромка как раз с фермы пришел, чай пил с сухарями, когда колченогий Босс подбежал к двери, виляя хвостом.
— Здравствуй, Ром, – сказала Ольга. – Я за вещами, скоро поезд.
— Привет. Знаю, что скоро. Чаю налить? – Ромка бегло мазнул взглядом по хрупкой фигуре несостоявшейся жены и снова уткнулся в кружку. Ольга быстро собрала все свое, что попалось на глаза, и села за стол, напротив Ромки. Помолчали.
— Оль, а как там…- Ромка осторожно посмотрел на Ольгин живот. Та чуть вздрогнула от неожиданности вопроса, поджала губы:
— Я была в больнице, ставили девять недель. Теперь – нет. – Тихо ответила она. Потом добавила: — И, знаешь что, ты прости меня, я ведь тогда сдуру за тобой с поезда сошла, со зла, отомстить хотела тому, другому, а вышло – самой себе. Прости. И будь счастлив… С кем-нибудь. Пока. – Ольга встала, подошла к Ромке, поцеловала его в щеку и вышла. Ромка не пошевелился, только сказал глухо:
— Пока…

Постепенно жизнь у Ольги наладилась – и дома упрёки поубавились, и с работой утряслось (до Ромки она была в «свободном полёте», в поисках подходящего места), вроде грех жаловаться, всё как у всех. Правда порой сон один и тот же кошмарный снился, в котором горланила распьянущая Маринка: «Нашёл с кем связаться, мотня деревенская!.. А ты-то, ты-то, антилигенка, что застряла здесь, не ровня он тебе!.. Пустая я, слышишь, пуст-ая-а!!!.. А – ты?!..», и смеялась дразнящим смехом, смахивающим на воронье карканье… После этих-то снов и ходила Ольга притихшая, по вечерам прислушиваясь в своему нутру словно пытаясь понять, что там, как? А вдруг сон – к чему дурному?..
Но никакого ответа не находила.

Однажды уже по осени в тот же год Ольга по дороге на работу встретила знакомую – учились вместе на курсах машинописи, был такой «довесок» для старшеклассников, – обменялись приветами. Валя, так звали девушку, шла в церковь. Ольга про себя ахнула: Валюшка, девчонка, прошедшая, как сплетничали, мусоля пижонские сигаретки по дворовым углам девчонки, огонь и воду, и медные трубы на личном фронте и вдруг – в церковь? Ахнула, но виду не подала. А Валя, будто поняв её, поправила платок на голове и кротко произнесла:
— Да, смешно, наверное, но так получилось. Мне пора, Оленька, пойду я. – Валя виновато улыбнулась и пошла прочь.

После той встречи что-то перевернулось в Ольге, нет-нет, да и потянется к книжной полке, вытащит книги, стопками составит на стул и дальше ищет, ищет. А маму вроде неловко спросить, куда девался маленький темно-зелёного цвета сборник с крестом на обложке, — замучает вопросами, зачем? кому?.. Был же у мамы. Ну, не привиделся же!
По зиме Ольга впервые пришла в ближайшую церковь – окольными путями узнала, что для причастия лучше поспеть пораньше, к исповеди и что с утра нельзя есть. А одеться скромнее – в длинную юбку, и платок – голову накрыть — не забыть. День и вправду выдался каким-то особенным. Что в нём было особенного Ольга не смогла бы сказать, но ощущение лёгкости и приподнятости не оставляло её, даже спалось крепко, без снов. Но, оказавшись перед батюшкой один на один в тесной исповедальне, Ольга испугалась самой себя: как подумает о не рождённом ребенке, так слёзы подступают, не сдержать. Так толком и не исповедалась, священник, спасибо ему, не стал допытываться. Ольга тогда еле до конца отстояла, чтоб к кресту подойти; хотелось не плакать, — реветь белугой, но только чтоб никто не видел, не слышал…
И во второй раз, в той же церкви вышло не лучше, не легче.
Про отца Василия из Лавринской церкви, что стоит почти на задворках города, Ольга услышала случайно, в очереди в сберкассе. Две бабули рассуждали о нём вслух, но благодарно, почтительно. И Ольга решилась. Заранее, три воскресенья подряд она ездила в Лаврино. В первый раз Ольга и церкви-то не заметила – за густо посаженными деревьями, словно ограждённая от посторонних глаз, она возвышалась над обмельчавшей речкой. Увидеть её можно было лишь с другого берега, с пустыря…

***
Вокруг опять пробежал едва уловимый слухом ропот, сравнимый разве что с лёгким дуновением ветра, но Ольга почувствовала его и подняла глаза. Ноги и руки от долгого стояния затекли и Ольга, чуть переминаясь с ноги на ногу, посмотрела вокруг. Священник в окружении прихожан читал проповедь. В церкви стало значительно больше людей.
Тут всё смолкло, и отец Василий обратился к присутствующим:
— Кто исповедался, подойдите ко мне.
Ольге на миг показалось, что слова предназначались именно для неё, и поспешила подойти ближе. Отец Василий обведя всех строгим взглядом, достал из-под полы три маленьких книжки:
— Кто хочет такие же, поднимите руки, чтоб я видел!
Ольга вспомнила, как отец Василий спрашивал её об этом на исповеди и подняла руку, но тут же опустила. Повсюду слышалось просящее разноголосье: «И мне такую обещали… И мне…».
«Ну и пусть. И не надо…» — подумала Ольга, видя, как батюшка раздал книжки, а прихожане становятся друг за другом, теперь на причастие. Ольга тоже встала, украдкой посмотрев, как люди сложили на груди руки – каждый раз она путалась, правую на левую или наоборот, и терялась, а спросить стеснялась. Что за радость показаться перед кем-то совсем уж дремучей в своем незнании?..
Ей нравилась эта часть церковного таинства. Перед тем как пригубить «плоти и крови Христовой», Ольга назвалась, глотнула ложку церковного вина и поцеловала сосуд, перекрестившись. И в тот же миг встретилась взглядом с отцом Василием. Тот пристально посмотрел на Ольгу, незаметным движением вытащил из недр казавшейся безразмерной рясы еще одну книжку и протянул Ольге:
— Последняя. Читай. Все ответы и помощь – там.
Ольга взяла книгу в руки, прижала к груди и, проронив: «спасибо, батюшка», пошла к выходу. На улице она осмелилась – так не верилось! – осмотреть подарок. Именно подарок, как же иначе!.. Она вытащила его из-за пазухи – под лучами солнца ярко блеснул золотистый тисненый крест на темно-зеленом фоне обложки…


 

Псковская литературная среда. Проза. Владимир Клевцов

Владимир Клевцов

Прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Матушка-берёза
(рассказ)

Она росла на самом верху, обхватив холмик корнями, как земной шар. Может, для неё он и был всем земным шаром и уж точно – её домом, её родиной.
Птица или ветер однажды осенью занесли на это место берёзовое семечко. Нужно было великое везение, чтобы оно не попало на камни, не зацепилось за траву, а угнездилось в земляной ямке. Зиму семечко пролежало под снегом и, когда снег сошел, продолжало безвольно лежать в ямке, отдыхая от долгого сна и чувствуя лишь влагу земли и тепло солнышка.
Снова счастливо перепадали теплые дожди, грело солнце, земля дышала паром, и семечко зашевелилось. Удобнее переворачиваясь с боку на бок, оно наконец пустило робкий, почти невидимый росток корня — так купальщик, вытянув ногу, пробует воду в реке. Корешок темнел, крепчал, проникая в бесконечную глубину земли, а с другого края к не менее бесконечному свету тянулся еще не отличимый от обычной травы стебель. С тех пор мир для нее разделился на темную, земную сторону и светлую, солнечную, и чем сильнее, давая отводы, разрастались корни, не позволяя холмику размыться в весенних потоках, тем выше взлетал берёзовый ствол и шире распрямлялись ветви.
Пришел срок, и берёза стала взрослым, гибким деревом. Весенний снег сходил с её холмика первым. В низине и лесной чащобе он еще ноздревато лежал потемневшими пятнами, сочась талой водой, а на холмике уже вовсю припекало, и она чувствовала корнями, как оживают в земле личинки жуков и роют тоннели червяки. Вокруг неё выстреливали стеблями подснежники и раскрывали навстречу солнцу свои синие бархатистые глаза.
У неё первой в округе появлялась листва. Другие деревья еще стояли окутанные фиолетовой дымкой, а на берёзе лопались почки. Понуро висевшие было ветви за один теплый день озеленялись мелкой листвой, к которой, привлеченные запахом, липли мошки, и берёза с этого дня начинала шуметь на ветру, отправляясь под парусами в долгое летнее плавание.
Деревья в лесу хорошо знают друг друга. Вынужденные жить в неподвижности, они чувствуют соседа, особенно если сосед одного семейства и тем более от одного семени. Под холмиком уже раскинулась роща берёз: маленьких, побольше и совсем взрослых, и все они были от её семени. Плотно прижатые телами, они росли вверх, стараясь одна перед другой побыстрее дотянуться до солнечного света; нижние ветки за ненадобностью отсыхали, оставляя узловатые отметины на коре, а стволы, высокие и тонкие, зеленели только верхушками.
Ей не надо было торопиться, она росла как ввысь, так и в ширинуветвями, которые отсыхали неохотно, и тень от её листвы, как шатром, покрывала всю небольшую вершину холмика. Она была одинока, не зная соседей, даже движущиеся существа — люди и животные — не навещали её. Ранней весной по снежному насту еще прибегали зайцы и, встав на задние лапы, кормились кончиками нижних ветвей. Летом появлялись волки, чтобы осмотреть окрестности. Однажды поднялся медведь, долго стоял, внюхиваясь в дым далекого пожарища, недовольно ворча, затем принялся нервно точить о её кору когти.
Люди появились, когда шла война. Она ничего не знала о войне, и представления о ней были связаны только с грохотом и взрывами, от которых сильно дрожала земля, и дрожь передавалась корням. Земля, такая прочная и незыблемая, казалось, была готова встать на дыбы и скинуть её вниз.
Люди были солдатами. Они пришли однажды после особенно сильного грохота и отрыли внизу по обеим от неё сторонам окопы.
Вскоре из полевой кухни поднялся дымок, и по берёзовой роще вместе с дымом поплыл запах сытного кулеша. Вечером к ней поднялся пожилой солдат, сержант-снайпер. Сначала он, как волки и медведь, осматривал с высоты окрестности, потом обратил внимание и на неё. И тут случилось то, чего с ней никогда не случалось. Он вдруг обнял её за ствол и погладил по коре шершавой ладонью, шепча ласковые слова:
— Матушка-берёза, страшно небось? Подожди немного, скоро станет тихо. Я тебя сразу приметил, как пришли. У нас дома во дворе такая же берёза стоит, я её с детства помню. А ты не бойся, я с тобой рядом.
Она не понимала слов, но общий доброжелательный тон ей был ясен. И этот тон, и это движение по стволу шершавой ладони были приятны, и она вся, от начала ствола до верхних веток и последнего листа, отзываясь на ласку, невидимо затрепетала.
В следующий раз он пришел под утро, когда в небе бледнели гаснущие звезды, осторожно забрался на берёзу и сел на сук посреди ствола. Но и теперь, перед тем как подняться, снова погладил её по коре и ласково сказал: «Матушка-берёза, не бойся, я рядом». Он сидел, обхватив ствол одной рукой, а другой придерживал на коленях винтовку. Когда рассвело и солнце ярко залило землю лучами и пели, перепархивая в её ветвях, птицы, он сделал три негромких выстрела.
Потом быстро, едва касаясь ветвей, спустился и, топоча, бросился вниз с холма.
На следующую ночь она снова ждала его. Он был не из её семейства и не от её семени, он двигался и топтал землю, но берёзе представлялось, что он свой, как берёзы внизу под холмом, как земля у корней и солнце в вышине, и что её и его вырастила и напоила соками стволы одна и та же земля и согрело одно солнце.
Приходил он и во вторую ночь, и в третью, неслышно сидел до рассвета, стрелял и уходил. Но всякий раз не забывал прикоснуться ладонью и прошептать: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой».
После его выстрелов, доставлявших противнику большие неприятности, на той стороне начинался суматошный, беспорядочный шум, прилетало и разрывалось перед окопами несколько мин. Стрелял он и на четвертый день, но не спустился, как обычно, а, вскрикнув – она стволом ощутила, как по его телу прошла судорога, — и задевая её ветки, упал. Следом, запаздывая, со звоном скатилась винтовка.
Она чувствовала верхними корнями тяжесть его тела и надеялась, что он встанет и скажет ей ласковые слова. Но он не поднялся, зато пришли другие люди и унесли его. В сумерках они вернулись и взялись копать на холмике яму. Она встревожилась, что её зачем-то хотят вырыть и сбросить вниз. Но люди только положили что-то в яму, завалили землей и долго говорили, и в звуках их речи она улавливала горечь, печаль, обиду и нетерпеливую злость. Но эта злость не была направлена против неё.
С того дня солдат больше не приходил. А потом, с торжествующей и нетерпеливой злостью прокричав «ура», исчезли и другие солдаты.
На той стороне, где заходит солнце, раздался далекий грохот и взрывы, но они почти не достигали корней и мало тревожили её. Затем и этот грохот пропал, и наступила, как предсказывал солдат, тишина.
Ближе к зиме берёза засыпала, а когда просыпалась весной, когда по жилкам ствола, раздувая его, как бока бочки, бежал и струился сок, она начинала как бы жить заново, и мир для неё был внове. Внове была теплая земля, дожди, свет солнца и просторы, безбрежность которых она чувствовала разросшимися ветвями. Но когда это приходило, она вспоминала, что все уже было много раз, просто повторяется. И в древесной памяти возникали смутные воспоминания о солдате — двигавшемся и топтавшем землю, — и застарелая тоска по ласке волновала её.
Поднимались на холмик зайцы, волки и медведь, по-прежнему точивший когти, не причиняя, впрочем, затвердевшей коре большого вреда. Но солдата не было. Каждое лето она вспоминала о нем, пока вдруг неосознанно ощутила, что солдат не ушел тогда вместе с другими в сторону, где заходит солнце, а остался рядом с ней. Он и сейчас лежит среди её корней и оттуда, из глубины и мрака, продолжает шептать, просто она не слышит: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой». И благодарность охватила её, и вся она, от корней до верхушки, хотя ветра не было, вновь затрепетала листьями, что-то бессвязно и радостно бормоча на своем древесном языке…
Прошло тридцать лет после войны, а берёза была жива. С одной стороны она начала понемногу сохнуть, зато другая, обращенная к солдату, густо зазеленела и в ветреный день шумит, полощется ветвями над размытым, почти стершимся бугорком земли.
Она давно стала приметным местом, и теперь местные жители так объясняют прохожим дорогу:
— Как добраться до Шемякине? Да очень просто. Доходишь до Берёзы и сворачиваешь по тропинке налево.
Покупая билет в автобусной кассе, ягодники говорят: «Нам два билета до Берёзы, пожалуйста». И кассирша знает, где эта Берёза и сколько надо взять с пассажиров денег.
От берёзы ведут две дороги — одна налево в Шемякино, а другая все вниз и вниз к болоту. И когда ягодники выходят к вечеру из болота, усталые, измученные, нагруженные корзинами с клюквой, первой их встречает на холмике берёза. Осенние листья полыхают, как костер, и она ласково и бессвязно бормочет им что-то на своем древесном языке.

 


 

Наездник
(рассказ)

Бывшему мастеру-наезднику, пенсионеру Ивану Антоновичу Рябову, живущему в деревянном домике поблизости от ипподрома, заехал по пути на юг с женой и сыном племянник Георгий, которого он, понимая свою старческую ненужность, не надеялся увидеть. Подростком племянник часто гостил у дяди, но вот уже лет десять как не был.
За столом, ошеломленный важностью события, Иван Антонович говорил не останавливаясь. Он был счастлив, ему хотелось, чтобы все были счастливы, и не замечал, как смущен его болтовней племянник, как сердится, накрывая стол, супруга. Своих детей у Рябовых не было, и ее возмущало, что муж называет мальчика внуком, а жену племянника Светлану дочкой. Когда она поставила на стол к селедке тарелку вареной картошки в мундирах, сидевший на коленях у матери мальчик сказал:
— Это лошадиные какашки.
— Так нельзя говорить, Вадик, — ласково укорила ребенка Светлана, а племянник смутился еще больше, теперь за сына, сказавшего за столом нехорошее слово.
— Внучок, — тут же радостно откликнулся Иван Антонович. — Это не какашки, а картошечка, первейшая еда после хлеба и мяса.
Было воскресенье, беговой день, и Ивана Антоновича это тоже радовало, потому что там, на ипподроме, он развернется. Он покажет гостям, на что способен старик. Жалко, конечно, что он уже не ездит, но дай такую возможность, не будет ему на дорожке равных, не подросла еще молодая смена.
— Как только покушаем – сразу на бега, — продолжал он. – Сегодня разыгрывается Большой четырехлетний приз, дерби по-ихнему. Будет сеча, будут гром и молния на весь белый свет.
— Это по какому «ихнему»? — подала голос жена племянника Светлана, молодая крупная женщина с ярко-белыми, точно неживыми волосами. Она почти не поднимала головы, занятая ребенком, но, оказывается, прислушивалась к разговору.
— По-ихнему — это по-английски. А по-нашему — Большой четырехлетний, до революции он еще назывался Большим Императорским.
Рука крепка, лошадки наши быстры, — неожиданно пропел он на мотив танкистского марша.
На него удивленно посмотрели, а Иван Антонович так сморщил лицо, что было не ясно, смеется он или хочет заплакать. Решили, что все-таки смеется.
— Георгий, у тебя деньги есть? Знаю, что есть, на юг едешь. А теперь поедешь богатым, — и продолжал, обращаясь к одной Светлане, человеку, в ипподромных делах несведущему: — Бежит Гепард, он фаворит, все будут ставить на него в паре с Красной Гвоздикой. Но дело в том, что Гепард разладился, в смысле, что не на ходу. Никто не знает, а я знаю, видел на тренировке. Зарядим десять билетов, но не на Гепарда, а на Паприкаша с Красной Гвоздикой. Выдача будет один к двадцати. Поставишь, к примеру, сто рублей — получишь две тысячи.
— А если ваш Паприкаш не победит? — Светлана теперь заинтересованно смотрела на старика. — Если проиграет?
— Риск, конечно, есть. Но я-то на что?
Окна были распахнуты в сад, и там на ветвях тесно белели еще не созревшие яблоки. Ясно слышалось, как перед каждым заездом звонит на ипподроме колокол, и Рябову казалось, что это нетерпеливо стучат ему в дверь, требуя на выход, и он ерзал на стуле.
Наконец выбрались на улицу. Деревья почти не спасали от солнца, подобрали тени, лежавшие на земле чернильными пятнами. Георгий с семьей шли неторопливо, Иван Антонович то и дело забегал вперед и, останавливаясь, ждал, не отрывая взгляда от белых волос Светланы, под солнцем похожих на блестящую жесть. Вскоре ему предстояло перекрывать крышу, и его давно мучил вопрос, чем крыть — шифером или жестью. Теперь ясно, что надо жестью, крыша будет выглядеть очень красиво, освещая, как прожектором, всю округу.
На ипподроме он снова не мог успокоиться. Посадив родственников на трибуну, сбегал в кассу за программкой бегов. По дорожке, запряженные в качалки, проезжали лошади из разных заездов. Зрители и игроки в тотализатор издали уважительно, даже заискивающе здоровались с Иваном Антоновичем, словно надеясь, что только одно его присутствие принесет им удачу.
— Наш заезд седьмой, — почему-то шепотом сказал Рябов, разворачивая программку. — Вот они, голуби ласковые: Гурзуф, Гепард, Копанка, Паприкаш, Опал, Красная Гвоздика.
— А какие наши? — Светлана подсела к Ивану Антоновичу вплотную.
— Паприкаш и Гвоздика, четвертый и шестой номера. Стартуют полем, это не очень хорошо, но терпимо.
Жена племянника склонила над программкой голову, и Рябов снова подумал, что, если покрыть крышу жестью, она не только будет сверкать прожектором, но, возможно, еще и пахнуть духами.
Неожиданно он толкнул Светлану в бок:
— Смотрите, вот Паприкаш. И Гвоздика. Спущусь-ка я вниз.
— Дедушка, я с тобой, — попросил мальчик Вадик, который уже понял, что Иван Антонович человек здесь важный и ему лучше держаться рядом.
— Внучок. — Рябов быстро-быстро заморгал, лицо его опять сморщилось в непонятную гримасу, и по завлажневшим глазам Георгий со Светланой поняли, что на этот раз старик готов заплакать. — Внучок, голубь ласковый. Да я ради тебя. Да я ведь… Пошли с дедушкой, пошли.
У изгороди, отделявшей беговую дорожку от зрителей, они остановились.
— Ерофеич! — закричал Рябов ехавшему на Паприкаше наезднику.
— Держи хвост трубой, не подведи, Ерофеич! — Он знал, что перед призом с наездником разговаривать нельзя, но удержаться не мог.
А бега все продолжались и продолжались. Прошли пятый и шестой заезды. Светлана вскакивала, прижимала ладони к щекам, лицо ее раскраснелось, волосы растрепались; она то и дело хватала старика Рябова за руку, а он, не менее взволнованный, толкал ее, как лошадь, локтем в бок. Начинался седьмой заезд…
— Как бы фальстарта не было, — озабоченно сказал Иван Антонович.
— А то лошадки перегорят. У нас, к примеру, был случай. Один наездник, назовем его Петров, выпоил свой лошади перед самым призом чекушку водки, ну, вроде допинга. А Ерофеич откуда-то узнал и давай на старте фальшивить — то вперед вырвется, то отстанет. Крутились раз пять, пока не стартовали, а лошадь Петрова к тому времени — хмель-то выветрился — и выдохлась, перегорела, пришла последней за флагом.
— Разве такое возможно? — Светлана смотрела на Рябова, как на знатока, с восхищением.
-У нас все возможно…
Тем временем из застекленной, маленькой, похожей на голубятню судейской вышки высунулась рука и позвонила в колокол, сначала часто-часто, требуя внимания, а потом весомо ударила три раза, призывая наездников на старт. Оттуда, с высоты, четырем судьям было видно, как крутанулись, разбираясь по номерам, лошади, как неровной шеренгой побежали все быстрее и быстрее к кафедре стартера, невысокого мужчины с поднятым флажком. Опустился флажок, та же рука ударила в колокол, заезд начался, и вскоре все шесть лошадей вошли в поворот.
— Первая четверть пройдена за тридцать три секундуы! – торопливо крикнул один из судей, щелкая секундомером. — Идут в две двенадцать. Лошади приближались к трибунам, топот копыт стал слышнее, хорошо были видны лошадиные головы и сидящие сзади в качалках наездники с поднятыми хлыстами. Еще никто не вырвался вперед, никто не отстал, но тут одна из лошадей резко закинулась в сторону.
— Гепард сбоит, — крикнул уже другой судья, вслух считая число сбоев. -Два, три, четыре… Проскачки нет, по-о-ошел!
А сбившийся с рыси на галоп Гепард, одернутый наездником вожжами, на мгновение отстал и, злобный в беге, с завернутой набок головой, с оскаленной мордой и словно напоказ выставленными зубами в окровавленной пене, снова бросился догонять основную группу.
Судьи нервничали, картина заезда теперь менялась каждую секунду, за всем надо уследить, и они кидались от окошка к окошку, так громко стуча по полу ногами, словно были подкованы. Сейчас впереди Опал, но его достают Паприкаш и Красная Гвоздика. Но вот и Гвоздика сбоит и отстает… И все резвее и резвее бежит Гепард.
— Вторая четверть — в тридцать одну секунду, — торжествовал судья с секундомером. — Идут в две ноль четыре. Это почти рекорд!
— Подожди с рекордом, — осторожничал главный судья, веселый полный человек с приставленным к глазам биноклем.
Из нового поворота Гепард вышел уже первым. Его наездник сидел в качалке почти без движения, как замерзший. Он не кричал ободряюще, не поднимал вожжи, не бил хлыстом по крупу, его поведение, наверное, было непонятно и самой лошади. В шлеме, в больших мотоциклетных очках на отрешенном лице, наездник очень походил на какое-то инопланетное существо и, казалось, гнал жеребца вперед одним своим пугающим видом. Лошади промчались мимо конюшен, откуда минуту назад стартовали, и все, кто смотрел на них с трибун, видели, что бегут они не плотной группой, а вытянулись в цепочку.
А судья с секундомером снова ликовал. Не в силах справиться с волнением, он схватил микрофон и объявил на весь ипподром:
— Третья четверть снова пройдена в тридцать одну секунду. Впереди вороной жеребец Гепард, вторая — темно-серая кобыла Копанка, следом Гурзуф и Опал.
Паприкаша и Красной Гвоздики впереди не было. Но еще до того как объявили результаты третьей четверти, Иван Антонович понял, что это все, это проигрыш. Когда в начале заезда Гепард засбоил и казалось, уже не сможет нагнать упущенное время, он порадовался своей проницательности. Но это было минутное торжество. Сейчас он видел, как мощно, без устали рвался вперед Гепард, как распластался над землей, почти не касаясь ее ногами, и в этом всепоглощающем бегедля него уже не было преград.
Ударил колокол, заезд окончился, и суетившийся весь день Рябов устало закрыл глаза. Но самое страшное было впереди. Что теперь скажет племянник, как посмотрит Светлана, так верившая ему?
Но ему ничего не сказали. Домой возвращались еще медленнее.
Вадик все время убегал, и внимание родителей было обращено только на него.
— Вадик, вернись, Вадик, подожди, — окликали они мальчика.
Иван Антонович брел сзади, как привязанный, не человек брел, а сплошной красный сгусток стыда. Когда они шли мимо ипподрома, за решеткой ограды пасся рабочий мерин Мишка, потом он поднял хвост, и на землю посыпались дымящиеся култышки. Стоявший рядом Вадик радостно закричал:
-Дедушка, смотри, картошечка падает!
Племянник, почти весь день молчавший и стеснявшийся дядю, придя домой и вспомнив, что скоро уезжать, приободрился, досада его прошла. Вместе в женой и сыном он отправился в спальню, чтобы отдохнуть перед дорогой и начать собираться. Посмотрев на племянника, понемногу успокоился и старик Рябов.
На вокзал поехали на такси. Вечерело. Из-за косых лучей солнца, бьющих сквозь деревья, в воздухе висел золотистый туман. Иван Антонович обрел уверенность окончательно, забрался на переднее сиденье рядом с шофером, чтобы указывать дорогу.
— Без вас знаю, куда ехать, — огрызнулся таксист.
— Голубь ласковый, тут кратче будет.
На улицах уже лежали тени от столбов и деревьев, и казалось, что по крыше машины мягко бьют палками. Таксист ехал неторопливо, останавливался у светофоров.
— Если так вожжи натягивать перед каждым столбом, приза тебе не видать, — насмешливо заявил Иван Антонович, привыкший, как наездник, выражаться по-своему. — Всю жизнь будешь приходить на финиш за флагом.
Таксист ничего не понял из сказанного, но догадался, что его осуждают за медленную езду.
— Не боись, папаша, — недружелюбно покосился он на старика, — приедем вовремя и со всеми твоими флагами.
На вокзале долго прощались. Георгий со Светланой обещали заехать на обратном пути, но мыслями своими были уже по другую от старика сторону, где-то в дороге к теплому Черному морю. И Рябов, слушая, улыбался, понимая, что никогда они не приедут. Мальчик Вадик держал его за руку и был еще как бы на его стороне. Но когда его забрали, чтобы идти в вагон и он снизу так ласково и доверчиво взглянул на Рябова, что у него в третий раз за день сморщилось лицо и по щекам побежали слезы.
— Внучок, голубь ласковый, — шептал он и махал на прощание рукой.
Хотелось Ивану Антоновичу тихонько поплакать и дома, мешала лишь супруга, возившаяся по хозяйству. Он дождался ночи, лег в кровать, но вместо слез и жалости к себе в голову полезли другие мысли.
Представилось, как мчится в ночи поезд, где едут племянник с семьей, как радостно гудит этот поезд, вырвавшись из города на простор, тревожа леса грохотом колес, скользя по деревьям светом из окон, — огромное, огнедышащее чудовище, и когда промчится дальше и стихнет шум, еще долго певуче будут звенеть ему вслед рельсы. Но машинист, конечно, не даст поезду хода, натягивает вожжи, тормозит у каждого столба, и ему, как и шоферу такси, никогда не выиграть приз.
А потом вспомнилось, как он ездил сам, сколько традиционных призов выиграл за сорок лет. Сколько кубков получил, сколько грамот, сколько раз после выигрыша к уздечке его лошадям прикрепляли бант с красной лентой, и, пока он проезжал круг почета, ленточки вились на ветру, радуя глаз, наполняя сердце торжеством, В спальню, грузно ступая, пришла супруга, легла на кровать у противоположной стены и сразу устало затихла, заснула. Рябов не обратил на нее внимания. «А ведь если посмотреть, я прожил хорошую жизнь, — взволнованно подумал он. — Мастера-наездника достиг, дай Бог каждому». И тихонько счастливо смеялся, тревожа супругу. Только одно было нехорошо: никому сейчас его особенная, важная жизнь не интересна — ни супруге, ни молодым наездникам, ни племяннику Георгию, а это особенно обидно, потому что племянник родная кровь, у них одна фамилия. И вскоре его часть фамилии бесследно развеется в воздухе, рассеется над беговой дорожкой, не оставив следа.
В ту ночь Иван Антонович так и не заснул. Поднялась непогода, за окном шумел ветер, мотая тяжелые ветви яблонь. В свете уличного фонаря вся комната наполнилась мелькающими тенями, и Рябову казалось, что он на своей кровати-челне куда-то плывет и плывет среди бушующих волн.

Псковская литературная среда. Поэзия. Юрий Иванов-Скобарь

Юрий Иванов-Скобарь

Юрий Анатольевич Иванов родился в г.Омске. Окончил истфак ОмГУ. Публиковал стихи и юмористическую прозу в омских СМИ.
С 1996 года живёт в Псковской области. Печатался в журналах «Литературная Кабардино-Балкария», «Дети РА».
Автор  сборников стихов «Хронология обстоятельств» и «Годовые кольца», сборника литературных статей «Две Ольги и другие». Лауреат и дипломант ряда литфестивалей и конкурсов.

В мае

А ночи – заметно короче.
Бреду переулком случайным.
Как воздух прозрачен и сочен,
а дом засыпающий – тайна.

Я мимо пройду, не узнаю,
что в доме, в такой-то квартире
по вечному правилу мая
я – чей-то единственный в мире.

* * *

Я подвержен обычным порокам:
целованью отвергнутых жён,
сигаретой отмерянным срокам
я не верю. И пью самогон.

К смерти я отношусь не серьёзно,
в русских весях – отпетый буддист;
словно в кроне родимой берёзы
закачался вдруг пальмовый лист.

Мне простят православные предки
бритый череп и жёлтый халат;
предки сами собрали объедки
со стола иудейских ребят…

Я ведь тоже искал Беловодье
от Амура до псковских болот.
Знал людей, но знавал и отродье,
совершая свой жизневорот.

Под звездой, под судьбой или богом
тени будд в свой назначенный час
растворятся в небесных чертогах,
призывая туда же и нас.

Но когда надоест изученье
жизни, смерти, любви и окрест –
всё равно — без мученья, с мученьем –
лягу в землю под русский я крест.

* * *

Всё громче мёртвых голоса,
всё ближе час посмертной встречи.
Семейных снимков образа
глядят внимательней и резче.
Глядят из глубины времён
жильцы ушедших измерений.
Быть может, там, где Орион
стоит в своём извечном крене,
они собрались на совет
решать судьбу своих потомков…
А нити жизни тонки-тонки,
«и от судеб спасенья нет».

Метафора

…Колодец и дом полусгнивший,
сарай из пропитанных шпал.
Свой мир в этой жизненной нише
кто-то в трудах создавал…
…Заброшенный сей полустанок –
метафора жизни иной.
Очнувшись от девок и пьянок,
бреду по железной прямой,
которая где-то коснётся
вокзала…Народу – орда! —
в билетные ломят оконца:
куда и когда поезда?..
Кто – в небо, а кто – в никуда…

Ложь

Как бог после акта творенья
сползаю с жены и по краю
двухместно-кроватного рая
рассыпанное оперенье
ангела собираю –
одежды, чувства и ночи,
мысли, дни и надежды…
Закон расставанья не точен,
параграф «Прощанье» отсрочен,
но всё…всё не так, как прежде.

Я утром жене налажу
крылья и всё такое,
лететь ей в одну из башен
офисных новостроек.
Она у других в ответе
за освещенье улиц –
ловят электросети
деньги кварталов-ульев.

А я в ожидании ада
сниму и улыбку и сердце.
Дьявол не носит «Прада»,
ему ни к чему маскарады.
И если огонь – расплата,
то мне, и сгорев, не согреться…

Старик

Он знает, упрямый старик,
что жаждет его богадельня;
что чёртова старость — смертельна,
что к Богу уже через миг…

Готовит последний парад:
строгает себе домовину;
как некогда выстрогал сыну,
жене, и родне – всей подряд.

И с накипью стружек верстак,
где царствует строгий рубанок,
его призовёт спозаранок
трудиться – теперь и за так…

Он верит, упрямый старик,
в своё божество – руки в деле.
Начало начал – понедельник,
и дальше по дням, как привык.

И жёстко он ставит костыль,
как будто бы гвозди вбивает.
Идёт, не летит – ковыляет…
И время усталое тает,
часов осыпается пыль…

Похороны

Впрягли кобылу: «Н-н-но, родная!»,-
к полудню дело, что ж, пора.
Телега — плавно со двора,
песок дорожный проминая.
Везём соседа в домовине,
дощатой крышкой он прикрыт.
Я перед ним, в понятном сплине,
по горло водкою залит,
сижу возницей, вожжи – в руки,
такое дело,
без кнута
везу отторгнутое тело
душой, ушедшей в никуда.
Держась руками за телегу,
бредёт печальный караул –
пяток старух, остатки века.
Любви их прошлой тихий гул
плывёт за гробом, над деревней,
и над Землёй, и в небесах…
И тот, который не Бес ах-
нет салютом грома с высоты.
Сосед и Бог теперь на «ты».

Пастьба

Сапог, плаща и шапки груда –
пастух копной сидел в седле.
Анатомическое чудо
его держало на земле.
Хромой, кривой, мосластый мерин
стоял, губами шевеля.
И зрак его смотрел в поля,
и мир на этот взгляд был скверен:
никто ни в чём здесь не уверен.
Звучит начальственное мненье –
то пастырь щёлкает кнутом.
И всё отходит на потом:
и хмарь, и хворь, и дурь сомненья.
Так начинается движенье –
парнокопытные стада,
заводов кухонных руда,
богов двуногих утоленье…
И нет надежды на спасенье.
И жизнь уходит в никуда…

Добрый ангел

Он был поэт, он видел небо,
и умел читать между строчек;
на работе прикован был к Apple,
и начальником был задрочен.

Он жене, как прекрасной Даме.
мир дарил по утрам, как розу.
А жена всё плакалась маме:
неудачник – такая заноза!

Лишь один только в небе ангел
понимал, где поэту место;
соблюдая ранжиры и ранги,
сообщал по начальству честно:

есть такой, мол, он Вами отмечен,
и живёт он по Вашему плану.
Но конечен ведь путь человечий,
и на сердце поэта – рана…

Получив в небесах отмашку –
честь по чести, печать на бланке –
как бы ни было это тяжко,
взялся рьяно за дело ангел…

Полицейские сводки чётки:
ДТП – где, когда и сколько…
В них отмечен поэт наш кроткий,
оказалось, бордюр был скользкий…

В общем так (не хотите, не верьте),
добрый ангел был ангел смерти.

Женщина с характером

Ты не паинька, ты – мятеж,
и сердечком карминных губ
ты любви не даёшь надежд
чёрным криком тревожных труб.

Ты не пляжей дитя – баррикад,
и когда в клочья мир вокруг,
для тебя это рай, не ад –
мазохистская радость мук.

Ты бросаешь героя под танк
не с гранатой — с одним ножом.
Ты со всеми идёшь ва-банк
и считаешь: так – хорошо!

Для него ты – тайфун в судьбе,
для тебя он – ночной причал,
горький отдых в твоей борьбе
разрушения всех начал.

Из-под танка герой ползёт,
оставляя кровавый след.
Он не знает, что его ждёт
безнадёжность ложных побед.

Сад

Юле

Бывали поляки, ходила литва,
и немцы – гореть им в аду!
Но каждой весною трава и листва
в моём оживали саду.

Крушили меня и тюрьмой и сумой,
песчинка в потоке судьбы.
И он леденел, сад, колючей зимой,
ни птичьих следов, ни тропы.

Я редко влюблялся и честно любил,
разлука – крушенье надежд…
Но каждое лето я в сад выходил
в доспехах рабочих одежд.

Но если родная и верит, и ждёт,
что годы нам вместе нести,
цветник разведёт, разобьёт огород –
то саду и дальше цвести…

…Опустится небо, накроет земля,
и примет нас вечный покой.
Мы там голубые постелим поля
и вырастим сад голубой!..

Полночь

нежданный стук в дверь
любовь?
судьба?
смерть?
угадай с одного раза
другого может и не быть

Деревенская дорога

зима
темнота
постоянство Полярной звезды
путь далёк
только три фонаря на пути
тишина
словно времени не существует
то мерещится что вот сейчас
лавой татаро-монголы ворвутся в село
или выскочат волки навстречу
сволочи воют в окрестных лесах
то что-то лежит впереди
и становится страшно
пока не увидишь сена охапку
выпавшую из саней
или бревно

Псковская литературная среда. Проза. Валентина Алексеева

 

Валентина Алексеева

Прозаик, поэт, публицист, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

ЖЕНЩИНА ИЗ ПЛЕМЕНИ ДЕЛАВАРОВ
(рассказ)

Сестре моей Елене Александровне
посвящается

Вы хрен на терке тёрли? А на мясорубке? Или хотя бы в современном кухонном комбайне, закрытом? Все равно, когда переваливаешь получившуюся массу в кастрюлю, надо делать это как можно быстрее, тут же закрывать крышкой и при этом задерживать дыханье, иначе рискуешь получить ожог верхних дыхательных путей. Опытные люди занимаются этой процедурой на даче, на открытом воздухе. На худой конец, на балконе, не застекленном. А то еще на мясорубку полиэтиленовый мешок надевают. Идеальный вариант – противогаз. Только где его взять-то? Я только раз и попробовала сделать эту домашнюю заготовку. С тех пор предпочитаю покупать хрен в магазине, в маленьких баночках. Да и сколько того хрена и надо-то?
К чему этот разговор про хрен? А к тому, что тереть хрен на терке – это детская забава по сравнению с приготовлением 10%-ого раствора хлорной извести.
В первую же неделю службы своей в должности старшей медсестры поликлиники Верочка с этим процессом и столкнулась. Вообще-то приготовление 10%-ого раствора хлорки не входило в ее обязанности. Это была задача сестры-хозяйки. Но Таня, однажды взявшаяся за это дело, чуть не умерла (во всяком случае, она так утверждала, и это вполне походило на правду). Верочка Таню очень уважала, так как та много читала. А Верочка с детства предпочитала дружить с людьми умнее себя, чтобы самой от них набраться уму-разуму. А Таня!… О, Таня читала Фолкнера. Если б ни Таня, Верочка и знать бы не знала, что таковой существует. Таня читала Драйзера, Уайльда, не говоря уж про наших родимых Толстых, Чехове и Достоевском. Таня мечтала прочесть «Красное колесо», так как всё остальное (или почти всё) Солженицынское у нее было позади. Верочка же с трудом одолела только «Архипелаг ГУЛАГ». Не потому, что такая уж дремучая, а потому, что в этом «Архипелаге» слишком всё страшно и не романтично. Сама она тоже много читала, особенно в детстве (на том с Таней и сошлись). Но ей нравились «Три мушкетера», «Всадник без головы» и особенно про индейцев. Прерии, вигвамы, мустанги. Благородные, честные, отважные, стойкие, верные индейцы. «Ни один мускул не дрогнул на его лице». Племя делаваров. Она сама словно существовала в тех прериях и вигвамах.
С Таней они подружились еще когда Верочка была медсестрой врачебного кабинета. Они были одного примерно возраста. И даже дети их были ровесниками. Таня сидела в своей маленькой кладовочке за столиком, отгороженным стеллажами с казенными простынями и халатами. И читала. Верочка предупреждала подругу, если шла какая-нибудь проверка.
И вот вдруг Верочка оказалась начальницей над своей умной подругой. Она сразу решила, что будет делать вид, что знать не знает о ее нарушении трудовой дисциплины. Дружба дороже. Однако же маточный раствор хлорки заканчивался, а Таня словно и не знала об этом. Верочка как бы между прочим сообщила, что раствор заканчивается. «Да?», — спросила Таня. И всё. Развести хлорку могли и санитарки, но отдать им распоряжение полагалось опять-таки сестре-хозяйке, так как санитарки были в ее непосредственном подчинении.
И что было делать? Верочка решилась сама попросить санитарок. Самая молодая из них, Зинка (а все равно лет на десять старше Верочки), курила на крыльце. Она сразу поняла, в чем дело, и даже не дослушав начальницу, отрезала: «Тебе надо – ты и делай». Верочка в растерянности онемела. Зинка, как ни в чем не бывало, спокойно докурила свою сигарету. С высоты крыльца сощелкнула окурок в клумбу и удалилась, напевая.
Верочка расстроилась окончательно. Однако с детских лет она привыкла всё делать основательно и добросовестно. Недаром и в школе, и в медучилище она была бессменной старостой. Пришлось искать других санитарок. Но они все куда-то исчезли. В ту пору еще не было мобильных телефонов, потому поиски кого бы то ни было превращались в проблему.
Короче говоря, проще было самой сделать этот раствор.
В полуподвале, в специальной каптёрке хранилась сухая хлорка, стоял бак с палкой, ведро. Кран с раковиной. Все предельно просто 10 % — это 1 килограмм хлорки на ведро воды. Хорошо, что хлорка была расфасована в килограммовые мешки. Не надо ничего взвешивать. Верочка, как человек добросовестный, прочла маркировку на мешке и обнаружила, что хлорка просрочена. Да не на день, не на месяц, а на целых четыре месяца. И что делать? Спросить у Тани? Ладно, это ж не для внутривенных инъекций, а всего-то для мытья полов. Авось и так сойдет. Она надорвала пакет и бухнула хлорку в бак…
О!!!
Она вылетела из каптерки, захлопнув дверь. Кашель, слезы, сопли. Похоже, Таня, и вправду, чуть не умерла при приготовлении маточного раствора. Хорошо, что каптерка находилась далеко от кабинетов врачей, лабораторий, персонала, пациентов и вообще кого бы то и чего бы то ни было. Неизвестно, сколько времени Верочка приходила в себя, пока не рискнула заглянуть в каптерку. И снова поспешно захлопнула дверь. Белый дым висел в воздухе. Похоже, сегодня продолжить приготовление 10%-го маточного раствора не придется.
— Ты, что, плакала? – спросил Гена, муж, вечером за ужином.
— С чего ты взял?
— Глаза красные.
— А, это я раствор хлорки делала. Вернее, пыталась сделать.
— Ну и как результат?
— Не получилось. Придется завтра доделывать. Это ужас какой-то, хлорка эта. Представляешь, она в воздухе повисла облаком таким и не оседает. А дышать невозможно.
— Ну ты, мать, даешь! Так и отравиться можно. Что у вас там, техника безопасности не соблюдается? Респиратор, противогаз.
— Точно! Противогаз. Только я не знаю, наверное, у нас их и нет, в поликлинике.
— У завхоза спроси.
На другой день после долгих поисков и расспросов Верочка забрела на хоздвор, где четыре мужика в кочегарке играли в домино. Одного Верочка радостно узнала. Он лечил отит, когда она сидела в ЛОР-кабинете на приеме.
— Ой, здравствуйте! Ну как ваши уши?
Мужик очень удивился.
— А у меня зубы болят, девушка. Вы мне их вставьте, пожалуйста.
— А у меня в боку колет. Вот потрогайте сами, потрогайте, — радостно загалдели мужики, позабыв про домино.
Верочка немного растерялась, хотя понимала, что они шутят. Значит, есть надежда на успех переговоров.
— Говорят, у вас есть противогаз.
— Для вас хоть бомбу атомную на блюдечке. Вот только зубы золотые мне вставьте.
— Нет, я серьезно, — заулыбалась Верочка, — мне хлорку разводить надо, а она…
— Противогаз у нас на балансе. Мы за него материально отвечаем, — сердито прервал ее мужик, который с ушами.
— Да ладно тебе, Митрич! – загалдели мужики. – Что она, съест его, что ли! Он нам и нужен-то раз в год. И в этом сезоне мы котлы каустиком уже промыли.
Короче говоря, противогазом Верочка все-таки обзавелась. Пришлось, правда, написать расписку сердитому Митричу.
Теперь Верочка ни за кем не бегала. Всё делала сама. Ведро с раствором ставилось в служебном туалете. Санитарки добавляли его в свои ведра с водой. Вопрос был решен. И Верочка всегда четко соблюдала пропорции.

Когда-то Верочка мечтала быть врачом. И непременно стала бы. Медучилище она закончила с красным дипломом. Но в девятнадцать лет она вышла замуж за курсанта Гену, главным достоинством которого было внешнее сходство с кинематографическим Чингачгуком. И хотя стройный красавец Гойко Митич разве что лишь благородным загаром мог отдаленно сойти за краснокожего (как известно, индейцы, в основном, низкорослы, коренасты и кривоноги – как-никак с пеленок на мустангах скачут), Верочка сразу вспомнила любимых персонажей Фенимора Купера. Ну а уж к Чингачгуку, а заодно и к курсанту Гене, как само собой разумеющееся, полагались благородство, отвага и верность. Что уж тут было раздумывать?
В результате в двадцать лет у нее уже была Машенька. И жили они с Геной-Чингачгуком за много верст от родного и любимого Ленинграда в гарнизоне в небольшом районном городке, где никакого мединститута не было и в помине. Мечта стать врачом отодвигалась на когда-нибудь потом.
Не секрет, что подавляющее число медработников (в том числе и врачей) работают на полторы, а то и на две ставки. Верочка не была исключением. И как только Машеньку определили в детский сад, она стала работать на две ставки медсестрой врачебного кабинета. То есть помогала врачам принимать пациентов. Так как всегда кто-то из медсестер был либо в отпуске, либо в декрете, либо на больничном, приходилось подменять отсутствующих. Верочке даже нравилось работать с разными врачами. Она с удовольствием расширяла свой медицинский кругозор, стараясь таким образом определиться с будущей специализацией. Кем быть, окулистом, гинекологом или отоларингологом. Она все еще не оставляла надежды стать врачом.
И как-то так получилось (она и сама не заметила, как), что ее стали посылать вовсюда, где кого-то или чего-то не хватало. Однажды из-за эпидемии гриппа не вышли на работу сразу несколько медсестер поликлиники, и Верочке пришлось работать одновременно сразу в пяти кабинетах. Она носилась из кабинета в кабинет, из кабинета в регистратуру. Мерила давление и температуру, выписывала направления. И опять – из кабинета в кабинет. В коридоре ее хватали за полу:
— Девушка, у вас в кабинете осталась моя карточка.
— Девушка, я принес снимки.
— Девушка, мне не найти своих анализов.
Врачи ворчали, что она где-то ходит.
А вообще-то врачи ее любили. Да и не только врачи. За расторопность, за добросовестность, за легкий характер.
Так продолжалось несколько лет. Жизнь шла своим ходом. Гена уже был майором. Машенька ходила в третий класс. Сыну Денису исполнилось три года.

Поликлинике не везло со старшей медсестрой. После ухода на пенсию Нины Гавриловны старшие медсестры менялись едва ли не каждый месяц. И не удивительно: зарплата больше на одну копейку (фигурально выражаясь), работы наваливают на целый рубль. Верочку сватали на эту должность особенно настойчиво. И вот в очередной раз, когда ее вызвали аж к самому главному врачу, она с единственной целью, чтобы от нее отвязались, брякнула языком:
— А вот дадите место в детском саду – пойду.
Через неделю Денис пошел в садик. Хотя до этого Гена тоже ходил по своим начальникам. Безрезультатно. Одни обещания.
Верочке ничего не оставалось, как стать начальницей. Впервые ей пришлось иметь дело с подчиненными. Медсестры, сестра-хозяйка подруга Таня, санитарки. К санитаркам Верочка относилась особенно трепетно. Уйдет – попробуй найти другую на ее место! С медсестрами тоже было много хлопот. Раньше Верочка и не предполагала, что опытная медсестра может набирать в шприц лекарство, не глядя на маркировку ампулы. Как?! А вдруг оно просрочено! А вдруг на каком-то заводе медпрепаратов какая-нибудь работница по рассеянности вместо одного лекарства положила другое! Сама Верочка всегда четко следила за этим. Так ее в медучилище учили. И других ведь тоже этому учили. А на деле… Приходилось доучивать ей. Нет, не все, конечно, были такими безответственными. Тамару Федоровну, Анечку, Людмилу она не проверяла, те были добросовестными людьми. А вот какая-нибудь Аникеева… За той глаз да глаз. Руки крюки и никакого старания. Всё али бы как. Легче самой сделать.
Поступали новые препараты, новая аппаратура, новые дезинфецирующие средства. Всё необходимо было доводить до сведения медперсонала, предварительно проштудировав всё самой. А в дальнейшем еще и контролировать, чтобы все исполнялось, как полагается. Это было самым трудным – контролировать. И потому приходилось делать замечания с глазу на глаз, ну и как-то так, чтобы не обидно было.
Помимо ставки старшей медсестры Верочка оставалась и на ставке медсестры врачебного кабинета. Но так она продержалась всего месяц. Пришлось отказаться от полставки приемной медсестры, иначе ей пришлось бы и ночевать в поликлинике. Тут уж и Гена взбунтовался. Однако как замещала она всех декретниц, отпускниц и болящих, так и продолжала замещать. Плюс, само собой, обязанности старшей медсестры. Пришлось только бегать побыстрее да получать поменьше.

За официальный рабочий день Верочка еле-еле управлялась с самыми необходимыми текущими делами. Всю бумажную работу приходилось делать после. Табель учета рабочего времени работников поликлиники, график отпусков, график работы медперсонала (совмещения и замещения), заявки на получения препаратов, аппаратуры, дезинфицирующих средств, канцтоваров, а потом и отчеты по их списанию. А еще и противопожарная безопасность входила в ее обязанности. А еще и обучение персонала по этой самой противопожарной безопасности. Верочка покидала поликлинику, когда сторож уже смотрел футбол по своему маленькому переносному телевизору.
Дениса из детского сада забирала Маша.
Однажды в субботу главврач Самсонов зашел по каким-то своим делам в поликлинику. Возвращая ключ от своего кабинета сторожу дяде Леше, он вдруг заметил пустой гвоздик на щитке.
— А это кто у нас тут сегодня находится?
— А, это? Это Верочка.
— Что за Верочка?
— Старшая медсестра.
— И что она здесь забыла?
— Не знаю, — пожал плечами дядя Леша. – Вообще-то она каждую субботу приходит. Я думал, это по вашему распоряжению.
— Да? – удивленно поднял брови Самсонов и больше ничего не сказал.
С тех пор Верочке стали доплачивать за работу в субботу.

Однажды Маша (она тогда ходила в восьмой класс) сказала:
— Мам, ну ты хоть постель свою утром застилай.
Верочку словно обухом по голове огрело. Хотя Маша сказала это тихо, не грубо, наоборот, вроде как бы извиняясь, просительно.
Работа, работа, графики, отчеты, хлорка, шприцы, медсестры… Верочка и не заметила, как вся другая работа, работа для дома и семьи легла на плечи дочери. Она обняла свою Машеньку, чмокнула в макушку.
— Ты прости меня, доченька, я все на тебя взвалила. Ты у меня такая умница.
— Да ладно, мам. Я все понимаю, ты вся в своей работе. Хотя папа прав, стоит ли так упираться за эти копейки.
— Ох, доча, папа, конечно, прав. Только если уж работать, так работать хорошо, на совесть. По-другому не получается.

Когда Верочка устраивалась на работу в эту поликлинику, она была самой молодой среди своих сослуживцев. Но теперь по истечении многих лет она давно уже прозывалась Верой Андреевной. И разве что только один окулист Сергей Павлович, с кем больше других она любила работать на приеме, по-прежнему звал ее Верочкой.
Ввели новую форму оформления больничных листов. Возникла необходимость еще в одном штатном работнике, которому и предстояло освоить это новое оформление. Предложили Вере Андреевне. Она подумала и согласилась. В конце концов, сколько можно отвечать за всё и всех, писать бесконечные бумаги, разводить хлорку и мыть полы за отсутствующих санитарок – они ведь тоже иногда болели и уходили в декретные и очередные отпуска.
Новый ее кабинет находился рядом с регистратурой. И теперь ей предстояло иметь дело, в основном, с пациентами. Никаких тебе хлорок, никаких санитарок со швабрами, никаких занятий по противопожарной безопасности.
А старшей медсестрой назначили… Аникееву! Самую бестолковую, самую безответственную рохлю. Ну и ну. Как же она будет справляться с таким объемом работы?
В первый же день своей новой должности Аникеева заменила табличку на дверях своего кабинета. Вместо безликого «Старшая медсестра» было означено: «Старшая медсестра Аникеева Н.О.». раньше и по имени-то ее толком никто не звал, всё «Аникеева» да «Аникеева». Теперь же она прозывалась Ниной Олеговной.
Следующим удивлением для Веры Андреевны было появление шофера Спиридонова с аптечными коробками в коридоре поликлиники. А потом и не только с аптечными. Как?! Раньше Вера Андреевна сама носила эти коробки из спиридоновского «уазика». Ну разве что ящики потяжелей, с аппаратурой, помогал носить Спиридонов.
А потом прибежала заплаканная санитарка Галя.
— Верочка Андреевна, расскажите хоть, как эту хлорку чертову разводить. Я чуть не задохнулась.
— Противогаз надевала?
— Противогаз?
— Да, противогаз. Он там же, в каптерке, в тумбочке лежит. И сначала обязательно в бак воды налей, а то и в противогазе намучаешься.
— А может, вы покажете, а? Хотя бы разок.
— Нет. Ну видишь, у меня народ стоит. Куда я пойду? Да и ты сегодня туда не ходи, еще траванешься, не дай Бог. Да, еще вот что. Хлорка там оставалась просроченная. Так ты обязательно еще стакан из другого пакета добавляй. Поняла? Обязательно добавляй, слышишь!
Вера Андреевна все равно продолжала переживать за порядок в своем бывшем хозяйстве.
Сестру-хозяйку Таню теперь нередко можно было видеть со шваброй в руках.
Тамара Федоровна, самая пожилая из медсестер, тоже приходила к Вере Андреевне.
— И на кого ж ты нас кинула, Верочка! На стерву эту. Вчера новые препараты поступили. Она нас всех к себе вызвала. Да, нас всех теперь на ковер вызывают, пред светлы очи. Аннотации нам сунула: «Ознакомьтесь». Мы про тебя вспомнили, что ты нам все сама объясняла. А она, представляешь, что заявляет? «Я вам не Вера Андреевна, прописные истины разъяснять!» Ничего себе, прописные истины. Ты погляди, чего тут понаписано! Как тут в этом разбираться? Нет, я, пожалуй, на пенсию пойду. Надоело нервы трепать. А в бухгалтерии говорят, она себе надбавку выбила за противопожарную ответственность.
«Да, вот тебе и рохля! Рохля-то я, — думала Вера Андреевна. – Это я не умею руководить. Умею только работать. Начальником нужно родиться. Это уколы она ставила хуже всех, а командовать, руководить — тут она мастер.»
И в самом деле, с приходом Аникеевой на должность старшей медсестры поликлиника не рухнула, полы намыты, препараты получены, больные как болели, так и продолжают себе болеть на здоровье. И даже Тамара Федоровна не ушла на пенсию, как грозилась, а продолжала работать под новым руководством.
Вот только санитарки стали увольняться. Причем увольняла их сама Аникеева. Ну, точнее сказать, с ее подачи увольнялись. А Вера-то Андреевна так всегда дрожала за санитарок. Только бы не уволилась! Где потом замену искать? Сколько полов перемыто за них ее руками. Не один гектар, поди. Особенно однажды был случай. Тетя Лида разругалась в пух и прах с молодым, только что пришедшим в поликлинику хирургом, Вишняковым, кинула тряпку в ведро так, что на халат его брызги попали, что его еще больше разозлило, и хлопнув дверью перевязочной, вообще ушла домой. И что было делать? Пять кабинетов и туалет мыла в тот вечер Вера Андреевна. Всё по всем правилам, влажная уборка, тщательная, во всех труднодоступных местах, с чисткой раковин, а в туалете – и не только раковин. Всё, как полагается. Домой явилась в девятом часу. Еще и конфликт с хирургом пришлось улаживать.
— Пожилой человек. Столько лет в поликлинике работает.
— Что с того! – брызгал слюной молодой хирург. – Это перевязочная, здесь все должно быть стерильно.
— Я вас полностью поддерживаю и понимаю. Однако и вы войдите в положение. Надо как-то необидно делать замечания. Ну хотя бы с учетом возраста. На будущее, я вас очень прошу, все недовольства по поводу уборки высказывайте мне.
Слава Богу, тетя Лида не уволилась, но убирать перевязочную наотрез отказалась. И другие тоже не желали иметь дело с занудой Вишняковым. Еле-еле удалось уговорить Галю.
Аникеева не боялась терять санитарок. И действительно, приходили новые. Хотя, чему удивляться – времена переменились. Сейчас всякая работа драгоценность.
А у Веры Андреевны появилась привычка принюхиваться, достаточно ли сильно пахнет хлоркой в кабинетах и коридорах. И, к сожалению, нередко отмечала, что не достаточно. Понятно, как только 10%-ный раствор подходил к концу, в него плюхали еще воды, чтобы лишний раз не возиться с хлоркой. Аникеевой же было наплевать на такие мелочи. Разумеется, Вера Андреевна не собиралась никого обличать в недобросовестности, однако переживала, что нет порядка в ее прежнем хозяйстве.
Конечно, заполнение больничных листов было куда легче разведения хлорки в воде. Только до чего ж это было занудно! После положенного сидения в своем кабинете возле регистратуры она с удовольствием отправлялась на приемы – полставки медсестры врачебного кабинета оставались за нею.
— Ой, Вера Андреевна, что про вас больные-то говорят! – сообщила как-то санитарка Люся.
— Что говорят? – встревожилась Вера Андреевна.
— Говорят, что у нас не хирург больных лечит, а его медсестра.
Всё понятно. Хирурга Вишнякова не любили все. И пациенты, и сослуживцы. Потому и пришлось Вере Андреевне работать с ним на приеме – другие находили причины для отказа. Наверняка слухи о том, что лечением занимается его медсестра, породила одна интеллегентная бабуля, не лишенная чувства юмора, что на днях была на приеме по случаю вросшего ногтя на ноге. Брезгливо глянув на бабулину ногу, Вишняков сказал, что ей нужен ортопед (он любил отфутболивать пациентов к ортопеду) и операция по выпрямлению пальца.
— Замечательно! – воскликнула бабуля, — выпрямлю пальцы на ногах на восьмом десятке лет – и сразу на подиум, на конкурс красоты!
Вишняков пропустил мимо ушей острόту, а может и не понял даже.
Бабуля, кряхтя, покинула кабинет.
Вера Андреевна вышла вслед за нею.
— Вы не расстраивайтесь. Попробуйте ванночки и компрессы с физраствором. Ну, это крепкий раствор обыкновенной соли. Или же мазь левомиколь. А самое главное, ногти правильно подстригайте, не срезайте углов.
— Спасибо, милая, спасибо, — похлопала бабуля Веру Андреевну по плечу.
И это был не единственный случай, когда Вере Андреевне приходилось как-то сглаживать огрехи своего незадачливого начальника.

То ли дело было работать с окулистом Сергеем Павловичем.
Если бы вы встретили Сергея Павловича где-нибудь в автобусе или на улице, не в белом халате, вы вряд ли приняли бы его за врача. Деревенский дедуля, борода лопатой, приехал навестить внуков, откуда-нибудь с пасеки.
Они сразу понравились друг другу, еще когда Верочка только устраивалась на работу. Она тогда сильно тосковала по оставшимся в Ленинграде родителям и привязалась к нему, как к родному. Сергея Павловича любили все, включая больных. Несмотря на свой угрюмо-бородатый облик он был хохмачом. Он умудрялся рассказывать анекдоты, даже принимая пациентов. Всегда кстати, подходящие к ситуации. У него была целая серия и медицинских анекдотов, в том числе и по его специальности.
«Нижнюю строчку прочесть можете? Могу: типография такая-то, тираж сто тысяч экземпляров».
Он уверял, что это случай из его практики.
Верочка была вхожа в его семью. Серафима Ивановна, жена, просила ее следить за Сергеем Павловичем, чтобы тот не сидел на сквозняке, так как у него слабая спина. И Верочка по-родственному ворчала на него за открытую в кабинете форточку.
— А я что, виноват, что ли, что я мужик горячий. Мне бы в сугробе посидеть, — бурчал в бороду Сергей Павлович.
На день рожденья Верочка подарила ему специальный пояс из собачьей шерсти. Она дружила с его дочерьми, знала все их дни рожденья. Короче, была своим человеком.
Ко всему прочему, он был еще и хорошим врачом. И решил он на склоне лет поделиться своим богатым опытом, засесть за научные труды по глаукоме. Это как раз пришлось на время работы Веры Андреевны по оформлению больничных листов. Конечно же она поддержала любимого своего Палыча и принялась ему помогать: составляла эпикризы, опросы больных, анкеты для научных изысканий. К тому же Сергей Павлович, как человек каменного века (так он сам себя охарактеризовывал), не дружил с компьютером. Веру Андреевну тоже нельзя было назвать замечательным пользователем, но в должности старшей медсестры ей приходилось составлять заявки и писать всевозможные отчеты в электронном виде. Так что, хочешь – не хочешь, а с компьютером пришлось ознакомиться. И вот теперь это пригодилось в работе с Сергеем Павловичем.
Присвоение ученой степени кандидата медицинских наук обмывали всей поликлиникой. Второй тост Сергей Павлович провозгласил за «нашу Верочку», без которой не было бы никакого новоиспеченного кандидата, что степень ему присвоена незаконно, что на самом деле это она кандидат наук и всё в том же духе. Потом, подвыпив, он рассказал свой любимый профессиональный анекдот про нижнюю строчку. Что это, якобы именно Вера Андреевна ее смогла прочесть, а очки, это он ей по блату выписал, для солидности и в качестве оплаты за оказанную помощь в научной работе.
Пару месяцев спустя он подарил ей на день рожденья электро-мясорубку. Bork-овскую, дорогущую.
Только зря он так нахваливал ее на своем банкете. Медвежья получилась услуга. Потянулись к ней за помощью и другие врачи. И как откажешь Ольге Ивановне, если она дважды принимала роды у Маши? И главному врачу тоже не откажешь. И опять она корпела за компьютером и брала работу домой.
«А ведь могла бы и сама врачом стать, — вздыхала Вера Андреевна, сидя в своем маленьком кабинетике возле регистратуры. – Не получилось».
Конечно, не выскочи она так рано замуж, не покинь Ленинград с его вузами в двадцать лет, вполне могла бы осуществиться эта ее мечта. Красный диплом медучилища; и поработать успела в районной больнице, в травматологии.
И припомнился ей один эпизод. Первые шаги в трудовой биографии.
Довелось ей тогда дежурить в праздник, 7 ноября. А в те годы его праздновали с большим размахом. А как известно, скорая помощь в праздники особенно востребована. К тому же был гололед. Все палаты в отделении травматологии были переполнены. Пациенты с переломами, вывихами и гематомами лежали в коридорах и даже в клизменной на топчане.
И вот привезли еще одного, Степанова Е.Г. Вера Андреевна по сей день помнила его фамилию и инициалы. Коек больше не было. Пришлось положить Степанова прямо на пол, на матрац. Дежурный врач был в операционной, занимался какими-то сложными переломами, и Верочке пришлось самостоятельно заниматься пациентом. Степанов был в беспамятстве, только мычал. Потом у него показалась пена изо рта. Правда, немного. Верочка совсем перепугалась, а вдруг это эпилепсия! Он может прикусить язык. Всю ночь она держала наготове ложку – вдруг приступ повториться. Тогда нужно вставить ложку между зубами, и вообще держать больного крепко-крепко, чтобы не было новых травм. Всю ночь напролет Верочка мерила Степанову артериальное давление, считала пульс и ЧДД (частоту дыхательных движение). Так ее в медучилище учили.
Все эти действия осложнялись тем, что Степанов лежал на полу, а Верочка была на пятом месяце беременности. А тут еще — бат-т-юшки! – лужа потекла из-под пациента Степанова. Ну что делать? Пришлось с нянечкой тетей Шурой ворочать здоровенного Степанова с боку на бок, вытаскивая из-под него простыню, а потом обратно подстилать сухую, менять его родимые трусы на казенные. И если б это один раз было… Три! Трижды меняли ему трусы и простыни Верочка с тетей Шурой, благо казенного белья в советском государстве было предостаточно.
— Ох, Верочка, ты бы побереглась, — переживала тетя Шура, сама-то маленькая и сухонькая, как кузнечик, старушка-блокадница.
Утром еле живая после бессонной ночи Верочка сдавала смену. И всего-то побыла в ординаторской минут десять, не больше, а когда вышла в коридор, ахнула. Голый матрац одиноко лежал на полу.
— А где же?… – Верочка затруднялась озвучить страшное. И почему так быстро увезли? Может, могли бы еще спасти.
— Ушел, — сказала тетя Шура, сворачивая матрац, — ушел наш родимый.
— Как ушел? – не поняла Верочка.
— Так и ушел. Проснулся и ушел. Может, на роботу опаздывал.
Вот это да! А они-то с тетей Шурой всю ночь на коленках вокруг этого бугая ползали. А он, оказывается, просто, спал. Напился и спал.
Верочкины сослуживицы еще долго подтрунивали над ней. Стращали: смотри, как бы баба его не пришла с тобой разбираться, почему ее Евлампий не в своих трусах домой заявился.
— Почему, Евлампий? – не понимала Верочка.
— Степанов-то твой Е.Г.? Стало быть Евлампий.
— А может, Евгений.
— Да ну, какой с него Евгений – Евлампий. В крайнем случае Еремей.

Вера Андреевна вспомнила этот эпизод начала своей трудовой биографии, вздохнула. Как была она дурой, так, видно, и помрет дурой. Только вот как умным людям без дураков-то жить? Вот и получается, что на дураках земля держится.

Псковская литературная среда. Поэзия. Ирина Потапова

Ирина Потапова

Потапова Ирина Сергеевна родилась в г. Великие Луки, окончила Бежаницкую среднюю школу. По образованию – педагог и журналист.
Более 20 лет работает в журналистике: радио («Седьмое небо», «Пилот»), телевидение («Телеком»), газеты («Стерх», «Комсомольская правда – Псков», АНО ИД «Медиа 60»), информационные агентства («Центр деловой информации», «Псковское агентство информации»).
Автор книги стихов «Жажда моя» (лирика, 2012 г.), лауреат конкурса «ЛитоДрама» в номинации «Мини пьеса» (2015 г.).

* * *

Ехать или не ехать?
Пожалуй, возьму билет.
Мне ведь уже не десять,
И папа не даст совет.
Достану яркое платье,
Закину в большой чемодан.
Ну, где вы, друзей объятья?
Есть грандиозный план.
На полках пустых вагонов,
В стеклах больших витрин,
В шуме чужих перронов
Он будет на всех один –
Давайте чаще встречаться!
Каким бы не вышел год!
Кричать, веселиться, влюбляться!
Я еду, держись, народ!

* * *

Подставляя лицо небу
И летящему с неба снегу
Мы застыли,
Мы растворились.
Разбежались,
Взлетели,
Раскрылись.
И в огромном окне
Мироздания
Ты и я,
Два случайных мерцания,
Стали облаком белых звезд.
Нарисуй мне хрустальный мост,
Чтобы больше не расставаться
Не терять,
Не рыдать,
Не срываться,
И не слушать чужие сердца.
А идти с тобой до конца.

* * *

Утренний ветер терзает
Хрупких надежд моих стаю.
Снова не провожают.
Снова одна улетаю.

Стрелки часов застыли.
Замер зал ожидания.
Частицами звездной пыли
Люди пронзят расстояния.

И вырванные растворятся
В новых объятиях встречи.
Так здорово возвращаться,
Когда тебя время лечит.

* * *

Посмотри: на огромной карте
Крохотная полоса…
Мы сидим с тобою в палате
Долгие полчаса.
Я рисую дальние страны,
Ночной прибой,
Луну над морскою ванной
И нас с тобой.
Мы смеемся, тревожа соседей.
Им не уснуть.
Мы поедем, конечно поедем,
Рисуем путь.
От точки с названием столицы
До островов.
Полетим как белые птицы
От докторов.
Так легко рисовать на карте
Цветную нить…
Мы сидим с тобою в палате
И мечтаем жить.

* * *

В холодном свете лимонной лампы
Дрожит окольцованная рука.
Сердце дает прощальные залпы
После длительного гудка.

Линолеум пыльный, точно бумажный.
В бархате пыли — след каблука.
Тени на полках многоэтажных
Карабкаются до потолка.

Порваны нити, брошены слезы
В глубины обиженного зрачка.
В предвкушении бабской прозы
Дрожит окольцованная рука.

 

* * *

Вот так садишься иногда и начинаешь ждать.
Часы идут. Они не ждут. Им на тебя плевать.
А за окном бежит народ. Торопится домой.
Уж скоро будет Новый год. Салютов будет бой.
А ты все ждешь. И не встаешь. Не зажигаешь свет.
И только тянешь на диван большой и теплый плед.
И наблюдаешь, как зима искрится и снежит…
Я знаю, Он ко мне придет. Я слышу — Он спешит.

* * *

Мы мечтали когда-нибудь сами
Стать огромными маяками.
И сквозь дождь и плотный туман
Путь показывать кораблям.

Нам казалось, все так и будет,
И останутся живы люди.
Прижимаясь щекой к щеке
Мы застынем у моря в песке.

Время стерло прибрежные камни,
Как и все, что жило между нами.
И теперь с фонарями в руках
Мы на разных стоим берегах.

* * *

Жаждала.
Ждала каждого.
Брала бережно,
Крылами нежила,
Губами грешными
Целовала трещины.
Необутая
Нагое тело кутала,
С теплой мятою
Чай к столу сватала.
Прятала
Сердце под ватою.
И до тонкого месяца
Стояла на лестнице.
Мерзлая,
Но такая взрослая.
А потом тонкою
Рукою-иголкою
Узорила
На небе лазоревом.
И плакала:
Пошли мне не всякого,
А того главного,
Доброго, славного,
Для кого жажда моя –
Самая важная,
Для кого я сама –
Солнце ясное.

* * *

Она жила в чужой квартире.
И все мечтала о своей.
Романы были — три, четыре…
Ей так везло на кобелей.
И вновь придумана причина,
Чтоб что-то в жизни изменить,
И надоевший ей мужчина
Идет на лестницу курить.
Она не провожает взглядом,
И молча запирает дверь.
Пусть никого не будет рядом
Чем прирученный кем-то зверь.
Так продолжалось больше века.
И снова появлялись те,
Кто в ней не видел человека,
Но говорил о красоте.
Был переезд и возвращение,
И мысль была родить детей.
Вся жизнь как чье-то повторенье,
А ей мечталось о своей.

 

* * *

Вдоволь наигравшись, прыгну в окно.
Не спеши пугаться – первый этаж.
На роду написано, значит, дано,
Даже если стерся твой карандаш.

И плевать на реплики про забор,
И что лучше прыгать на гаражи.
У меня таможенный коридор.
Так что ты не бойся и не держи.

Если станет страшно, ты позвони.
Может я не сразу, но подойду.
Мы ведь не чужими были людьми —
Друг о друге писано на роду.

Псковская литературная среда. Проза. Геннадий Моисеенко

Геннадий Моисеенко

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Великие Луки.

подробнее>>>

 

ТОРЧИЛОВСКИЕ ЛЕГЕНДЫ

Добро пожаловать в мир мистики, здесь не врут, здесь – мечтают!

ПРОЛОГ

Медленно падал первый снег. Убежавшее за горизонт солнце уступало свои владения подступающим сумеркам, и вдоль дороги зажглись фонари. Было прохладно, но из-за того что ветра на удивление не было, холод не забирался под одежду и потому случайно оказавшиеся под открытым небом люди не чувствовали дискомфорта. Этот прозрачный, словно застывший, воздух на многие метры вверх пронзался скупым светом фонарных ламп, и в этом свете падали слипшиеся в хлопья снежинки. При этом они не мельтешили, как это бывает при малейшем движении воздуха, но падали ровно, словно задумчиво. Ничто не предвещало резких изменений, но в тот момент, когда спокойствие поглотило, казалось бы, всю природу, в небе блеснула молния, и в дальнем от дороги доме, на самом краю деревни Торчилово того, что стоит под лесом, раздался беспомощный детский плач. Вмиг природа пришла в движение, подул ветер, снежинки хаотически заметались, что особенно было заметно в лучах света, а те, которые успели упасть на землю, заскользили по незамёрзшей грязи.
Это было начало большой истории, но об этом в этот момент никто не догадывался.

ДОРОГА В ДЖИГОРОДСК
(Как я попал в Торчилово)

Солнце коснулось горизонта, украшенного зубчатыми очертаниями леса, и стало проваливаться. Небо над ним раскрасилось всеми цветами радуги, плавно перетекающими в чёрную бездну ночи, а редкие облака плыли багровыми пятнами, очерченные золотой каймой. Этим захватывающим видом можно было бы любоваться часами, если бы не несколько «но». Продолжается это феерическое представление не более получаса, но самое главное, что мне сейчас было далеко не до него, потому что я стоял на трассе т ловил попутную машину.
У тех, кто ходит от города к городу автостопом есть не писаное правило: если солнце убежало за горизонт, то голосовать бесполезно, в темноте вряд ли кто-нибудь рискнёт остановиться.
Именно поэтому я смотрел краем глаза на убегающее солнце и почти проклинал его за неуёмную спешку. Что оставалось мне? Мысленно я готовился к тому, что эту ночь мне придётся провести на трассе. Не самое приятное времяпровождение. Стоять на одном месте не рекомендуется: ноги затекут быстро. Оставалось одно, идти медленным шагом вдоль дороги и пытаться остановить машину. Всё это было мне понятно, вот только впереди меня трасса ныряла в лес, а в лесу даже луна со звёздами не подсвечивает твоё одиночество.
Делать нечего, стемнело быстро, и я обречённо шёл по дороге через лес. Мимо меня пролетали машины, которых становилось всё меньше. Я пытался голосовать, отчаянно показывая на вытянутой руке большим пальцем вверх, но шофёры, словно не замечая меня, проносились на машинах мимо. Особенно было неприятно, когда мимо меня проезжали большегрузные фуры. Они создавали такой вихревой поток воздуха, что меня просто выталкивало с дороги. Единственное что немного выручало, так это то, что приближение машин выдавало свечение фар, и я успевал повернуться и приготовиться к тому, что очередная машина пронесётся мимо не остановившись.
В те моменты, когда на дороге я оставался один, наступала тишина. Точнее, сначала я думал, что становилось тихо, но чем меньше проезжало машин, тем яснее я слышал, что по сторонам от дороги, в лесной чаще, далеко не тихо. То тут, то там раздавались хруст, рык, рёв, к которым я всё более и более стал прислушиваться. Я ясно различал, что с наступлением темноты жизнь в лесу не замерла, но наоборот, стала более активной. Кто-то от кого-то убегал, кто-то его догонял. А самое жуткое, что кто-то кого-то ел. И от всех этих зловещих звуков, доносящихся из леса, становилось жутко. Я невольно шарахался на середину дороги, опасаясь, что следующей жертвой могу стать я.
Идти в темноте стало чрезвычайно трудно, возникла опасность сбиться с направления и попасть в кювет, а туда мне абсолютно не хотелось, ибо там начиналась территория, на которой шёл постоянный бой за выживание.
Те редкие машины, которые проносились мило, мало помогали в освещённости трассы. На какое-то мгновение они высвечивали кусок дороги, но потом ослепляли ярким светом фар, а когда они обгоняли меня, то ещё несколько секунд я вообще ничего не видел. И только после этого впереди меня мелькали два красных огонька убегающей в небытие машины.
Сколько я так шёл? Часа два, и уже был настроен встретить на трассе безрадостный рассвет, до которого было ещё далеко. Позади меня над деревьями замелькали лучи от фар. Приближалась очередная машина. Я по инерции поднял руку, но не надеялся, что машина остановится. Уже когда она приблизилась, по звуку я определил, что это фура. Машина пронеслась мимо, и вдруг я услышал визг тормозов. В фургоне что-то заскрежетало и машина, покачивая контейнером с бока на бок, остановилась.
Я, не веря свалившейся на меня удаче, побежал за ней. Краем глаза я увидел, что правая дверь кабины открылась настежь, и стало тихо. Даже мотор машины заглох.
В тот момент я не обратил внимания на всё это. Подбежав к кабине, я взобрался по ступенькам вверх, и плюхнулся на сиденье. Дверь кабины захлопнулась сама. Только услышав хлопок двери, я стал понимать, что происходит что-то непонятное. Кабина была пуста, хотя я видел, что из неё никто не выходил. Я соображал, что это могло быть, и попытался открыть дверь. Не тут-то было, она не поддалась.
В этот же момент, когда я пытался выйти, заурчал мотор и машина, легонько дёрнувшись, тронулась с места. Мне стало жутко, ведь за рулём никого не было. Но машина набрала скорость и отъехала с обочины на свою полосу. Впереди на встречной полосе показались огни, и я понял, что неуправляемая машина сейчас начнёт гулять по трассе и столкновения не избежать.
Дрожа от страха, я полез к водительскому сиденью, протягивая руки к рулю.
Не тут-то было!
Сзади меня схватили за шиворот, дёрнули назад, и противный голос спросил:
— Куда торопишься? – и после этого меня усадили на место. Сзади меня на лежаке за сиденьями кто-то был. На моё левое плечо легла бледная, с узловатыми пальцами, рука, покрытая вздувшимися венами.
Я повернул голову. Передо мной было морщинистое старушечье лицо, обрамлённое седыми спутавшимися космами. Кожа лица блестела, словно покрытая слоем жира. На огромном кривом носу прилепилась большая бородавка с торчащими из неё жёсткими волосами. А из слюнявого рта торчал одинокий зуб. Старуха осклабилась и захихикала:
— Попался! Хорошенький. Давно я тебя ждала.
Я попытался отстраниться, но старуха крепко держала меня за шею.
— Что Вам надо от меня? – залепетал я.
— Тебя милый, закряхтела ведьма.
После этих слов старуха впилась смердящими устами в мои губы. Её язык стал протискиваться между моих зубов, и меня стало тошнить. Я стал дёргаться, пытаясь освободиться, но был крепко зажат, словно в тисках. Мне не хватало воздуха, и ещё немного я задохнулся бы. Я сделал последнее усилие, и почувствовал толчок в плечо:
— Парень, проснись! Джигородск! Тебе, кажется, надо было сюда.

ВЫНУЖДЕННЫЙ НОЧЛЕГ

Моя любовь к постоянным путешествиям когда-нибудь меня погубит. Занесёт в какую-нибудь несусветную даль, и найдёт там моё бездыханное тело. И даже если причиной смерти будет не само путешествие, то всё равно как-то не по себе от осознания что буду я лежать никому не нужный с биркой на ноге.
Но даже эти мрачные мысли не останавливают меня, и всякий раз, когда предоставляется возможность, я ухожу в дорогу.
Путешествовать можно разными способами: купить чуть ли не многостраничный и очень цветастый билет на самолёт; а можно более скромный, но тоже многостраничный жёлтый билет на поезд. Билет на автобус скромнее – беленький квадратик – Но этот квадратик, как и его воздушные и железносопричастные собратья придают уверенность, что ты доберёшься до пункта назначения.
А есть ещё один способ путешествовать: демократичный, романтичный, но более сложный. А говорю об автостопе. Выходишь на трассу; есть цель где-то в убегающем вдаль сером разрезе на лике природы, и есть проносящиеся мимо машины. Ты стоишь с вытянутой вперёд рукой и «голосуешь». Возникает невидимый, тихий конфликт: возьмут – не возьмут; чьё энергетическое поле сильнее. И ты, одиноко стоящий на обочине, всегда в проигрышном положении: ведь от тебя мало чего зависит. А они, прилипшие к кожаным (и не очень) сиденьям вспотевшими спинами, нежась в тепле автомобильных салонов, решают: снизойти или нет, не подозревая, что ты делаешь мощнейший энергетический посыл, чтобы остановить несущуюся мимо железяку. Как много энергии тратится впустую!
Опасности на трассе подстерегают на каждом шагу, но самая реальная, и достаточно неприятная, это застрять в дороге ночью. У нас не калифорния, ночами, даже летом, под открытым небом не уютно.
Был поздний вечер, когда я смирился с мыслью, что я застрял на трассе. Впереди ночь, и надо думать, где и как её провести. Был конец лета, и даже днём жара не испепеляла, а уж ночью… Так я размышлял стоя у дорожного знака с названием населённого пункта. Сначала я не обратил внимания на название, но безнадёжно отстояв больше полутора часов, конечно же, прочитал его. Для той ситуации, в которой я оказался, это название звучало как издевательство. На белой жестянке было гордо написано: Торчилово. И я торчал как перст один одинёшенек.
В наступившей полутьме трасса словно вымерла. Ни одной машины не оживляло сереющий пейзаж. Было тихо… В прочем, тихо относительно шума проносящихся мимо машин. На самом деле из леса, в который вросла своими избами деревня, всё время доносились звуки, и если, пока светило солнце, преобладало пение птиц, то с наступлением темноты птицы умолкли, и из леса стал слышен скрип и треск, которые ничего хорошего не предвещали. Все эти слагаемые: отсутствие машин, темень, жуткие звуки – привели меня к тому, что я это название деревни начинал ненавидеть. Так уж мы устроены: любим мы списывать наши проблемы на ни в чём не повинные обстоятельства.
Но надо было на что-то решаться, и я пошёл к ближайшему дому, чтобы напроситься на ночлег. Свет в окнах ещё горел и потому я смело постучал в окно. За воротами послышался лязг открываемых дверей и грубый голос спросил:
— Кого на ночь черти принесли?
Я робко ответил:
— Извините, я…
Но меня оборвали:
— Бабка Аглая живёт в крайнем доме на другом конце деревни. Уж, коль ездите к ней, так соизвольте разузнать, где её дом стоит. Надоели, ходивши тут.
Я понял, что здесь меня не примут, но загадочный дом бабки Аглаи меня заинтриговал и потому я не стал терять время на обход всех домов и сразу же пошёл на другой конец деревни.
Я чуть не ошибся домом. Я уже хотел зайти в, как мне показалось, крайний дом, когда неожиданно заметил, что под старой сосной, прикрытая раскидистой кроной, стоит покосившаяся избёнка. Сомнений не было, это был дом бабки Аглаи, и, почему-то, я сразу почувствовал, что меня здесь примут.
Я постучал в ворота, глухо гавкнул пёс и тут же замолк. Ни кто не открыл. Тогда я постучал в окно. За воротами скрипнула дверь, и женский голос спросил:
— Я, вроде, никого не жду.
— Извините, — ответил я, — я застрял на трассе, если можно, мне бы переночевать.
— Эк, как тебе не повезло, — пожалела меня бабка и стала открывать ворота. – А я уж испугалась, что не увидела просителя.
Странное упоминание «просителя» меня удивило, но меня занимал другой вопрос: где бы переночевать, и потому я ничего не спросил.
— Ну, заходи, не оставлять же тебя под небом. Только не пугайся, у меня беспорядок, – и, обращаясь к псу, — А ты чего молчишь, голос не подаёшь?
Пёс высунул из конуры морду, один раз гавкнул, и положил морду на лапы.
— Постарел ты, дружочек, — сказала со вздохом бабка, — скоро нам уходить. Уже костлявая косу наточила. Не бойся, умирать не страшно, страшно оставаться одному.
Прошли сени, где я чуть было не сломал ногу так как провалился на прогнившей доске.
— Ой, забыла предупредить, — запричитала бабка, — хозяина нет, некому поправить, детей нет – не родила, Бог обидел, а сама ремонтировать уже не в силах.
— Ничего страшного, — успокоил её я, — даже не ушибся.
Хозяйка усадила меня за стол и неожиданно спросила:
— А ты, я вижу, недавно снова влюбился.
— Интересно, а Вы откуда знаете?
— Я всё знаю. Рассказывай.
— Это было вчера в городе. Я сел в автобус и увидел…
У неё был вид одинокой женщины. Она была слишком ухоженной для замужней дамы. Мне не надо было смотреть на руку в поисках кольца, чтобы понять, что семейными обязанностями она не обременена, и это не смотря на более чем сорокалетний возраст, который выдавала сеточка морщинок у глаз, которые не скрыть никакими кремами и массажами.
В ней было то обаяние, которое исходит от женщины, пребывающей в постоянном поиске. Тут важно всё: от поддержания фигуры до мельчайших нюансов оттенков макияжа, когда каждая чёрточка (даже если это морщинка) зовёт: я хочу тебя, любого, лишь бы сейчас, и лучше надолго. Не верьте! Она уже не способна на долгие отношения. Её страсть так же холодна, как блеск её призывно манящих губ, Эти губы лгут…всегда! Эти губы помнят много и многих. Это уставшие домохозяйки, обрюзгшие за приготовлением пищи, потерявшие вкус к одеванию за ненужностью, в какой-то момент осознавшие безысходность своего существования, ещё верят, что могут найти своё счастье во взаимной любви. И только они готовы безвозмездно отдавать душу и тело…полностью, без остатка. Но не она. За этим феерическим взглядом читается длинный список стоимостей услуг. Каждый шаг суррогат-любви должен быть оплачен. Скидок не бывает, даже не мечтайте. Такие фразы типа: «Я тебя люблю» здесь не являются волютой. Хочешь тела – плати реальными деньгами. И не забудьте про дресс-код. В старых джинсах Вам ничего не светит.
— …Вот так.
— Да ты романтик. И угораздило же тебя. Не бойся, это быстро пройдёт. Сейчас я тебя покормлю. Небось, есть хочешь?
— Мне неудобно вас стеснять, — попробовал отнекаться я.
— Никаких стеснений, настояла бабка Аглая. – Тараканов кормлю, и для тебя найдётся.
Она наложила тарелку горячей картошки, такой горячей, что над тарелкой стоял небольшой пар, и ароматный дух распространялся по избе.
— Извини, всё постное, нечем сдобрить.
— Спасибо и так хорошо, — поблагодарил я.
Я не кривил душой. После дороги, с голодухи, даже пустая картошка идёт как изысканный деликатес.
Бабка села напротив и, посмотрев на меня, спросила:
— Так тебе точно ничего от меня не надо?
Я несколько удивился её вопросу:
— Ничего, а что такое?
— И ты даже не знаешь обо мне ничего?
— Ничего. Я в этих краях впервые.
— То-то я не вижу ничего, не чувствую. Когда ко мне просители идут я заранее знаю всё. А тут ничего! Удивительно. Чудеса, да и только.
— Что за просители?
— Ерунда всё это, не бери в голову, — и добавила: — А может быть самогоночки с дороги?
— Не откажусь.
— Вот и славненько. А то у меня давно простых гостей не было. Посидеть поговорить не с кем.
Бабка открыла большой амбарный замок на кованом сундуке и достала бутылку. Пока она возилась с сундуком, я рассмотрел убранство комнаты. На первый взгляд всё было обычно и скромно. Бревенчатые стены, стол возле окна. Но приглядевшись, я заметил, что в углах висят летучие мыши. Они с любопытством смотрели на меня, но абсолютно не проявляли ни какого беспокойства от присутствия незнакомого им существа. Я думаю, они вряд ли различали человек я или нет. Для них я просто существо и не более.
Бабка Аглая заметила мой удивлённый взгляд, и, налив стакашок, сказала:
— Не обращай внимания, это мне надо для заговоров.
— Вы колдуете?
— Что значит «колдуете»? Что за стереотипы у всех вас? Я людям помогаю!
— Заговорами? И Вы сами верите в это?
— Раз ходят ко мне, значит помогает, а раз помогает, значит верю.
— Но по Вашему разговору не скажешь что Вы из глухомани. Говорите по-современному.
— Ты что думал, что заговор может сотворить серость неучёная? Эх, милок, молод ты ещё, и глуп. Я, если хочешь знать, в городе училась в медицинском институте. И закончила его с отличием. А кроме того ходила в разные кружки по психологии. На пустом месте ничего не бывает. Давай ещё выпьем.
Мы выпили. Чуть мутноватая жидкость обожгла внутренности, медленно опустилась вниз, и стало тепло.
— А чего ж Вы в городе не остались?
— Что ж, всем, что ли в городе оставаться? – но подумав, добавила, — Хотела и я остаться в городе, да не получилось, сама сбежала.
— Надо же, обычно за город все цепляются.
— И я бы цеплялась. Всё любовь проклятая. Сначала, вроде, всё хорошо было, а потом не сложилось. Вот и убежала из города сюда. Ну, да ладно, давно это было. Думала, от людей подальше буду, а оно вон как получилось. Всё едут и едут.
— Значит, нужны Вы им.
— Значит нужна.
— А чего ж дом не справите ладный?
— На новый дом денег много надо.
— Так если едут можно заработать.
— Нет. Как только ты на этом станешь деньги делать, дар пропадёт. Да и не надо мне ничего. Скоро уже уходить. Там ничего этого не пригодится. Это от меня всем чего-то надо, а мне – ничего. Вот ты первый пришёл просто так. Подумай, может быть, всё-таки хочешь чего-нибудь? Я помогу.
Я подумал и ответил:
— Нет, ничего не хочу.
— Плохо. Когда человек ничего не хочет, тогда он мёртв. Человеку ничего не надо когда у него или есть всё или ничего нет. Ты думаешь, если я тебя не ждала, так я ничего не вижу? Я тебя чувствую. Нет у тебя в душе покоя. Мечешься, куда-то стремишься, а достичь не можешь.
— Все мы бежим куда-то и от кого-то.
— Всё правильно, вся наша жизнь побег… побег от себя. Вот я вижу, что ты любишь доказывать людям их правоту. По идеи, ты правильно делаешь. Но скажи честь по чести, кого ты убедил?
— Может быть кого-нибудь и убедил.
— Вряд ли! Но сколько врагов ты нажил через это? Никогда никого не убедишь прямыми доказательствами, а вкрадчивости в тебе нет. Отсюда все твои беды. Видишь ли, мир устроен не так как этого хотелось бы, и с этим приходится мириться. Вот ты много путешествуешь, расскажи мне, что ты видел интересного, жизненного.
— Недавно это было. Занесло меня в такую глухомань, что и представить страшно, хотя оказалось, что недалеко от этого места есть известный санаторий. На въезде в Опухлики есть автобусная остановка, которая называется «Опухлики – 1» На этой остановке построена кирпичная будка от дождя, раскрашенная в четыре цвета. Всем она хороша, да вот только крыша с железным покрытием, и в одном месте её зияет дыра. И вот на этой крыше, если смотреть от дороги, то справа, ближе к краю, проросли два деревца: берёзка и сосёнка. На вид, судя по размерам, им два – три года. И проросли они совсем рядышком. Жмутся друг к другу, а ветер теребит их. И не понимают он, что очень скоро либо крыша сама прогниёт, либо они своими корнями доломают её и рухнут они на землю.
— Глубоко ты видишь, в суть проникаешь. Не будет тебе покоя на Земле.
— Но вот Вы… Вы же помогаете людям. Они идут к Вам и верят каждому Вашему слову.
— Они идут заранее запрограммированными на то, чтобы верить мне. Заметь, не я их настраиваю верить. Ты думаешь, им заговоры помогают? Ерунда! Тут психологом надо быть. Хороший совет помогает реальнее, чем глупые нашёптывания.
— Значит, Вы сознательно идёте на обман?
— Почему обман? Люди получают то, что хотят. А каким способом, в данном случае не имеет значения. Ладно, давай по последней и ложись спать. Тебе завтра в дорогу.
Мне предложили место на печи. Как я не отговаривался, но бабка Аглая настояла на этом, убеждая меня, что у неё ещё есть дела. Какие дела у бабки ночью? Но спорить было бесполезно.
Я почти сразу же заснул, но вскоре меня разбудила вспышка света. Хотя от комнаты меня отделяла стенка печки, но сквозь щель между нею и потолком блеснул ярчайший как молния свет. Я перевернулся на другой бок и, наверное, сразу же продолжил бы сон, но тут я услышал тихий разговор. Первый голос был бабки Аглаи, обладателя второго я так и не узнал.
— Ты пришёл, я долго звала тебя.
— Зачем ты тревожишь мой покой?
— Мне явилось, что предыдущий хранитель умер полчаса назад. Пора найти нового.
— У тебя есть кто-нибудь на примете?
— Он здесь, спит на печке.
— А он надёжен?
— Думаю, что надёжен.
— И ему ничего не надо?
— В том-то и дело, что ничего.
— Если ты считаешь, что нашла хранителя, то я согласен с тобой.
— Тогда принеси мне его.
Незнакомый голос замолк на несколько секунд, после чего продолжил разговор:
— Вот он. Держи и помни, на тебе ответственность, в какие руки попадёт он. В нём наша сила, и если с ним случится беда, то начнётся хаос. Жаль, что никто из посвящённых не может хранить его. Многие века мы скрываем его в руках случайных людей, и единственное что мы можем делать, это наблюдать за хранителем и помогать в трудных случаях.
— А когда Вы придёте за мной? – спросила бабка.
— Ещё не наступило время, ты не всё исполнила из предначертанного тебе.
— Я устала.
— Потерпи, час придёт. А мне пора уходить, на Земле для меня много дел.
От этого странного и непонятного для меня диалога стало жутко. Но, как это часто бывает в таких случаях, я очень быстро снова заснул.
Когда я проснулся, по деревне пели петухи, солнце пробивалось сквозь замутнённое стекло окна и щекотало мои глаза. Голова немного кружилась с похмелья, но плохо не было. Бабка Аглая хлопотала на кухне.
— Проснулся, бродяга? – окликнула она меня.
— Спасибо, доброе утро.
— Выпей простоквашки, — бабка протянула мне стакан, — с утреца полезно.
Густая простокваша даже под наклоном не хотела покидать стакан, но всё же отрывалась большими кубиками и приятно растворялась во рту.
Я наскоро поел, поблагодарил бабку за щедрость и направился к выходу. Но бабка Аглая меня остановила:
— Я тут подумала, покумекала… Ну, в общем, я тебе дам одну вещицу. Носи её с собой, поможет.
— Спасибо, но я ни в Бога, ни в заговоры не верю.
— Я знаю. А ты просто носи как подарок, а там разберешься, что к чему, — и она протянула мне то, что я сначала принял за миниатюрный чурбачёк.
Как только я взял его в руки, то сразу же увидел, что это не простой кусок палки, а небольшая резная статуэтка. Тонкая ручная работа была явно старинной. Дерево за долгие годы и от бесконечных прикосновений стало коричневым, почти чёрным. Но это был не библейский персонаж, а какой-то неизвестный языческий божок. Вместо традиционного полотняного хитона его тело прикрывала, как я понял, козлиная шкура. Окладистая борода достигала груди, руки он протягивал ко мне, но больше всего поразил его взгляд: простой и наивный он проникал в глубину души и завораживал доверием, которое бывает только у детей, когда они смотрят на мать.
Я спрятал божка в сумку и ещё раз поблагодарил бабку за подарок и гостеприимство. Когда я повернулся к ней спиной чтобы выйти, то явственно ощутил, что бабка Аглая меня перекрестила. Она не дотрагивалась до меня, но её движения, отмечающие концы креста, словно огнём обожгли моё тело.
Я вышел за скрипучие ворота, дошёл до большака, поднял руку, и первая же машина увезла меня прочь от Торчилова.
В тех местах я бывал не часто, Чему-то свидетелем стал сам, а так же много слышал о бабке Аглае. Все эти истории я расскажу вам.

ИСТОРИЯ ЛЮБВИ

— Ребята, смотрите, лопоухий! – с такими криками встречали в школе Ваську. – Бейте его!
Били не сильно, больше для того чтобы унизить, но часто. В ответ Васька только беспомощно улыбался. Дело в том, что кроме несуразной внешности он обладал слабым умишком, что было видно сразу по глупому выражению его глаз.
Дети по сути своей жестоки, а когда они объединены в дикую толпу под названием школа, то они становятся беспощадны. К тому же школьная среда обладает долговременной памятью, и уж если кого-то начнут гнобить, то это до конца обучения. Ну, а если большая часть одноклассников поступит в один институт, то и там бедолаге жизни не будет.
Беда, как известно, одна не ходит. В комплект к судьбе изгоя на своё несчастье Васька ещё в школе влюбился в первую красавицу класса и школы Лену, недосягаемую как звёзды на небе.
Даже записные красавцы пытавшиеся ухаживать за ней всегда получали отворот-поворот, а уж Ваське точно ничего не светило, и он это прекрасно понимал, несмотря на не очень большой ум. Лена, к слову сказать, пару раз обожглась на отношениях с парнями, и потому столь резко всех отшивала. Но, право, разве в наши дни два-три «романтических» увлечения как-то меняют отношение к девушке? Видимо, у Лены где-то в глубине души теплились искорки другого воспитания, того, в котором любое прикосновение разнополых людей обязывало к браку.
Так и жил Васька, получая тумаки и сгорая от неразделённой любви. В Васькиных мечтах ему грезилось, как они с Леной идут по институту, а все обидчики в зависти оглядываются. И ни кто больше не посмеет дать ему оплеуху.
Даже на последнего идиота иногда снисходит просветление в виде какой-нибудь глобальной идеи. А уж если к просветлению подталкивает любовь, то это серьёзная мотивация чтобы задуматься.
Задуматься это одно, а вот что реально делать? Помогло телевидение. На многих каналах идут передачи о знахарках, колдуньях, заговорах и приворотах. Найти ворожею было трудней. Долго пришлось вычитывать объявления, расспрашивать якобы очевидцев. В глухом районе, далеко от города, в деревне Торчилово по самым надёжным слухам жила такая бабка.
Всеми правдами и не правдами отпросился дома Васька. Да и кто ж отпустит такого одного, он же потеряется.
Под вечер приехал в деревню, а там ему дом бабки Аглаи показали. На самом краю, там, где вековые сосны нависли над крышами, стоит покосившаяся избёнка о тесовых воротах.
Постучал Васька в вороты, а из-за них голос скрипучий:
— Ты что ли, лопоухий?
— А Вы почём знаете?
— Я всё знаю! Ты языком лишнего не лопочи, заходи, коль пришёл.
Зашёл робко во двор, в сарае куры кудахчут, пёс во дворе из будки рычит. А Аглая в дом его подталкивает:
— Иди, иди, не сумневайси. Я всё про тебя знаю, давно тебя жду.
— Вы ничего не путаете?
— Не, не путаю, В доме поговорим.
Переступил порог, да головой о косяк тюкнулся, дверные проёмы в деревнях низкие делают. Да, что Ваське, привыкать, что ли к подзатыльникам?
А в доме вонища, не подохнуть. Васька по глупости своей природной возьми и ляпни:
— Фу, кислятиной воняет! Вы чего, пукаете в доме?
— Это ты пёрднешь – кислыми щами завоняет, а если я, так духом святым повеет. Так что ты шибко не умничай.
— Это почему Вы думаете, что Ваше не воняет?
— Да потому, милок, что я по утрам чай из чертых-травы пью, а ты пересушенную труху завариваешь. Ладно, помогу тебе в горе твоём. Дам я тебе башмаки волшебные, быстро доберёшься.
— Так я ж ещё не сказал что мне надо… Ах да, Вы ведь всё знаете.
— Вот именно.
— Скороходы что ли?
— Эк, Вы, городские, всё умничаете. Книжек начитались и думаете, что всё знаете. Скороходы – они ж сапоги! Что ты с ними делать будешь? На них ведь только равновесие держать полгода учиться надо. Ты ж на них нос расшибёшь, а я отвечай.
— А с башмаками легче? – не унимался Васька.
— В чём-то легче. Тут главное помыслы чистые иметь, иначе в беду тоже попасть можно. В них главное каблуками лишний раз не щёлкать. Лучше вообще на носках ходить. А принцип такой: задумал, куда ты хочешь попасть, ясно представил себе это место, каблуками щёлкнул и в миг ты там окажешься.
— А в чём опасность?
— Ну, представь себе, что ты думаешь о девушке любимой… или не очень, и в этот момент щёлкнешь каблуками. Что будет?
— И что будет?
— Да то и будет, что окажешься ты в ней. Хорошо если не полностью. Может быть, отделается она испугом да срамом. А если полностью? Её ж разорвёт. Да и тебе не поздоровится. Так ведь задохнуться можно. Поэтому я и говорю, что надо иметь чистые помыслы, чтобы душа твоя была чиста, как лист бумаги перед экзаменом по ворожбе, который я тебе дам.
— А он что, всегда чистый?
— Какой ты бестолковый. Если на нём что-то будет, то либо ничего не наворожишь, либо такого наворожишь, что двадцать преподавателей не исправят. Так что лист бумаги, как взял ты чистым, так и вернуть должен чистым, как будто и не был он в употреблении.
— А результат экзамена как узнают?
— Кому надо тот узнает. А тебе того знать не положено, не нашенский ты.
— А зачем мне тогда бумажка?
— Так ты ж за ворожбой пришёл. Вот мы и узнаем, что у тебя получилось. Ты не задумывайся, не твоя это забота.
— И что мне с башмаков?
— Тебе приворожить Ленку надо?
— Надо.
— Вот то-то и оно. Хорошо хоть лишние вопросы перестал задавать.
— Перестал.
— А как я тебе её приворожу? Мне для этого вода самого гнилого болота нужна. Вот и сгоняешь туда.
— А Вы не можете?
— Я-то могу, только на кого я хозяйство оставлю? – возмутилась Аглая.
— Так с такими башмаками это ж мигом можно доставить.
— Можно. Только хозяйство ни на миг оставлять нельзя. Да и ворожба будет крепче, если ты сам воды добудешь.
— Тогда я мигом.
— Э-э, постой чуток. Ты мне вот что скажи: ты точно уверен что тебе это надо?
— Уверен, — воскликнул Васька.
— Эх ты, бедовая голова, большие уши. Тогда представь самое гнилое болото. Только хорошо представь.
— Представил.
— Не перебивай! Запомни: вот тебе банка, в неё наберёшь воды, а потом представишь мой дом и сюда вернёшься. Понял?
— Понял, кивнул Васька.
— Тогда действуй.
Зажмурился Васька, каблуками цок, и исчез. А появился на коряге посреди какой-то трясины. Дух гнилостный над жижей над жижей парит. Хуже чем в доме у бабки Аглаи. Черпанул воды, да снова каблуками цок, и вернулся назад.
Взяла банку Аглая, языкам щелкает:
— Ай, дурак, так дурак, а болото правильно выбрал. Ну, ничего, будет тебе приворот. Жалко, конечно, бедняжку, да ничего, стерпится. И хуже бывает. Дай-ка я у тебя волос срежу.
Нагнул Васька голову дурную, бабка ножницами клац, клочочек небольшой выщипнула.
Долго колдовала Аглая над водой, что-то шептала, что-то жгла. А потом протягивает ему банку, но не отдаёт:
— Скидавай башмаки.
Запечалился Васька, но виду постарался не показать. Думал, забудет бабка про башмаки, ему останутся. Не тут-то было. У Аглаи всё под присмотром. Делать нечего, снял башмаки, в свои кроссовки переобулся.
— Вот так лучше будет. Ты из этой банки попрыскай на объект своих желаний, всё и будет по-твоему. Много прыскать не надо, и чуть-чуть достаточно.
Схватил заветную банку Васька, к груди прижал.
— Ну, а теперь ступай, ещё на последний автобус успеешь.
Побежал лопоухий, только уши от ветра по щекам хлопают. Успел, а бежал так аккуратно, что ни капельки не пролил.
На следующий день с трудом дождался перемены. Подошёл к Леночке, а она в этот момент с девушками щебетала – на Ваську ноль внимания. А Васька возьми, да всю банку ей на голову и вылил. Что с дурака взять? Говори не говори ему, что чуть-чуть хватит, всё равно по-своему сделает. А вода-то в банке тухлая, болотная. Такая вонь по всей аудитории пошла аж жуть. Девушки отпрянули от Лены, галдёж подняли. Сбежались все, но близко не подходят – воняет, да и в жиже вся Ленка. Преподаватели хотели Ваську в преподавательскую вести для разбирательства, да только Лена вдруг говорит:
— Не трогайте его! Он мой! Я его люблю, — и кинулась Ваське на шею.
Васькиному счастью не было предела. Обнял он свою любимую, так и пошли обнявшись.
И до сих пор ходят, а в след им сокурсники говорят:
— Парочка полудурочков.
Девушки с Леной перестали общаться, изменилась она как-то, враз поглупела. Был один полудурок на курсе, а стало два, как сапога. Ну, а бумажка так и осталась у Васьки, кому она нужна?

О ПОЛЬЗЕ СНЕГОСТУПОВ

— Лозу надо заготовлять летом, а не зимой, — менторским тоном выговаривал наставник, вышагивая за спинами детишек, сидящих на лавках за длинным столом. – А плести снегоступы можно осенью, когда закончится сбор урожая и лесные заготовки.
— А городские говорят «лыжи», — вставил слово Слава, один из мальчишек.
— Во-первых, никогда не перебивай старших, тем более на уроке; во-вторых, лыжи делаются из цельного куска дерева, а снегоступы плетут. И вообще, городские нам не указ, — после этих слов Слава получил положенный в таких случаях подзатыльник. Было не больно, но обидно, потому что остальные детишки засмеялись.
— В городе всё есть, — буркнул под нос Слава.
— Был я там, — ответил наставник, — нет там ничего хорошего. Самого главного нет.
— Чего же? – поинтересовался Слава, остерегаясь, что получит ещё один подзатыльник.
— Небушка там не видно. Вот, к примеру: на этих наших снегоступах ты доберёшься до берлоги медвежьей, и медведя поднимешь, и с добычей будешь. А городские так смогут? Не смогут! То-то и оно. У нас всё есть, что для жизни надо. Попадёшь в город, будешь всю жизнь за каменными стенами прятаться. Ну, а коль невмоготу тебе туда попасть, то обзаведись второй тенью, тогда тебя туда пустят.
— Двух теней не бывает, — возразил Слава, — солнце-то одно.
— Много ли ты знаешь? Солнце-то одно, ты прав. С двумя солнцами и у дурака будет две тени. В том-то и смысл чтобы от одного солнца две тени иметь.
— Нет у городских двух теней. Даже у них ходит поверье, что если ты обзаведёшься двумя тенями, станешь владыкой мира. Вот только как это сделать?
— И какой из тебя владыка мира, когда ты в лесу теряешься? – все детишки и наставник снова засмеялись. – Ты учи то, что я тебе говорю, пригодится в жизни. Вот встретишь ты в лесу след парагойда, что ты тогда будешь делать на своих лыжах? Он ведь хитрый, запах человечий сразу чует. Пойдёт на запах, увидит след лыж, а там, по следу, вмиг тебя поймает. Поминай, как звали. А снегоступы запах твой отбивают. Да и если наткнётся на такой след парагойда, нипочём не поймёт что это человеческий след. А ты говоришь «лыжи».
— Так никто ж не видел этого парагойду, — не унимался Слава.
— Потому-то и не видели, что проглатывает парагойда всех людей попадающихся на его пути. Продолжим занятие.
Легко сказать «продолжим», а у Славы одна мысль: «Вот бы вторую тень добыть, тогда бы никто не посмел над ним смеяться, да подзатыльники отвешивать». Так стала глодать Славу эта мысль, что ни делает, всё об одном думает. А кто думу думает, тот рано или поздно начинает действовать.
Прознал Слава про бабку Аглаю, что в деревне Торчилово живёт. Вся округа к ней за снадобьями да заговорами ходила. Вот и Слава пошёл.
Стал у покошенных ворот, боязно, да и странно как-то: все к бабке ходят, а ворота у неё на ладан дышат. Но делать нечего, охота пуще неволи. Только занёс он руку, чтобы постучать, как из-за ворот голос с хрипотцой:
— Заходи, дурачок, не стесняйся. Нечего по воротам кулаком елозить и так рассыпаются, поправить некому.
Зашёл Слава, во дворе куры, пёс на гостя непрошенного брешет… Всё как у всех.
Подбоченился Слава, чтобы серьёзней казаться, и говорит важно:
— Я тебе поправлю ворота.
— Ох, и везёт же мне на дураков. Все вы так говорите, да потом только пятки сверкают, — ехидно, — Ты пятки салом смазал?
— Зачем? – испуганно спросил Слава.
— Да чтоб бежать быстрее, — засмеялась бабка Аглая. – Ладно, заходи, — добавила, утирая слезу, — покумекаем, чем тебе помочь.
Зашли в дом, по углам мыши летучие висят, под печкой миска с картошкой, а в ней тараканы кормятся.
— Зачем же Вы тараканов привечаете? – не удержался Слава.
— Каждая тварь жрать хочет, вот и пусть едят, зато по дому ползать не будут. Ну, что ты там себе в башку втельмяшил? Вторую тень захотел? – и добавила себе под нос, — Мир вам всем понадобился, а дома разобраться не можете.
Испугался Слава:
— А Вы откуда знаете про вторую тень?
— Ты к тому пришёл, дурень? Мне всё положено знать.
— Так что ж, не поможете?
— И хотела бы отказать, да не могу. Обязана я всем помогать в желаниях ваших дурацких.
— Это почему же?
— Связана я обетом, потому и силу имею. Ладно, хватит базарить, не твоего ума это дело. Понял?
— Понял.
— Вот то-то. Не пожалеешь?
— Не-а…
— Ладно, тогда слушай. Чтобы получить вторую тень надо украсть у кого-нибудь душу.
— Эк, так это ведь грех, — но, подумав, добавил, — И как это сделать?
— Я научу. Я понимаю, что грех это, да и у кого красть? Свои все вокруг. Так вот, за лесом есть деревня Сукино. Знаешь такую?
— Кто ж не знает. Сукинские народец поганый, это все знают.
— И чем же они поганые?
Слава смутился, но ответил:
— Так… сукинские ж…
— Сильный довод! Ну, так пойдёшь туда. Снегоступы научился делать?
— Куда ж денешься? Наставник любого научит, а не захочешь, заставит.
— Ты на него не серчай, он пользу делает, вас олухов учит. Так вот, ставай на снегоступы, и чеши в Сукино.
— А там что?
— Правильно мыслишь. Вот тебе мешок и веник. Ты веником поосторожней, зазря не маши. Это тебе не голяк у твоего сортира. Это веник особенный. Я его на гнилом болоте из рогоза нарезала. Так вот, проберёшься в любой дом, когда все спят. Выберешь человека сам. Подойдёшь к нему и этим веником от него в мешок всё смети. Тщательно мети вокруг да около. Да смотри не попадись, иначе бить будут долго, может быть до смерти. Всё разумел?
— Всё.
— Ну, тогда ступай. На дворе вечер, пока дойдёшь, аккурат ночь будет. Сделаешь дело, ко мне возвращайся.
Выбежал из избы Слава, снегоступы к валенкам привязал, и как можно быстрее по лесу пошёл. А в лесу темень хоть глаз коли. Летом хоть луна путь освещает, а зимой за тучами луны не видно. Хорошо хоть снег белизной подсвечивает путь среди деревьев. А страшно-то как! Сосны скрипят – это они от мороза так плачут. Ветка хрустнет, а кажется что парагойда подкрадывается. Да и мороз кусается, нос совсем заледенел.
Добрался до Сукино, в избах свет уже не горит. Недолго думая решил зайти в первую же избу. С этим в наших краях проблемы нет, у нас дома не закрываются. Не принято у нас закрывать. Люди все честные. Это городские воровать приучены, а у нас не так.
Зашёл, хорошо хоть двери не скрипучие, да собаки во дворе не оказалось. С трудом разглядел, что на лавке кто-то спит. А тут небо очистилось (к морозу, наверное) и луна из-за тучи вышла. Смотрит Слава, а на лавке девушка лежит – красивая, глаз не оторвать. Так бы смотрел, не насмотрелся бы. Только тень вторую хочется.
Развернул Слава мешок, веником обмахнул вокруг девушки, да всё в мешок-то и замёл. Надулся мешок как шар воздушный. Завязал тесёмочкой и побежал прочь. Снова лесом, только теперь всё казалось, что сукинские собаки по пятам гонятся. Только не было ни какой погони.
Прибежал к бабке Аглае, а та уже поджидает его.
— Видать совсем у тебя совести нет, — под нос бормочет.
Но службу свою исправно свершает. Взяла мешок, пошла в красный угол, а там тоже летучие мыши висят. По одной из мышей раскрыла мешок, мышь оторвала и в мешок её. Трепыхнулось что-то в мешке, а Аглая быстро подошла к Славе и этот мешок ему на голову натянула.
Сорвал с себя мешок Слава, а Аглая ему:
— Вот теперь ступай домой.
Ничего не понял Слава, только из-за мешка разозлился. Прибежал домой, насилу отдышался, да спать лёг.
Утро скоро настало. Вышел Слава на улицу, идёт в избу наставническую. Сначала никто ничего не заметил, но бабка Нюшка совсем сгорбленная ходит, кроме земли давно ничего не видит, вдруг говорит:
— Ой, люди добрые, глядите, у Славки две тени.
И правда, увидел народ, что за Славой по земле скользят две тени, одинаковые, как близнецы.
Идёт Слава гордый, а народ смеётся. Почему, не понимает Слава.
Через пару дней в Сукино праздник был. Сосватали из крайней избы девушку первую красавицу в округе. Свадьбу сыграли. А вы что думали, что если веником помахать так от этого умирают?
Слава и по сей день с двумя тенями ходит. Власти никакой, да и кто за две тени власть даёт? Для этого надо не маленьким подлецом быть, а большим. А вот смеяться над ним не перестали, так и называют дурачком с двумя тенями.

ЧУДО

В поисках свидетельств о жизни бабки Аглаи я объездил все пригороды Джигородска, беседовал с жителями, которым повезло общаться со знахаркой. Довелось мне говорить и с её соседями по деревне Торчилово. Разные люди встречались мне, по-разному отзывались они о бабке. Сложный характер был у неё. Были те, кто ругал бабку, называл шарлотанкой. Находились те, кто называл себя её учениками, но таковыми не являлись – у Аглаи вообще не было учеников. Но большинство из тех, кто действительно с ней общались, были благодарны бабке, им она помогла.
В Торчилово я зашёл к соседке Аглаи. Она рассказала, что бывали дни, когда к бабкиному дому стояла очередь просящих, но были дни, когда никто не тревожил аглаиного жилища. Когда я расставался с аглаиной соседкой, она вдруг попросила номер моего телефона.
— Зачем Вам? – поинтересовался я.
— Хочу помочь тебе. У меня есть знакомая, ей есть что рассказать о чуде, свершённом бабкой.
Ждать долго не пришлось. Звонок поступил на мой телефон через два дня. Женщина на том конце телефонного эфира представилась Анной Сергеевной. Мы договорились встретиться вечером того же дня в центральном сквере Джигородска, прилегающего к площади Ленина.
Я ожидал увидеть древнюю старушку, но на свидание пришла молодо выглядящая женщина лет пятидесяти.
Мы поздоровались и она спросила:
— Вы знаете, что это за место и чем оно примечательно?
Я знал:
— Это первый в мире цветной фонтан. Изобретатель этого чуда Александр Константинович Логинов, который жил в этом городе.
— Приятно, что Вы интересуетесь историей нашего города. Тем легче нам будет общаться. Я расскажу Вам, как мне помогла Аглая.

Это было почти тридцать лет назад. Я только что вышла замуж, но, Вы же понимаете, начинать совместную жизнь непросто. Были сложности притирки характеров. Очень не гладко было. Вот я и решилась поехать к бабке Аглае, её мне посоветовала моя подруга. Но не в этом дело, слава об Аглае уже шла по свету. Доехала я до Торчилово на пригородном автобусе, прошла грунтовой дорогой к дому. Мне повезло, просителей не было. Зашла я в дом, а Аглая сидит на табуретке и словно ждёт меня.
— Заходи, красавица, рассказывай.
— Проблемы у меня, — ответила я, — с мужем отношения не ладятся.
— Что ж, бывает. А вот ты скажи мне, у вас дети есть?
— Какие дети? – возмутилась я, — мы притереться не может никак.
— А что надо чтобы притереться? Ты думаешь, что посещение ресторанов сплачивает семью? Поверь мне, старой, дети лучшее средство для укрепления семьи.
— А если мы всё равно не уживёмся? Что тогда?
— Зато у тебя будут дети.
— Безотцовщина?
— Глупенькая, что может быть лучше, чем дети? Дети – это самое главное в жизни. А есть семья или нет, это уже дело десятое.
— Всё равно страшно, — усомнилась я.
— Хорошо, — ответила бабка Аглая, — я расскажу тебе историю про своего родственника. Так сложилась его судьба, что он был инвалидом с детства, горбатый он был. Жизнь у инвалидов, сама понимаешь, не сладкая, но он духом не падал. Как-то получил он путёвку в санаторий для инвалидов с такими же проблемами, и там познакомился с женщиной, тоже инвалидом, с такой же болезнью. Сошлись они и вскоре поженились. Да ладно бы только поженились, она ведь забеременела. Что началось! Врачи увещевали: ни в коем случае, Вы погибните. Знакомые говорили: ты с ума сошла. А за глаза, как только не называли. А она твердила: хоть лопну, но рожу, у меня другого шанса не будет. Весь срок пролежала на сохранении. И ведь родила, здорового, крепкого мальчика. Сейчас он богатырь. А ты говоришь, что у тебя проблемы.

Анна Сергеевна закончила рассказ. Я помолчал пару минут и спросил:
— Философская история и поучительная. Но где же чудо, какими славилась бабка Аглая?
Женщина открыла свою сумочку.
— А вот оно, — с этими словами достала фотографию. На снимке рядом с Анной Сергеевной сидели два парня и девушка. – Вот чудо, к которому меня подтолкнула Аглая. А Вам я вот что скажу: Вы умный человек, в России это большой недостаток, будьте осторожны, слишком многие захотят Вам подгадить.

СУП НА КУРИНОМ БУЛЬОНЕ

В наших местах, если снег пойдёт так все дороги засыпать может. Иной раз так заметёт, что по пояс проваливаешься. Это у вас в городе все дороги расчищены, а у нас зимой там, где протопчешь, там и дорога. В ботиночках не походишь, только валенки спасают. А потом, когда оттепель побалует природу, всё водой зальёт. Так на этот случай калоши иметь надо. Хоть и неказисто, зато удобно и тепло.
В эту зиму оттепелей не случилось, а снега было предостаточно. Летом в деревнях поздно ложатся, а зимой рано. Да вот беда: автобус из города приходит затемно. Конечно, не каждый день приезжают гости в Торчилово, но, с тех пор как пошла по земле слава про бабку Аглаю, зачастили визитёры. Приезжайте, посмотрите, самая натоптанная тропинка идёт к её избе.
Вот и сейчас в лунном свете видна чья-то фигура, скользящая на снежном фоне в сторону покосившегося домишки прячущегося под ветвями вековой сосны.
— Э-эй, — раздался голос из-за ворот, — только стучать не надо, всю округу разбудишь. Заходи, рыжая, коль пришла.
Ворота со скрипом приоткрылись, и изумлённая девушка протиснулась в образовавшуюся щель, и оказалась во дворе. Старый пёс басовито гавкнул, на что бабка Аглая буркнула:
— Совсем обленел, тявкнуть не можешь, — и, обращаясь к девушке, — Ну, что стала, заходи, коль приехала.
Через сени в дом еле прошли: пол прогнил, проваливается.
Зашли, а гостья трясётся, замёрзла.
— Ну, что ты, дурёха? Что ж ты зимой в сапожках на каблуках ходишь? Ты, Настёна, меня послушай, я старая, всё знаю: не гоже по морозу в такой обутке ходить – по-женски болеть будешь.
— Откуда Вы имя моё знаете? – удивлённо спросила девушка.
— Э-хей, не внимательная ты, отсюда и все твои беды. Я же тебе только что сказала, что я всё знаю.
— Даже то зачем я пришла к Вам?
— А чего тут не знать? Парни на тебя не смотрят, вот и пришла ко мне.
Настя насупилась и зашмыгала носом.
— Ну-ну, — остановила её бабка Аглая, — нечего сопли на кулак мотать, тут и так сыро. А ты не пробовала ресницы подкрасить?
— Вы думаете, это поможет? Всё равно все видят, что я рыжая. Там ведь не подкрасишь.
— Не знаешь ты мужицкой натуры. Когда до того дело дойдёт, мужику уже всё равно какого цвета там. Главное позыв создать, а остальное ерунда.
— Не поможет тушь, — обречённо вздохнула Настя.
— Так ты ж и не пробовала. Вот и ко мне не накрашенная приехала, а ведь в автобусе и парни были. Ты не слушай свою мамашу, что только гулящие красятся. Я, хоть и деревенская, да старая, а скажу как есть: ты брови насурьми, глаза тенями подведи, все мужики твоими будут. Веришь?
— Не очень. Вы бы мне заговор какой… подсобите.
— Эх, и что с тобой делать. Кто ж тебя веры в себя лишил? Ну, да ладно, помогу я тебе. На другой стороне нашей деревни дом видела? Ты мимо его с автобуса шла.
— Видела, — кивнула Настя.
— Вот в этом доме у хозяев куры есть. Ни у кого в деревне не осталось, а у них есть. Ступай к ним. Что хочешь делай, хошь воруй, хошь купи, но принеси от них курицу, и только от них. Из магазина не надо, там одни химикаты, как на нашем поле после обработки удобрениями. И не петуха – петухи для мужского пола пригодны. Поняла?
— Поняла.
— А коль поняла, чего стоишь? Иди.
Делать нечего, побрела Настя. Хорошо хоть деревня Торчилово не очень большая. Это в старину, что ни деревня, так не меньше ста дворов. А по нынешним временам и двадцать торчиловских, почитай, чуть ли не город уже. Опустели деревни.
Подошла Настя к дому на другом конце деревни, и думает: как быть? Не воровать же, в самом деле? Не умеет этого Настя (как видно не все городские вороватые), да и собака во дворе брешет. Решила действовать честно, подошла к окну, в замёрзшее стекло постучала.
За воротами голос мужской:
— Кого в такую лихоманку черти принесли? – но ворота открыл.
— Извините, я по делу.
Посмотрел мужик, заморыш продрогший перед ним.
— Ошиблась ты. Бабка Аглая на другом конце живёт, что б ей пусто было, — и хотел уже ворота захлопнуть.
— Я знаю, — успела выпалить Настя. — Это она меня сюда прислала.
— Это ещё зачем? Староват я для тебя, — и мужик ехидно засмеялся.
— Что за глупости. Бабушка Аглая прислала меня к Вам курицу купить.
— Курицу? – удивился мужик. – Снова чудит бабка. Как ты её ласково: «бабушка»… Ведьма не крещёная она.
— Не правда, — заступилась за Аглая Настя, — я сама у неё иконы видела.
— Это в том углу, где у неё мыши летучие висят? Мало ли что ты у неё видела. Всё равно ведьма. Курицу, говоришь? – мужик пожевал губы думая. – А пятьсот рублей лашь?
— Дам, — вынуждена была согласиться Настя.
— С этого бы и начинала. А может быть, самогоночки со мной выпьешь? Глядишь, чего и сладим.
— О самогонке бабушка ничего не говорила. Вот Вам пятьсот рублей.
Завернул мужик в рогожку курицу, чтобы не замёрзла, и сказал:
— Бабке передай, чтоб рогожку завтра возвернула.
Схватила Настя курицу, к груди прижала и бегом обратно к бабке Аглае. А та уже ждёт, да посмеивается.
— Что, облапошил тебя старый хрен?
— Почему «облапошил»? Продал.
— За пятьсот рублей? Конечно, облапошил. Ей красная цена двести рублей в базарный день. И он меня после этого ведьмой называет. Сам ведьмак-мудак. Спекулянт проклятый. Всегда жадным был, с молодости. Бывало с парнями пьёт водку у его дома, он капусточки квашенной на закуску вынесет, а потом по десять копеек с носа соберёт: мол, вилкой ковырял капусту, значит плати. Да, и черти с ним, главное, что ты курицу принесла.
— Что дальше? – нетерпеливо спросила Настя.
— Сейчас ты из неё суп сваришь.
— Как же я из неё суп сварю? Она же живая.
— А ты что белоручка? – стала злиться бабка Аглая. – В сенях топор стоит. Оприходуй курицу, ощипли, и неси её сюда, — и вдогонку. – Перекрестить не забудь.
Испугалась Настя, перечить боится – вдруг бабка откажется помочь. Отрубила голову курице, вот страху натерпелась. Это деревенским запросто курицу к пракурям отправить, а городские, они хоть и жертвы урбанизации, многие курицу только в холодильнике видели.
Хорошо хоть готовить Насти мать научила. Наваристый суп получился. Сели за стол бабка Аглая с Настей, бабка суп налила обеим, а в Настину тарелку лытку куриную положила и говорит:
— Ты с лытки когда мясо съешь, косточку не выкидывай.
Доели суп. Бабка косточку взяла, что-то пошептала, и Насте отдаёт с такими словами:
— Когда захочешь кому-нибудь понравиться, ты эту косточку в левой руке зажми, всё и сбудется. Запомнишь?
— Запомню.
— Вижу, что запомнишь. А теперь домой возвращайся.
— Чуть не забыла, — опомнилась Настя, — мужик просил рогожку вернуть.
— Ты об этом не думай, это наши заботы. Мы тут все свои, разберёмся. Ты, главное, косточку береги, да не забудь глаза накрасить.
Побежала радостная Настя.
На следующий день пошла в институт. Всё чин чинарём, и косточка в левой руке, и макияж отпадный… Идёт и удивляется: все парни на неё засматриваются.
С тех пор наладилась у Насти личная жизнь, только косточку из рук она не выпускает до сих пор, всё время в кулаке сжимает, да так, что пальцы белеют.
А тем же утром, когда Настя пошла в институт с косточкой в руке первый раз, над деревней Торчилова тоже взошло солнце, и со всей дворов по округе разнеслось пение петухов, которые охаживали своих кур. А вы что думали, что в деревнях кур перестали держать?

В ПОГОНЕ ЗА РАДУГОЙ

Такого в Торчилово ещё не было, чтобы по всей деревне на «Форде», да к самому дому, сами знаете к какому. Нет, вы не считайте, что мы дикие, машин не видали. К Маланье каждый месяц из города на «Жигулях» сын приезжает. Председатель сельсовета так вообще на «Волге» по деревням разъезжает. Ему положено, он начальник. Да и по трассе, вон она совсем рядом, всякие машины проезжают, всего насмотрелись. Но чтобы через всё Торчилова, по нашим ухабам! Дом-то бабки Аглаи в самом конце стоит, считай в лесу.
Много народа к ней ездит, но на таких машинах ещё не бывало. В основном на автобусе приезжают, да от остановки пешком к дому идут. Жаждущие помощи в основном народ бедный, даже простую машину позволить себе не могут. Так что вся деревня высыпала на улицу, когда по ней проехал «Форд». Нет, не проехал, просвистел, я бы даже сказал, пролетел, вот только что от земли он не отрывался.
Тормознула машина у старой покошенной избы, всю грязь по сторонам расплюхала. Правая дверца открылась, вылез молодой пижон: ботиночки лакированные, стрелки на брюках что лезвие бритвы, а от самого за километр парфюмом несёт. Не наш запах. Оглянулся гость невиданный, и своего шофёра спрашивает:
— Ты уверен, что это здесь?
— Не сомневайтесь, босс, здесь это, навигатор не врёт.
— Слишком убого как-то.
— Всё как мне рассказывали.
Помялся пару мгновений, да и пошёл к воротам просевшим. А за воротами пёс заливается. Голос шикнул на пса, и ворота открылись. Да только тише не стало.
— Ишь, разошёлся. Чуешь зло, — сказала открывшая ворота бабка, — ну, заходи, коль приехал.
— Так ты будешь Аглая? – чопорно спросил пижон.
— Может и я, — получил ответ, — только для кого Аглая, а для кого бабка. Да и на «ты» мы ещё не перешли.
— Можно и на «Вы», если Вам так хочется.
— Не можно, а нужно. Только что тебе объяснять? Ты же всех за мусор держишь. Тебе что человек, что собака – всё одно.
— А почему тогда Вы меня на «ты» называете?
— Старше я тебя, вот и называю. Да и это ты ко мне пришёл за помощью, а не я к тебе.
— Может быть, и Вы ко мне придёте просить.
— Какой самонадеянный. Не приду, и ты это прекрасно знаешь. Заходи, чего на улице лясы точить.
Зашли в избу, гость нос поморщил, но промолчал.
— Не нравится? А ты посмотри, как народ живёт.
— Если Вы ко мне так плохо относитесь, — обиделся пижон, — то зачем в дом пригласили?
— Не могу я отказать просящему. Нельзя мне.
— Даже так? А откуда Вы знаете что я «просящий»?
— Я всё знаю, и даже зачем ты пришёл. Вот только спросить хочу: тебе что, мало?
— Если Вы всё знаете, то зачем спрашиваете? Денег много не бывает. Дело я затеял, а средств не хватает.
— А ты в казино по две тысячи долларов за вечер не проигрывай, вот и сэкономишь деньги.
— Так не выиграть ни как.
— Вот и не садись играть.
— Это всё, чем ты можешь мне помочь?
— Эх, дуралей. Если бы я только это могла, ты бы ко мне не приехал бы. И что ты хочешь конкретно?
— Так чтобы деньги никогда не кончались!
— Сразу не получится. Придётся тебе у меня остаться.
— Надолго?
— Посмотрим. Так что можешь сказать своему шоферу, чтобы домой ехал.
— Хорошо, сейчас позвоню ему, — и пижон полез в карман за телефоном.
— Не звони. Здесь десять шагов до машины. Выйди и скажи, — и вдогонку, — И мобильник ему отдай, здесь он тебе не пригодится.
Машина отъехала, а гость вернулся в дом.
— Для начала переоденься, — приказала бабка Аглая.
— Это обязательно?
— Если хочешь чтобы я тебе помогла, то обязательно.
После этого бабка открыла амбарный замок на кованом сундуке, перебрала тряпки, выбрала несколько, и отдала гостю.
— Одевай это.
Через несколько минут пижон был облачён в холщёвые штаны, и такой же холщёвый кафтан, более похожий на хламиду.
— В этом я похож на пугало, — пожаловался он.
— Это как посмотреть. Представь себя в наглаженных брюках в лесу.
— В лесу? А мне в лес придётся идти?
— И не раз. А ты думал, тебе на блюдечке всё достанется?
— А что Вы обещаете для меня сделать? Я хотел бы знать.
— Твоё право. Не вслепую же тебе мне доверять. Пойдёшь за радугой, я тебя научу как и куда. А когда дойдёшь, на другом конце найдёшь горшочек с золотом. Золото то не простое, в монеты отчеканенное. И монеты эти неразменные. Сколько б не потратил, они к тебе тут же вернутся. Устраивает тебя это?
Загорелись глаза у гостя:
— Устраивает.
— Ну, а если устраивает, то надо решить, в чём ты на ногах ходить будешь. Не в лакированных же ботиночках? Вот тебе нож, сходи, надери лыка.
Пришлось подчиниться. Пошёл гость к ближайшему ивняку, кое-как ободрал лыко, вернулся с ним к бабке Аглае, а она посмеивается:
— Ничего, ничего, на первый раз сойдёт. Не буду заставлять тебя ждать, когда лыко высохнет, его ещё вымачивать надо. Сложи в сенях, а я для тебя приготовила уже обработанное.
Сделал гость, как бабка приказала. Не по душе ему всё это, да решил терпеть, уж больно соблазнительно горшочек заветный найти. А бабка не унимается, лапти заставила плести. Тут сразу не получилось, распадаются переплетённые полосы лыка, да и всё. Два дня учила пока, не получилось более-менее сносно.
— Ну, а теперь, сказала бабка, поутру пойдёшь в путь. Запоминай внимательно, что я тебе скажу. Идти будешь пешком туда, где дождь купает в струях зелёную листву. Как увидишь радугу, спеши к ней. Сразу не догонишь. Но не отчаивайся, когда-нибудь поймаешь её. Настойчивым всё даётся. А там сам поймёшь что делать. Только помни: идти надо своими ногами.
Выслушал гость бабку и подумал: попробую, не получится, всегда вернуться успею.
Утром на заре ушёл гость в дорогу. Через неделю приезжал шофёр узнать, что с его начальником. Ему бабка объяснила, чтобы скоро не ждали, мол, ушёл паломничать.
С тех пор никто начальника не видел, только слухи пошли по Земле, что ходит по дорогам странник в поисках радуги. И эту историю рассказывают, из уст в уста передают. Многие верят в неё, а вот я нет. А Вы?

ЖЕЛЕЗНЫЙ БАРАБАН СУДЬБЫ

Часто, очень часто приезжали в Торчилово просить помощи в любви. Но были случаи, когда просили о другом, хотя кто знает что в этом мире о любви, а что нет.
И всем приезжающим к бабке Аглае надо было пройти через скрипучие сени. Скрипели, конечно же, не сени, а пол в сенях, но скрип слышен, и по скрипу можно понять, что за человек идёт. Когда заходит аглаины односельчане (из тех, кто не боится бабки), то их поступь по-крестьянски жёсткая, и скрип половиц громкий, почти рычащий. Те односельчане, которые Аглаю побаивались, в дом не заходили, стороной обходили, потому о них и говорить нечего. А вот под просителями половицы скрипят по-другому, осторожно, иной раз жалобно.
Бывало, заходит в сени упитанный мужчина, с виду босс, да и ведёт себя как хозяин жизни, а половицы предательски поют: «Боюсь, боюсь». Или приедет журналистишка разоблачительную статью писать, а в сенях досточки под ногами шепчут: «Помогите, помогите». Не обманешь бабку, а если кто думает, что обманул, то не сомневайтесь, всё знали бабка, да говорить не стала, иной раз лучше промолчать, чтобы не сделать хуже.
Он вошёл уверенным шагом, но половицы стонали затяжной многолетней болью.
— Садись, коль пришёл, — Аглая указала на табуретку возле стола, застеленного старой затёртой клеёнкой, — рассказывай, что болит?
— Откуда Вы знаете, болит или не болит? – удивился гость.
— Милок, ко мне просто так не ходят. Я ж вижу, душа у тебя изболелась, маешься ты. Так что рассказывай подробнее.
— Это было давно, сорок лет назад. Я тогда во второй класс ходил. Был у меня друг Серёжка. Вот мы с ним и пошли осенним днём на детскую площадку. Её даже площадкой можно было с трудом назвать: так, баскетбольное кольцо без сетки, да вращающийся железный барабан с жёлтыми и красными треугольниками по обечайки, и из этой обечайки торчали четыре трубы, на которых любила кататься малышня. Раскрутят барабан, повиснут на трубе и кружатся. А самые храбрые залезали в центр на железную мембрану. Незатейливое развлечение, но в ту пору и этому радовались. Не было других. Вот туда мы и пошли.
На площадке никого не было, дома от площадки далеко, ни кто не мешает. Катались мы, катались, как вдруг вдалеке появился мальчишка постарше нас с маленькой сестрёнкой, совсем маленькой. Мой друг Серёжка, когда увидел этого мальчишку, сказал мне: «Видишь, идёт? Он ко всем придирается, в драку лезет. Всех от барабана прогоняет». «И что делать?» — спросил я. «Будем драться. Нас двое, — ответил Серёжка, — не уступим. Пусть только попробует полезть к нам».
Насторожился я, неприятно, что драчун идёт к нам. Покататься хочется. А мальчишка к нам подошёл, и говорит: «Дайте я сестру покатаю».
И ведь не сказал ничего плохого, да только страха во мне уже было много, и я с дурру схватил палку и наотмашь несколько раз ударил мальчика, да так, что он упал. Страха ещё больше! Побежали мы с Серёжкой с площадки. Издали оглянулись, вроде поднялся мальчишка, стоит возле сестры, за бока держится. Серёжка говорит: «Зачем ты его ударил?» «Так ты ж сказал, что он в драку всё время лезет» — ответил я.
Мы убежали. Больше я мальчишку не видел. Вот только мучает меня всё время: зачем я его побил палкой, ведь он только сестру покатать хотел. Ведь, по сути, хороший мальчик был. Что с ним стало? Как они домой добрались? Как его сестра? Она ведь совсем маленькая была, перепугалась, наверное.
Проситель закончил свой рассказ.
— И чего ты хочешь? – спросила бабка.
— Узнать хочу, всё ли обошлось. Что с ними стало?
— Эх, голова бедовая. Сорок лет прошло, как теперь узнаешь? Вы ж дети были, а теперь – взрослые дядьки. Где теперь твой Серёжка?
— Нет его, — пригорюнился посетитель, — давно нет его. Он ни разу и не вспоминал о том случае.
— Да, тяжело тебе жить. Хороший ты человек, раз думаешь об этом. Не мучай себя. Что по детству не бывает, да и не по детству, тоже. Тебя ведь Серёжка сбил с толку.
— Да, но я ведь ударил, и я бросил их на площадке.
— Вот и держи в голове, чтобы больше подобных глупостей не совершать.
— И всё? – удивился проситель.
— Нет, не всё, — оборвала его бабка, — ты же женат?
— Да, женат.
— И у твоей жены есть брат?
— Есть. Он немного старше меня, но мы в хороших отношениях.
— Вот и отлично. Поезжай домой, пригласи шурина вечером домой к себе, и распейте с ним бутылочку водки. Тебе ведь надо стресс снять.
— Так и сделаю, — согласился проситель.
— Ну, ступай. Будешь в Торчилово, заходи.
Проситель шёл по Торчилово, а бабка Аглая смотрела в окно ему вслед и думала: «Есть ещё хорошие люди, вот только не обязательно ему знать с кем он будет сегодня водку пить».

СОКРОВИЩЕ

Весна особое время года. Тают снега, а под ними первая трава оживляет зеленью наскучивший за зиму унылый пейзаж. Всякая животинка, будь то проснувшаяся от спячки или перезимовавшая в постоянном поиске еды, ищет себе пару, чтобы продлить род свой.
Не отстают от них и люди. Вот только людям одной любви всегда мало. Хотя что может быть важнее…
Весна рассупонила просёлочные дороги. Всего лишь свернёшь с большой заасфальтированной трассы в сторону, например, в Торчилово, и уже вязнут колёса в размокшей глине. Зато как легко дышится в стороне от большака, особенно по весне. Воздух словно звенит хрустальной чистотой. Каждый вдох наполняет тело природной силой. Наполнишь грудь, и лететь хочется. И понимаешь, что тело, как оковами, притянуло к земле, но душа парит в заоблачной выси, и приносит оттуда любовь.
Бабка Аглая сидела у своего любимого палисадника и грелась в лучах весеннего солнца. В левую сторону вдалеке трасса шумит, в правую – лес начинается, а за огородами поле, ещё не перепаханное этой весной. По полю мужчина в защитного цвета военизированном костюме ходит, что-то ищет. Даже на большом расстоянии слышно попискивание. Продёт несколько шагов, копнёт. Что нашёл, отсюда не видно.
Долго ходил, а потом направился в Торчилово, прямиком к дому Аглаи. Обошёл огород, видит бабка сидит.
— Мне сказали, что в этом доме знахарка живёт? – спросил мужчина.
— Да куда ж она денется, живёт.
— Так значит это Вы?
— Ну, раз здесь сижу, значит, я.
— Тогда я к Вам.
— Да вижу я, — вздохнула бабка, — давно за тобой наблюдаю. Всё жду, когда ты ко мне зайдёшь. Всё маешься?
— Не то, чтобы маюсь…
— Но нужда во мне есть, я так поняла? – спросила Аглая.
— Чего скрывать, есть.
— Тогда расскажи, что тебя ко мне пригнало.
— Да вот, не везёт мне, не идёт монета в руки.
— Так ты ж не монету ищешь, ты клад найти хочешь. Сразу большой куш урвать.
— Кто ж не хочет?
— Да, например, я.
— Вы исключительный случай.
— Кто ж мешает тебе быть исключительным случаем?
— Жить за счёт чего-то надо.
— Это понятно, — согласилась бабка. — А от меня чего хочешь?
— Говорят, Вы любому помочь можете.
— Могу. Например, могу помочь в любви.
— Вы же понимаете, что не за любовью я сюда пришёл.
— А зря. Я тебе притчу расскажу. Мне её мать рассказала, а моей матери её мать, и так из поколения в поколение передаем мы её нашим детям. У меня своих детей нет, так что я тебе расскажу.

По весне все деревья в лесу выпускают листочки. Свежие и зелёные висят они и дрожат на ветру. Не знаю, откуда, но среди листьев ходит поверье, что если дотронется до листочка человек, то будет ему счастье. Так устроено всё живое, что верит в любую нелепицу.
На нижней ветке граба рядышком висело два листочка. Шумят, переговариваются.
Один листочек другому говорит:
— Как бы я хотел, чтобы до меня человек дотронулся.
— Ишь, о чём размечтался, — ответил второй листочек, — у нас в лесу человек редко бывает. Вот если бы наше дерево в саду росло, то тогда другое дело. Там человек часто ходит.
— Эх, хорошо тем листочкам. А вдруг и нам повезёт, продолжал мечтать первый листочек.
Время шло, а человек не приходил под дерево. Так лето к концу подходило.
Стал грустить первый листок:
— Видно не повезёт нам в этой жизни.
А второй листок и говорит ему:
— Старая ворона рассказывала, я слышал, что скоро осень, и мы пожелтеем.
— И что с того?
— А то, что ворона сказала, что как раз в это время под деревом вырастут грибы лисички, которых очень любят собирать люди, и что будем мы такого же цвета, как эти грибы.
— Нам то в этом какой прок?
— А такой, что мы упадём вниз на землю, пойдёт человек, примет за лисичку и дотронется до нас.
На том и порешили. Ждать пришлось не долго, осень быстро красит деревья в жёлтый, а иной раз и в красный цвет.
В тот день листочки увидели, что под деревом выросли целая семейка грибов.
— Настал наш день, — сказал второй листок, — прыгаем.
И листочки оторвались с родной ветки. Упали они в метре от лисичек. Лежат такие же, как грибы жёлтые, с золотым отливом.
На следующий день пришёл человек в сапогах и с корзинкой. Увидел грибы, нагнулся и собрал их в корзину. Потом оглянулся, смотрит, ещё что-то желтеет в стороне. Подошёл поближе, разглядел, что это лишь листья, пнул сапогом и пошёл дальше. Вот и всё счастье, потому что вскоре выпал снег, а под снегом листья гниют быстро.

— Ну, понял что-нибудь? – спросила бабка.
— А я-то к этому причём? – ответил мужчина. – Чем это мне поможет?
— Теперь вижу, что не поможет. Тогда слушай меня. За моим домом Торчилово заканчивается и начинается лес. Пойдёшь через него в сторону Сукино, но до него ты не дойдёшь. На полпути будет полянка. Не бойся, не ошибёшься, на пути в Сукино полянка одна. Так вот, на этой полянке стоит одинокая рябина. Копай под ней с северной стороны, не ошибёшься. Запомнил?
— Запомнил. Ночью идти?
— Зачем ночью-то? Что за предрассудки. Днём иди, хоть сейчас. А то придумают тоже: ночью! Что ты ночью увидишь? Ступай, ступай. Утомил ты меня. Да и у тебя работы много.
Мужик повернулся и поспешил в сторону деревни Сукино.
— Только глубже копай, метра на два, крикнула вслед ему бабка Аглая.

В лесу в это время в низинах ещё снег найти можно, а на поляне солнцем прогретой тепло. Обошёл мужик рябинку кругом, определил, где северная сторона, поплевал на руки и стал копать.
Копал долго, больше часа. Яму выкопал глубокую, в рост человеческий. Вот тогда и звякнула лопата обо что-то металлическое. Как же меняется человек, когда у него появляется жизненный стимул. Куда делась усталость? С утроенным рвением мужчина стал обкапывать появившийся из земли металлический предмет, точнее небольшой металлический бок, с ладошку величиной, появившийся в глиняном пласте.
Лопата сноровисто небольшими лаптухами срезала землю, всё более оголяя предмет. Сердце бешено заколотилось, предвкушая удачу. Минут через пять стало ясно, что предмет не маленький, и мужчина стал прикидывать, как он будет уносить найденное сокровище. Какой – никакой опыт подсказывал, что сейчас предмет начнёт закругляться, но, на удивление, появившаяся из земли стенка уходила в грунт прямо, заманчиво обещая баснословный куш.
Пласт за пластом земля срезалась лопатой и выбрасывалась наружу. Когда оголившаяся часть стенки превысила метр в длину, мужчина стал немного нервничать. Постукивание по металлу говорило, что внутри что-то есть, но слишком уж большой предмет попался мужчине под лопату. В ширину он оказался сантиметров шестьдесят, но только минут через сорок лопата оголила два метра металла в длину, и уже тогда лопата ушла в землю.
Обкопав предмет со всех сторон, мужчина остановился, чтобы передохнуть. И только тут, разогнувшись, кладоискатель посмотрел на вырисовавшийся в грунте предмет с высоты собственного роста. Посмотрел и опешил. Мужчина стоял на цинковом гробе. Пару минут мужчина думал, что делать дальше. Вариантов было много: от обнадёживающе-счастливых до кошмарно-мрачных. Холодок пробежал под рёбрами, заставляя бросить всё и бежать. И в то же время любопытство толкало взяться за лопату, а вдруг в гробу спрятаны сокровища. Жадность – сильнейшее чувство, сильнейший стимул к отчаянным действиям, мотивирующее жизненный тонус и ослепляющее чувство самосохранения. Будь что будет.
Кладоискатель продолжил работу. Обкопав гроб со всех сторон, мужчина попробовал приподнять его и понял, что ему одному это сделать не удастся. Гроб был неподъёмен, тем более, что после многочасового копания сил заметно поубавилось. Тогда мужчина подтянул к себе рюкзак, лежавший на краю ямы, и вытащил из него туристический топорик. Изловчившись, кладоискатель ударил лезвием по гробу в районе запаянного шва. Цинк металл не самый твёрдый, да и толщина металла гроба не толстая. Удар прорубил узкую дырку. Второй удар удлинил разрез. Мужчина вошёл в раж и стал наносить удар за ударом. Раж так захлестнул человека, что он уже не соображал что делает. Время перестало существовать. Поток пота застилал глаза.
Только когда был нанесён последний удар, мужчина остановился. Дрожащими руками он поднял отрубленную металлическую пластину и откинул её в сторону. В гробу лежал старик в рясе. Тело лишённое доступа воздуха хорошо сохранилось, но на глазах стало темнеть.
Отпрянувший было человек, нагнулся над телом, в надежде найти что-нибудь из предметов. Ведь должен быть хотя бы крест. Но на теле ничего не было.
Посмотрев, как тело начинает разлагаться, кладоискатель положил цинковую пластину на гроб, вылез из могилы, и стал засыпать яму.
Под вечер мужчина вернулся в Торчилово. У палисадника сидела бабка Аглая. Мужчина остановился и молча посмотрел на неё.
— Ну, что, откопал? – спросила бабка.
— И что это значит? – буркнул мужчина.
— Так и не понял? Вся наша жизнь ведёт к этому. Бегаем, суетимся… а в последний момент понимаем что недоставало в жизни ни денег, ни славы, а всего лишь человеческого прикосновения.

СВОБОДА

А весна в этом году была поздняя. Долго лежал снег между перекошенными избами притулившегося торцом к оживлённой трассе Торчилово. Но снег сошёл и резко потеплело. А как потеплело, так к бабке Аглае поток просителей увеличился. Разный народ приходит, да и просьбы разные. Никому не отказывает бабка, но помощь разная бывает. Иной раз и не поймешь, помогает или подсмеивается. Но в итоге рано или поздно все убеждаются, чтобы ни делала бабка Аглая, всё в пользу идёт.
Уже косогоры позеленели да деревья листвой обнарядились – как-никак, а к концу мая дело было. Приехала к Бабке на «Мазде» фифа. Хоть и тепло уже было, а всё равно в мехах. Как только не упарилась? Все пальцы в злат-кольцах, да сплошь каменьями сверкают. В ушах по брюлику, мочки до плеч тянут, такие большие. Сама за рулём сидит. По дороге едет, кренделя выписывает – форсит перед другими шофёрами. Машина хоть и не самая дорогая, но всё ж иномарка.
Бабка Аглая таких за версту чует. Не успела машина тормознуть, как бабка из ворот сама вышла и говорит:
— Ты, Лизавет Никитишна, машинку-то свою отгони на трассу, да там и припаркуй.
— Это зачем ещё, — возмутилась просительница, — Тут сохраннее будет. Мало ли кто позарится.
— Ничего с ней не станет, — отвечает бабка, — Если за машину боишься, то на заправке есть платная стоянка. А здесь газовать нечего, экологию отравлять.
— От заправки далековато до Вас.
— Ничего, пройдёшься. Всё равно спешить тебе некуда, да и дело твоё спешки не требует.
— Я же ещё не сказала, возразила Лиза, — зачем приехала.
— А мне и не надо говорить, я и сама знаю. Так что гони свою машину отсюда.
Делать нечего, пришлось подчиниться. Минут через двадцать вернулась Лиза, уже пешком. Калитка приоткрыта – значит, ждут её здесь. Зашла. Пёс рычит, запах-то нездешний, парфюм заграничный.
Прошла в избу, а бабка Аглая и говорит ей:
— Я баньку истопила, сходи-ка, попарься, помойся.
— Это ещё зачем? Я каждый день, если не ванну, так душ принимаю. Я по делу приехала.
— Твоё дело не скорое, а твои ванны мне ни к чему. От тебя как от парфюмерной фабрики воняет. Не наш это запах. Ты веничком дубовым похлещись как следует, вот то-то благоухание будет, да и кожа задышит. И косметику смой, до завтрашнего дня она тебе не потребуется. Пошли, я тебя проведу, а то моего пса напугаешь.
В другом конце двора к амбару банька пристроена небольшая, но ладная – по-белому, всё как у людей, по-современному.
— Пользоваться умеешь? — спросила бабка.
— Разберусь.
— Ну, тогда заходи и запирайся. Полотенце на стене висит. Не бойся, чистое.
Разделась в предбаннике Лиза, эх, красота. Стройна, холёна. По нынешним понятиям ещё молодая, чуть больше тридцати. В бане пологи струганные, в углу камни раскалённые, на камнях бак с горячей водой, а рядом с холодной. Шайки деревянные, воду набирать ковшом надо. Долго парилась Лиза, веничком дубовым по нежной коже, привыкшей не к хлёстким ударам, а к поцелуям. Вышла раскрасневшаяся. Только красоту ничем не испортишь. Что говорить: хороша!
Вернулась в избу, а бабка Аглая не унимается:
— Побрякушки свои сними, ни к чему это. Не боись, не пропадут. Ни кому они здесь не нужны. В сумочку спрячь, — Лиза поспешно кольца поснимала, — Ну, а теперь рассказывай, чего тебе не хватает?
— Да, вроде, как всё у меня есть.
— Это я вижу. Ещё как вижу.
Подумав, Лиза продолжила:
— Вот только мучает меня одна мысль, или, точнее сказать, ощущение одно меня всё время преследует: по сути, я не свободна.
— А какой свободы ты хотела бы, когда у тебя всё есть, куда хочешь, туда и едешь, не работаешь, всем обеспечена?
— Так-то оно так, но всё это как бы запрограммировано, и не мной. А мне хотелось, чтобы я могла сама выбирать.
— Ну-ну, — скептически протянула бабка, — тяжёлый случай. Вот что, ложись спать, я тебе на печке постелила, нам завтра рано вставать.
— Я думала, Вы мне сразу поможете.
— Если бы ты думала, то сама бы нашла выход, и не сидела бы здесь у меня. Так что иди спать. Встанем затемно.
На печке томное тепло и пахнет луговыми травами. Сон накрыл Лизу своим вязким покрывалом. Что есть сон? Дверь в другой мир, всегда непредсказуемый и всегда далёкий от реальности. В этом сне Лиза летела с огромной высоты, как это бывает в детстве, но очень редко у взрослых. И вот в тот момент, когда земля, как неизбежность, стремительно приблизилась, Лиза почувствовала толчок:
— Просыпайся, нам пора.
На улице было не холодно, но свежо. В противоположную сторону от трассы есть тропа. По ней и пошли. Через небольшой лесок, потом через луг, а там, в кустах, проход. И вот они уже на обрыве над речкой. А там, над другим берегом, горизонт раскраснелся – тонкая полоска, но яркая. Всё небо ещё чёрное, в звёздах. Справа Венера как светлячок сияет, а Луна за спиной как пятак начищенный – красная и огромная.
— Садись и смотри, — прошептала Аглая.
Ветер травы теребит, внизу речушка по камням журчит, а полоса в небе всё больше и больше, и уже в журчание вплелось пенье птиц, и звёзды поблекли и стали исчезать, а край неба с востока стал желтеть и синеть. И вот оно вальяжно вышло на небо. Оно, его Величество Солнце. И ветер стал теплеть, и птичий гомон в лесу усилился.
— Что чувствуешь? – прервала Лизину задумчивость бабка Аглая.
— Прекрасно! Давно не видела такой красоты.
— Вот и хорошо. А теперь пошли назад ко мне.
Вышли из леса, по деревне бабки с коромыслами идут.
— Романтика, — выдохнула Лиза, — так бы и осталась здесь. Вот она, свобода.
В сенях бабка Аглая неожиданно остановилась:
— Чуть не запамятовала, — спохватилась она, — Вот тебе два ведра и коромысло. Надо воды в баньку наносить. Колодец на другом конце деревни. У бабок спросишь где.
Подцепила вёдра коромыслом, идёт по деревне, словно лебёдушка плывёт.
Долго ждала её бабка Аглая, а когда не выдержала, вышла во двор, а там, на крыльце, стояли два полных водой ведра. Но Лизу в Торчилово больше не видели.

ХОЗЯИН ДЖИГОРОДСКА

О том, что к бабке Аглае в Торчилово приезжали на крутых иномарках я уже рассказывал, а вот чтобы с мигалкой да с эскортом, такое диво было только однажды.
Но было.
Вот объясните мне: зачем в каком-нибудь уездном Джигородске (который не на всякой-то карте найдёшь) главе администрации понадобились мигалки и эскорт? Всё просто. Должность маленькая, а власти хочется. И ведь имеет власть, и побольше чем у иного столичного чиновника. И всё потому, что он хоть и козявка по сути, но царь и бог города и всех окрестностей. И нет над ним никакой власти. Проверки «сверху» приезжают и уезжают, а он остаётся. Так было, так будет, тем и живём. Привыкли холуйствовать.
Взбудоражили Торчилово рёвом зуммеров с красно-синим мельканием, с разбрызгиванием грязи по сторонам из-под шипованых шин. И с форсом, прямо к перекошенным воротам, за которыми прячется просевший на один бок дом бабки Аглаи.
Из машины сопровождения выбежал телохранитель и услужливо открыл дверь. Семён Николаевич соизволил ступить на благословенную землю, осмотрелся и направился к воротам. Телохранитель поспешил забежать вперёд начальства, но Семён Николаевич нервно дёрнул рукой, останавливая его, и сам без стука вошёл во двор.
Аглаин пёс Тимоха залился безудержным лаем. Во дворе стояла бабка Аглая и из миски сыпала курам зерно.
— Ты чего это, Сёмка, без стука ко мне врываешься? – спросила бабка, не отрываясь от кормёжки кур, — Не видишь, я занята.
— Что-то не приветливо Вы меня встречаете, Аглая, — ответил Семён Николаевич.
— Не Аглая я для тебя, а Аглая Парамоновна.
— Да и я, вроде как, не Сёмка, — возразил глава администрации.
— Сёмкой ты был, Сёмкой и остался.
— Я к Вам приехал по делу.
— Не вовремя, — оборвала его бабка, — у меня приём по записи.
— Что значит по записи? – Удивился Семён Николаевич.
— Вот у тебя приём по записи?
— Конечно.
— И у меня по записи.
— Даже для меня? – удивился Семён Николаевич.
— А чем ты лучше других?
— Ну, я всё-таки лицо занятое государственными делами. Можно и исключение сделать.
— Своими делами ты занят, а не государственными. А ты простому люду исключение делаешь? Я не про бандюков говорю, которые у тебя в кабинете днюют и ночуют, а про простой люд. Кого ты принял? Кому помог?
Помялся Семён Николаевич, покраснел, а от злости аж желваки на скулах заходили, но сквозь зубы процедил:
— И где же мне записаться?
— А ты что совсем ослеп? На воротах список не видел, что ли? В свободную графу впиши своё имя, приму.
— Нет там никакого списка, — возразил Семён Николаевич.
— Пойдём, покажу, — ответила Аглая, подталкивая гостя к выходу.
Семён Николаевич вышел первый и, не увидев никакого списка, обратился к Аглае:
— Нет списка, видите?
— Как же нет, — возразила бабка, и прилепила скотчем невесть откуда взявшуюся бумажку к воротам, — Видишь, висит список, и фамилии вписаны.
— Ну, это уже форменное безобразие, — возмутился большой начальник, — Я этого так не оставлю. Что Вы себе позволяете?
— С тебя пример беру. А угрожать мне не стоит. Что ты мне сделать можешь? Я и так в глухомани живу, дальше не куда. Так что ты свою спесь оставь в своём кабинете.
— Так ведь не было списка.
— Не было, а теперь есть. Записываться будешь?
Семён Николаевич чертыхнулся, но вытащил ручку и стал искать свободную строчку. В конце списка через четыре дня на вечер было свободное «окно».
— Теперь всё? – поинтересовался гость.
— Теперь всё, молодец. Только не забудь: из города ко мне пешком придёшь.
— Что значит пешком? Сюда же десять километров пути.
— Вот и хорошо. Пораньше выйдешь, как раз к вечеру придёшь ко мне. И не вздумай изворачиваться. Я всё виду, всё знаю. Только пешком. Это моё условие.
— Ладно, с Вами спорить бесполезно. Я записался, а там видно будет. Может быть, приду.
— Придёшь, куда ты денешься.
Семён Николаевич быстро прошёл к машине, оттолкнул услужливого телохранителя, и сам захлопнул дверцу.
Время бежит быстро, намного быстрее, чем нам того хотелось бы. Через четыре дня на краю Торчилово появился Семён Николаевич в запылившемся костюме, прихрамывая из-за стёртых ног. Из всех окон подглядывали местные жители за тем, как шёл важный чиновник через всю деревню. А он подошёл к перекошенным воротам и осторожно постучал.
— Заходи, — раздался женский голос за воротами, — я тебя уже жду.
Семён Николаевич зашёл во двор. Аглая кормила кур. Складывалось такое впечатление, что не было четырёх дней, и он только что вышел со двора.
— Ну, рассказывай, что случилось? У тебя же всё есть.
— Да, я не знаю, как сказать.
— Так и скажи: не спится, — подсказала бабка, — бессонница замучила.
— А откуда Вы знаете?
— Чего тут знать? Бессонница профессиональная болезнь вашего брата. Ты ж с бока на бок переворачиваешься, да всё деньги считаешь.
— И что делать?
— А ничего! Ты же не раздашь деньги? Переночуешь на сеновале, а завтра пойдёшь домой, пешочком.
— И в дом не впустите? – поинтересовался Семён Николаевич.
— Зачем тебе ко мне в дом? С твоей болезнью это не зачем. Воды попить принесу. Ладно, хватит лясы точить, солнце уже за горизонт ушло. Иди спать.
Утром петухи разбудили деревню. После дружного кукареканья закудахтали куры, а за ними забрехали собаки. Не долго. Так, для проформы, можно даже сказать, для порядка. По балкам над сеновалом бесшумно прокралась кошка. Мышкует.
Семён Николаевич весь в соломенной трухе вышел во двор. А там бабка Аглая по хозяйству хлопочет.
— Ну, как спалось, Сёмка?
— Как ни странно спал крепко. Заснул сразу.
— Вот и хорошо. Есть хочешь?
— Не откажусь.
— Тогда дров наколи, а я пока что-нибудь состряпаю.
С большим энтузиазмом работал топором глава администрации Джигородска. Много дров наколол. Завтракать сели во дворе. У бабки Аглаи под раскидистым клёном стол сделан. Там и сели. На свежем воздухе аппетит хороший.
— А теперь собирайся домой, — после завтрака сказала бабка Аглая, — И никаких машин. Иди пешком.
— И когда мне снова к Вам придти?
— Если снова спать не будешь. А так, я думаю, ты сам догадаешься, как со своей проблемой справиться. Я основное тебе продемонстрировала.
Так и ушёл Семён Николаевич, больше не возвращался. Даже не знаю: то ли бессонница его не мучила, то ли стыдно стало ещё раз приходить.
И вообще, что-то не верю я этой истории.

СЕЛЕЗЕНЬ

Есть ли для человека что-нибудь более важное, чем обеспечение безопасности своего существования? Казалось бы, ответ предусмотрен в вопросе: нет. И ошибётся сказавший так. Куда бы не посмотрели мы, какой стороны жизни не коснулись, везде, всюду человек старается урвать для себя кусок пожирнее. Да что там человек, любой хищник, любая скотинка норовить боднуть собрата, чтобы сорвать травинку посочнее. Даже два дерева, растущие рядом, борются за место под солнцем и за кусок земли, в который вросли их корни. Посмотрите: проходит год – два и одно из деревцев начинает чахнуть, и продолжается так до тех пор, пока не останется от него труха, которая становится удобрением для победившего собрата, точнее: соврага.
А уж чего говорить о существах разного вида: всякая тварь грызёт другую. Битва идёт нескончаемая с момента сотворения Мира. Загляни читатель в микроскоп, и ты увидишь нескончаемый мир: разнообразный и безумный. И там, за тщательно отшлифованными стёклами царит всё тот же закон: сожри ближнего своего.
Всё и вся подчиняется этому закону! И что же? Вы готовы объявить это движущим законом жизни? Готовы??? Не спешите! Ошибётесь!!! Есть! К счастью есть всевластная сила, на каждом шагу разрушающая, казалось бы, основной закон развития нашей жизни. Эта сила появляется в нашей жизни спонтанно, чаще всего тогда, когда её не ждёшь. И кажется, что не должна она влиять на стройный ход пожирания себе подобных, но вдруг ты осознаёшь, что каким-то странным образом всё изменилось. Может быть ненадолго, даже сиюминутно, но ты останавливаешься и перестаёшь уничтожать, и вместо этого вдруг начинаешь отдавать. И пусть это происходит не каждый день, не часто, но происходит, и без этого невозможно жить, ибо она, эта сила, сильнее всего, и называют её коротко: любовь.
Невозможно прожить всю жизнь на одном месте. Даже не только в том смысле, что человек обязательно куда-то переезжает, а том, что всегда есть потребность куда-то съездить. Ну, как можно всё время сидеть в Торчилово, если город не далеко, можно сказать: рукой подать.
Да, городские не настоящие, какие-то синтетические. Но не в них суть. Волей не волей, но с окружающих деревень товары-продукты везут не куда-нибудь, а в город, на рынок. И продать излишек можно, и для себя прикупить всё необходимое. Не бывает ярмарок-базаров в чистом поле. Все стремятся в центр.
Вот и бабка Аглая нет-нет, а выберется в город, чтобы на рынок сходить. Это сейчас называется рынком, а раньше называли базаром. Но как ни назови, суть одинаковая: кто-то продаёт, кто-то покупает, но все торгуются. Народу видимо не видимо. Суетятся, мельтешат. Ор над рынком. Большинство себя показать хотят, больше ведь негде. Но не все. Есть такие, что утащить что-нибудь норовят. Тоже часть человеческой натуры.
Идёт бабка Аглая по рядам, товар смотрит, да трудно её-то славой вот так ходит. Деревенских на рынке много, да и городские о ней наслышаны. Приходится часто останавливаться, советы давать, а кого и к себе приглашать для более детального разговора. Не всё ведь на ходу решишь. Так и шла между рядами, пока не дошла до мясного ряда.
— Такому покупателю у нас скидка, залебезил мужчина за прилавком, — выбирайте, что душа просит.
— Не хочу я мяса у Вас, — ответила бабка Аглая.
— Зачем обижаете? Мясо свежее, свинина отборная.
Остановилась Аглая, даже покраснела от возмущения. Показала на один из кусков и говорит:
— Вот этому борову было семь лет, и он не был кастрирован. Так что его мясо хоть и можно есть, но мочой оно будет припахивать. И от этого не избавишься ни чем.
— Не правда, — стал оправдываться мясник, — мясо хорошее.
— Ты кого провести хочешь? Ты и по жизни к людям относишься как к скотам приготовленным к забою.
— Вы возводите понапраслину на человека, которого видите первый раз.
— А мне и не надо видеть тебя второй раз. Это с тобой рядом твой сын стоит. – Утвердительно сказала Бабка, указывая на молодого парня стоящего рядом с мясником.
— Да, мой.
— Женить его собираешься?
— Это наше дело, — огрызнулся мужик.
— Конечно, ваше. Вы же ему нашли выгодную партию. Денег там много. Вот только понимает ли парень, на какую судьбу ты его обрекаешь. Он своё согласие дал?
— Кто его спрашивать будет? Скажу, женись, и женится. А любовь… С голодухи много неналюбишь. Да, и нет никакой любви. Выдумки всё это.
— Ты несчастный человек. Я расскажу тебе то, что я видела здесь в Джигородске. Как-то приехала я зимой и шла по железнодорожному мосту с вокзала. Спускаюсь по ступенькам, а там из-под забора течёт речушка Ситовка, незамерзающая даже в морозы, и на этой речушке зимуют утки. И вот на тротуаре, ближе к речке, лежит кусок батона, а на склоне берега сидит уточка, и не может двинуться. Но селезень изо всех сил толкает её из этой ямы. Я остановилась в стороне и наблюдаю, что будет дальше. Так вот этот селезень вытолкал уточку на дорогу, и стал толкать её к батону. Стоит только появиться кому-нибудь из людей, так он зайдёт вперёд и угрожающе крякает, да так, что люди по другой стороне тротуара шли. Дотолкал селезень свою уточку и накормил. Я понимаю, что проще было бы кусок батона к ней поднести. Но селезень птица – не всё сообразить может, но ведь понимает, что без любви жить нельзя. А ты, вроде бы обликом человек, но ни чего не понимаешь. Тебе бы мясо продать повыгоднее. Вот и сына продать хочешь.
Посмотрела бабка Аглая на парня и добавила:
— Ты уже взрослый, сам думай. Сейчас ты свой путь выбираешь. Как повернёшь, так и пойдёшь по жизни. И поверь, любовь вашему бизнесу не помеха.
Повернулась и пошла. Что было дальше об этом знают в семье мясника да бабка Аглая знала, а я всё представляю того селезня, который самоотверженно спасал свою уточку.

АНДРОГИН

Собирая воспоминания о бабке Аглае я, естественно, постоянно посещал городишко, возле которого находится Торчилово, и в одно из таких посещений я побывал в джигородском Вознесенском соборе, расположенном между чудом сохранившегося после войны жилым многоэтажным домом и тыльной частью кинотеатра «Спутник», на тот момент находящегося в аварийном состоянии. И хоть место это находится в самом центре Джигородска, впечатление оно оставляет удручающее.
В прочем, я, как всегда, отвлёкся. После службы батюшка обратился к пастве с нравоучительными словами: «Не читайте астрологических прогнозов». Как часто мне приходилось слышать подобные обращения от служителей церкви. Но имеют ли они отзыв? Ничуть! Наш российский народ любит подчёркивать свою набожность, но при этом ни сколько не стесняется тут же обсуждать очередную ахинею прочитанную в журнале или услышанную по телевизору.
И, поверьте, мало найдётся людей богомольных, которые в тяжёлой жизненной ситуации не побегут к служительницам «чёрных сил» (как называют их попы), таких как бабка Аглая.
Я же всегда считал (да и сейчас считаю), что уж если и есть служители света, так это бабка Аглая. Судить надо не по лозунгам, декларируемым с амвона, но по делам, творимым на Земле.
Ох, дела, дела наши. Был такой случай: постучался в двери к Аглае, вроде как правильный такой, богомольный. Но ведь занесло его в Торчилова, а если занесло, значит, проблема есть.
Встал в дверях проситель, с ноги на ногу переминается, проходить боится.
— Ну, чего встал как вкопанный? – спросила бабка, — всё равно уже пришёл, так что проходи.
— Грешно это…, — промямлил мужчина.
— «Грешно» говоришь? Ничего, замолишь. А сейчас рассказывай о своей беде.
Мужчина осторожно прошёл по скрипучему полу и сел на краешек ветхой табуретки. Поверьте, эта табуретка побывала под такими задницами, что об их хозяевах табуретка могла бы написать солидную энциклопедию, правда ракурс обзора у табуретки очень уж неприглядный.
Зато бабка видела своих просителей прямо перед собой и всегда заглядывала им в глаза, даже в тех случаях, когда в них смотреть противно.
— Рассказывай о своей печальной любви, — прервала затянувшееся молчание Аглая.
— Откуда Вы знаете, что о любви?… В прочем, я слышал о Вашей проницательности.
— Раз слышал, значит, тебе будет легче рассказывать.
— С чего бы начать…
— Начни с того, что она…
— Да, она… она поёт.
— Я так понимаю, что она не на концертах поёт, не со сцены.
— Всё правильно. Она на клиросе поёт. Я давно её заприметил. Часто я прихожу в церковь, чтобы увидеть её, услышать её голос.
— На клиросе поёт? Хорошо. В церкви – тоже хорошо… А в чём проблема? Познакомься. Мне кажется, вы созданы друг для друга.
— Как познакомься? Кто я, как подойду? Она ведь вся такая неземная…
— Все мы неземные, когда влюблены. Только не вижу проблемы. Чтобы понять, чтобы узнать, надо просто попробовать, быть может, всё намного проще, чем ты себе напридумывал.
— Даже не знаю. Наверное, я боюсь. Боюсь разрушить эфемерность. Вдруг я получу отказ, и всё рухнет.
— А вдруг не получишь отказа, и попробовать не попытался. Что тогда? По крайней мере, ты будешь знать наверняка. Я почему-то уверена, что отказа не будет, хотя меня гложут сомнения в том, что ты решишься подойти.
— Так плохо?
— Как есть. Отправляйся домой, завтра я кое с кем увижусь и, думаю, смогу разобраться с твоей проблемой. Только помни, всё зависит от тебя и ни от кого более.
— На следующий день, аккурат после заутренней, в дверь избы бабки Аглаи постучали. На пороге стояла молодая девушка в длинном, почти бесформенном, платье до пола, а её головка была плотно закутана коричневым платком так, что дневному свету было видно только её бледное личико.
— Заходи, красавица. Не жарко?
— Почему Вы меня об этом спрашиваете?
— Пора нынче горячая стоит, лето всё-таки, а у тебя тело не дышит. Закуталась, будто осень на дворе.
— Так лучше.
— Ну, лучше, значит лучше, тебе виднее. Рассказывай.
— Знаете, я пою на клиросе во время церковных служб.
— Ну что ж, дело хорошее, — ответила бабка.
— Только дело в том, что последнее время я стала замечать, что один молодой человек всё время смотрит на меня.
— И пусть смотрит.
— Нет. Все приходят и молятся, а он стоит в толпе и, вроде, тоже молится, только глаза его не к небу обращены, не в землю глядят, а на меня. Если я на него начинаю смотреть, он сразу взгляд отводит, а потом я замечаю, что он снова смотрит. И так каждый день.
— И в чём проблема?
— Я не понимаю, к чему это?
— А он тебе нравится? – спросила Аглая.
— Нравится… Ой, что я говорю, грех-то какой.
— Не поняла, почему грех? – удивилась бабка.
— Ну, что Вы, как можно, он же мужчина. Это прелюбодеяние.
— Вот что я тебе, милочка, скажу: то, от чего бывают дети, грехом быть не может, иначе мы давно бы вымерли. Что может быть на свете лучше детей? А ты: «грех», «грех».
— Но батюшка в церкви говорит…
— А ты своей головой живи, а не батюшкиной. Все женятся, детей заводят, так мир устроен. Веруешь, веруй, дело твоё, а до фанатизма доходить не стоит. Читала историю о Рапа Нуи?
— Не помню.
— Я напомню. Это был цветущий остров благоденствия. Люди жили в достатке и мире. И решили они, что надо за это благодарить богов. Стали они вырубать в их честь гигантские статуи и устанавливать их на берегу моря. А чтобы передвигать статуи они стали вырубать лес: и дорогу расчищали, и было чем двигать. В итоге, лес вырубили, настал голод, и не просто голод, а до каннибализма дошло. Когда первые европейцы прибыли на остров то нашли кучку голодных людей, последних выживших. И назвали европейцы этот остров островом Пасхи. А гигантские статуи и сейчас там стоят.
— А мне как быть?
— Смотри сама. Жизнь не ограничивается клиросом. Если ты это поймёшь, то всё у тебя будет в порядке, а не поймёшь – очень жаль.
Как поведала мне молва, никто из этой пары не решился сделать шаг навстречу друг другу.
Через пятьдесят лет, в один год, на Воробецком кладбище Джигородска появилось две могилы. Их разделяло каких-то десять метров, но эти десять метров они уже никогда не смогут преодолеть. Вечность разделила их. И лишь ветер, беспокойный ветер, блуждая между серых бетонный надгробных стел, иногда заносит пожелтевший кленовый листок с одной могилы на другую, напоминая, как легко потерять то, что было совсем рядом.

ГРЯЗЬ

Осень в Россию приходит рано, уже в августе появляются первые признаки: то тут, то там в пышных кронах деревьев можно заметить первые жёлтые листочки; и как бы потакая им погода становится неустойчивой: ночью случаются заморозки, что лишает шумную малышню возможности бегать на речку – бегать-то можно, но купаться никак, вода охлаждается за ночь, а за день, каким бы он ни был тёплым (что в августе случается не часто) вода не успевает прогреться до такой степени, чтобы приносить удовольствие, а не вызывать мгновенный озноб.
За то, какое блаженство после тяжёлого дня сесть на завалинке и отдаться на волю лёгкого ветерка, ещё тёплого, но уже с той еле заметной составляющей несущей напоминание, что скоро, очень скоро будет холодать, до тех пор, пока не ударят суровые морозы.
Но если вы поймаете этот момент, то наверняка почувствуете свою сопричастность к бездне природы, и хоть появится ощущение что вы всего лишь песчинка мироздания, но с восприятием своей мизерности вы почувствуете свою защищённость, ибо природа, приняв вас в своё лоно, берёт на себя и ответственность за вас. И с этого момента вы всегда будете воспринимать, что вы часть природы, даже не понимая, что вы всегда были её частью, и только ваше глупое эгоцентричное сознание (созданное всё той же природой) не позволяет осознать эту элементарную истину. Спешите осознать свою сопричастность, ведь жизнь так коротка, всего лишь лёгкое дуновение в огромном урагане времени созидания вселенной.
Вот такие мы мелкие крошки в водовороте времени, и столь же мелкие на лике Земли, и найти на необъятных просторах такую затерянную точку как Торчилово стало возможным, потому что только человек способен сделать место своего пребывания значимым. Для этого не нужно кричать на всю вселенную: я здесь! Надо всего лишь быть, и быть просто человеком заботящемся не только о себе.
Уже солнце стремилось к закату, и дачники на дальних огородах уже помыли руки стали готовить незамысловатую снедь из собственноручно выращенных и только что собранных овощей, вот в эту славную, и так полезную для отдыха пору бабка Аглая сидела на скамеечке у своего дома, подставив старческое покрытое мелкими морщинками лицо ласковому, по суровому солнцу, жмурилась как кошка вернувшаяся после долгих блуканий по улицам, и придя домой свернувшаяся у камина (если такой есть) или просто на кухне, поближе к газовой плите, и от удовольствия постоянного тепла жмурящаяся и лишь иногда открывающая глаза, в которых в эти мгновения мелькает, словно бесинка, отсвет пламени. И не важно, что это за пламя: синие язычки газовой конфорки, красный всполох из камина или жёлтый блик великого Солнца.
Как хорошо сидеть на солнце, когда тебя обдувает ветерком, и ни о чём не думать. И воздух чист и мысли, словно этот воздух.
Увы, прекрасные моменты не длятся долго, они мгновенны и мимолётны. Промелькнут, словно и не было их, только смутные воспоминания тревожат душу.
Скрипнули тормоза и, расплёскивая из-под колёс жижу, образовавшуюся после ночного дождя, остановился вороной конь – автомобиль. Из кабины высунулась голова мужчины лет тридцати пяти, выбритая наголо, и с отсутствующей шеей. Точнее, шея, конечно же, была, только она была настолько толстой, что казалось, голова плавно переходит в плечи, при этом было удивительно как она, эта голова, умудрялась поворачиваться. Оказалось, что на голове есть уши, маленькие глазки, нос, сплющенный на бок, выдававший бурное прошлое, а возможно и настоящее, и ещё на голове оказался рот, который соизволил открыться и низвергнуть в воздух:
— Баб, не знаешь, где здесь Аглая живёт?
— Чё, — съязвила бабка Аглая, — денег хочется?
— Походу я тебя нашёл, — блатной сленг был речевой нормой головы.
— А ведь только собиралась воздухом подышать, — вздохнула Аглая. – Нет покоя. Всяку шваль сюда несёт.
Головашея вылез из машины:
— Не бурчи, бабка, я ж по делу пришёл.
— Не пришёл, а приехал.
— Наслышан я о тебе, о твоей язвительности, и о том, что ты всем помогаешь.
— Твоя правда, всем. Обет на мне такой, даже таким невоспитанным хамам, как ты обязана помогать.
— Ну, так помоги.
— Чем же я тебе помочь могу? У тебя ж денег много, на жизнь хватает. Не худеешь, и не предвидится, хотя не помешало бы.
— Денег много не бывает. Мне моих мало.
— Хочешь самым крутым быть?
— Хочу. А чё, благое дело. Я, может быть, хочу часть денег на благотворительность пустить.
— Ага, чтобы тебя в депутаты избрали, — продолжала язвить бабка Аглая.
— Так я ж людям добро хочу делать.
— Ты себе добро хочешь делать, гордыню свою тешить.
— Не без этого. Все так живут, чем я хуже?
— Все да не все. И думать надо не о том, чем ты хуже, а чем ты лучше. Да что тебе объяснять? Всё равно не поймёшь.
— Это почему же? – удивился головашея.
— Потом скажу. Так что тебе от меня надо?
— Ты ж сама сказала!
— Ну, денег так денег. Я-то надеялась, что вдруг случится чудо, и тебе совесть потребуется.
— Не смеши, бабка, кому твоя совесть нужна?
— И то правда, тебе совесть не нужна. Совесть, она нужна тем, у кого она есть. Ладно, будь по-твоему. Пойдёшь на дальнее болото, то, что на той стороне соседнего с нами района, и принесёшь болотной жижи. Только наберёшь погуще и пожирнее.
— А как туда проехать?
— Не проехать туда надо, а пройти. Пешком пойдёшь.
— Что ты паришь мне мозги, старуха. Какой район, какое болото? Здесь грязи что ли не хватает?
— Грязь нужна болотная, но правда твоя. И здесь грязи хватает. Чего переться за тридевять земель. Видишь, дальше за моим домом ёлки растут? Там под ними болото. Вот туда и сходи, набери жижи.
Головашея слегка развёл руками, и покрутил ладонями перед бабкой.
— Ну, и что? – спросила бабка Аглая. – У тебя в машине нет банки?
— Я банок не вожу с собой. Не зачем.
— Тогда возьми на моём заборе. Видишь, миска повешена сохнуть.
Непрошеный гость подошёл к забору, снял алюминиевую миску, и пошёл в сторону елей растущих на краю леса. Вслед ему бабка под нос ворчала:
— И правда, чего далеко идти, и здесь грязи хватает.
Через десять минут он вернулся, держа перед собой миску полную жижи. Новенькие ботиночки головашеи тоже были испачканы грязью.
— Что, ботиночки испачкал? – довольно съязвила бабка Аглая.
— Там ни как не подойти было.
— А ты как хотел? Думал, там для тебя кладки построили? Хочешь чего-то добиться, готовься к тому, что нужно чем-то жертвовать. Давай сюда миску, я пошепчу над ней. Садись рядом.
Бабка Аглая взяла миску, что-то пошептала над грязью, а потом вывернула грязь на голову гостю. Головашея дёрнулся, но бабка придержала его за руку:
— Тс-с-ш-ш. Не дёргайся, так надо, терпи.
Головашея невольно замер, а Аглая продолжила:
— Слушай, слушай меня внимательно. Вот ты денег хочешь, хотя денег у тебя предостаточно. Ты, якобы, хочешь заняться благотворительностью, но я расскажу тебе то, что было вчера. Твоя мать… она ведь живёт, как и ты, в Джигородске… вчера решила сделать себе подарок. Она пошла на рынок, чтобы купить себе арбуз. Она очень любит арбузы, но она давно их не ела. И вот там, на рынке, она нашла палатку, где ими торгуют. Но денег чтобы купить целый арбуз у неё не было, а разрезать его ей отказались. Тогда она долго стояла и ждала, когда придут такие же, как она. Такие, кому не по карману целый арбуз. И она нашла одного человека, которому нужна была половина арбуза, и ещё одного с кем она разделила пополам вторую половину. Она шла домой и тихонько плакала, потому что она потратила на этот арбуз последние деньги. Но ей так хотелось этого арбуза. И только дома она села за стол и отрезала себе кусочек. Ты мне скажи, как ты собираешься помогать другим, если ты не помогаешь своей матери? Уезжай отсюда!
Головашея чертыхаясь, пошёл к машине.
— Да, — окликнула его бабка Аглая, — ты был прав. Не зачем ходить за грязью далеко, когда она есть рядом.

ПРОЗРЕНИЕ

Ну, вот и осень подкралась, шурша позолоченными ветками готовящихся к зиме деревьев. А с осенью пришли туманы сменяющиеся моросящими дождями, которые и дождями то назвать трудно, от того они ещё противней.
Выйдешь из дома: чем дальше от центра – тем ниже дома. А там, за последними домами, до самого горизонта серая земля, серое небо над ней, с серыми же птицами галдящими как скаженные. Галдят, суетятся, сбежать готовятся в теплостранье. Это там, на недосягаемых «югах», уходишь в природу и тут же растворяешься в ней. У нас же такое единение-растворение если и случается то отдельными летними днями, а остальное время сразу понимаешь, что оказался во враждебной среде, которая никак не хочет принимать тебя, выталкивает, и гонит туда, под крыши многоэтажных трущоб, где можно попытаться спрятаться, отогреться, и стыдливо мечтать о жарких странах, где воткнутая в землю палка расцветёт, даст плоды и накормит.
В этой российской серости, за туманами и дымкой моросящих дождей, скрываются редкие деревеньки, доживающие свой тяжкий век, среди которых затерялась одна заветная с простым русским названием Торчилово.
Из серой пелены вынырнул «Джип» и притормозил у дома с покосившейся крышей. Тем, кто следит за моим повествованием, предназначенным сохранить для потомков память о великой целительнице Аглае, не трудно догадаться, что машина остановилась у её дома.
Из-за руля вышел мужчина лет сорока и проследовал в дом. Двери скрипнули и приняли очередного просителя. О сколько их прошло через этот дверной проём, и всем помогла бабка Аглая.
Застонала половица и Аглая, не поворачиваясь к посетителю, сказала:
— Батюшки, я словно в телестудии оказалась.
— Вы же даже не обернулись в мою сторону, — удивился посетитель.
— А чего мне на тебя глазеть? Тебя и так каждый день по телевизору показывают.
— Но у Вас нет телевизора.
— А он мне и не нужен. Твоя «слава» опережает тебя. Ты зачем ко мне приехал-то?
— Поговорить надо.
— Надо так надо. Только вот ты каждый день с экрана вещаешь, что ты ясновидящий, а к деревенской бабке зачем-то приехал. Так в чём проблема?
— Ну, как бы Вам это сказать… — стал мямлить проситель.
— Так и говори, что дуришь ты людей.
— Это бизнес.
— Э, нет. Помогать людям это не бизнес. Ты простой шарлатан, и ни каким даром не обладаешь.
— Вот я и хочу приобрести дар помогать людям.
— На счёт второй половины твоей сентенции, — ответила Аглая, — я сильно сомневаюсь. Да и как я могу тебе помочь? Этому не научишь.
— Я знаю, что не научишь. Но ходят слухи, что есть способ приобрести этот дар. И Вы знаете как!
— Не думаю, что это хорошая идея. Лучше откажись от неё.
— Это почему же? – удивился проситель.
— Разве ты не слышал, что оттуда ещё никто не возвращался.
— Я думаю, что рискнуть стоит.
— Для тебя это всего лишь игра, а мне грех на душу брать. И было бы из-за кого. Отступись!
— Нет, не отступлюсь.
— Как хочешь, воля твоя.
— Что делать-то? – обрадовался проситель.
— Слушай внимательно. Видел от моего дома в лес тропа идёт?
— Видел.
— Вот и пойдёшь по ней. Идти придётся долго, но тебе это даже полезно. Может быть охолонешь и передумаешь.
— Дальше что?
— Дальше, ещё проще. Там, в самой чащобе, есть старинная деревянная церковь. В этой церкви перед аналоем стоит дьякон с открытой книгой. Он так стоит уже четыреста лет. Если не знать и зайти в церковь, то может показаться, что дьякон держит в руках тропарь и вычитывает службу. Это не совсем так. Когда найдёшь дьякона, загляни через его левое плечо в книгу. В ней ты прочтёшь то, что может помочь тебе. Она всегда открыта на той странице, которую хочет прочитать ищущий. А дальше… это уже твои проблемы. Всё понял?
— Понял. Я поспешу.
— Что ж, иди, а по дороге хорошенько подумай. А книгу руками не трогай, она не твоя.
За раскидистой елью, чьи ветки касаются крыши дома бабки Аглаи, колея, которую торчиловцы между собой называют «дорогой», почти исчезает, становясь обычной лесной тропой, теряющейся в высокой траве. И только редкие путники… даже не путники, а грибники и ягодники, посещающие лес в поисках даров природы, не дают зарасти тропе окончательно.
Бабкин проситель, этот член клана лжепророков, лжепрорицателей и лжецелителей, заполонивших телеэфир и оккупировавших концертные площадки, углубился в лес. Тропа петляла между деревьями, выводя путника на закуточки то заросшие ягодными кустарниками, то пузатыми грибами под «велюровыми» шляпками. Но мужчину они не интересовали. Он с нарастающей одержимостью углублялся в чащу, ориентируясь по еле заметным приметам, на которые указала ему бабка. Когда уже казалось что направление потеряно, и надо искать дорогу назад, тропа сделала очередной поворот и среди зарослей кустарника обнаружилась церквушка.
Тесовые доски, покрывавшие наружные стены, потемнели и потрескались, от чего казалось, что церковь словно усохла. Незапертая дверь, перекошенная от времени, болталась на ветру. Кованные дверные петли тихо поскрипывали, а при более резких порывах ветра дверь хлопала о косяк.
Проситель придержал дверь ногой, секунду поколебался, но всё же вошёл. В нос шибанула смесь запахов сырости, паутины и тлена. Внутри стены тоже изрядно подверглись иссыханию, хотя из-за неравномерного освещения это было видно не очень хорошо. Свет подал через окна подкупольного барабана, а в центре образованного светом столба перед аналоем стояла фигура в чёрном монашеском одеянии, вокруг которой валялись кости.
Подойдя ближе, проситель увидел, что стоящий перед аналоем монах не живой, а высохшая человеческая мумия, каким-то чудом удерживаемая вертикально. В обтянутых сухой кожей костях рук находилась раскрытая книга.
Пересиливая страх, омерзение и тошнотворный запах проситель из-за левого плеца заглянул в книгу.
На жёлтых страницах церковно-славянской вязью было написано: «Если ты хочешь обрести все знания Мира, способность видеть мысли людей, их прошлое, настоящее и будущее, тебе надо вызвать тёмную сущность. Для этого нужно дунуть на эту страницу и призвать: «Приди!»
Читать старинную вязь было непривычно, но разобрать прочитанное вполне можно. Видимо этот проситель был человек сверх амбиционный и, как люди подобного типа, не утруждал себя такими вещами, как подумать о последствиях. Он дунул на страницу и громко произнёс: «Приди».
По церквушке пробежал ветерок, крутанулся вокруг аналоя, сконцентрировался в вихрь, и из этого вихря образовалась облакоподобная фигура. Эфемерное создание поколебалось, и проситель услышал голос:
— Ты хотел меня видеть?
— Ну, не совсем чтобы «видеть», — превозмогая страх, ответил лжепровидец, — но я хотел бы обрести особые знания, особые возможности.
— Конечно, иначе бы ты меня не позвал. Я дам тебе эту силу. Но прежде, чем ты согласишься её взять, я расскажу тебе некоторые особенности этого дара. Ты будешь знать всё, ты будешь чувствовать всех людей, знать о них все подробности, но за каждую толику этих знаний ты будешь расплачиваться частичкой своей жизни. За всё надо платить. Устраивает это?
— Да, устраивает, — почти мгновенно ответил проситель.
— Тогда возьми!
От зыбкого видения оторвался маленький шарик. Этот шарик подплыл к просителю и вошёл в его голову. Проситель встрепенулся, тут же воскликнул: «Я вижу», и упал замертво.
В это время в своём доме в Торчилово бабка Аглая тяжело вздохнула:
— Ну, вот, ещё один прозрел. Неужели так трудно понять, им же говорят открыто, что за каждую часть знаний надо платить частицей жизни. А ведь знаний много, так много, как людей на нашей Земле, а наша жизнь такая маленькая, такая короткая, что расплачиваясь ею за эти знания, она кончается мгновенно.
Ещё долго рядом с домом Аглаи стоял никому не нужный «Джип», и только когда нашлись наследники приехал эвакуатор и увёз эту кучу ржавого металла.

ДЕЛЕГАЦИЯ

Каждый из нас знает, что такое весна. Но если спросить каждого из нас описать её, то получатся совершенно разные рассказы. Вот, к примеру, для меня весна это: слякоть, жижа под ногами, по которой бегут ручьи; ночные заморозки и первые тёплые лучи солнца, которые чуть-чуть греют, но такие ласковые, что после долгой зимы хочется стоять под ними и нежиться. Мне могут возразить: а как же первые листочки; свежая трава, пробившаяся на газонах; птички, вернувшиеся с юга? Для меня это уже лето. А весна, это перелом, когда земля только-только начинает оживать после морозов.
Это случилось в конце мая. По календарю весна, а на деле всё вокруг утопает в буйной зелени, и цветет, одаривая нас тончайшими ароматами.
Могучее, уже палящее, солнце забралось на середину неба и грело Торчилово своими лучами, когда с трассы на грунтовую дорогу, рассекающую нашу деревню, свернул громадный экскурсионный автобус. Когда видишь такой автобус на трассе, то от него исходит некий шлейф солидности. Он, словно самоуверенный нувориш, попавший на благотворительный вечер, где от него ждут подачек, едет, рассекая воздух, уверенный, что ему обязаны уступать дорогу. Но посмотрите на этот же автобус на грунтовой дороге, коих премножество в нашей глубинке. Эту громадину качает из стороны в сторону на многочисленных ухабинах, да так, что пассажиров, расположенных на солидной высоте от земли, болтает так, что каждый второй страдает от морской болезни.
Автобус качнулся два последних раза и остановился, немного накренившись на левый бок, как раз напротив дома бабки Аглаи, которая в это время сидела на лавке у своего дома и наслаждалась расцветающими в палисаднике цветами.
Автобусная дверь отъехала в сторону и под открытое небо стали выходить солидные дядьки, впопыхах вытирающие носовыми платками губы, скрывая мучавшие их приступы тошноты. Все дядьки как на подбор в элегантных костюмах при галстуках. Даже пострижены одинаково, только некоторые из них были с аккуратными бородками, а другие гладко выбриты.
Глянув на них, бабка Аглая невольно посмотрела на свою цветастую юбку и торчащие из-под неё ноги в лаптях.
Среди делегатов больше всего суетился один с гладко зализанными назад редкими волосиками, сквозь которые с левой стороны за ухом пробивалась большая чёрная родинка, и с маленькими круглыми глазками, словно у нашкодившего мальчишки. Он командовал:
— Товарищи, побыстрее выходим из автобуса. Нам ещё в Клин ехать на родину патриарха Тихона.
Делегаты не торопясь ступали на землю, но не спешили: слишком много времени уходило у них на то, чтобы привести костюм в порядок.
— Мы вас сюда привезли не случайно, — продолжал инициативный человек, явно глава делегации. – Вы должны почувствовать атмосферу настоящей деревни. Наша задача, как членов Союза писателей России, душой болеть за проблемы крестьян. Как вы сами понимаете, нельзя писать на эту тему не бывая в деревне, не зная, чем она живёт.
Из толпы раздался вопрос:
— А почему нас привезли именно сюда?
— Закономерный вопрос. С одной стороны здесь вы можете пообщаться с местным населением, послушать колорит их речи. С другой стороны, мы остановились у дома мак называемой народной целительницы, очень популярной не только в окрестных деревнях, но и в городе. Многие джигородчане (в том числе и некоторые писатели) обращаются к этому осколку нашего тёмного прошлого. Посмотрите на пережиток суеверий. Может быть, кому-нибудь из вас это пригодится в работе.
— А Вам помогло? – не унимался таинственный любознайка.
— Между прочим, в нашей библиотеке для слепых и глухих работники ввели в компьютерную программу все мои произведения и составили словарь употребления мною слов с указанием количества использования. Так вот, в этом словаре около двадцати тысяч слов.
— Ага, — послышался голос, но уже более приглушённо, — а слово «я» употребляется чаще всего.
— Так, — не моргнув глазом, продолжил глава делегации, — не будем отвлекаться на глупости. Давайте соберёмся здесь, — показал он на небольшую площадку у дома, как раз там, где была вкопана в землю скамейка, на которой сидела бабка Аглая, и продолжил, — У нас есть уникальная возможность прикоснуться к истинной частице исчезающего мира русской деревни.
Тут произошло неожиданное. Сидевшая до этого безучастной бабка Аглая вдруг оживилась. Озорной огонёк мелькнул в её глазах, и она спросила:
— Санька, а ты чего сюда припёрся?
— Руководитель делегации оторопел и потерял дар речи.
— Ну, чего ты молчишь? – продолжала бабка, — Никак облагодетельствовать нас хочешь?
— А Вы откуда знаете, как меня зовут? – прорезался голос у руководителя, — И что это за фамильярность? – и обращаясь к делегации добавил, — Надо же какая неожиданность, даже в такой глухомани меня читали.
— Ты, Санька, особо не заносись. Ты ведь думаешь, что мы серость беспросветная. Вот только читать-то у тебя нечего. Всё натянуто и скучно. А вот на мой вопрос ты не ответил.
— Что Вы хотите услышать? Я своей работой помогаю деревне. В своих рассказах я призываю к спасению того, что ещё сохранилось.
— Какой прок от твоей писанины, если её никто не читает? Да и прочитав за лопату никто не хватается. Хочешь спасать деревню, переезжай сюда, паши землю, заведи скотинку. Вот это будет помощь деревне. А бумагу марать всё равно, что воздух сотрясать. От того, что ты миллион раз напишешь слово «хлеб» на твоём столе буханки не появится, а вот гонорар да премию ты получишь.
— Это демагогия и софистика, — огрызнулся руководитель.
— Демагогия это твоя болтовня. Ты не о благе деревни печёшься, а о собственном благополучии. Ведь ты всегда рвался к власти. Ты любишь хвастаться своими передовыми взглядами, но, по сути, ты всегда был приспособленцем. При любой власти ты стараешься быть нужным и угодливым. Для тебя неважно кто у власти, ты будешь служить любому. Ты с готовность пойдёшь туда, куда дует ветер.
— А что бы Вы посоветовали? – спросил тот же таинственный голос из толпы.
— Смотря, что Вы для себя хотите, какую цель Вы выбрали в жизни, — ответила Аглая, — Это как река. Плывите по течению, и Вы попадёте в океан, гребите против течения и Вы достигните вершины горы. А теперь уезжайте в свой город, ваше место там!

УЧЕНИК

Летом в нашей полосе это происходит очень рано. Кажется, что солнце только-только убежало за горизонт, как на востоке уже заалело и вместе с просветлевшим воздухом природа наполняется щебетом. И не понятно, когда это птахи успевают отдохнуть. Но таков закон мироздания: летом всякая тварь трудится без устали.
А когда первые солнечные лучи побегут по просёлочным дорожкам, длинными тенями подчёркивая контраст между лесом и лугами, первый утренний ветерок начинает подвывать в дранке на крышах, и слышится, будто громадный орган выводит замысловатую мелодию «Утренней зари». И каждый раз эта мелодия приобретает новый мотив, новое звучание, новый смысл.
Прокукарекает петух, призывая несушек во двор клевать зерно, а на трассе появятся первые фуры – это дальнобойщики, проснувшись в придорожный отелях, продолжают движение из ниоткуда в никуда. Странный парадокс: по отдельности у каждого шофёра есть конечная цель маршрута, но если смотреть на трассу как на единое целое, то конца у дороги нет. Мельтешат, как муравьи, снуют, торопятся, а ради чего?
Вскоре появляется первый автобус. Это из Джигородска утренний маршрут в Новосокольники везёт не выспавшихся людей. Тоже бесконечное движение. И хоть Торчилово не самая большая остановка в пути, но останавливается автобус здесь часто.
Вот и сейчас дверь со скрипом отворилась, и из автобуса вышел мужчина лет тридцати пяти. Вид его вызвал бы удивление у современного человека. На нём была холщёвая косоворотка подпоясанная красным кушаком и холщёвые штаны. Голова его была перетянута кожаным шнурком, наподобие того как это делали ремесленники чтобы волосы не падали на лицо во время работы. И только обувь на его ногах была вполне современная, лишь немного стоптанная.
Было видно, что человек осведомлён куда идти. Подойдя к дому бабки Аглаи, мужчина показно перекрестился и постучался в калитку. Из-за досчатой двери раздался голос:
— Церковь в другой стороне, Вы не туда пришли.
Мужчина немного растерялся:
— Я не в церковь приехал, я к Вам.
— Тогда чего крестишься? – спросила бабка.
— На Руси так принято, когда в дом входишь, — ответил гость.
— Много ты знаешь, что и где принято, — с ехидцей продолжила Аглая, но калитку открыла. – Так что тебе надо?
Человек помялся:
— Я приехал опыт у Вес перенять.
— Это какой ещё опыт? Как землю пахать?
— Нет, нет. Я слышал о Вашей язвительности. Вы сами знаете за каким опытом я приехал.
— А вырядился как клоун зачем?
— Я одеваюсь по-русски, согласно традиции.
— Так ты ж так одеваешься только, когда свои сеансы проводишь, да и сюда так вырядился. А в остальное время ты ходишь, как и все. Так для чего весь этот цирк.
— Я исполняю своё предназначение.
— С чего ты взял, что у тебя есть предназначение? Кто внушил тебе это?
— Мне снятся вещие сны, — не моргнув глазом, ответил мужчина.
— Х-м. Сны настолько часто бывают вещими, пророческими, и, даже просто «в руку», что верить в них как-то глупо. Что же касается, то ты ничего не видишь. Точнее, ты видишь простые сны. Любой сон можно трактовать, но ты этого не умеешь. А вот что ты действительно умеешь, так это дурить доверчивых людей.
— Я не обманываю, у меня дар. У меня есть индивидуальность. И я приехал к Вам, чтобы Вы помогли мне раскрыть мои способности.
Бабка Аглая немного подумала, рассматривая человека, и произнесла:
— Разве ты не знаешь главного закона жизни? Человек, обладающий индивидуальностью, должен быть убит, в крайнем случае, покончить собой. Если ему очень повезёт, он умрёт своей смертью, но… очень рано.
— Всё так мрачно?
— Такова участь уготованная индивидуальностям теми, для кого эти индивидуальности творят. Толпа не терпит тех, кто не похож на неё. Для толпы важно, чтобы все были одинаковыми, такими же, как все. Не волнуйся, тебе это не грозит. Человек выделяется не тем, что он на себя нацепил, а тем, что у него в голове, тем, как он видит мир, как он его чувствует.
— Я чувствую! – высокопарно ответил гость.
— Да, ты чувствуешь. Ты чувствуешь запах денег, которые ты хочешь получить, называясь моим учеником. Иди, я тебе в этом не помощница. И не надо пытаться прикрываться моим именем, я постараюсь сделать так, чтобы все знали, что я к тебе не имею никакого отношения.
Было ещё утро, когда обратный автобусный рейс увозил в Джигородск очередного лжепророка.

ПОМОЩЬ

Когда падают листья осенние, закрывая дорожную грязь, мир становится тёплым для глаз, влажным для ног, и нежным для души. Вы задумывались хоть когда-нибудь, сколько листьев валяется под ногами? Сколько их постоянно шуршит подгоняемых ветром? Но это мягкое покрывало согревает землю не долго. Скоро, очень скоро его накроет снегом, а к весне, когда снег начнёт таять, от листьев останется только каша, которая послужит питанием новой жизни. Но осенью листья везде: на траве, на тропинках, на крышах старых домов затерянной на просторах России деревушки Торчилово. Падают листья и на крышу дома бабки Аглаи.
Как приятно выйти в такую пору на улицу, сесть у палисадника и слушать, как шуршат эти послания ранней осени, той самой осени, которую воспевают светлейшие умы русской литературы, и которая стала одним символов русского: русской безмятежности, русского очарования, русской безысходности. Вы можете представить золотую осень где-нибудь в Европе? У меня что-то плохо получается. Нет, я понимаю, что на Марсовом поле листья тоже желтеют, но вот чтобы под ногами шуршало? Это вряд ли. Доблестные труженики капиталистического благополучия день и ночь вылизывают зеркальноподобный асфальт парижских тротуаров, чтобы ни дай Бог хоть один листок не прилип бы к каблучку картавой модницы.
Но модницы есть не только в Париже, есть они и у нас. И поверьте мне, одеваются они куда богаче, чем их французские соперницы, более броско, но менее изыскано. Но, по правде сказать, но худосочная дочь Галии, ни аппетитная дочь Гипербореи не сравнятся с красотой псковских лесов, готовящихся к зимнему отдохновению.
В тот день у бабки Аглаи были посетители. Многие этих посетителей называли просителями, а сама бабка называла гостями, ибо все мы гости и в первую очередь в этом мире, и ни что в нём нам не принадлежит. Голыми мы приходим в него, почти голыми и уйдём. Ничего с собой не заберёшь. Только так, для приличия, прикроют твоё тело, но это всё, что тебе положено для бегства в мир иной. И только то, что создашь ты за свою жизнь и будет тем, что ты привнёс. Но и это останется здесь… если будет чему оставаться.
Гостила в этот момент у Аглаи Машка из соседней деревни. За пустяком пришла, средство от веснушек захотела. Вроде, как и не по сезону просьба, веснушки, они ведь весной высыпают. Да не объяснить ей, дурёхе, что от веснушек русские девки солнцем сияют. В прочем, дело не хитрое, любой справился бы, если б читал внимательней, да нужную литературу.
Взяла Аглая ромашки сушёной из своих запасов, в пакет отсыпала пару жменей, а сама для виду шепчет, приговаривает, всё чтоб вопросов лишних не было.
— Как весной заметишь, — объясняла бабка Машке, — что тень от придорожного тополя (того, что растёт у твоего забора) более не закрывает твоего окна от утренних лучей солнца, заваришь эту травку, и этим отваром будешь лицо промывать. А закончится трава, придёшь ещё. Я пошепчу над новой порцией.
Бабка про себя посмеивается над деревенской модницей, а Сашка глазами хлопает, рот от удивления открыт, а от счастья, что ей помогли, на табуретке ёрзает. Вот как ей невтерпеж.
— Да не дёргайся ты так, — остановила её бабка, — посиди, отдышись. И запомни, егоза, что я тебе говорю: не раньше указанного мною срока. Поняла?
Наставляет бабка, а сама уже знает, что по зиме сосватают Машку, и никого не будут смущать её веснушки.
— Всё поняла, бабуля.
— Какая я тебе «бабуля», — заворчала Аглая, — бабка я, так и зови.
Тут за окном листья столбом поднялись, это с разворота тормознул под окнами Аглаи чёрный ягуар.
— Вот любит она пофорсить, — прокомментировала бабка, даже здесь не может без этого обойтись.
— А это что, Ваши знакомые приехали? – спросила Машка.
— Нет, у меня таких знакомых нет, но кто приехал я знаю, — Аглая помолчала и добавила, — и зачем.
А из машины из задней двери вышла дама… нет тёлка… нет, даже не знаю, как и назвать, уж столько разных имён понапридумывали для таких. Вот только «дама» ну ни как не подходит к ней. Скажем так: девица. Отроду двадцать семь лет, ноги длинные, юбка короткая, сапоги выше колен, в обтяжку. В чёрной куртке с перьевым воротником, а куртка вся в стразах. Манька как увидела, так и выдохнула:
— Кра-си-ву-щая.
— Не завидуй, дурёха, — одёрнула её бабка, — нечему завидовать. Ты на обёртку купилась. Ежели с неё все цацки снять, да отмыть, то ничего не останется.
— Ну, это если отмыть, — мечтательно протянула Машка, а Аглая продолжила:
— Оно и понятно, упакована она хорошо, богато… и женщине это надо. Только ты подумай, если она ко мне припёрлась, значит не всё у неё ладно, значит, есть проблемы. Посиди ещё, не спеши, мне так надо.
Между тем новая гостья процедила шофёру сквозь зубы: «Жди здесь», и решительно направилась к калитке. Было видно, что заезжая «штучка» не привыкла ни в чём себе отказывать, и над такими «проблемами» как «куда идти», «что делать», «а может быть людям не до неё» не задумывалась никогда. Без стука открыла калитку. Ринувшемуся было в её сторону псу, цыкнула: «Брысь на место», и так же беспардонно открыла дверь в избу.
— Кто здесь Аглая? – спросила гостья.
— Обожди на улице, у меня человек на приёме.
Гостья от неожиданности даже замерла на мгновение, но сразу же пришла в себя:
— Я здесь подожду.
— А «здесь» тебе никто не позволял ждать, — осадила Аглая.
— Это что, принципиально?
— Принципиально! – отрезала бабка.
— Хорошо, я выйду.
Но здесь встряла Манька:
— Бабуль, пойду я, вроде мы всё решили.
— Эх, Манька, — в сердцах выдохнула бабка, – всё испортила. Иди, иди домой, да мои наставления не забывай, не раньше весны.
— Так мне можно остаться? – спросила заезжая гостья.
— Да чего уж теперь, проходи, хоть и не больно ты мне нужна.
— Что ж так? Я, вроде как, за помощью пришла. Говорят, что Вы всем помогаете.
— Не за помощью ты пришла, а за дурью. Блажь свою потешить хочешь. Но что правда, то правда, всем помогаю, и всем от моей помощи польза есть, даже если человек сам этой пользы не понимает. Ну, чего стоишь, проходи, садись.
Гостья в замешательстве оглянулась:
— Куда?
— Вот сюда, — бабка указала на табуретку, — садись не гребуй. Мы люди простые, к кожаным креслам непривычные. Ничего, потерпишь. Машка на ней только что сидела, а ты чем хуже, и ты посидишь.
— Я не хуже, а лучше, — огрызнулась гостья, — нашли с кем сравнивать.
Но на табуретку села.
— Эво, как ты себя несёшь. Ну, да ладно, с этим всё ясно и так. И с чем ты пришла ко мне?
— Дело простое. Хочу научиться привораживать.
— И зачем тебе это?
— Пригодится. Я же не всё время буду молодой.
— Не будешь. Только у тебя, вроде как, муж есть. Вон как тебя балует, машину подарил, шофёра оплачивает.
— Сейчас есть, а что дальше будет, я не знаю.
— Это правильно ты понимаешь. Что дальше будет, никто не знает. Так ты, это что, в ученицы ко мне просишься?
— Ещё чего! Не надо мне всех Ваших знаний. Как привораживать научите, и всё.
— Научить, говоришь? Научить можно. А знаешь ли ты, что этому искусству можно научить только кого человека, которому в жизни стыдиться нечего. Можно сказать, что совесть у него перед людьми чистая.
— Ну, с этим можете быть спокойны. Мне в жизни стыдиться не за что, — ответила гостья.
— Ты в этом уверена?
— На все сто. Что я про себя не знаю?
— Задумалась бабка:
— Ладно. Но всё не так просто. Для начала, надо на болоте клюквы набрать.
— Не проблема, — повеселела гостья, — завтра же пошлю своего шофёра, наберёт сколько надо.
— Вон оно как! Тогда надо принести копейку Василия Тёмного. Такая есть в местном музее, и больше на пятьсот километров от нас нет нигде и ни у кого.
— Тоже не проблема. Мужу скажу, он не то что эту копейку, он весь музей купит для меня, если потребуется.
— Как у тебя всё просто, — удивилась бабка.
— Себе в жизни ни в чём не надо отказывать. Что ещё надо.
— Ну, хоть что-то тебе самой придётся сделать. Надо будет и сделаю.
— Тогда последний компонент: придётся тебе самой добыть кровь новорожденного младенца, хотя бы немного.
— Что ж, — подумав, ответила гостья, — У меня подруга одноклассница работает в роддоме. Она меня проведёт, а там я добуду то, что мне надо. Всё?
— В общем-то, всё, — растерянно ответила бабка.
— Я могу идти?
— Иди, кто ж тебя держит?
Гостья скрипнула каблучками и направилась к выходу. Только она за ручку дверную взялась, а бабка и говорит ей:
— И куда ты?
— Как это куда? – удивилась гостья. – Выполнять Ваш наказ.
— А как же быть с тем, что я говорила тебе о том, что «не стыдиться перед людьми»?
— Так я ж ответила, мне стыдиться нечего.
— Слушай меня девонька, слушай внимательно. Если тебе не за что стыдиться в твоей жизни, это не значит, что ты жила правильно. Просто, скорее всего, у тебя проблемы с совестью, точнее, с её отсутствием.
— Почему?
— Да потому что у любого человека были в жизни моменты, за которые потом ему стыдно. Но ты это никогда не поймёшь. А если поймёшь, то, боюсь, будет уже поздно. Иди, и больше сюда не приходи. Я тебе уже помогла, а вот сможешь ли ты воспользоваться моей помощью, я в этом не уверена.
Унесла машина гостью в славный городок Джигородск, а в Торчилово на ярко-жёлтые опавшие листья стал накрапывать мелкий осенний дождик, предвестник грядущих перемен.

ТЕНЬ

Но не все приходили к бабке Аглае открыто. Вечером со стороны леса мелькнул в кустах человек. Нет, не человек, а тень его. Эта же тень проскользнула вдоль забора, просочилась в калитку и замерла в сенях.
Бабка Аглая в это время заканчивала дневные хлопоты по хозяйству, но почувствовав, что в сенях кто-то стоит, остановилась, пристально глядя на дверь:
— Ну, что ты там мнёшься, Санёк? Заходи, коль приехал, не бойся.
За дверью послышался скрип, но никто не вошёл.
— Да заходи же, никто тебя здесь не обидит, — позвала бабка Аглая, и сама подошла и открыла дверь.
За дверью стоял молодой парень, и отводил взгляд в пол.
— Долго стоять будешь? – спросила бабка, — Заходи, не бойся.
— Я не боюсь, я стесняюсь, — ответил Санёк.
— Да не стесняешься ты, а именно боишься.
— С чего Вы взяли?
— Да потому что ты трус!
— Откуда Вы знаете?
— Милок, я много чего знаю, но ведь ты пришёл ко мне не затем чтобы спросить о моих знаниях.
— Не за этим.
— Ну, так скажи зачем.
Парень замялся и не ответил.
— Неужели даже этого боишься? – спросила бака, — Так и скажи: боюсь.
— Нет, мне стыдно.
— Да, я тебя могу понять. Это стыдно. Неужели так трудно постоять за себя? Вот посмотри. На окне у меня рассада помидорная, и никакого запаха от неё почти нет. Принюхайся, чувствуешь?
Санёк осторожно потянул носом воздух:
— Нет, не чувствую.
— А теперь смотри, — с этими словами Аглая провела рукой по листочкам. — Теперь нюхай! Чувствуешь, какой запах пошёл? Даже беззащитный помидор и тот защищает себя.
— И что теперь? – спросил Санёк.
— А как ты думаешь? Как ты с этим собираешься жить?
— Может быть, потом всё изменится? – предположил парень.
— Вряд ли всё само пройдёт. Что-то у тебя в прошлом произошло, и оно тебя мучает
— Может быть, и произошло.
— Запомни: прошлое неисправимо, о нём можно только сожалеть; будущее непредсказуемо – о нём можно только мечтать; настоящее в руках не удержишь – им надо жить. Вот только с тобой что делать?
— Сделайте. Что-то надо делать, — мямлил Санёк.
— Хорошо, — протянула Аглая, встала, подошла к самодельной полке, прибитой над кухонным столом и прикрытой куском старой клеёнки. Взяла майонезную банку и протянула её Саньку:
— Бери!
— А это ещё зачем?
— Не перебивай старших, слушай внимательно. Трассу знаешь? Ту, что возле Торчилово проходит.
— Знаю.
— За трассой есть кладбище. Видел?
— Видел.
— Выгляни в окно. Солнце садится. Как сядет, пойдёшь на кладбище. Ночью роса будет оседать на оградки. Вот в эту баночку наберёшь этой росы и принесёшь мне.
— Вы с ума сошли?
— А ты? Ты думаешь, твоя трусость это нормально? Хочешь, чтобы я тебе помогла, иди.
Санёк с минуту постоял в нерешительности, потом схватил банку, и ни слова не говоря, развернулся и вышел.
А за окном солнце скрылось за неровным горизонтом, оставив кроваво-красный разрез заката. А над ним уже зажглись звёзды, наступая на запад, затягивая закатную рану. Так происходит каждый день с того трагического момента, когда Большой Взрыв разорвал блаженное безмолвие. Как напоминание об ускользнувшем рае день и ночь сменяются с кровавыми всполохами.
Ночь, вроде тихая, но беспокойная, поглотила Торчилово, а где-то там, по другую сторону трассы, среди ажурных оградок, словно тень призрака, ходил трусливый Санёк.
Утром дверь дома бабки Аглаи открылась.
— Принёс? – спросила Аглая.
Санёк из-за спины вытащил правую руку с банкой полной росы.
— Не уж-то на кладбище набрал? – удивилась Аглая.
Как бы в подтверждение проделанной работы Санёк протянул левую руку и разжал кулак. На ладони лежал пластмассовый жёлтый цветочек.
Бабка Аглая поморщилась:
— Тебе не ко мне надо, а к психиатру.

ПАССИОНАРИЙ

Весна к нам приходит так же внезапно, как и зима с той лишь разницей, что зима несёт внезапные морозы, а весна – слякоть, лужи и непролазную грязь. В это время, которое продолжается не менее месяца, в большинство деревень невозможно добраться, потому что колёса машин вязнут в грязи и начинают буксовать.
Но с каждым днём солнце припекает всё сильнее, и наступает момент, когда подсохшая грязь утрамбовывается, и жижа под ногами превращается в достаточно твёрдый грунт. И, казалось бы, эта простудная погода должна вызывать отвращение, но именно в эти моменты наши тела, измученные зимними холодами и постоянным недостатком солнца, вдруг словно оживают так, что кажется это внутри нас разворачивается некая пружина, являющаяся тем самым зарядом, толкающим нас жить, и не только жить, но и любить, творить, и радоваться жизни.
Вот как раз в эту пору в пригороде Джигородска появилась грузовая «Газель», и уверенно подрулила к старому перекошенному дому в глубине деревни Торчилово. Из кабины вылез мужчина, тип которого раньше в наших местах был очень редким, а сейчас всё более и более распространённым: смуглолицый, с черными, как смоль усами при короткой причёске, человек был одет в кожаный полушубок на дешёвом мехе, расстегнутом до пупа.
Оглянувшись, человек уверенно по-хозяйски вошёл во двор дома бабки Аглаи, которая в это время кормила кур.
— Привет, бабка, — обратился человек.
— Привет, дедка, — ответила Аглая.
— Э-э, ты зачем так? Я к тэбэ уважительно.
— Ну, про «уважительно» это ты мне не заливай. Это вы дома у себя уважительно к старшим относитесь, а здесь всё сразу забываете. Ты ко мне домой приехал, так веди себя подобающе. Говори, чего надо?
— Работать нэ дают.
— Это я знаю и понимаю. Не тебя понимаю, а тех, кто тебе работать не даёт.
— Почему их? Я что, такой плохой?
— А ты кому жить нормально даёшь?
— Я что, это, виноват, что русский торговать не умеет?
— Снова ты ничего не понял. Умеешь торговать, торгуй. А вот как ты и твои соплеменники ведут при этом? Вы дома пикнуть лишний раз не можете, а здесь наглеете.
— Это как?
— Ну, например, как Вы к девушкам относитесь?
Человек пожал плечами:
— Хорошо относимся.
— Да, конечно, дома хорошо относитесь. А здесь что творите? Разве дома ты можешь позволить себе такое, что ты делаешь здесь? Если бы ты у себя дома просто подошёл бы к девушке, то тебя на мести зарезали бы. А здесь ты нагло пристаёшь, позволяешь себе говорить всё что угодно. И после этого на что-то жалуешься. Ты вообще, зачем сюда приехал?
— Торговать.
— А что, дома нельзя? Чего Вы сюда едете? Торгуйте дома. Народ везде есть.
— У нас народ бедный.
— Это здесь народ бедный, это здесь нищета по сравнению с вами. Только ты думаешь, что здесь всё позволено, вот и едешь сюда. Ладно, спрашивай, чего тебе надо от меня.
— Вот и хочу узнать, что сдэлат чтоб нам не мэшали торговать.
— Смотри сюда, — сказала бабка Аглая, — вот видишь, я курам корм кидаю. Что они делают?
— Как что? Клуют. У ног твоих бэгают.
— А теперь возьми крупы и кинь к себе под ноги.
Мужчина взял горсть зерна и сделал, как сказала бабка.
— Ну, что ты видишь?
— Тепер у моих ног клуют.
— Вот видишь. Курица существо глупое, ей всё равно с чьих рук клевать. А ты что? Курица? Езжай домой, там торгуй, строй, детей расти. А здесь тебе делать нечего. Прощай. Вот Бог, вот – порог. А дорогу домой сам найдёшь.
«Газель» уехала из деревни, вот только что-то я сильно сомневаюсь, чтобы этот гость прислушался к мудрому совету.

ВОВЧИК

Летняя жара мучает тело и плавит мозги, из-за чего прекращает умственную деятельность. Обливаясь потом и отбиваясь от вездесущих мух, мы мечтаем, что придёт зима, забывая, что с первыми же морозами будем проклинать и стужу, и пронизывающий ветер, и снежные хлопья, щекочущие нос. Вот так и живём, проклиная погоду за окном, ожидая, что завтра будет лучше, и не замечая, что «лучше» это рядом, совсем рядом, а точнее в нас самих, и только от нас зависит чтобы было лучше.
Про зиму не буду говорить, так как её я не очень жалую, хотя могу признать, что и зимой бывают прекрасные моменты. Ну, а уж летом их хоть отбавляй. Да, жара утомляет. Но дождитесь вечера, того самого момента, когда не менее уставшее от бесконечной многомиллионной беготни по небосводу солнце стремится за горизонт, и вы сможете окунуться в блаженство вечерней прохлады, когда воздух, под светом мерцающих звёзд, словно густеет, и накопленная за долгий беспощадный день энергия вдруг начинает проникать в каждую клеточку вашей сущности, и вы ощущаете такой прилив сил, что кажется достаточно небольшого толчка, и вы полетите над отдыхающей землёй. И только назойливые комары напоминают, что вы не всесильный стрига, отправляющийся на шабаш, а всего лишь уставший путник на тропе жизни.
Был закат жаркого летнего дня. За деревней Торчилово садилось огромное красное солнце, а на другой стороне небосвода уже виднелась ущерблённая с левой стороны луна. Мир дня уступал место миру ночи, но последний рейс, проходивший мимо деревни, только что привёз к бабке Аглае очередного просителя.
Пройдя по обкошенной с двух сторон тропинке, мужчина на вид лет сорока скрылся во дворе с перекошенными воротами. Войдя в дом, человек сказал:
— Я…
— Вот именно «я», — оборвала его бабка Аглая, — везде и всюду твоё «я» опережает у тебя всё. Вовчик, а ты уверен, что ты это сможешь?
— Что смогу? – растерянно спросил проситель.
— Ну, вот для чего ты сюда приехал? Явно чего-то просить. О чём? Об этом потом. А вот интересно, почему последним рейсом? Ты решил, что я тебя у себя оставлю?
— Я не знаю… Я так думал…, — замялся Вовчик.
— Вот-вот. Ты всегда так делаешь. Ведь ты абсолютно не считаешься с тем, что у людей есть свои проблемы. Ты ведь привык всё делать чужими руками. На кой лярд ты мне здесь нужен?
— Но говорят, что Вы всем помогаете.
— Вот я и спрашиваю: а ты это сможешь? Или ты думаешь, что я буду зря языком чесать? Я каждое слово взвешиваю, когда с такими как ты говорю.
— Но я ещё ни о чём не спрашивал.
— А мне это и не надо. В прочем, если это тебя потешит, то спроси. Точнее, я тебя спрошу: зачем ты ко мне приехал?
— Я… это…, — снова замялся Вовчик, — даже не знаю, как сформулировать…
— Да всё понятно. Славы хочешь.
— Можно сказать и так.
— Да не можно сказать, а так и есть. Вот только работать ты не хочешь. Славы многие хотят, а вот работать для этого, нет. А зачем она тебе?
— Ну, как же…
— Ага, благ хочется, — оборвала его бабка. – А ведь ты ничего толком не умеешь. Ведь ты есть кто?
— Как это кто? Я…
— Да не бухти ты. Ты меня слушай, может быть, хоть немного поумнеешь. Для вселенной мы все всего лишь кучка атомов, на какое-то мгновение собравшаяся именно в таком порядке. Пройдёт несколько мгновений и атомы, когда-то составлявшие нас, будут составлять что-то совсем другое. И всё это для вселенной не имеет значения. Для неё ничего не прибывает и не убывает.
— Так что же, и жить не стоит? – спросил Вовчик.
— Уж если собрались атомы в вот такое сокровище как ты, амбициозное и тщеславное, то учись видеть мир, а то тебе и сказать-то миру нечего.
— Это как так?
— Выгляни в окно, что ты там видишь?
Вовчик подошёл к окну, посмотрел и пожал плечами:
— Солнце садится за горизонт.
— Какое солнце? – раздражённо спросила Аглая.
— Как какое, красное.
— И всё?
— И всё.
— Но ты же мнишь себя литератором. Ты должен видеть всё не так, как мы. Ты должен уметь описать так, чтобы было необычно, ёмко и понятно.
— Это как так?
— Э-эх. Ну, вот, например, так. Солнце – кровавый плевок на безмятежности неба.
— Вот это да! Надо записать.
— Зачем тебе записывать? Это не ты сказал, а я. Ты должен видеть так.
— Не ожидал я, что Вы так можете.
— Конечно, не ожидал. Ты ведь людей за быдло считаешь. Ты куда ехал? В деревню, к серой бабке. А тебе тут о высших материях… Что ж с тобой делать? Солнце, поди, уж совсем село. Ну, так хочешь славы?
— Хочу!
— Так-так-так, — задумалась бабка. – Вот тебе кастрюля, иди во двор и набери мне лунного света.
— Вы что, издеваетесь? Как же я его наберу, он же свет?
— Иди тебе говорят, и думай. Ночь большая, до утра успеешь.
Схватил Вовчик кастрюлю, злобы душит, а славы-то хочется. Вот и пошёл он во двор. Сел на крыльце, крутит кастрюлю в руках, что делать не знает. А над ним на жгуче-чёрном небе, среди суровых и величественных звёзд, неспешно проплывала Луна, чей свет надо было набрать Вовчику в эту проклятущую алюминиевую кастрюлю.
Примерно через час из дома вышла Аглая и села рядом с Вовчиком на крыльце.
— Не получается? – участливо спросила она.
— Не получается, — злобно огрызнулся гость.
— Фантазии у тебя не хватает. Тут надо воображение включить, а у тебя его нет. Не понимаю, как ты с таким мировоззрением пытаешься что-то писать?
— Уж, какой есть.
— Вот тут ты снова не прав. В жизни нельзя быть «какой есть». И не только в литературе. Во всём. Даже если ты сколачиваешь ящики под апельсины, надо это делать с полной отдачей. А ты к литературе относишься так, тяп-ляп. Лишь бы урвать кусочек славы. Чем же тебе помочь?
— Подскажите, что делать.
— Да ты ж ничего и не пробовал. Другие хоть, кто воду наливать пробовал, кто зеркальце на дно кастрюли клал.
— Но это же всё чушь, — проворчал Вовчик.
— Удача даётся тем, кто упорен и трудолюбив. Сиди, думай.
И бабка Аглая ушла в дом. Следующий раз она вышла во двор перед рассветом, тогда ещё было темно, но по утренней прохладе уже чувствовалось, что солнце вот-вот начнёт окрашивать красным горизонт на востоке.
Вовчика во дворе не было.
— Я так и знала, — проворчала бабка, — хлюпик. А всё туда же, «славы хочу».
А на крыльце стояла кастрюля, брошенная непрошеным гостем. И не просто стояла. Утренняя роса мелкими капельками осела на стенках холодного металла, и в каждой маленькой капельке отражалась Луна, и от этого кастрюля мерцала в темноте, как драгоценное колье. Бабка достала из кармана пузырёк, и сказала сама себе:
— Надо собрать, не пропадать же добру, вдруг когда-нибудь пригодится, — и принялась за работу.
Ну, а Вовчик? Вскоре в «Джигородской правде» появилась статья Вовчика о лжецелителях и лжепророках. Больше всего негодовал он по поводу наивных слухов о мудрости целительницы бабки Аглаи, к которой в деревню Торчилово едут за помощью люди. Он утверждал, что провёл журналистское расследование, и изобличал её как шарлатанку.
В прочем, после смерти Аглаи, при каждом удобном и не очень случае рассказывал, что был с бабкой близко знаком, и что она благословила его на литературные свершения, и даже несколько раз читал лекции о чудесном даре бабки Аглаи. Вот только глаза его при этом предательски бегали и укрывались от прямого взгляда.

КАРИНА

Какое небо летом звёздное… Конечно же, не тогда, когда обложено тучами, а когда днём палит солнце так, что вечер ждёшь как спасение. И вот, когда солнце убежит за горизонт, вместе со спасительной прохладой на бездонно-чёрной пропасти неба вспыхивают вроде бы маленькие, можно сказать, мизерные, песчинки, но такие яркие, что, глядя на них, понимаешь, что не они созданы для услады наших глаз, но мы удостоились великой чести лицезреть их. И вот так, стоя под звёздами, приходит осознание мелочности всего нашего существования, но вместе с тем появляется ответственность перед всем, что ласкают светом эти далёкие и непостижимые властители вселенной.
Но спустимся на Землю, туда, где в стороне от больших городов живут люди обрабатывающие эту землю.
Днём автобусы из Джигородска идут полупустые, а вот вечером весь транспорт переполнен. Спешат люди после работы кто домой, если живут в пригороде, Ну, а кто в Торчилово едет к бабке Аглае.
Она приехала пятичасовым автобусом. Прошла по грунтовой улочке, единственной в Торчилово, хоть и единственной, но утопающей в цветах буйно разросшихся в палисадниках.
Пройдёт по такой улочке девушка, пропитаются её волосы таким ароматом, что никакой парфюм с ним не сравнится.
От буйства запахов у девушки голова кругом пошла, настроение такое, что летать хочется. Чуть было не повернула назад. Но ведь неспроста она приехала в Торчилово. Камешек на думках вынуждает идти к бабке Аглае.
А Аглая хлопочет во дворе, курочек своих любимых кормит. Девушка открыла калитку и замерла в нерешительности.
— Чего остолбенела, проходи скорей, — подсказала ей бабка, — да калитку плотней закрой, куры разбегутся, потом полдня будем вылавливать.
Девушка закрыла калитку. К счастью ни одна из куриц не попыталась сбежать, слишком заняты они были кормёжкой.
— Ну, не робей, — продолжила бабка, — иди в избу. Пока я кур кормлю, приберись в доме. До заката ещё долго.
— А зачем ждать заката? – спросила девушка.
— Ты, Каринка, со старшими не спорь. Я ведь знаю что делать. Или ты передумала?
— Нет, не передумала.
— Ну, тогда выполняй, что тебе сказали.
Девушка ушла в избу. Вскоре туда пошла и Аглая. Зашла в комнату, осмотрелась.
— Вижу, вижу, прибралась. Да я и не сомневалась. У тебя кровь с восточной примесью, вы, в основном, домашние, при хозяйстве. Чайник поставь, чайку попьём.
На столе расставили чашки, вода закипела, и началось чаепитие.
— Имя у тебя красивое, но не нашенское, — сказала Аглая, — кто тебя так назвал?
— Говорят, что мать так хотела.
— Хорошее имя. Вот только раньше с таким именем тяжеловато было бы в детстве. Не любили раньше имён необычных. Считали, что имена должны быть привычные.
— У меня с этим проблем не было, — ответила Карина.
— Это ясно, что не было. Сейчас каких только имён не встретишь. Привыкли, что имена разные бывают. А раньше всё Ванька да Манька. Проблемы у тебя в другом. Вот только ты сама расскажи в чём.
— Вроде как замуж зовут. Но как-то не совсем ладится.
— Ты в нём сомневаешься?
— Вроде бы нет повода.
— Так что смущает?
— Ну, он… как бы сказать… Сейчас принято так. Близости он хочет.
— А ты нет?
— Вроде бы хочу, но не знаю, правильно ли это.
— Хм, интересный вопрос. Конечно, я понимаю, всё зависит от воспитания. Надо подумать. Решим мы твою проблему.
После этих слов Аглая выглянула в окно.
— Совсем стемнело, пора, идём.
— Далеко?
— Нет, тут рядом, сама увидишь.
Прошли обратно по цветущей улице. Многие цветы на ночь сложили лепестки в бутоны, но в ночном, зыбком от жары, воздухе запахи стали более терпкими, и лучше пропитывать волосы и одежду.
Женщины вышли к большаку и пересекли дорогу.
— Но там же кладбище! – испугалась Карина.
— Вот туда мы и идём, — ответила бабка.
— Ночью???
— Ты что, испугалась?
— Конечно, страшно.
— Эх, ты, дурёха, не мертвецов надо бояться, а людей. Пошли, не дрейфь.
— Как скажите.
А на кладбище тишь, только Луна роняет блики на полированные гранитные плиты, да звёзды поют неслышимую нам вечную песню вселенной.
— Вот скажи мне, Каринка, что ты считаешь, ну, если не главным, но одним из самых нужных в общении мужчины и женщины? Как ты себе это представляешь?
— Совместные интересы, увлечения. Время проводить вместе, чтобы получше узнать друг друга.
— А не думала ли ты, что если узнаете друг друга, как ты говоришь, «получше», то потом не захочется общаться дальше? Скучно будет. Тайна должна оставаться в отношениях.
— Так что же тогда главное? – спросила Карина.
— Вот посмотри на могилы. Видишь, сколько людей лежит.
— Печальное зрелище.
— А теперь представь невероятную ситуацию, что все лежащие здесь люди получили шанс и ожили на один день. Как ты думаешь, чем они будут заниматься в первую очередь?
— Даже не знаю.
— Ну, как ты думаешь, побегут они в музей, в кино, в театр? Нет, не побегут. Они тут же начнут заниматься любовью, потому что это важнее, нужнее, желаннее, а время ограничено, и надо успеть. Вот теперь и думай, что надо человеку в жизни. Ладно, пойдём, а то у тебя душа в пятках.
— Да уж, не приятно.
— Ничего, зато запомнишь лучше. А теперь спать. Завтра утром тебе на автобус чтобы на работу не опоздать.
Вскоре Карина вышла замуж, но бабка Аглая приглашения не получила, да и не ждала, хотя, на мой взгляд, вполне заслуживала.

ЭПИЛОГ

Уже несколько дней не унималась пурга. Неистовый ветер срывал с сугробов хлопья снежинок (те, что ещё не успели смёрзнуться с остальной массой) и, вздымая их вверх, смешивал с почти с такими же хлопьями, только падавшими сверху. Всё это сопровождалось зловещим свистом. Не тем залихватским свистом атакующей казацкой конницы, а протяжно-заунывным, нагоняющей тоску, деребящем душу так, что в нижней части живота невольно появляется щемящий холодок, от которого становится невозможным не то что что-то делать, но и просто жить. И лишь страх перед неведомой, якобы существующей, сверхсилой сдерживает от необдуманных роковых шагов, исправить которые не удавалось ещё никому.
Ветер вихрем кружил над бескрайними равнинами, а в центре этого круговертия, в покосившемся старом доме на краю притрассовой деревеньки Торчилово билась в агонии бабка Аглая. Вокруг неё хлопотали соседи и приехавшие из города вместе с врачами простые жители Джигородска, которые помнили ту помощь, которую когда-то оказала им бабка. Хлопоты врачей не приносили облегчения, но и смерть, нависшая над старым немощным телом, не спешила приступать к тризне. Она только поглаживала костяшками по бледно-жёлтой коже Аглаи, вызывая новые и новые судороги.
Среди мельтешащих по избе людей неприметно суетилась рыжая Настя. В левой руке она сжимала заветную куриную косточку. Когда-то в детстве она слышала странное поверье, бытующее средь русского народа, и именно сейчас, видя муки бабки Аглаи, это поверье почему-то всё время лезло ей в голову. Улучшив момент, когда врачи отвлеклись от постели умирающей, Настя проворно забралась на прикроватную тумбочку. В правой руке у неё был топор. Найдя третью доску в потолке Настя ударила по ней обухом. Доски были старые и ветхие, и потому доска легко проломилась. В этот же миг на дворе стало удивительно тихо. Тихо стало и в избе. Настя растеряно оглянулось, и слеза покатилась по её щеке, подрожала и, сорвавшись вниз, упала на бездыханное тело отмучавшейся бабки Аглаи.
Попы отказались приезжать к умирающей, хотя их и звали соседи бабки. Не приехали они и отпевать её, хотя я уверен, что бабка была бы этим довольна, они при жизни попов не жаловала.
Похоронили Аглаю на кладбище совсем рядом, с другой стороны от трассы. Идут годы, но зимой и летом к могиле со скромным деревянным памятником всё время виднеется тропа: тот кто в жизни нёс людям добро, тот к после смерти дарит искорку света. Да услышит слушающий, да увидит созерцающий.

Псковская литературная среда. Проза. Тимофей Рахманин

Тимофей Рахманин

Прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

РУБЕЖ
(рассказ)

– Мартын? – молвил старик, прищурив глаза и напряжённо вглядываясь в темноту.
В ответ ни звука. Старик поправил перевязь на седых длинных волосах и, почуяв неладное, на всякий случай подкинул в костёр охапку сухого сена. Сначала, завиваясь барашками, повалил густой дым, но через несколько мгновений огонь шумно, словно выплеснув из себя всё лишнее, выдохнул, а вслед за этим, наперегонки облизывая темноту сентябрьской ночи и осветив небольшую полянку от озера до самого леса, заплясали весёлые, яркие языки пламени.
– Мартын! Али ухо потерял? Молчишь чево?
Старик насторожился ещё больше, напряг слух, а рука невольно потянулась к рогатине[1]. Опершись на древко, как на палку, кряхтя и держась свободной рукой за поясницу, он медленно привстал, вытянул шею и осторожно, словно боясь, что кто-то услышит его старческий вздох, стал принюхиваться к появившимся ниоткуда, еле уловимым новым запахам… Неожиданно, одним резким движением, он скинул с плеч епанчу[2] и накрыл ею костёр… А через несколько мгновений – в полной темноте – послышались два коротких удара и звуки глухо падающих на траву тел…
Костёр разгорелся вновь, освещая почти всю поляну. Старик сидел на корточках перед двумя связанными верзилами, недовольно кряхтя и протирая пучком зелёной травы торопливо сдёрнутую с огня и слегка обгорелую одежду. Один из связанных, не понимая, что происходит, хлопал глазами и испуганно смотрел на седовласого старика, который, наконец, отвлёкся и, приставив к его горлу острый наконечник копья, молвил скрипучим голосом:
– Во-о-о-о… Очнулся, добре хоть так… Чево веками-то лупишь? Мартын мой де?
– Хто-о? – отвечал детина, растерянно хлопая глазами и всё ещё не в силах сообразить, что происходит. Он хотел ещё что-то добавить, но старик, слегка повернув голову, замер, прикрыл ладонью ухо и, не дав ответить, приложил к губам указательный палец. Детина понимающе закивал головой. Глаза его почти тут же округлились от удивления, ибо в миг следующий, когда он моргнул, старик бесследно растворился в темноте… Продолжая лежать в полном недоумении, детина, наконец, решил привстать и вздрогнул от неожиданности, услышав где-то рядом в темноте голоса:
– Мартын?
– Я, деда.
– Чево молчишь, кады зову?!
– Дык это, дальние верши[3] поглядеть ходил, вон сколь рыбы попало…
– Верши поглядеть! – передразнил старик недовольным голосом. – А службу князеву я должон блюсти?!
Наконец, заметив два тела на земле, Мартын воскликнул:
– О-го! Кто это?
– Дед Пихто! Поди сам спроси!
К костру лёгкой пружинистой походкой подошёл стройный, крепкого сложения воин с ухоженной, коротко стриженной бородой. Во взгляде его серо-голубых глаз таилось больше лукавства и добра, чем злобы. Потому, когда он рассматривал лежавших и встретился с ними взглядами, верзилы в знак уважения даже закивали ему головами и попытались приветственно улыбнуться.
– Ох, деда, – молвил воин шутейным голосом подошедшему к нему старику, – как ты в гости, так спокойная жизнь кончается… — И тут же, после этих слов замер, втянул в плечи шею, заранее зная, что получит от деда подзатыльник. И получил.
Вскоре все четверо сидели у костра, переглядываясь и присматриваясь друг к дружке.
– Здрав ли Артемий-воевода? – неторопливо продолжал расспрашивать старик незваных гостей.
– Да слава Богу, ограду новую округ церквы Петра обнёс, каменную…
Старик немного помолчал.
– А как братко ево, сотник Елизарий, жив ишо?
– Так чево ему станется, – отвечал старший на вид детина с некоторым удивлением в глазах, – тока это… Не брат он… Елизарий батькой ему приходится.
– Ну да, ну да! – ухмыльнулся довольно старик в усы, и взгляд его слегка смягчился, – и то верно! Старый я стал, видать, позабыл…
– А чево сразу не сказали, что в монастырь идёте? – спросил уже Мартын.
– Дык это… Не успели сказать-то… Не спросил нихто, – молвил детина, приложив левую руку к груди, а правой поглаживая шишку на затылке, – а кады поздоровкаться уж хотел, так откудова ни возьмися, по темю-то и получил…
Сидевший рядом с ним такого же крепкого сложения отрок невольно засмеялся и тут же схлопотал от говорившего детины образумительный подзатыльник.
– Поздоро-о-овкаться, – передразнил старик и неожиданно резко спросил:
– Прятались зачем?
– Дык это, не прятались, заплутали слегонца. Огонь увидали, подошли. А притаились, дабы разглядеть, добрый тут люд али какой лихой, мало ли чево…
– Звать как? – поглаживая бороду и с хитрым прищуром рассматривая незнакомцев, продолжил старик.
– Данила я, – вытянул шею и встрял в разговор второй, доселе молчавший, – а ево Аникеем кличут, брат он мне…
Чувствовалось, что Данилу так и распирает от желания поговорить, но, видимо, опасаясь очередного подзатыльника от старшего брата, он старался помалкивать.
– Значится теперича, думы ваши тока об душе?
– Об душе оно завсегда, да тока мы, дидку[4], идём не по… – Тут затараторивший вновь Данила резко оборвал свою речь и, спохватившись, глянул на брата. Аникей же, сдвинув брови, смотрел на младшо́го, затем перевёл взор на старика и молвил медленно, еле сдерживая дрожь в голосе:
– Да в монастырь мы идём, люди добрые, в монастырь!.. Вы… Вы сами-то хто будете? На ворога и разбойный люд кабуть не похожи, а спрашаете хитро, с заковыками! Да и… Вот ты, дидку, кабуть старый, а нас двоих… Како дитят уложил, – Аникей перестал говорить, троекратно перекрестился, а в глазах его всё-таки промелькнула предательская искорка страха, – дядьки, не загубите! Не демоны, не волхвы же вы лесные, а?! На кой мы вам тут?! Отпустите…
Теперь уже пришел черёд с удивлением переглянуться старику и внуку. Оба невольно улыбнулись:
– А чево нас бояться, – отвечал Мартын, понизив голос почти до хрипоты и поглаживая живот, – чай, не съедим…Тя, вот, в коня сваво обращу, больно крепкий ты с виду, да и сердце у тя заячье… От любой погони унесёшь! А ево, – показал он на Данилу, – в камень подорожный заколдую!
Стало заметно, что оба брата перепугались не на шутку: лица их слегка побледнели…
– А ну, будя людёв пужать! – прокряхтел назидательно старик на внука, который уже начал устрашающе округлять глаза и изображать звериный оскал. Мартын, не выдержав, засмеялся и упал навзничь.
– Ну, будя, я сказал! – уже прикрикнул старик. – Поди, Лучезара смени, пущай поест да поспит малость…
Мартын, продолжая довольно улыбаться, тут же вскочил, поправил на поясе нож, достал откуда-то из темноты колчан со стрелами, лук, нацепил сушившиеся за камнем сапоги из волчьей шкуры и, хитровато подмигнув старику, неслышной пружинистой походкой направился в сторону леса. Несколько мгновений все трое смотрели ему во след.
– Дидку, – нарушил тишину первым Данила, – знаю, чо шуткует, а всё одно не по себе… Старик тяжело вздохнул:
– Шуткует… То да-а-а… Языкастый… Ан всё одно – воин, коих мало! В тятьку пошёл сваво…
– А тятько его хто, из дружинных? – глаза Данилы загорелись.
Старик вновь тяжело выдохнул и перекрестился:
– Был…
Невольно перекрестились и Данила с Аникеем. Помолчали.
– А ты князю Дмитрию хто будешь? Служишь, аль так, из найменных?[5]
Старик заглянул в любопытные глаза отрока:
– С чево ты взял? Я вольный человек. А чево про Дмитрия спросил?
– Дык это… Не дурень же я, сам слыхал, как ты службой князевой Мартына попрекнул… Да и земля тут Новгородская, знать, Димитрий Ляксандрович[6] князем.
– О как! И впрямь не дурень… А то, как може, я лазутчик свейский[7], а? Може, сидим тут и того…
– Не-е-е, – заулыбался Данила, – на те крест православный… И на Мартыне, да и…
– Чево?
– Много чево…
– А ну, выдай!
– Да вон! – завёлся с пол-оборота Данила. – Вон, глянь: епанча овечья, что на тебе, сшита по-нашенски, свеи-то по-другому кроят, да и… Они больше вязану носят… Онучи[8] у тя – остроносые, с привязями, а свеи пяты в два слоя зашивают, аль башмаки носят… А власа, а рубаха, а порты с ножиком?! Сказать?
– А, може, я матёрый лазутчик! Може, я все хитрости тутошние знаю, а? – щурясь и уже играючи молвил старик, продолжая заводить отрока.
– Да не-е-е, – заулыбался во всю ширь своего рта Данила, – от тебя за версту русином разит! Нашенский ты…
Старик, не сдержавшись, засмеялся. Следом засмеялись и Данила с братом.
– Годов-то те сколь, умник? – молвил старик, продолжая улыбаться.
– Пятнадцать…
– Да иди ж ты! А с виду все осьмнадцать.
– Вот те крест! – побожился отрок. – Мы, Охримовские, отродясь такие, в силе! Вот, дидку, а Аникею сколь, как думашь? Ой, гляди, дидку, не ошибись! – вконец развеселился юноша. Старик прищурился и, глянув на Аникея, сделал знак рукой, чтобы тот встал. Детина послушно поднялся и, стесняясь словно невеста на смотринах, стал отряхивать одежды и даже зачем-то раза два крутанулся на месте.
– Ну-у-у… Годов двадцать… Не, двадцать два!
По расплывшимся довольным улыбкам старик понял, что сильно ошибся.
– А сколь? – спросил он, глянув на Данилу.
– Да, почитай, погодки мы! – чуть не завопил отрок. – Тока он постарше! Братко в рождество народился, а я тем же годом, пред новым!
Старик, продолжая баловаться, игриво закачал головой:
– Ох, и брешете вы, мальцы, а? Над стариком тешитесь!
– Да вот те крест! – выпалил Данила и вновь троекратно осенил себя святым знамением.
– Ей Богу, во! – повторил, смеясь, вслед за ним Аникей.
– Ох, и добре мальцы повеселили! Ох, и доб…
Неожиданно старик поднял указательный палец и перестал смеяться; глянул на отроков так, что те растерялись и тоже замерли, не зная, как себя вести дальше. Старик закрыл на некоторое время глаза и стал то ли прислушиваться, то ли принюхиваться к окружающей темноте. Через несколько мгновений облегчённо выдохнул:
– Лучезар идёт…
Братья стали, щурясь, вглядываться в темноту, но ничего так и не рассмотрели.
– Дидку, – глянул Данила на старика, – так, кажись, нет никого, не видать…
– А ты послухай, – отвечал старик, ухмыльнувшись в усы и подбрасывая хвороста в огонь.
Отроки вновь напряглись, изо всех сил пытаясь услышать шаги, но, переглянувшись, лишь пожали плечами.
– Не слышно ничё, може, показалось?
Старик сделал вид, что не расслышал вопроса, достал из мешка большую рыбину, насадил на оструганную ветку и поставил жариться на вертел:
– Ну, к самому приходу и сготовится…
Отроки вновь недоумённо переглянулись. Данила ещё некоторое время вглядывался в темноту, но так ничего и не увидев, присел поближе к брату и огню.
– Дидку, а звать-то тя как?
Старик, легонько пошерудив угли костра, отвечал:
– Савва…
Глубоко вздохнул:
– Дед Савва…
– А годов тебе сколь, дидку Савва?
– А вы откель счёт-то знаете?
– А чево не знать-то! И грамоту знам: отец обучен и нас научил…
Продолжая ковырять огонь и переворачивать с боку на бок рыбу, старик выдохнул с некой досадой:
– Много, сынки, ох как много… Восьмой десяток уж разменял…
– Ого! – хором воскликнули оба и даже привстали, а Данила добавил:
– Да ты, дидку Савва, старец ужо!
– Ну, старец не старец, а с вами враз совладал! – раздался за спинами отроков красивый густой бас, да такой, что оба уже не привстали, а подпрыгнули от неожиданности.
– Да старец, старец, – буркнул себе под нос старик недовольно, даже не обернувшись, – как не старец-то? Вон, поди ты… Ране, бывало, за версту хоть человека, хоть лютого[9] мог прочуять… А теперича, вот, и рыбу не успел сготовить, тьфу!
– Да будет те, деда, давай сам я.
И, отложив в сторону щит да здоровенную дубину с торчащими на конце железными шипами, к огню подсел среднего роста, широченный в плечах воин. Хотя и была на нём свободная льняная рубаха, подпоясанная кожаным ремнём, под ней чувствовалась могучая богатырская силища. Доспеха на Лучезаре не было никакого. При взгляде на него казалось, что он сам и есть доспех и тело его выбито из камня либо вылито из железа. Даже здоровенный Аникей стал выглядеть рядом с ним гораздо тоньше и мельче. Лучезар был голубоглаз, светловолос. Взгляд – сразу и не понять – то ли добрый и детский, то ли строгий и пронзительный… То ли ещё какой… Но оба отрока, лишь мельком перехлестнувшись с ним взорами, прониклись к нему необъяснимым почтением и уважением.
– Дед, а рыба-то уж и готова, – молвил Лучезар, улыбаясь, и отщипнул от хребта кусочек.
– Ну так, и с Богом, хоть сырой её кушай, – отвечал старик, продолжая выказывать недовольство собой.
– Да готова, говорю, всё у тебя сладилось… Вот тока ещё чуток, и враз сготовится, – и с этими словами воин снова поставил рыбину над огнём.
– Ага, – выдавил, наконец, из себя Данила, с любопытством и восхищением разглядывая Лучезара, – дидку Савва враз и нас сладил, пикнуть не успели. И это… Дидку, скажи по правде, не уж раньше нас увидал, чо человек сюды идёт?! У меня знашь какой глаз вострый, а и то не сладился с теменью. Ей Богу, думал, шуткуешь!
Старик промолчал, за него отвечал Лучезар:
– Коли надо, он и птицу в темноте за полверсты услышит, и по шагам, за версту, своих от чужих распознает. Александр Ярославович деда завсегда наперёд сваво воинства пускал и верил – как себе!
– Ляксандра Ярославич?! Прямо сам?! – в очередной раз, воскликнув с удивлением, встрепенулись отроки. – Дидку, ты чево, Ляксандру Ярославича знавал?
– Знавал, – отвечал снова за деда богатырь. – Здрасьте вам, люди добрые, что ли… Звать-то вас как? Кто такие будете? Откуда и куды идёте?
– И вам –добраго здравия, – словно опомнившись, поклонились незатейливо братья, – Данила я, а то – Аникей, братко мой старшой, – и тут же, словно позабыв про Лучезара и не обращая на него внимания, затараторили наперегонки:
– Дидку Савва, расскажи, а?! Кады видал?
– Каков он был, а?
– А правду говорят, по воде ходить мог?
– А бился, говорят, как…
– Да тише вы! – чуть не выкрикнул старик, взгляд его был строг, – чево расквохтались? Для началу, вот, отвечайте нашему старшому, чево спросил. Тока правду, как на духу! Ан вертите хвостами, как лисы, а враки ваши ни в ухо, ни в душу не ложатся!
Отроки, растерявшись, замерли и переглянулись. Щёки их вскоре предательски покраснели, да так что стало заметно даже при свете костра.
– Кто старшой?
– Дед Пихто! Лучезар! – выпалил твёрдо старик. – Нам тут шутковать незачем. Тут крайний насед[10], через полверсты земля чужая… Лучезар старшой тут! Тока правду говорить! А нет – придётся вас жизни лишить… Беглые, что ль?
Теперь уже лица братьев побелели. Затараторил первым Данила:
– Да ни, дидку, что ты! За что жизни-то лишать?! Я ж сказывал, Охримовы сыновья мы. Батяня – скорнячных дел мастер, из-под Копорью мы!
– Тут зачем?
– Дык это…
– Правду хочу, как на духу! И не брешите мне! А то в монастырь, в монастырь…
Оба молодца в очередной раз переглянулись, немного помялись на месте и, поняв, что врать далее бесполезно, забормотали, обречённо опустив глаза:
– Твоя правда, дидку, не в монастырь мы идём…
– То-то, я погляжу, – довольно молвил старик, – а куды? Монастырь, тем паче, в другой стороне.
– К ворогу, в землю свейскую…
Старик с Лучезаром переглянулись, а мо́лодцы забубнили неторопливо, но всё-таки перебивая друг дружку:
– Тесно́ нам в батькином доме-то… Тринадцать – тока сынов…
– Хотим за землю свою стоять!
– Воинами быть!
– В дружину хотим проситься, князеву!
– Батька благословил…
– Так чево не туда идёте? – перебил Лучезар. – Новгород тож в другой стороне.
– А чево туда идить-то?! – возмутился Данила обиженно, почти по-детски, – ни сулицы, ни меча…
– Даже махонького топора нету! Прогонит князь-то, не возьмёт в дружину! – добавил Аникей, но продолжил почти с гордостью:
– Потому и идём мы сначала в чужую землю, дабы доспеха и меча себе у ворога добыть!
– А потома ко князю!
– В дружину!
Отроки застыли, каждый гордо выпятив свою грудь и ожидая похвалы.
Дед Савва с Лучезаром, переглядываясь, некоторое время помолчали.
– Ну не дурни, а? Значится, разбоем промышлять идёте? В чужой земле?
– Отчего же разбоем?! – начали было возмущаться Данила с Аникеем, но дед Савва перебил их:
– А как? Купить, что ль, доспех хотите, на торжище? Много ли серебра с собой, а ну покажи!
– Добыть хотим! Силой! – чуть не хором прокричали братья.
– Дабы добыть, надо отобрать… Знать, сразбойничать и забрать силой, украсть иль убить и забрать… Убивали када живого человека-то?
Братья молчали.
– А попадёте на удалого мужика, в первой же драке оба сгинете!
– Чево это! – начал возмущаться Аникей подбоченясь и принимая вид молодого удальца, но старик невозмутимо перебил его:
– А чево нет-то? Чево петушитесь-то? Много вам силушка помогла супротив меня, старика?
– Ну-у… – отроки вновь переглянулись и, задумавшись, стали чесать себе затылки.
– О как, – прервал их раздумья Лучезар, – ну пущай даже на вашей стороне случилась удача. Вы пограбите кого на дороге иль ещё где, на земле чужой. Те пойдут с челобитною к своему хозяину, мол, русины с лихом приходили, побили да обобрали… Хозяева пойдут далее, прося защиты от разбойников-русин, то бишь от вас… А те пойдут, ища защиты от русин, к рыцарям… А уж этим тока дай повод к нам с войной пойти! Так чево, войну в нашу землю хотите принесть? Да за это князь вас не то чтобы похвалит – голов лишит!
Братья, переглядываясь и перестав жестикулировать руками, переминаясь с ноги на ногу, долго дули щёки, не зная, что ответить. Наконец, глаза Аникея загорелись, и он выдохнул из себя чуть не в крик:
– А как подругому-то, а?! Скажите мне дураку, как?! Они к нам в деревню четыре лета назад нагрянули! Девять мужей поубивали, два десятка баб с дитя́ми в полон увели!
– А домов сколь пожгли! – добавил Данила.
– Двух братов отцовых поранили! Один апосля так и помер! Настю соседскую… – Тут у Аникея на глаза даже слёзы навернулись. – Сначала… А… Апосля убили… Я им этого век не прощу… Она… Она…
– Невестою его была! Батьки наши ишо сызмальства сговорились, – сорвал застывшие слова с губ брата Данила. – А дом их сожгли! Семь дитёв, мал мала меньше, в той избе сгорели!!!
На некоторое время воцарилась звенящая тишина. Казалось, даже огонь перестал потрескивать и отплясывать в темноте, размахивая своими сине-красными рукавами. Молчали все. Братья теперь стояли, сжав кулаки и возбуждённо дыша, так, словно бежали к этому месту за сто вёрст, от самого дома…
Тишину нарушил довольно увесистый всплеск воды. Все, словно очнувшись ото сна, переглянулись. Сидевший на камне дед Савва, кряхтя и держась за поясницу, привстал, неторопливо подбросил несколько хворостин в огонь и снова сел.
– Злыдень[11] балует… Ух и здоровенный! Не первый год воду тут мутит, – выдохнул он и добавил:
– Чево, так и ушла немчура?
– Свеи[12] то были с данами[13].
– Мужики в тот день лес корчевали, за пять вёрст от деревни… Не поспели…
– А в деревне из мужей лишь хворые да старики… Да бабы с дитями…
– Далёко зашли… До ваших-то земель пёхать – не в два прискока…
– В лодьях пришли…
– А вы чево?
Братья вновь переглянулись и опустили головы…
– Мне мамка закричала за батькой бежать…
– А я спужался… Спрятались мы, – добавил Данила, опустив глаза, – малой ишо был.
– А ща не боисся, значит? – без тени усмешки иль упрёка спросил Лучезар.
– Да ща! Я бы им ща!!!
Глаза Данилы горели яростью, на скулах заиграли желваки, и даже было слышно, как заскрипели стиснутые зубы.
– Ну-у-у, – протянул старик после долгого молчания и взглянул на Лучезара так, словно принял какое-то очень важное решение, – вот и поговорили… Поговорили, и будя… Лучезар!
– Чево? – встрепенулся воин, почуяв тревогу в голосе деда, но ещё не совсем понимая истинной причины.
– Аль не чуешь?
– Ах ты ж, мать Макоша! – только и вскрикнул Лучезар, выхватывая из костра уже вконец сгоревшую рыбину, от которой теперь разило гарью и дымом. – Прокукарекал вечорку!
Братья, не сдержавшись, громко засмеялись, глядя, как богатырь, обжигая пальцы, зачем-то пытается сбить с палки остатки обгоревшей рыбины, а старик, обречённо махнув рукой, строго, полушёпотом прикрикнул:
– Ну-кась гым! Чево опять ор подняли? Брось ужо… А ну-кась, ты, Данилка, бери вот щаный горшец[14] да воды принеси, а ты, Аникей, поди по дрова.
Данила с Аникеем перестали смеяться, но, не в силах спрятать улыбки, переглянулись.
– Ну, коли горшец, значит, ухи сварим, коли так поесть не довелось, – добавил Лучезар, вытирая о траву руки, – дед у нас ух какую уху колдует, языки проглотите! Бежите уж, а я пока что рыбу спотрошу, не пропадать же ей…
Когда братья разошлись в темноте в разные стороны, Лучезар и старик пристально посмотрели друг на друга; взгляды их были серьёзны, казалось, даже голоса изменились:
– Ну и слава Богу, без греха дале, – перекрестился старик.
– А отроки сгодятся, не дурни, кажись…
– Сгодятся…
Вскоре на костре закипел горшец, медленно, дразняще рассеивая далеко в окружающую темноту, щекочущий ноздри запах свежего варева и зелени. Отроки, не отрывая глаз, смотрели на то, как дед Савва ворожит над глиняным сосудом. Вот он помешал деревянной ложкой варево… Слегка вытянув шею и растопырив ноздри, понюхал парок на медленном и долгом вдохе… Довольно приподнял брови, задумчиво закатил глаза и, выпятив нижнюю губу, одобрительно кивнул самому себе и с наслаждением выдохнул… Достал из сумы небольшой сухарь и зачем-то покрошил его в горшец… Приподнял и проверил почти каждый кусок рыбы… Вновь понюхал, зачерпнул ложкой варево, пригубил… Загадочно покачал головой, снова полез в суму, достал зубец чеснока, небольшую луковицу и, протерев ладонью, тоже бросил в парящий кипяток… Помешал…
Делал дед Савва всё это неторопливо, важно, «смакуя» каждое движение и, казалось, что время вот-вот остановится и замрёт вместе с ним…
Уже давно засосало подбрюшье, а он не переставал колдовать. Когда ж, наконец, старик что-то пришёптывая, начал ушицу солить, не спускавшие с него глаз братья и вовсе потихоньку стали давиться слюной… Наконец, старик снова полез в суму, достал небольшой узелок, развязал его и бросил в варево щепотку какой-то травы…
Когда же дед Савва всё-таки отвлёкся и осмотрелся вокруг, то увидел, что не только два брата, а даже Лучезар, как малое дитя, не моргая и не отрывая взгляда от кипящей над костром ухи, сидел на корточках – наготове, с ложкой в руке…
– Ну, чево смотрите, подошло, кажись, – молвил наконец старик. Все трое враз выдохнули, да так, словно с самого начала действа сидели не дыша.
– А у нас – во, к ухе и хлебушек, и лучец зелёный, – улыбаясь, развёл руками Аникей, показывая на давно расстеленную на земле льняную тряпицу, – матушка в дорогу хлеба вдоволь дала!
– Ну, тады с Богом, – перекрестился дед Савва и первым потянулся ложкой к вареву. Молодёжь, как положено, ждала… Старик не торопился, медленно зачерпнул,поднёс к губам, подул… Зачем-то глянул на братьев с Лучезаром, прикрыл глаза и пригубил… Долго, недовольно елозил во рту языком… Открыв глаза, обвёл взором ожидающих. Все трое, замерев, не сводили глаз со старика, то ли ожидая разрешения потянуться ложкой к еде, то ли напряжённо пытаясь понять – удалась ли уха…
Наконец, седые усы деда Саввы, вместе с губами -растянулись в довольной улыбке:
– Ну, чево замерли-то? – молвил он, хитро щурясь. – Не кажный князь такую ушицу пробовал, принимайте!
Без лишних слов все трое кинулись наперегонки черпать из горшеца… Иногда обжигаясь, усмехаясь, довольно сопя и непрестанно поддувая на полные варева ложки… Уха получилась знатной: наваристой, густой, пахучей! Горшец был большой, полный до самых краёв… Два десятка воинов можно от пуза накормить! Потому, после первого порыва, стали есть не торопясь, смакуя, уступая друг дружке, давая зачерпнуть сполна и выбрать приглянувшийся кусок рыбы… После первого ощущения сытости вновь завязался неторопливый разговор:
– Ух, и хороша ушица, да-а-а-а…
– Зна-а-атная…
– А вот к утру остынет, так ещё вкуснее будет!
– Так и есть, встанет, аки студень, с хлебушком – у-ух!
– Хо-ро-ша-а-аа…
– Дидку, – словно проснувшись, резко и громко оборвал Данила монотонный тихий говор, – а скажи и ты мне правду, а?!
– Каку?
– Взаправдышнюю! Вот мы те правду – и ты нам! – уже улыбался во всю ширь рта своего отрок.
– Дык чево хошь-то?
– Вот коль не поверили бы вы нам… Чево, и взаправду жизни бы лишили?
Старик даже бровью не повёл, облизал ложку, взял зелёную луковицу и отвечал неопределённо:
– Как Лучезар сказал бы, так бы оно и было. А я тут в гостях, пришёл внучков навестить…
– Дядько Лучезар! – не унимался Данила, обернувшись к нему. – Неуж бы, если что, а?
– Тут вам не торг… – спокойно, но уверенно отвечал Лучезар, продолжая спокойно зачерпывать уху, – лишили бы, как есть, без заминки…
Аникей замер и поперхнулся. Данила продолжал улыбаться, но рука с ложкой остановилась на полпути к горшецу, весёлый блеск в глазах поостыл:
– Эт как же, насмерть, что ли? Почто же? Аль не православные мы?
– А ты башку не забивай ненадобным… Живой же, значится, радуйся и живи дале… – отвечал Лучезар серьёзным и спокойным голосом. Но в этих словах был слышен звон стальной решимости и уверенности… Неожиданно Лучезар улыбнулся и произнёс гораздо мягче:
– У деда чуйка верная, не стал бы своей ухой кормить негожих людей…
Дальше ели молча, пока не насытились. Шутить и болтать Даниле почему-то расхотелось. Начали готовиться ко сну. Подул прохладный ночной северик[15], пахнуло слегка дождём. Старик посмотрел в небо и молвил, проведя по седой бороде рукой:
– Не, лёгонько брызнет, да и то – по ту сторону озера. Тут ложимся.
Убрали горшечницу с огня, накрыли, натаскали гурьбой побольше хвороста, и вскоре богатырь и два отрока уже лежали подле костра, завернувшись в епанчи, и тихо посапывали. Не спалось лишь старику. Сидя на камне, он иногда подбрасывал по хворостинке в огонь и неотрывно, почти не моргая, рассматривал пляшущие разноцветные язычки пламени… Он вспоминал… Вспоминал свою молодость, юность, детство… Родителей… Дом… Дом детства, который сожгли свеи… Он вспоминал отца, который погиб во дворе этого дома, защищая его и мамку… Погиб с копьём в руке: стрела попала ему прямо в грудь… Он вспоминал тот страшный бег, когда он, семилетний мальчишка, с мамкой и трёхгодовалой сестрёнкой на руках, в зиму, бежал по грудь в холодной болотной жиже, спасаясь… Как долго потом болел… Как померла сестрёнка… Как тяжело было мамке… Как трудно было выживать и добывать еду в глухом лесу… Как всего к двенадцати годам он стал одним из лучших охотников. Как случайно встретил в лесу заплутавшего князя с десятком дружинников, вывел их к нужному месту. В пятнадцать – пошел ко князю на службу, а к восемнадцати – стал одним из лучших его воинов… Прошел с ним все битвы… Терял друзей, дружинных братьев, а далее и сыновей… Вспоминалось и доброе, и хорошее, но этого в жизни деда Саввы было не так много…
– Дидку, – перебил мысли старика голос Данилы, – не спишь?
– Чево тебе?
– Да не можу чё-то заснуть, не хочется. Дидку, раскажи чево, а?
– Чево?
– Ну, про князя, Ляксандру Ярославича. Неуж и впрямь ево знавал?
Старик протяжно выдохнул и вновь подбросил пару хворостинок в огонь:
– Знавал…
– Прям во отчию? Може, и рукой его касался?
Старик даже улыбнулся, взглянув на округлившиеся по-детски глаза Данилы.
– Не то что касался, в грудь кулаком бил!
– Да будя! – подскочил Данила изумлённо. – Брешешь, поди!
– Тише, ты! Разбудишь…
– Да не сплю я, – пробухтел недовольно Аникей, переворачиваясь на другой бок и отворачиваясь от костра, – с этим скоморохом и до утра не заснёшь…
Данила подсел поближе к старику, накрылся епанчой и заговорил шёпотом; глаза его были полны мольбы:
– Расскажи, дидку, а? Христом Богом прошу, уж так про ево услыхать хочется! Сосед наш, дед Митяй, с им на Чудское ходил, мы про ту сечу, почитай, всё знаем! Вот тока видал дед Митяй князя издали, всего разок…
– Чево так-то?
– Да ранет был в самом засечье[16], тяжко… Апосля почитай год на ноги вставал… Зато самого Ярославича видал! А ты почто его в грудь бил? Сам-то как живой остался?
Дед Савва вновь улыбнулся в усы:
– Дык я ж не дабы чтоб со зла… В дружинниках я ево был… На игрищах[17] всяко бывало… Бывало, и я его в грудь бил… Бывало – и он меня… Молодые были, сильные, буйные…
– И чево? Тяжела его рука?
– Тяжела… Ох, тяжела… Бывало, и из-под шутейного тумака не сразу встанешь…
– Ну а так-то, дидку, каков он был?
– Как так, каков?
– Ну, каков?! Человек али… Всяк говорят…
Глядя в любопытно-восторженные глаза отрока, дед Савва призадумался…
– Каков, говоришь?.. А вот каков! Могучий, мудрый, сильный… Сам Батый дивился, глядяна него! Татары дитёв своих ево именем пугали! А твой Аникей ему росточком под саму мышку будет.
– Во-во, и дед Митяй нам всю жизнь про то сказывал! А ишо?
– Ишо?! – у деда Саввы появился в глазах задорный огонёк. – Эх, сынко, видал бы ты, как он в сече хорош! Да за таким князем – хоть на татар, хоть на рогатых[18], хоть в огонь! Не страшно!
– А ты в сечах с им бывал?
– Почитай, все с ним прошёл, от самой первой…
– И на Неве бился?!
Дед Савва хитро улыбнулся:
– С неё-то и начал…
Глаза Данилы горели от восхищения и, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит:
– Расскажи, дидку, а? А я тебе, хошь… Хошь … Хошь на себе тя до дому тваво снесу!
Старик вновь улыбнулся, кашлянул, пошерудил древком рогатины угольки, задумчиво провёл ладонью по усам и, глубоко выдохнув, молвил:
– Ну, слухай, коль так хочется… Было то от сотворения мира в году 6748-м…[19] Июля, дня 15-го, под самым устьем речки Ижоры, там, де она в Неву-реку вливается… Был я тогда ещё в отроках[20], в младшей дружине. Нюх и сноровка были у меня волчьи, не то что нонеча, потому князь меня всегда в дозоры ставил, аль наперёд лазутчиком отправлял, а раз даже с письмом посылал к человеку тайному, в землю немецкую…
– Который князь-то? Ляксандра Ярославич?
Старик лишь кивнул и продолжил:
– Были мы с князем погодками, а я к тому времени уж два лета как у его в доверии был близком.
– Как же так, дидку? Был в доверии, а ходил в отроках? – перебил Данила.
– Да ты дашь рассказать-то? – неожиданно раздался недовольный голос Аникея. – Чево встреваешь?
Аникей глянул на удивлённые лица деда Саввы и брата, привстал, подвинулся ближе и добавил:
– Да не сплю я, заснёшь тут с вами. Сказывай, дидку, уж больно послухать хочется.
Старик молча перевёл затуманенный взор куда-то в глубину раскалённых углей костра и, казалось, уже ничего не слышал и не замечал вокруг. Нахлынувшие воспоминания понесли его на своих белых, размашистых крыльях куда-то очень-очень далеко… Глубоко… Назад, во времена его счастливой, полной событиями жизни… В его молодость…
– И Ляксандру Ярославичу, и мне было по осьмнадцать годков тады… Понимали друг дружку с полслова. Потому и послал он к ижорцам[21] меня, как только весть дошла от Пелгусия[22]. За полдня наперёд с пятью лучшими лазутчиками отправил, дабы засаду упредить, а сам следом пошёл с воинством, на конех…
– А-аа… – хотел было вновь что-то спросить Данила, но тут же отхватил подзатыльник от брата и замолчал.
– Время не дало нам сбора долгого, ворог уж в Неву вошёл. Потому Ляксандра Ярославич тыщу на конех посадил, да в бег, навстречу свеям отправился.
– С тыщей всего-то? – всё-таки не выдержав, перебил старика Данила.
– Кто успел – тот и успел… Ждать не можно было нисколечки… Собрал тогда Александр Ярославич всех, кто был рядом, и повёл к Святой Софии[23]. Сам Спиридон, архиепископ, благословение дал!.. Гундели тогда бояре многыя, мол, торопишься, князь, подождать надобно, воинство поболе собрать. А про себя шептались: «Молод-де ишо князь, не ведает дела ратного… Горяч… Погубит воинство…». Да тока князь на своём стоял! А воинству своему так сказал: «Братья! Не в силах Бог, а в правде! Вспомним слова псалмопевца: сии в оружии, и сии на конех, мы же во имя Господа Бога нашего призовём… Не убоимся множества ратных, яко с нами Бог!». И воспрянули духом все, и пошли без страха за князем! По пути Александр Ярославич ишо ладожан пеших подобрал, да малость ижорцев пришло… И стало всего воинства княжеского – числом тысяча четыреста. Посадил он всех на кони, где и по два сидели, да спешным ходом пошёл вперёд… Вёл он рать свою посуху, дабы лазутчики свейские их на реке не завидели. Князя-то вороги по воде ждали. Шли повдоль Волхова тропами, которые мало кто знал, шли аж до самой Ладоги. Ток потом к устью Ижоры повернули. Ох и быстро шли! И верхом, и сами бегом у седла рядышком, почерёд, дабы отдыхали кони, всё ж таки живая скотина… Ох и торопилис!.. И пришло воинство аккурат, как князь задумал…
А я ко князеву приходу уж всё вражье воинство не раз облазил, всё округ оглядел! Пришли они во множестве кораблей, пять тыщ щитов, не меньше! И свеи, и мурмане[24], и сумь[25], и емь[26]! Глянешь на стойбище ихнее – так жуть! Без числа, тьма-тьмущая! Я столько люда враз ишо не видывал! А в самой середине воинства стоит палата князя свейскаго… Ограменная, высоченная, словно хоромы белокаменны!!! В ней и князь, и пискупы их… Я-то гляжу на ворога, а сам думаю: «Ох и ткани на палату пущено, что река! Пол воинства одеть в пору! Вот побьём их, отрежу от её не одну сажень, ух…».
Вот… А князь-то свейский не ждал Александра Ярославича так скоро, думал, что тайно пришёл, а мы не ведаем ничегошеньки… А сам он – ох и силён был! Свеи ево ярлом Ульфом[27] звали. Ярл – значится «князь» по-ихнему. Ничего, говорят, в жизни он не страшился, ибо нрава был свирепого. Потому, возгордясь числом воинства своего да встав в устье Ижоры, раскинул он шатры бесчисленные, не боясь и не торопясь никуда. Ибо думал, что вся земля Новгородская теперь под ним будет… А Александру, бахвалясь, написал: «Если хочешь противиться мне, то я уже пришел. Приди и поклонись, проси милости, и дам ее, сколько захочу. А если воспротивишься, попленю и разорю всю и порабощу землю твою и будешь ты мне рабом и сыновья твои».
Так-то вот, да-аа… – протянул старик и надолго замолчал. Данила с Аникеем, погружённые в рассказ деда Саввы, ожидали, не сводя с него глаз, боясь моргнуть, не смея перебить и почти не дыша. Наконец, рассказчик по-стариковски крякнул, поднял пару дровин, подкинул их в огонь и продолжил:
– Да-аа, не зря Пелгусию-то виденье было…
– Какое? – не сдержавшись, удивлённо выпалил Аникей.
– Ну, про то виденье мало кто ведает… Когда уж мы всем воинством собрались, затаились на ночь в лесу да стали примеряться к силе свейской… Зароптали некоторые воеводы. Почитай, втрое ворога больше, а то и с лихом! Сдюжим ли?! Князя уговорами одолевать стали, да не дался им Александр! Слово им такое сказал, что пристыдились роптавшие…
– Чево боялись-то?! С ими сам Ляксандра Ярославич! – чуть не в крик выпалил Данила, подняв вверх сжатый кулак, словно держал в нём меч. Старик лишь улыбнулся в усы:
– Един князь сечу не одолеет… Надобно, чтоб всё воинство духом крепко было, а иначе нельзя… Так вот, пристыдил князь воевод роптавших, сказал им слово да стал воинство к сече готовить:поделил их на три полка, два конных и один пеший. По леву руку поставил пять сотен конных новгородцев да сто пятьдесят ладожан… Им надлежало идить на ворога от реки Ижоры… Сам Александра Ярославич с тремя сотнями своих дружинников решил бить свеям в самую середину… А пеший полк князь поставил по правую руку. Им надлежало напасть повдоль Невы да суметь отогнать ворога от их лодей… Умно́ задумал тогда княже, ох умно́! Пешие жгут лодьи, не дают свеям уйти по воде, а конные полки в угол их загоняют, меж Невой да Ижорой… А куда им дале-то? Вода за спиной! А в тесноте от пяти тыщ толку мало, всё одно что от тыщи! На том и порешили…
Поделились, как князь велел, ночь спали мало, без огня… К самому рассвету подошли с трёх сторон ко краюшку леса да затаились…
– Дидку! – неожиданно перебил Данила.
– Чево?
– А Пелгусий? А виденье?!
– Виденье? Так то впереди ишо, слухай… Стоят, значится, полки, ждут… Рассвет скоро… Ярилки[28] хоть и не видать, а лучи уж к небу потянулись… Сердца у всех бьются громко, аж слыхать. Души в теле мечутся, кровь в жилах всё быстрее бежит, нет-нет да затрясёшься весь от ожиданья долгого… Вдалеке, над рекой, уж туман утренний подымается, а князь молчит, тянет чего-то… Все в нетерпении переглядываются, а нету окрика в бой идить! И только было князь меч из ножен потянул, как откуда ни возьмись Пелгусий предстал пред ним, весь взмыленный от бега быстрого, глаза горят, рот открывает, как рыба, а сказать ничо не может… Предстал да плюхнулся пред Александром на колени! Все уж худое подумали… Князь меча-то из ножен так и не вытащил, молвил тока:
– Стряслось чего? Почто ижорцев своих оставил, аль не воевода ты им теперь?
Пелгусий глаза-то в небо поднял, а в их слёзы… И отвечал он Ярославичу:
– Сына за ся оставил князь, да то пустое… Чудо! Чудо я, князюшко, видел! Господи, славно имя твое!
И айда крестным знамением себя осенять, аж унимать пришлося! Скоро уж петухи первые, а он тут – аки умалишённый…
– Ну? – снова молвил тогда Ярославич.
– Знамение чудное видел я, князюшко! – и крестясь, и плача отвечал Пелгусий. – Вышел я пред рассветом к Неве помолиться и… Слышу вдруг шум, как вёсла по воде бьют… Ну, думаю, лодья вновь вражья идёт… Спрятался за кусты и… Господи, славно имя твое! То насад[29] идёт… А посреди насада стоят святыя мученики Борис и Глеб!
– Как же узнал ты их?
– Как не узнать-то, князюшко?! Они это, они! Стоят в одеждах червлёных, опершися руками в борта… Всё вокруг их – как во мгле! И насад, и гребцы, а их! Их – вижу как есть, словно рядышком стою, и слышу, как тебя!.. И вот, рёк благим голосом святомученик Борис святому Глебу:
«Брате Глеб, вели грести быстрее. Рассветёт скоро, да поможем сроднику своему, Александру!».
– Дале чево? – спросил тогда князь замолчавшего было Пелгусия. Тот посмотрел затуманенным взором своим, полными слёз радости и счастия, на Александра Ярославича и пожал плечами:
– Ничево князь, уплыли… Уж больно гребцы у их быстрые… А я к тебе сразу, княже! Знамение-то великое! За нами победа будет, за нами! Вот, со всех ног прибёг, тебе о том сказать хотел и всем! Всем, чтоб знали!
Но не дал Ляксандра Ярославич сказать про случившееся Пелгусию, молвя так:
– Сего не говори пока никому… Знак добрый, да ждать некогда… Апосля расскажешь, а теперь…
И вытащил князь меч из ножен, и поднял его кверху, и молвил стоящим за собой воинам:
– С нами Бог, вперёд!
– С нами Бог! – вторила громогласно дружина.
И лязгнула мечами, из ножен выходящими, вся рать русская, и ринулась с трёх сторон на ворога – одною волною, силою единою!
Старик прервал свой сказ и посмотрел на братьев. Глаза их горели, отражая в ночи отблески огня, рты были полуоткрыты, щёки зарумянились. Рядом с ними сидел уже и Лучезар. Взглянув на деда, он лишь пожал плечами, словно оправдываясь:
– Да чего уж, ишо разок послухаю, – и, глянув с весёлым прищуром на братьев, добавил:
– Дед-то у нас корявый-корявый, а как начнёт сказ вести, так не хуже соловья-сказителя заливает! Чем дальше – тем краше! Ты им, деда, про…
– Не смех и говор, а стон и крики заголосились вокруг! – перебив внука и расцветая складными словами, продолжил старик.– Не дождь, а стрелы да копья посыпались с неба! Да зазвенела сталь – в один миг – от тысяч прикосновений, словно это колокола застонали с плачем великим! А по ком, ишо не понять было!
И опрокинул князь с дружиною ряды первые свейские, рубя на две стороны мечом, и пошёл в глубь воинства вражеского, окружённый силою чёрною, несметною, пробиваясь навстречу к самому ярлу их Ульфу…
И полк левой руки следом, в голове с богатырём Гаврилой Олексичем…
И пеший полк правой руки, впереди с воеводой Мешей новгородским…
И не было страха в сердцах у воинов князевых, и началась сеча страшная, ярости полная…
Ох и закружилось, ох и завертелось! Крики и стоны, оскал да рычанье звериное, кровь не ручейком а рекою, брань несусветная, смех диявольский, муки предсмертныя… Либо ты – либо тебя убьют, по-другому никак… Господи, Господи! Помилуй нас, безумствующих, за грехи наши земныя!..
То первая сеча моя была… Но страха не было нисколечки, злоба одна… Сам диву дался, откуда во мне ярости столь… Многих я тогда загубил, многие души из тел на волю выпустил… Но одного свея до сего дня помню… Из отроков, годов четырнадцати, не боле… Малец совсем, росточком ещё не дошёл… Видать, с батькой-то на войну напросился… Впереди его бился воин знатный, в кольчуге доброй, дорогой… Бился славно, сильно, отрока того прикрывая собой…
– Богатырь свейский, – задумчиво вставил Данила.
– Богатырь – не богатырь, но Яков-полочанин, ловчий князев, проткнул копьём того воина… А малец-то из арбалету метнул стрелу в Якова, да не попал… Коня его убил… Стал малец торопливо другую стрелу натягивать, дабы за отца отомстить…
Дед Савва почему-то замолчал, начав ковырять костёр древком рогатины. По лицу его было заметно, что непросто ему даётся рассказ в этом месте, но все ждали продолжения. Наконец, старик заговорил слегка осипшим голосом:
– Я ближе всех к нему оказался… Не успел малец арбалету-то поднять, я его с одного маху зарубил…
Старик вновь замолчал, подумал малость и тяжело выдохнул:
– На всю жизнь вскрик его предсмертный запомнил… И взгляд… Война… Там долго нельзя думать… А ловчий князев до конца сечи пешим бился… Добре бился Яков, со злобою да со слезами на глазах… Сам Александр Ярославич его похвалил после…
– Отчего со слезами-то? Мальца пожалел, которого ты… – тихонько было спросил Данила, но старик резко перебил:
– Коня сваво оплакивал! Добрый был конь у ево! А сеча уж так разгорелася!
Свеи-то не ждали нападения, почитай, все полусонные вначале были. Потому удалось князю обступить их со всех сторон, как задумано было. Пешие с Мешей уж и на корабли напали да так крепко зарубились, что не приведи Господь! Сразу две лодьи сумели поджечь! Вскорости ещё одну… Ох и бились у кораблей, ох и рубились нещадно! У берега – всю воду ногами вспенили, и красною она стала, словно кровь! И тел в этой крови столько, что полшага не ступить! А люд в эту пену всё падает и падает, падает и падает… Кто на лодьи вражьи лезет, а кто навыверт, на головы сверху прыгает!..
Гаврило Олексич с другой стороны, по-вдоль Ижоры, тож добро помял свеев! Помять-то помял, да сам с горсткой дружинников к самой Неве полез, к кораблям свейским. Ох и горяч он был, ох и храбор! Сказывали, что с ярлом Ульфом и королевич в войске пришёл, Биргер Магнуссон, зять короля… Так вот, как завидел Гаврило Олексич, что ведут королевича под ручки на корабль, видать, тот ранет ужо был, так с новой яростью врубился в гущу вражескую да стал пробиваться к нему… Не успели свеи спрятать королевича, как Гаврило Олексич уж и на сходни[30] въехал, верхом на коне! Смахнул, как лист с головы, пред собой стоящих супротивников да скакнул на коне в сам корабль свейский! И стал биться, да уж больно ворога там полно было. Столь много, что подняли они богатыря Гаврилу вместе с конём да бросили за борт и сходни скинули! Да в бег бросились! Сердца дрогнули да взгляды опечалились за воеводою идущих дружинников! Да Бог миловал! Вышел Гаврило Олексыч из воды невредим да снова в бой ринулся, в самую гущу!
– А что же князь? Говорят, он с самим ярлом сразился?
– Чего говорят-то?! Так и было! – распалялся старик всё больше и больше, словно вновь оказался в самой гуще той стародавней битвы…
– Я по правой руке от князя бился, в десяти шагах. И Ульфа первым заприметил… Ярл на коне сидел, издалёка был виден! Хотел было я к нему пробиться, да схлестнул меч сразу с двумя… Ох и тяжко мне пришлося тогда!.. Одного в ногу ранил, тот быстро уполз, а со вторым – битых полчаса рубились… Пот градом, грудь вздымается от усталости, во рту сушь! Водицы бы испить – да нету! Меч уж зубцами покрылся, а одолеть того свея никак, матёрый… Да и мне от него досталося! И кольчужку слегка порезал, и по плечу так саданул! Спасибо кузнецу Микуле, добрую одёжку мне отковал… Поймал я свея на его же хитрости… Увернувшись по леву руку от удара меча моего, он крутанулся, дабы сзади меня оказаться… Уж и замахнуться свей успел, да опоздал… Я, не оборачиваясь, присел, взял за рукоять да ткнул мечом назад, не глядя… Меч-то мой добрый был… Проткнул я супротивника сваво насквозь…
– А как же князь, дидку? Как он Ульфа-то побил?
– Ой ли?! До того ещё, знашь, скока биться пришлося! Вот он, кажись, рядом, а попробуй дотянись! Округ ярла лучшие рыцари собрались!
Воинства наши к тому мигу хоть и рубились супротив друг дружки, а шагов на сорок вглубь смешались как есть! Тока успевай кружиться! Не знаешь, с какой стороны прилетит к тебе смертушка! Звон да крик – не приведи Господь, давка! Кони бьют копытами, топчут, кусают… Лежат на земле со вспоротыми животами… Один воин падает, другой-весь в кровище вдруг встаёт! Сказал бы кто – не поверил бы, что бывает так! Сам кружишься как ошпаренный, кидаясь на ближнего ворога; одолел – и дале… В голове хмель от крови, пред взором туман от увиденного, от творящегося пред твоими очами…
Давно уж полдень минул, а конца битвы не видать, только пуще прежнего разгорается! А биться всё труднее и труднее, свеев-то втрое больше! На глазах князя пал уже и Ратмир, слуга его и друг преданный… Славно бился он в окружении ворога! Один среди сотни! Многих побил, многие славные воины свейские пали от меча его, да силы были слишком неравны… Получил он раны многыя, а усталость тако верх и взяла… И пал вскоре Ратмир аки муж достойный! Завидев, как окружили Ратмира, кинулся к нему князь Александр Ярославич с ратниками ближними, да не поспел малость. Побил всех, кто вокруг дружинника его кружился, отмстил за сотоварища, да Ратмир уж к небесам вознёсси…
И вот, кады самая жаркая пора в сече наступила, кады одна лишь капелька духа воинского, везения иль молитвы праведной должна была склонить чашу на ту иль другую сторону… Оказался Александр Ярославич недалече от ярла… Шум такой вокруг стоит, что хоть в ухо ори, не слыхать ничегошеньки. Но закричал князь гласом своим могучим так, что сеча – на миг – вся замерла! И вызвал князь ярла свейскаго на поединок! И расступилися все пред ними, отойдя каждый в свою сторону, возрадовавшись передышке и тому, что в един миг исход битвы решить можно стало… Каждый на сваво князя надеялся… Ни Ляксандра Ярославич, ни ярл Ульф до того битыми не были… Ток наш-то совсем ишо молод, а за Ульфом и опыт, и побед множество тянулось…
И вот, воссели они на конях супротив друг дружки, поправили на себе латы да доспехи боевые, закрылись щитами, поприветствовали друг дружку поднятием копья да и… Под дружный ор двух обезумевших от крови армий, наставив вперёд копья, кинулись вскачь, навстречу друг дружке…
Ох и страшно они сошлися! Богатыри сильные, богатыри могучие! Как два корабля в морскую бурю – ударились они друг о дружку! Ох и взвизгнули острия копейные, железными концами об железо ударившись! Ох и хрустнули древки дубовыя, в руках богатырских ломаючись да во все стороны в щепки разлетаючись! Охнули тысячи глоток разом и по ту, и по сю сторону воинства, да подняли власа шеломы кверху на главах многих – от увиденного… Ибо, умело приняв на щит копьё супротивника, князь Александр копьём своим пробил щит вражины да остриём попал в самую глазницу шелома ярла Ульфа, а сам цел-целёхонек остался… И полилась кровь из-под шелома ярла, доселе непобедимого, на грудь его, и опрокинулся он в седле да пал на спину, хоть и не упал с коня… И замерли все, на это смотряще…
Не стал Александр добивать Ульфа, ибо претило это чести воинской, дал лишь рыцарям свейским время – унести с поля командора своего… Обернулся после к воинам своим Александр, поднял высоко над головой меч и крикнул:
– За нами правда и Бог! Вперёд!
И воспряли духом ещё больше русичи, а свеи унынием преисполнились… Унынием преисполнились, да только сердца их злобою ещё питались – не насытились… И закипела сеча с новой силою! А князь Александр вновь в самую гущу полез!
Многие конники князевы к тому времени бились уж пешими, ибо кони их пали в сече. Так и новгородец Сбыслав Якунович, коня потеряв, встал впереди нас с одним лишь топором и, не имея страха в сердце, стал прокладывать сквозь ворога путь к шатру вражьему – златоверхому, где их пискупы свейские, дух воинский поднять пытаясь, продолжали с самого утра молитвы петь… И дивились свеи силе и храбрости Сбыслава Якуновича! Никто не мог устоять пред ним, многие рыцари под топором его пали… А рядом с ним и я шёл к тому шатру, разя врага не хуже его, живота не щадя за ради победы нашей… Не скоро, но пробились мы-таки к самому шатру и скрестили мечи с лучшими рыцарями, что пискупов охраняли! Ох и славно рубились! И вот изловчился один из воинов по имени… Ну, ево Саввою тож звали, влетел он в тот шатёр, оттолкнул ближнего рыцаря, а тот, падая, ещё двоих за собой потянул… И пока они подымались, подбежал он к середине самой да, вынув топор из-за пояса, подсёк столб сосновый, что шатёр королевский подпирал… И упал шатёр златоверхий! И накрыл всех разом! Пискупы, с ног до головы в латы одетые, даже мечи вынуть не успели! И возрадовались полки русские! И духом воспряли, и веселье по рядам пошло! И попятились назад свеи, увидав в том знамение недоброе! А вскоре отход их в побег обернулся! И стали они по головам друг друга лезть на уцелевшие корабли, хотяша по воде сбежать… Кто успел, в корабли сел, кто на другой брег вплавь кинулся… Немногие доплыли, немногие спаслись… Лишь те, кто в шнеках[31] да кораблях…
И к самой ночи избиены были свеи во множестве бесчисленном! Победа за нами стала!
А князя Александра Ярославича с той поры – с почтением великим – стали называть князем Александром Невским!
Последние слова дед Савва почти выкрикнул, вскочив с места и многозначительно подняв вверх правую руку с рогатиной… Так и застыв, как изваяние… Он долго молчал, не меняя позы, молчали и слушавшие его. Возбуждённые глаза старика были устремлены в небо, лицо его горело, грудь вздымалась так, словно от только что закончил битву, о которой столь долго и подробно рассказывал. Наконец, словно опомнившись, старик медленно опустил подбородок, искоса взглянул на отроков с Лучезаром и, почему-то почувствовав неловкость, закашлялся да сел… Некоторое время все в задумчивости ещё немного помолчали. Наконец, Аникей восхищённо молвил, взглянув на брата:
– Во, видал, как оно… Каковы богатыри были, а?! Как князь-то самого ярла их убил, в честном поединке!
– Ярл, тот живой остался, тока князь ему на всю жизнь на лице память оставил… С тех пор он на Русь не ходил, – отвечал за деда Лучезар.
– Да всё одно! А каков Сбыслав Якунович?! А Гврило Олексич?! А Меша, а Яков с Ратмиром?!
– Постой! – почти заорал Данила, да так заорал, что всех передёрнуло.
– Это ж он! Он! – продолжал кричать отрок, как сумасшедший, глядя то на брата, то на Лучезара и тыча пальцем в деда Савву.
– Это ж тот самый богатырь Савва, что шатёр в битву повалил! Помнишь сказ про то? Помнишь, дед Митяй рассказывал?! – продолжал орать Данила, подпрыгивая и зачем-то хватая себя за волосы. Наконец, остановившись против старика и восторженно глядя в его глаза, он молвил, улыбаясь:
– Дедуня, взаправду ведь ты? Тот самый Савва, что в былинах и сказаниях о битве на Неве?!
– Ошалел, что ли? – встретил он суровый шёпот и взгляд старика, – чево ор-то поднял?! Поди, все свеи на порубежье подпрыгнули! Хошь, абы наш насед враз раскрыли?! А ну сядь!..
– Да будет, дед. Нет никого, я вчера всю их сторону обошёл, тихо, – пробасил Лучезар, с улыбкой рассматривая удивлённые, ошалелые лица отроков.
– То, правда, ты, дидку?! Тот самый Савва-богатырь?!
Старик отвечал недовольно:
– Може, и тот… Давно это было, не помню…
Данила восхищёнными глазами глянул на Лучезара, тот, улыбаясь, подмигнул отроку и утвердительно кивнул. Данила схватился обеими руками за волосы и восторженно выпалил:
– Расскажи кто, обозвал бы дурнем за враки! – и, откинувшись на спину подле самого костра, в задумчивости глядя в небо, долго чему-то улыбался. Аникей с Лучезаром о чём-то тихо шептались, дед Савва, держа в руках сухую хворостину, неторопливо шерудил угли костра. Наконец, Данила снова вскочил и только было открыл рот, как дед приложил к губам указательный палец, что означало «тише». Данила кивнул в знак согласия и зашептал:
– Дидку, а коли, положа руку на сердце… Страх был какой в сече? Ну хотя бы чуток, в душе?
Старик отвечал не глядя, продолжая елозить палкой в затухающем огне:
– Отчего же не было, был… Особливо пред битвой… А чево спросил?
– Не знаю… Вот всё дума в голове моей томится, прям пытает… Смог бы я аль нет…
– А ты не томись, – молвил старик, уже зевая, – придёт и ваше время, узнаешь. А теперьча спать ложитесь, скоро светать начнёт… Всю ночь протрындели…
И старик, расстелив меж камнем и огнём шерстяную епанчу, первым улёгся спать. Вскоре все последовали его примеру.
Огонь догорал, остались одни тлеющие угольки. Данила всё ворочался и никак не мог заснуть. Было странное ощущение, что дед Савва чего-то недосказал или Данила сам чего-то забыл спросить. Он не мог понять, что ему мешает… То ли неудобно лежит, то ли пытается вновь дословно повторить сказ деда Саввы, то ли…
«Ох и повезло нам! – думал он. – Почитай, былинного живого богатыря повстречали! Самого Невского знавал да ишо тем самым Саввой-богатырём оказался! Ток… Богатырского в нём с виду мало чё осталось, старый уж совсем… А вот Лучезар, тот да-аа… Хотя внук ведь, и лицом схожи. Видать, дед Савва в молодости такой же был… Да не-ее, ещё сильнее, ить у самого Александра Ярославича… Деды сказывали, что в старину и люд костями ширше был, и воины все как богатыри, да-аа… Вот кады вертаемся домой, расскажу батьке с матушкой, вот диву дадутся!».
И тут Данилу словно осенило, он приподнялся на локте:
– Дидку-уу, а дидку, не спишь?
– Чево тебе? – отвечал дед Савва, даже не шелохнувшись, довольно бодрым голосом, видимо, не спал, и его тоже одолевали то ли воспоминания, то ли ещё какие думы.
– Диду, дозволь ишо разок спрошу, а?
– Ну?
– Сказывал ты, дидку, так, что туточки, в груди, в самой душе завязло… Ток я всё спросить хотел, вот ты столько ворога погубил, так отчего же тебе малец тот запомнился? Ить всё одно – ворог… Ну тот, что с арбалетом, которого ты в начале сечи зарубил?
Дед Савва долго молчал, потом, кряхтя, повернулся лицом к Даниле, откинул епанчу, присел:
– Тут, знаешь, как… Молод был – почитай не вспоминал, так, временами, да и то смутно всё как-то… Потом уж, кады первая седина пришла… Вспоминать стал, как наяву… И чем старше – тем чаще. Иное и захотишь вспомнить, хоть тужся, а никак, а вот его… Знать, грех сотворил тяжкий…
– Так ведь ворог! – вставил возмущённо Данила.
– Да какой ворог-то, – почти сокрушённо отвечал старик, – отрок, малец совсем… Вот на кой его отец с собой взял, а? Воевать, что ль, некому? На кой его мамка на смерть верную отпустила, а? Желторотого!
– Так и ты батьку с собой на корел[32] в пятнадцать годков тока взял…
– То другое! – вспылил дед на поднявшего голову и встрявшего в разговор Лучезара. – Твой батька в тринадцать-то годов стрелы метал не хуже седого лучника, а в пятнадцать мечом супротив трёх мог постоять!
– Во, и я мог! Хоть супротив пяти, а ты меня до шестнадцати никуда…
– Да цыц ты! – вновь прикрикнул старик, перебив внука. – То другое… У каждого человека свой рубеж есть и своё место от начала… Ево знать, ево чуять надобно! Не заметишь вовремя – сгинешь по чём зря! Либо мимо пройдёшь… Тожь худо, не будет добра от того… Почитай судьбу предначертанную потерял… Рубеж – то место твоё и больше ничьё! Оно как испытание Божие, повдоль всей жизни человеческой — рядышком! Пройдёшь один рубеж – ступишь дальше, а нет, хоть до смерти топчись на месте…
Дед Савва замолчал, подумал малость и, неожиданно отмахнувшись рукой, сменил тему:
– А желторотых всё одно нельзя на битву брать! Сгинут зазря. Отцу с матерью горе, а убившему грех на душу… Война ведь, она такая, девка злая, грешная… Не щадит ни старуху, ни дитя малое… И грехи свои войной не прикроешь, когда на суд Божий предстанешь!.. Ворог? Да, ворогом мне малец тот был, но мне ево взгляд – до сих пор снится!.. А вскрик пред смертью?! Да я матушку ево в глаза не видывал, а во сне – как наяву! Белокурая, с сединой… Тихая, добрая… Приходит… Мужа мёртвого по власам гладит… Сыночку колыбельную поёт… Ишь как оно, сынок… У ворога тож – и отец, и матушка, и детки… Даже колыбельные… Коли уж до конца, по правде, я после сечи нашёл того отрока под телами битыми… Так и лежал он подле батьки сваво с открытыми глазами, аки в миг свой последний… Так и схоронил обоих, в одной могилке, у самого брега… Може, зря? Ярославич-то Бога боялся, как полагается… Когда будущим днём пришли люди от свеев с поклоном, дал добро им князь телеса битых воинов с поля пособрать да схоронить. Всех забрали, схоронили на другом берегу, а они вот остались – на этом…
– Ране ты про то не сказывал, – словно с упрёком молвил Лучезар.
– Я вам многого чево не сказывал, – тяжко выдохнул старик. – Да оно вам и не надобно… Сами наживёте…
Помолчали.
– Дидку, – начал было опять Данила, но его чуть не хором перебили Лучезар с Аникеем:
– Да уймёшься ты сегодня али не?!
– Ну чево вы? – совсем по-детски промямлил Данила. – Дедунь… А от шатра добыл кусок какой, али чо?
Губы старика расплылись в улыбке:
– Четыре отреза матушке и два собе… Ох и доброе сукно оказалось, ох и пошил одёжки!
Все почему-то дружно засмеялись. А дед Савва, видимо, ещё что-то вспоминая, почесал затылок, провёл рукой по усам и, словно смахнув этим движением улыбку, молвил почти строго:
– Ну, будя! Спать давайте, светает уж, а тебе вскоре Мартына менять… Хотя погодь, сам пойду, всё одно не спится…
– Так ты ж севодня домой сбирался, поспи хоть малость, дедунь.
– Посплю, меня вон мальцы обещались на себе до дому снести, на их горбах и высплюсь. Ну, снесёте?
Данила с Аникеем переглянулись.
– Дык это, снесём, коль обещались… А куды?
– Как куды, до Новгороду, князь меня с новостями от порубежья ждёт.
– Князь?!
– До самого Новгороду?! – чуть не подпрыгнули от удивления братья.
– А то! – отвечал дед Савва. – За порубежье вас всё одно Лучезар не пустит, а попытать счастья ко князю Дмитрию Александровичу в дружину испроситься – отчего ж не попробовать, а? Пока дойдём, кой чему, може, и обучу… Хотя-бы тому, как правильно к чужому костру в ночь подступиться тайком, да как лбы под палку за просто так — не подставлять…
Братья так и обомлели, открыв рты и не веря своим ушам. Данила даже икнул. Лучезар, взглянув на их лица, чуть было не засмеялся, но, встретив строгие глаза деда, сдержался…
– Ну, чево, снесёте?
– Да я один…– было начал Аникей раздувая грудь, но уже не в первый раз старик приложил палец к губам и молвил, почти приказывая:
– Тише… Лучезар, пусть поспят до полудня, а часом попозжее в путь тронемся…
И на удивление братьям дед Савва ловко, словно юнец, вскочил на ноги, размял поясницу, разок-другой присел…Затем, словно беря под руки красну-девицу, медленно поднял копьё и неожиданно быстро, залихватски закрутил им над головой… Дальше – больше: ускоряя вращение, с присвистом, несколько раз крутанул вокруг себя; играючи остановил копьё ударив основанием древка о землю, накинул на плечи епанчу и, бесшумно направившись в сторону леса, исчез в предрассветном тумане…

 


[1] Короткое копьё с древком в 1,5-2 метра.

[2]Широкая безрукавная верхняя одежда из кожи, иногда связанная из шерсти, или плащ. Известна на Руси с XI века.

[3]Сплетённая из ивовых веток рыболовная снасть, ловушка.

[4]Уважительное обращение к пожилому человеку.

[5]Наёмный, наёмник.

[6] Дмитрий Александрович, сын князяАлександра Невского.

[7]Шведский.

[8]Кожаная обувь.

[9]Волк.

[10]Пост, засада, секретный наблюдательный пункт на границе. Обычно там стояли опытные воины – два-три человека, умеющие хорошо маскироваться, ориентироваться, наблюдать, в том числе и на территории противника, и несли службу по месяцу-два в год, пока не приходила смена. Задача – выявлять движение противника и сообщать князю о подступе вражеского войска. Фактически прототип погранвойск и разведки.

[11]Рыба сом.

[12]Шведы.

[13]Датчане.

[14]Большая глиняная посудина для приготовления различного варева, горшок с широким горлом.

[15] Лёгкий северный ветерок.

[16] В самом начале битвы.

[17]Учебные тренировки дружинников.

[18]В простонародье – рыцари.

[19]1240-й год.

[20] Молодой человек, подросток, а также молодой дружинник или младший дружинник.

[21] Финно-угорские племена.

[22] Старейшина Ижорской земли, преданный Александру Невскому.

[23]Главный новгородский храм.

[24]Норвежские племена.

[25] Прибалтийско-финское племя.

[26]То же.

[27]Ярл Ульф — командующий на тот момент объединенными шведскими войсками.

[28]Солнце.

[29] Разновидность русской боевой ладьи (не путать с наседом).

[30] Приставной деревянный трап, по которому поднимались на корабли.

[31] Довольно крупные вёсельные боевые лодки с высокими бортами.

[32] Племена, жившие на территории нынешней Карелии.

Псковская литературная среда. Проза. Татьяна Рыжова

Татьяна Рыжова

Поэт, прозаик, литературный переводчик,
член Союза писателей России.

Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Время в сонетах Станислава Золотцева
(эссе)

Сонет искушал и продолжает искушать стихотворцев. Почти каждый лирик время от времени обращается к этому изысканному виду поэзии. На мой взгляд, наиболее искусным и последовательным сонетистом среди русских поэтов, рождённых в послевоенные годы, был и остаётся Станислав Золотцев.

Вот какими словами сам поэт выразил своё отношение к сонету и объяснил причину приверженности этому жанру: «Сонет – самая излюбленная для меня из всех форм стихотворчества. Я захвачен был ею ещё в самые юные свои годы, в начале литературного пути. Впрочем, как и положено начинающему, какие только образцы строфики и архитектоники стиха не перепробовал тогда, в шестидесятые-семидесятые. Но из всего этого моря стиховой филиграни единственно ж и в о й (по крайней мере, естественной для моего голоса) формой остался сонет. Он – всевластен. Ведь его имя происходит от итальянского глагола «звенеть». А музыка русской поэзии насквозь колокольна: в ней – и набат, и благовест, и свадебные бубенцы, и валдайские медные певчие птицы, и «звонки» в прежних школах. И шедевры гончаров, и крохотные колокольчики в украшениях женщин нашего Севера… А, главное, сонетом можно сказать в с ё ! Бывает: в его 14 строк умещаю то, что говорил в какой-либо поэме, написанной в молодости…».

Наверное, лучше о сонетах и не скажешь. И понятным становится, почему этот вид тонкой поэзии отвечает Золотцеву взаимностью. Его сонеты по своей музыкальности, ёмкой лаконичности, глубине мысли и, что очень важно, соблюдению всех канонов поэтики жанра, могут успешно соперничать со многими, созданными даже на родине классического сонета. Однако, как и многие современники, Золотцев отдаёт предпочтение шекспировской архитектонике сонета и, как мне кажется, испытывает на себе значительное влияние непревзойдённого мастера. Возможно, отчасти, это объясняется тем, что прекрасно владея английским языком, поэт не только впитывал музыку шекспировских сонетов и переводил их на русский язык, но и создавал собственные сонеты на английском языке. Косвенным подтверждением этой мысли может послужить забавный случай, который произошёл в период работы над составлением билингвального сборника стихов Золотцева «Сады грядущих дней» в моём переводе на английский и русский языки. Я показала для одобрения Ольге Николаевне Золотцевой, его жене и редактору сборника, мои переводы нескольких англоязычных сонетов поэта на русский язык, на что она воскликнула:
— А Вы уверены, что переводили Станислава, а не Шекспира?!

Однако было бы ошибкой думать, что Золотцев слепо подражает английскому гению. Да, он часто обращается к излюбленным темам шекспировских сонетов — любви, человеку, природе, времени — но у русского поэта своя философия восприятия этих категорий. Пожалуй, лишь трактовка любви и для английского и для русского поэтов остаётся старой как мир в предсказуемости любовных переживаний и их, порой благотворного, порой драматического, влияния на человека. А ещё Золотцеву удалось достигнуть необыкновенной музыкальности своих сонетов — почти, как у Шекспира.

Шекспир написал более 150 сонетов, Золотцев – около 100. Не все из них опубликованы, но и те, что стали доступными читателю, удивляют разнообразием тем. Шекспироведы, для удобства исследования и восприятия сонетов английского драматурга, сгруппировали их по темам, то же самое было бы интересно сделать и с сонетами Золотцева. Однако и без целенаправленного отбора становится очевидным тяготение поэта к размышлениям о времени. При этом поэт не впадает в избыточно отвлечённые рассуждения о космичности времени, его быстротечности, о его судьбоносном влиянии на человека и т.п. Для него время – то, что происходило и происходит с ним и его близкими, с его родиной – большой и малой, приятие или неприятие перемен. И неудивительно: ведь Золотцев находится внутри этого времени и не как созерцатель, а как участник событий — «поэт-философ и поэт-бунтарь» в одном лице и в неразрывном единстве. Не в этом ли двуединстве заключается суть золотцевской философии времени, в том числе, и в его сонетах? Не её ли, почти программно, декларирует поэт в сонете «Спор»?:

Поэт-философ и поэт-бунтарь
схлестнулись в споре. И промолвил первый:
«Зачем себе ты портишь кровь и нервы?
Ведь в мире всё останется как встарь.
Останутся и золото, и сталь
сильней ума и сердца». – «Нет, неверно, –
бунтарь вскричал, – я сей порядок свергну.
За правду мне и головы не жаль!»
Один стоит скалой. Другой – как море
вскипает. Но участник в этом споре –
всего один… Столетий и секунд
он не считает, весь – в своих вопросах…
Поэт-философ – это вечный бунт.
Поэт-бунтарь – неистовый философ.

Каждый, кто знал Золотцева достаточно близко, наверняка помнит поэта именно таким: то «стоящим скалой», то «вскипающим, как море». Уж он-то не принадлежал к числу поэтов, бесстрастно взирающих на катаклизмы своего времени. Как человеку и как поэту, ему претило подстраиваться под неприемлемые для него нормы. Так сонеты, вышедшие из-под пера поэта в 90-е и, особенно, в последние годы уходящего столетия, смогли вместить в 14 строк невероятно острое ощущение поэтом состояния, в каком оказалась тогда Россия, и для которого он нашёл ёмкую характеристику — ВРЕМЯ ПАДАЮЩИХ СТЕН:

Какое нынче время у России? –
Бывали пострашнее времена,
но никогда ни смуты, ни война
такую долю ей не приносили –
когда она неверием полна,
живя и в озлобленьи, и в бессильи,
и всё переворочено до дна,
и связаны у птицы-тройки крылья…
Черна и всё чернее наша быль.
Изгоним ли удушливую гниль,
пока Чума не клюнула нас в темя,
и, продышавшись, встанем ли с колен?
И сотворим ли мы иное время,
идя сквозь время падающих стен?..
1994-1996

Подобная этой, нота трагического ощущения непростого для России конца 20 века времени появляется довольно часто в сонетическом творчестве писателя. Но если в предыдущем сонете звучат уже знакомые нам голоса — «поэта-философа», задающего острые, как бритва, риторические вопросы и «поэта-бунтаря», называющего вещи своими именами, возможно, слишком реалистичными для языка сонетов, то в другом сонете, написанном в эти же годы, Золотцев озвучивает своё видение миссии поэта-гражданина, ответственного за историческую правду своего времени.

Я знаю: то, что я пишу сейчас –
всего лишь дневниковые страницы.
Лишь торопливый, сбивчивый рассказ
участника событий, очевидца.
В нём – ни метафор броских, ни прикрас,
и меж стихом и прозой нет границы.
Среди творений, радующих глаз
и слух, ему в веках не сохраниться…
Но и другое знаю: если вдруг
я брошу сей неблагодарный труд –
не ощутит, не разглядит потомок,
кем были мы, чем жили в эти дни,
какие обжигали нас огни,
кто созидатель был, а кто – подонок…

Но было бы однобоко и необъективно в оценке Золотцевым его времени видеть, перефразируя уже упомянутое двуединство, лишь философское бунтарство или же бунтарскую философию. Оптимистический, жизнеутверждающий гуманизм присущ Золотцеву-поэту и человеку не в меньшей степени, чем тому же Шекспиру. Никто ещё не отменял радости любви, красоты природы, счастья просто жить, какими бы «окаянными» не были времена. И в этом ещё одна сторона золотцевской философии времени:

Я радуюсь тому, что просто жив,
что не исчез – хотя безмерно грешен,
что путь продолжил, крылья не сложив,
и – на прекрасной женщине помешан;
и что мой голос горек, да не лжив –
как сок берёз, как трели со скворешен…
А если сердце бьётся на разрыв,
так что же? – в мой последний миг утешен
тем буду я, что не сдалось оно,
когда тащила жизнь меня на дно,
любить и ликовать не отучилось…
Я – радуюсь, хоть в радости моей –
колючий привкус окаянных дней.
…Но и его приму, как Божью милость.

Временем Станислава Золотцева, родившегося в 1947 году, были и незабываемые послевоенные годы, ещё ощущавшие отзвуки минувшей войны. Тема жизни в те времена, трудной, но и счастливой, пронизывает всё его творчество — нашла она отражение и в нескольких сонетах поэта. В сонете, посвящённом Победе, поэт удивительно просто раскрывает понимание непрерываемости жизни на земле, во имя которой погибали солдаты: «Но будут жить отцы, и мы, и отчий край, коль в сотый раз придёт на землю мирный май». Всего-то и надо – чтобы не было войны. Вот такая философия времени в этом сонете.

И сорок лет пройдут ещё, и шестьдесят…
И в сотый раз на землю хлынет май Победы!
И вновь слезами наши внуки оросят
над прахом прадедов зелёные побеги.
И слёзы внуков на мгновенье отразят
сполох судьбы, что никому из них не ведом.
Зима блокадная и керченский десант
к сердцам их двинутся по вековому следу.
И никого уже не будет из людей,
спасавших правнуков своих и всё живое!
И даже нас уже не будет, их детей,
взращённых верой и отвагой фронтовою…
Но будут жить отцы, и мы, и отчий край,
коль в сотый раз придёт на землю мирный май.
9 мая 1985 г.

Именно этим сонетом, я заканчиваю свой небольшой обзор лишь толики сонетического творчества Станислава Золотцева. Всего лишь пять его сонетов о времени из большого количества. Мой выбор пал именно на них, в соответствии с задачей, которая стояла передо мной: показать большое на малом материале. Показать, что порой о времени и о себе в нём можно сказать больше в четырнадцати строках сонета, чем в пространных мемуарах.

Псковская литературная среда. Проза. Александр Юринов

Александр Юринов

Юринов Александр Владимирович родился 19 мая 1968 г. в Великих Луках. Учился в школе № 5 имени Толстого, отличник ЦК ВЛКСМ. После школы уехал в г. Ленинград. Окончил Санкт-Петербургский институт точной механики и оптики по специальности «Квантовая электроника».
Работал инженером, в торговле, журналистом. Долгое время жил в Екатеринбурге. Публиковался в журналах «Урал», «День и ночь», «Южная звезда» и др.
Выпустил два поэтических сборника: «Где течёт вода» (Пермь: «Пермская книга»), «Приращение любви» (Барнаул: ИП Колмогоров И.А.).
В 2020 году занял первое место в «Открытой номинации» конкурса исторической поэзии «Словенское поле – 2020» в Изборске. В 2021 г. получил «бронзу» в номинации «Поэзия» конкурса «Прекрасен наш союз» в Челябинске.

КОЛЬЦО
(рассказ)

В лесу на дне продолговатой воронки -следа от когда-то разорвавшегося снаряда или авиабомбы – среди зеленого мха и вывороченного упавшим еловым сухостоем песка, что-то блеснуло в бледных лучах осеннего солнца. Я спустился, поднял кольцо – сердце застучало – золотое! Маленькое такое, обручальное кольцо, с пробой и ромбиком на внутренней поверхности, в котором была выгравирована крохотная готическая буква. Содрал мох, поковырял палкой землю, но кроме нескольких ржавых автоматных гильз, сплющенных и почерневших от времени, больше ничего не нашел.
По приезду в город, прямо с автовокзала, поднялся в ювелирную мастерскую; скинул с плеча рюкзак и достал из него завёрнутую в полиэтиленовый пакетик находку. Пожилой мастер, рассмотрев кольцо через лупу, сказал, что золото немецкое. Значит кольцо пролежало в воронке более полувека !
Я переложил колечко в нагрудный карман рубашки, и придя домой, долго вертел им — разглядывая и примеряя. Кольцо приходилось мне в пору как раз на безымянный палец, приятно обжимало фалангу — но не сдавливало, — загадочно поблёскивало и туманило глаза. За этим нехитрым занятием припомнилась мне история, рассказанная когда-то стариками, происшедшая во время войны в краях, где обнаружил я находку…
В сорок первом году, в конце июля, немцы пришли в деревню; заняли её без боя, будто маршируя колонной по пыльной дороге. Части Красной Армии, опасаясь окружения, в спешном порядке отступили, местные жители же, несмотря на страх перед нашествием, не стали покидать село, решив: будь что будет. Кое-кто подался в лес, наведываясь по ночам в деревню за продуктами, одеждой и самогоном.
На окраине деревни у самой речки, на небольшом косогоре, жил Осип, в большой, добротной избе из толстого тёса. Лет ему было чуть за сорок. Было у него пять детей погодок. Жила с ним ещё его младшая сестра Ольга, которая, приехав в сорок первом году в начале лета с тремя детьми в деревню, не стала возвращаться в Ленинград, по благоразумию решив переждать начавшееся лихолетье у родителей и родного брата в деревне. Осип по приходу немцев выдал им колхозного председателя, за что оккупационная власть назначила его деревенским старостой. Родительский дом был совсем рядом, общий огород объединял постройки. От мужа Ольги Якова, оставшегося в Питере работать на военном заводе, вестей давно не было.
Ранним октябрьским утром, оставив детишек с бабушкой, Ольга собралась в соседнюю деревню навестить родную тётку. С мыслями о муже — жив или мёртв, ушел на фронт или работает на заводе, — она вышла из материного дома и поразилась: вокруг – белым-бело. Начало осени в тот год выдалось тёплым и сухим – как продолжение жаркого лета, но внезапно в начале октября резко похолодало, и — как часто бывает на Псковщине – ночью уже выпал снег, покрыв толстым слоем ещё зелёные деревья. До тёткиной деревни было километра четыре.
Ольга вышла на дорогу и заметила, что кто-то сегодня встал раньше её; возил с веретья сено — и, спадая с саней, оно осталось на снегу космами сухой травы. Будто большой зверь прошел по зимнему лесу, линяя старой тусклой шерстью. Ольга шла по следу от санного полоза, наклонялась, поднимала эти травинки-ворсинки, подносила к лицу и вдыхала запах чего-то, казалось ей, навсегда уходящего в прошлое.
На одном из таких клочков сена, прямо по следу саней, лежала змея. Неизвестно каким образом она попала на него, однако сдавать травяной островок не собиралась и даже начинала шипеть при попытке к ней приблизиться. Ольга бросала в неё снег, сухую траву, кричала, но змея, чувствуя смерть раскинувшегося вокруг неё ледяного безмолвия, отстаивала свое право на несколько, быть может, последних минут жизни. Похоже, она залезла на зимовку в стог и так, вместе с сеном, попавшим на вилы, очутилась на санях, откуда и выпала на заснеженную дорогу. Бросив бесполезные попытки отогнать противное существо увесистой корягой, поднятой с припорошенной земли, Ольга не стала её убивать. Косясь на серое с узорами пресмыкающееся она обошла стороной змею, проваливаясь по щиколотку в свежий пушистый снег и, выйдя на санный след, уже через несколько минут забыла про змею.
В полдень, в отсутствие Ольги, в деревне показалась серая немецкая машина. В кузове сидел Осип и несколько немецких солдат. Машина протарахтела вдоль ряда изб и остановилась подле дома Прасковьи -матери Осипа и Ольги.
— И чего это их нелёгкая принесла?- подумала Прасковья, выглядывая в окно. Затем с чувством потаённой тревоги вышла на крыльцо и столкнулась с поднимающимся по ступеням сыном.
— Собирай Ольгиных щенят,- буркнул ей Осип и повернулся к машине.
Из кабины вылез молодой немецкий офицер; спрыгнув с подножки, снял перчатки, блеснув обручальным кольцом на тонком пальце. Поднялся по ступеням. Осип что-то объяснял ему, указывая на дом матери.
Ты что удумал, сынок? –мягко начала тётка Прасковья, подходя к сыну. Офицер отвернулся от них и стал болтать с солдатами; они смеялись, вальяжно расхаживая вдоль машины.
— Ольгин муж – еврей-то. Ты что забыла? Значит, и дети у них — евреи. Поэтому солдаты отвезут их в райцентр для выяснений,- последние слова Осип прокричал, дабы услышали подтягивающиеся к машине сельчане.
— Для каких выяснений?..- но Прасковья не успела договорить — как Осип схватил её за рукав, вошел с ней в дом и, спустя несколько минут, вывел во двор троих ребятишек. Пятилетняя девочка начинала всхлипывать. Старшей было одиннадцать, младшему мальчику – около двух.
— Господи, да что же это делается ! — заголосила Прасковья.
— Осип, у тебя же своих пятеро,- кто-то крикнул из толпы.
— А эти – евреи, — спокойно ответил Осип. Высокая и сутулая фигура его была похожа на какого-то идола, вырезанного из дерева и поставленного на пороге дома.
Толпа начинали гудеть. Запорхал снег. У многих собравшихся здесь складывалось впечатление, что сегодня в деревню приехали какие-то люди и просто разыгрывают сценку из непонятного спектакля- может быть нелепую, но трогательную и безобидную.
Наконец, молодой офицер что-то провозгласил, двое солдат подошли к детям.
 — Давайте, давайте в машину их,- засуетился Осип, спускаясь с крыльца.
Бабы закричали заголосили, стали окружать офицера. Но он лишь качал головой, повторяя: jude, jude.
Дети цеплялись за бабушку, плакали. Люди угрожающе шумели, обступив солдат, у которых на лицах проступали признаки нерешительности. Офицер, видимо, тоже чувствуя себя не совсем уверенно, теребил китель. Потом закурил, поднеся к губам обручальное кольцо, оно театрально блеснуло и погасло. Предчувствие чего- то страшного, неумолимо надвигающегося, — что никогда и ничем нельзя предотвратить — наполняло сердца собравшихся жителей, сменив ощущение нелепой игры, которая вот-вот должна была бы благополучно закончится.
Солдаты вытащили детей на дорогу. Кольцо людей стало сужаться. Немцы уже явно нервничали, начиная между собой ругаться. В это время Полине, соседке Прасковьи — их огороды были через противоположную от Осипа межу — удалось в людском смешении накинуть на меньшего мальчика свою фуфайку. И так, завернув его в телогрейку и прижав к груди, она медленно вышла из центра возмущенной толпы. Солдатам удалось-таки посадить двух девочек в кузов и, торопясь, они забыли об исчезнувшем третьем ребенке. Машина вздрогнула глухим мотором, офицер полез в кабину. Люди приутихли, поняв, что если девочек не отбить, то пусть хоть спасется самый маленький мальчик.
В это время Осип, тайно наблюдавший за соседкой, подскочил к кабине и закричал, указывая рукой в сторону огорода:
— Вон, вон смотрите — жиденёнка понесла!
Офицер отдал приказ, и солдат, спрыгнув с кузова, догнал женщину — повалил ее, пнул и отобрал кричащий сверток.
Бабы рыдали, мужики стояли чернее ночи,.. а немецкая машина, удаляясь, еще долго маячила вдали на фоне соснового бора — как маленький, хитрый зверёк, алчный и насытившийся.
Ольга несколько раз ходила в комендатуру и возвращалась оттуда, похожая на приведение. В сорок четвертом году она уехала из деревни и больше в ней никогда не появлялась. О дальнейшей её судьбе никто ничего не слышал. Перед этим НКВД арестовал Осипа, который, несмотря на советы, не ушел с отступавшими немцами.
— Его будут судить, — сказал Ольге советский офицер. -Что бы ты желала своему родному брату?
— Только смерти, — спокойно ответила она.
Осипа осудили на двадцать пять лет. Отобрали все имущество, дом, переселив его семейство в черную избенку, которую все потом обходили за сто шагов. Бабка Полина пожертвовала жене Осипа старый облезлый полушубок. Почти две зимы его носили дети по очереди.
Осип пришел в 53-ом году. Его выпустили то ли по амнистии, то ли по «актировке». Он прожил еще лет десять, отличаясь нелюдимостью. Однажды, ковыляя по дороге, Осип задержался возле сельской школы, где группка выпускников обсуждала вопросы экзаменационных билетов по истории. Долго прислушиваясь к их словам, он заскрипел с угрюмым видом:
— Да что вы знаете о войне? Враньё — у вас всё в книжках.
— А где ты был всё это время, дядька Осип?- спросили ребятишки.
Осип молвил: «Сначала в Мурманске, в режимной тюрьме, а потом во Владимире — там уже получше было, один раз в день похлебку давали…» Затем внезапно умолк, увидев приближающегося Куртаса.
Захар Куртасов — был колхозным пастухом. Проходя мимо его дома становилось не по себе, когда за выцветшими досками забора начинали лязгать цепями, а потом захлебываться от лая, чуя прохожего, суровые, безжалостные собаки. Но чаще их не было дома, и проводили они тогда свое непостижимое собачье время где-нибудь на окрестных лугах подле мирно пасущегося колхозного стада вместе со своим хозяином. Тогда при приближении к коровам из высокой травы доносилось глухое настороженное рычание; поднималось несколько недружелюбных собачьих морд – и это означало, что где-то здесь в траве лежал пьяный пастух Куртас, друг своих пяти бессменных спутников разной масти, длины и густоты шерсти. Одна – самая лютая — была даже о трех лапах. Почти всегда Куртас был пьян, и кружок из шаклатых собачьих голов можно было видеть у озера, то у кладбища или возле молодой осиновой поросли за деревенской околицей. Поочередно собаки пасли скотину, основная же часть зубастого воинства охраняла покой хозяина.
— Здорово, Куртас, — бросил как-то с испугом Осип.
— Здорово, Осип.
Дед Куртас воевал: обучал собак-подрывников и никогда ничего не рассказывал. За годы долгого общения собаки и человек стали чем-то походить друг на друга. Скуластый, с красным обветренным лицом, на котором топорщились огромные желтые усы – и не знаю, кого ребята в деревне боялись больше: Осипа, Куртаса или его страшных собак…
Весёлый Куртас пошатываясь исчез за поворотом со своими собаками. Сгорбившийся, разбитый полиартритом, Осип побрёл к дому, а ребята продолжили обсуждать введенный недавно в экзаменационные билеты такой непонятный вопрос культа личности вождя…
Уже давно нет в живых ни Осипа, ни Куртаса, а маленькое немецкое колечко, спустя десятилетия, лежит передо мной на столе. Я думаю, что готическая буква в ромбе – есть начало имени владельца кольца или имени его возлюбленной. Может, оно принадлежало тому молодому офицеру, который далеко от дома, в чужой и непонятной ему стране, отобрал у матери её детей, не смея нарушить установку вождя. Я смотрю на кольцо и вижу, как за окном проплывают шпили церквей Гамбурга, черепичные крыши Мангейма, как по мокрой от дождя брусчатке пробегают правнуки немецкого солдата. Или они плывут теплоходом вниз по Рейну, зачарованные коварной Лорелеей, а вдали встает над долиной громада Кёльнского собора. А жива ли обладательница второго подобного колечка? Вряд ли. Так никогда и не узнала она, где место последнего приюта того, с кем стояла пред алтарём, кого провожала затем на войну в далёкую неведомую страну. Истлела плоть, истлели кости, сгнили мундир и автоматные гильзы, а кольцо осталось таким, каким было много десятилетий назад…
Оставшуюся часть дня я не снимал кольцо; пройдусь по комнате, вытяну руку и любуюсь золотистым ободком, приятно обжимающим палец. «Вот повезло-то , — думал , — настоящее золото нашел!».
Но ближе к вечеру почему-то радость от находки сменилась какой-то непонятной тревогой, неизъяснимой тоской; я стал чувствовать себя неуютно. Кольцо поблёскивало на пальце, но свет этот не радовал. Перед глазами появлялись и вставали стеной русские люди из тех нещадных дней: широколицые бабы в платках, худые, угрюмые старики, напуганные дети… А вокруг – избы из почерневшего соснового тёса, низкое небо, снег, воронёные зрачки автоматов, и над всем над этим — души невинно убиенных детей…
Мне кажется, что и неуспокоившаяся душа германского офицера тоже витала сейчас где-то рядом – она видела это кольцо, лежащее на дне последнего приюта все эти годы, как и видит его сегодня на моей руке.
На следующий день, утром я бросил кольцо в маленькую глубокую русскую речку. Оно в последний раз блеснуло на солнце светом несбывшейся мечты и растворилось в мутном сером безмолвии, в тишине и покое …


ЗА МОЛОКОМ
(рассказ)

 

Мы идем за молоком к Ивановне на другой конец деревни. Тёплые летние сумерки едва касаются ступней, обутых в сандалии без носков. Бабушка несет пустую трехлитровую банку, прижав ее к груди большой ладонью. К семидесяти годам её правая кисть совсем закостенела, пальцы застыли в полусогнутом состоянии, как бы навсегда, навечно обхватив невидимую ручку серпа или косы. Всю жизнь она работала — на полях колхозов, совхозов, на лугах и в лесах на делянках, ловила рыбу в реках и озерах. «Даже одонки метала», — бывало скажет она, и в этих «метала одонки» для человека, знающего о нелегком труде не понаслышке, заключено было немало смысла – некий верх, по их деревенским меркам — предел совершенства, визитная карточка человека работящего и пристойного.
Я учусь в городской школе, а на каникулы родители отвозят меня в деревню, где сразу за огородом чернеет студеной водой болото, а чуть поодаль течет река — не такая широкая как в городе, но и не узкая, чтоб разбежаться и перепрыгнуть. Пройдя её берегом, мы выходим к красной кирпичной стене с пятнами еще не полностью облупившейся белой штукатурки. Развалины церкви во имя Архангела Михаила лежат на краю деревни над речкой как свидетельство непреодолимой преграды, внезапно разделившей когда-то души людей? «На светлую и тёмную половины»- так говорила бабушка… Проходя мимо кирпичной кладки, она, вздыхая, в очередной раз начинает мне рассказывать, как семьдесят лет назад пошедшие против Бога люди разрушили церковь… И я представляю, что солнечные лучи играют на золоченом куполе приходского храма. Большой православный крест, венчающий «горящую» маковку, — кажется, возносится над общей нерукотворной крышей деревни, — как символ вечного бытия, вечной жизни, существующей с незапамятных времен на этих речных долинах и лесистых косогорах.
Большая толпа — в том числе жители и из соседних деревень – теплым летним вечером собралась тогда здесь, и привёл их всех слух, что председатель сельсовета по настоятельной «рекомендации» районных товарищей решил разрушить церковь. Председатель, Макар Шкурандо, вставший на заре, действительно был настроен решительно.
— Граждане, — обратился он к толпе. Макар некоторое время жил в райцентре и любил, показывая свою просвещенность, называть мужиков и баб — «гражданами». — Давно пришла нам пора покончить с этим свидетелем нашей тяжелой жизни, который остался нам от царей и помещиков. Советская власть проводит ликвидацию попов и святых. Она никому не позволит обманывать вас и наживаться на ваших страданиях. Соседи давно уже посносили свои церкви, сегодня и мы сломаем свою, как старый заброшенный дом, в котором уж никому никогда не жить.
Храм возвели не так давно, в начале века. Строили его отцы собравшихся мужиков и их жён. Приехавший два года назад в деревню председатель не мог помнить, как многие из собравшихся сегодня мужиков ещё босоногими подростками помогали своим отцам нагружать телегу кирпичами. Местный помещик Жуковский, построивший в деревне также больницу и школу, пожаловал на отделку купола и внутреннего убранства храма много золота. Да и сельчане несли на строительство — кто что мог. Не скупились. Зато иконы были в дорогих, изысканных окладах, алтарь сиял золотом. Своим храмом сельчане заслуженно гордились. Правда, после революции церковь как-то скоро закрыли, а потом и ограбили. И стояла она с тех пор заброшенной. Но все равно радовала глаз своей неповторимой, простой красотой. Бабушка рассказывала, что выгнанный из своего дома с колоннами Жуковский, просил у новых властей оставить ему с женой баню, где бы они и доживали свой век. Однако новая власть была непреклонна, стариков выгнали из дома, и пожилую помещичью чету со скарбом на плечах провожали всей деревней. Некоторые бабы тогда украдкой плакали.
— Клавдия, ну куда твой мужик запропастился? – Макар, прервав свою речь, гневно обратился к стоявшей рядом молодой черноволосой женщине. Но услышав тарахтение трактора, продолжил что-то там про «опиум для народа», пока «Фордзон» подползал к церкви, как маленький чёрный жучок к сияющей бабочке.
— Давай, Яшка, вали ее ко всем чертям, как договорились, — подогнал председатель тракториста, кожей своей ощущая, что не достучался он своей речью до граждан, что те не одобряют его, и потому счёл за лучшее предложить всем разойтись по домам.
— Макар Егорович, ну почему все Яшка? Других что ли нет? — заныла было вновь Клавдия, но поперхнувшись от его взгляда только и вымолвила обреченно: — Ой, беду накличем!
— Отстань, дурочка! Не понимаешь ничего, так стой в сторонке и помалкивай в тряпочку! — рявкнул Макар, чувствуя, что надо осадить не одну только эту бабенку.
Граждане расходиться не спешили. Большинство их них были людьми верующими и остались напряженно ожидать, ну, если не страшного Суда, то все же чего-то жуткого. Однако стояли тихо и смирно — против власти не попрешь, с нею шутки плохи, но ведь должна же быть высшая справедливость…
Тем временем Яков полез на церковь.
—  Яшка, побойся Бога! — крикнул кто-то из примолкшей толпы.
— Ты мне брось, Варвара, эти буржуазные провокации! — взвизгнул Макар, потряс кулачишком перед носом сухонькой бабки и подогнал тракториста. — Полезай, Яшка, полезай! Нечего мешкать!
В конце концов, основание купола было опутано толстенной цепью. Под неё был пропущен трос, закрепленный на тракторе. Яков сел за рычаги. Цепь лязгнула, трос натянулся, как струна. Трактор, загребая зубастыми колесами землю, пробуксовывал и не мог стронуться с места. В глазах сельчан мелькнула какая-то надежда — авось устоит. Но машина, яростно урча мотором, уцепилась все же за твердую глину — и многочисленные трещины опоясали колокольню, что шею белую. Купол задрожал, начал съезжать на бок и, играя солнечными зайчиками, стал падать, как, по словам бабушки, «отсеченная басурманским мечом голова». Массивный крест с чудовищной силой угодил в гранитные ступени. И они, положенные, казалось, на века, раскололись на множество кусков. Говорили, звук от удара слышался в соседних деревнях за многие километры.
Народ ахнул. В потерявшем форму куполе отразились испуганные лица.
Начинало смеркаться, и к сумеркам от церкви осталась одна стена. Люди расходились от развалин, унося в трепетных сердцах сомнения: «Есть ли Всевышний на белом свете? А если есть, то как позволил он разрушить дом свой земной?» Но говорить о том, даже меж собой, остерегались.
И у Якова на душе было нехорошо. Мотался он из угла в угол по дому, не находя себя.
— Поехали-ка мы, сынок, за кирпичом, пока не стемнело, — позвал он своего старшего сына Ваню, вспомнив разрешение председателя сельсовета разбирать порушенные стены.
Жена всплеснула руками — сколько можно грешить? Но Якову попала шлея под хвост. Ни слова не говоря он схватил с красного угла главную икону, хотел было швырнуть куда-нибудь, но, пометавшись, отнес ее в сарай и почему-то осторожно положил на сено.
Все в нем клокотало, когда садился с сыном на телегу. Не успокоила и дорога. Буркнул что-то мужикам, копошившимся на развалинах, и полез на стену, чтобы сбрасывать вниз кирпичины.
— А ты на телегу складывай, — приказал Ване, правда, успокоив его. — Мы недолго, немного и надо — только печь обложить.
Работа отвлекла от мрачных мыслей, но не успокоила. Яков одну за другой сбрасывал вниз тяжелые хорошо обожженные кирпичины. Делал все как во сне. И вдруг внизу раздался слабый вскрик. Душа оборвалась. Как будто чьи-то ледяные пальцы жестоко сжали сердце.
Яков спрыгнул со стены. Подвернул ногу — но даже боли не почувствовал. Ваню держал на руках кузнец из соседней деревни, проезжавший в этот час на лошади мимо разбираемой «на запчасти» церквушки. Голова мальчонки, залитая кровью, безжизненно свисала.
Яков перехватил бездыханное тело. Рыдая, прижал его к груди. Мысли стали путаться. Он закричал что-то нечленораздельное. Выражение отчаяния, страдания сменила маска гнева и злости. Глаза вспыхнули странным блеском. Потом взгляд померк. Лицо стало невыразимо спокойным, отражая наползающую душевную пустоту. Разум покидал его, устремляясь, наверное, за душой невинно убиенного сына, принесённого в жертву на кровавый алтарь сатане.
Яков до конца жизни так и не обрёл разум.
«Председателю тоже досталось…»- закончила бабушка, не уточнив, что стоит за этими словами.
За бабушкиным рассказом я и не замечаю, как мы подходим к дому Ивановны, утопающему в жасмине. В мыслях я еще «прокручивается» кадр с падающим куполом, а бабушка уже беседует в сенях с соседкой. Их неторопливый, полный рассудительности разговор затягивается…
Из сеней мы проходим в хату, и вот уже трёхлитровая банка, полная парного молока, стоит посреди хаты на большом, покрытом блестящей клеёнкой, столе. Я сижу на деревянном топчане у печи и добрый час не свожу взгляд с охотничьего патронташа – коричневого кожаного пояса-перевязи, в гнездах которого торчат разноцветные патроны. Зеленые, красные, желтые. Муж Ивановны Степан Давыдович — охотник. Сейчас он седой, с коротко выстриженным затылком , что-то мастерит посреди хаты. А я смотрю на патронташ. Смотрю на него каждый вечер в течение многих дней. Оттого-то я и люблю ходить по вечерам за молоком к соседям, потому что в доме у Ивановны над деревянным топчаном висит чудесный пояс. Я никогда не осмелюсь даже потрогать его, но никто не запретит мне ласкать взглядом блестящие гильзы, набитые дробью и порохом. Я смотрю на патронташ не отрывая глаз, и порой мне кажется, что мои пальцы гладят шершавую поверхность ремня, холодную латунь гильз, выпуклые капсюли. Потом, придя домой, на пуховой подушке, под высоким разноцветным пологом с марлевым верхом, я закрываю глаза — и вижу себя идущим по деревне спокойным, уверенным шагом. Пояс мой перехвачен упругим патронташем, а в нем – ни единого пустого гнезда ! С затаенным дыханием смотрят на меня ребята. Один из них даже забыл о своем мопеде с толстыми шинами и никелированными крыльями, а самая красивая девчонка на деревне, воображуля и кривляка Маринка, кричит мне : » Хочешь посидеть со мной на бревнах ?». Я вежливо отказываюсь, прохожу мимо, а она спрыгивает и бежит за мной, продолжая лепетать: » Мы с бабушкой в магазин собрались – пойдем с нами!». Но и в магазин я с ней не пойду. На груди у меня деревянный автомат, а под ним – настоящий патронташ! Через всю деревню, мимо белой, густой, как банка с молоком, не разрушенной церкви я иду по пыльной дороге, и внутри у меня как-то волнительно и радостно.


ОБЕЗЬЯНА
(рассказ)

Как-то осенью ехал я из Омска поездом «Омск-Санкт-Петербург». В Омске пассажиры заняли все полки, кроме боковых. Было много провожающих. Я сидел в плацкартном вагоне среди возбуждённо гомонящей толпы, сиротливо примостившись на краю полки. Меня никто не провожал, и все норовили зацепить огромными сумками, авоськами с едой, полами пальто. Наконец, проводница попросила провожающих к выходу; несколько человек — вероятно, одна семья- стали попеременно целовать полноватую бабку, наказывая ей по приезду позвонить из Петербурга; молчаливо обнялись двое мужчин: видимо, отец и сын. Родственники бабушки и младший из обнимавшихся мужчин покинули вагон; разом как-то все утихло. Пассажиры припали к окнам, вагон вздрогнул, и перрон медленно поплыл за окном вагона.
Постепенно городские предместья стали переходить в пустыри. Бабка кряхтя уселась и поведала мне, что едет в Ленинград навестить девяностолетнюю мамашу.
— В последний раз еду так далеко, -говорила она. — В последний раз маму повидать. Больно плоха она.
Я сочувственно кивнул головой.
Один из пассажиров – ничем не приметный мужчина лет сорока с дорогим кожаным портфелем – быстро разделся и, не проронив ни слова, улёгся на верхней полке надо мной, читая газету; бабуля, почему-то решив что я из Питера, начала было расспрашивать меня о жизни в северной столице, но, узнав, что путь мой заканчивается на Урале, замолчала и стала основательно раскладывать постельные принадлежности. Разговаривал только мужчина, которого в Омске провожал сын. Сидел он напротив меня, ехал домой, в Карелию — в маленький, но довольно известный городок Костомукшу, где работал на комбинате железорудных окатышей и очень любил свой завод и свой город. Ещё он был охотник.
— Весь зверь нынче ушёл через границу в Финляндию, — сокрушался он. — И лось ушёл, и кабан, и лиса ушла.
— А бобёр?- спросил я просто так, для поддержания разговора.
— Вот бобёр, наоборот, к нам из Финляндии прёт; все речушки запрудил – спасенья нету,- оживился мужчина.
Охотник купил у проходившей из ресторана официантки четыре баночки пива «Балтика», предложил и мне. Я отказался. А он, смачно отхлебнув, продолжил рассказ: уже о карельской тайге, о её обитателях. На охоте встречался он и с медведем, и с рысью, и с самым коварным, по его словам, зверем- росомахой. Пиво, видимо, ложилось на старые дрожжи; он хмелел – но чувствовалось: охотник бывалый. Хотя облик его был не подстать сложившемуся в моём представлении образу искушённого охотника — сурового, молчаливого мужика с бородой и обветренным лицом. Он был худ, даже как-то жидковат, с длинными бесцветными усами и доверчивым до какой-то дурашливости взглядом. И чем больше он хмелел, тем становился ещё смешнее. Прошло часа четыре. Наш поезд бойко рассекал просторы лесостепи. Бабка уснула, накрывшись двумя одеялами, засопел и сосед сверху, только мы вдвоём с охотником тихо беседовали в сумраке. Пиво закончилось, охотник заметно осоловел и полез на полку, где быстро «вырубился». «Укатали Сивку крутые горки», — подумал я и тоже стал готовиться ко сну.
Но сон не шёл. Я лежал, смотрел на спящего охотника и думал: вот едет человек, у которого есть своё время и место в жизни. Наверняка ему снится сейчас тайга: идёт он по лесу в мороз на широких лыжах, в большой лохматой шапке, с карабином, прислушиваясь к каждому звуку. По кустам шныряет, исчезая и вдруг неожиданно появляясь перед хозяином на пути, верная лайка. А высоко на дереве притаилась и следит за ним осторожная рысь, а по следу за ним идет волчья стая. Страшновато, но какой бы он тогда охотник, если бы испугался и не пошёл в лес, если бы сидел сейчас в своей тёплой трёхкомнатной квартире и смотрел из окна на виднеющуюся вдалеке голубоватую полоску тайги! А куда еду я и зачем?
Поезд стал останавливаться, я приподнял занавеску и прочел на фасаде солидного здания светящееся слово «Курган». По вагону побежали новые пассажиры, занимая свободные места. Вот заняли нижнюю боковую полку и в нашей секции; молодой крепыш поставил на столик увесистую спортивную сумку. Верхняя полка надо мной освободилась и долго пустовала. Поезд стоял у вокзала, слышен был голос диспетчера, объявлявшего посадку. Наконец, к полке надо мной проводница подвела женщину с рыжими волосами. В вагоне случилось какое-то оживление; прибежала не спящая ещё девочка лет семи и, как примагниченная, уставилась на женщину. Дали свет поярче, и я разглядел, что женщина была вовсе не рыжей – просто у неё на плече, испуганно озираясь, сидела зеленовато-рыжая обезьянка величиной с хорошего кота. Пассажирка отодрала её от своей шеи, посадила на полку, привязав поводок к проходившей по стене вагона трубе, а сама вышла на перрон. Наверное, с кем-то прощалась. Весть об обезьяне быстро распространялась; все кто не спал подходили к успокоившемуся уже зверьку с подношениями – несли печенье, конфеты, кто-то протянул морковку; обезьяна степенно, с достоинством принимала дары маленькими руками с длинными пальцами, на которых были чёрные, как будто накрашенные ногти. У ребятишек это вызывало бурю восторга, взрослые улыбались. Мои соседи спали, и мне было жаль их.
Вернулась хозяйка и рассказала, что обезьянку зовут Марго, она породы- макака- лапудрас, родилась в питомнике, но природная родина её — Южная Америка. Марго освоилась, и выражение её физиономии становилось необычайно шаловливым. В это время в вагон в очередной раз вошла официантка из ресторана: эффектная, на высоких каблуках, в короткой юбке, она несла перед собой поднос с пачками вафель, печенья, шоколадками и пакетиками орешков. Подходя к нам, она вежливо попросила пропустить её, грациозно качнула бёдрами в мою сторону и, прежде чем скрыться с моих глаз, вдруг вскрикнула, роняя поднос и падая на мои колени. Оказывается, обезьянка, о существовании которой девушке не подозревала, ловко, выстрелив молнией с полки, успела схватить с подноса пачку вафель. Все захохотали. Девушка, отдавив каблучком мне палец, поднялась и, оправившись от испуга, тоже засмеялась, став ещё красивее.
Поезд тронулся, все разошлись, а я ещё долго не мог уснуть: лежал и наблюдал за обезьяной. Она сидела на своей, уже спавшей хозяйке, и не смыкала глаз: то пыталась развязать узел поводка, то шуршала обёртками от конфет, то что-то жевала, достав из скомканного пакета. Когда, думал я, представится ещё такой случай – проехать в одном вагоне с живой обезьяной. Мне показалось, что в этом событии был заключён какой-то высший смысл; по-восточному календарю я родился в год Обезьяны, и следующий год тоже должен был быть годом Обезьяны. И я решил, обезьяна- добрый знак.
Постепенно чувство сна стало одолевать и меня, но тут зашевелился и закряхтел охотник. Я закрыл глаза и притворился спящим, одним глазом сквозь неплотно сомкнутые веки наблюдая, как он приподнялся, намереваясь встать. По виду самочувствие его было явно не из лёгких: лицо опухло, волосы перепутались и стояли дыбом. По все видимости, охотника томила лютая жажда. И вот он уже свесил ноги, готовый спрыгнуть с полки, как вдруг встретился взглядом с обезьяной, внимание которой привлёк своим копошением. Охотник обмер и, не мигая, уставился на неё. Обезьяна не шевелилась и тоже с любопытством смотрела на человека. Немая сценка затянулась, а я неимоверным усилием воли сдерживал себя от смеха. Бедный охотник: я представлял, что творилось в его сознании; спросонья да ещё опосля давеча выпитого, вероятно, он не мог понять, кто или что находилось перед ним, и вообще – где он очутился. Опасаясь за состояние рассудка бедолаги, я открыл глаза и приподнял голову. Он посмотрел на меня округлившимися глазами и, видимо, на время утратив дар речи, просто вытянул руку в сторону Марго.
— Обезьяна это, — сказал я, — живая. В Кургане села.
Охотник слез с полки и подошёл к обезьяне — а она уже утратила к нему всякий интерес и продолжала заниматься своими нехитрыми делами. Он долго разглядывал её, покачивая головой и приговаривая:
— Вот чудо-то какое.
Я уснул. Меня одолевали довольно неприятные сновидения: снились близкие мне люди, которых уже давно не было в живых; одни хотели мне что-то сказать, но я не мог ничего расслышать, другие меня в чём-то укоряли и обижались. Затем во сне я разыскивал свою жену в каком-то огромном пасмурном мегаполисе. Будто бы она работала в магазине одежды. Заходил в один, второй фешенебельный магазин- а там не одежда, а обувь. Переходил улицу- предо мной вырастали магазины ещё шикарней, с темно-синими стеклянными витринами, мраморной лестницей , неоновыми фонарями и множеством торговых залов, амфилладами уходящих далеко вглубь здания. Первый, второй, третий зал – им нет конца!- и всё обувь, обувь, обувь .Продавцы-девушки- преимущественно либо чистые блондинки либо жгучие брюнетки- на мои вопросы о магазине женской одежды лишь недоумённо пожимали плечами. Я всматривался в их лица, думая случайно найти свою любимую. Но нет, её ведь не может быть здесь, поскольку она работала не в обувном магазине. Я метался по магазинам, но все напрасно! Ситуация повторялась. Вокруг тысячи чужих людей, все чем-то заняты, и никому не было до меня до меня дела…
И тут наступило пробуждение. Я открыл глаза во мраке, встал, и меня будто прокололо всего от головы до пят; кто-то сверху запустил мне руки в волосы и нежно перебирал пальцами. Мама делала мне так в детстве, укладывая спать. Она садилась у изголовья и нежно гладила меня по волосам. Ощущения, давно забытые, внезапно ожили, перенеся меня на мгновения на тридцать лет назад. Я почувствовал тепло материных рук, увидел из окна тусклую лампочку на столбе во дворе дома, дрожащие тени на узорчатых обоях в старой комнате, услышал как храпит бабушка, как сипит вода в батарее. Я вздрогнул; проказница –обезьянка одёрнула руку и отпрянула в глубину полки, за свою хозяйку. Всё-таки ей удалось развязать узел поводка!
— Какая же ты бесстыдница, Марго, — сонным голосом проговорила женщина, вновь привязывая хулиганку к трубе. Она стала извиняться передо мной за причинённое, по её словам беспокойство – она, конечно не знала, как я готов был благодарить её за то, что она, вместе со своей воспитанницей, этой октябрьской ночью села в вагон, летящий по бескрайней Сибирской равнине.


 

Псковская литературная среда. Проза. Ольга Сереброва

Ольга Сереброва

Сереброва Ольга Васильевна родилась в 1977 г. в Ленинграде. Окончила геологический факультет Санкт-Петербургского государственного университета.
Работала в экспедициях. Самостоятельно освоила редакторское дело. Сейчас работает внештатным литературным редактором Издательского дома «Нигма». Собирает слова для Псковского областного словаря и материал для диалектологов.
Живёт в д.Трубино Себежского района Псковской области

Ветвянка
(сказка из сборника «Ветвянкины сказки»)

Края наши громко не прославлены — нету здесь ничего яркого да приметного. Ни гор огнедышащих, ни огромных водопадов, да и океан далече. И городов больших тут от века не строили, редких ремёсел тоже не водилось. Да и погодой не удивишь. Вот север льдами да снегами богат, юг теплом славен, а здесь всего понемногу — лето с зимой и весна с осенью поровну год меж собой делят. А нам того и надо. На юге вон, говорят, снегу дивятся, северяне лета толком не знают — весь год в меха кутаются. А у нас всё по-положенному: и морозно бывает, и жарко; и сухо, и мокро; и вёдро, и хмарь.
И места опять же разные: то низинка болотистая, то холм крутой, то ровница — всё рядышком. И речки есть, и озёр много. И леса всякие: бор-беломошник или вот берёзка карликовая, будто с севера к нам попала, а рядом дубрава, да с липами, вязами, бересклетом… Грибов, ягод много — тут и морошка с голубикой, и земляника с ежевикой, а черники, брусники, малины, клюквы — без счёта. Зверьё тоже живёт, а уж птицам раздолье, потому место — на любой вкус. Кому вода нужна, кому луга, кому густой ельник или светлый кустарник… Всего хватает. В общем, нескучный край. А ко всему прочему есть у нас одна особинка. О ней и речь пойдёт.
Не знаю, как в иных местах, где люди ведать не ведают, откуда взялись стародавние сказки, а у нас в деревне помнят, от кого пошли те самые занятные сказки, что только в наших краях и сказывают. Про этого человека впору про самого сказку сложить — кто пришлый услышит, ни в жизнь не поверит, что так дело и было.
Жили в нашей деревне муж с женой. Жили уж годов, верно, тридцать, а детей всё не было. И очень они по детям скучали. Особенно жена — ну ясно, женщина. И вот как-то собирала она рябину да нечаянно веточку обломила. Повинилась перед деревом, за ягоды поблагодарила, а веточку эту домой принесла, нарядила куколкой и поставила на печь. Полюбовалась, повздыхала по дочке невынянченной да пошла скотину обряжать. А вернулась — в избе девочка сидит. Сама маленькая, а глаза строгие, глубокие — совсем не по-здешнему. Особые глаза. А взгляд ясный, чистый. Волосы светлые, а платьишко простое, не то серенькое, не то коричневое и немного на те лоскутки походит, в которые куколка-то наряжена. Сидит эта девочка и рябиновые ягодки на нитку нижет — бусики себе мастерит, совсем как наши девчатки. Женщина глядит на неё — не наглядится, любуется — не налюбуется, и пошевелиться не может. Наконец отошла немного, смотрит — а куколки на печи-то и нет. Тут она и поняла, что это дочку ей рябина подарила. А как народилась она из веточки, то и назвали девочку Ветвянушкой, Ветвянкой.
Скажут, не бывает, мол, такого — где ж это видано, чтобы человек от дерева народился? Да и где она сейчас, Ветвянка-то? Если давно померла, так где хоть могила? Такие вот умники — главные дураки-то и есть: всё им объясни да докажи, да ещё чтоб к их понятию подходило. А того невдомёк, что в понятие-то ихнее не всё на свете вмещается. Вот и размусоливают — не бывает этого, да не бывает того. А почему не бывает, спроси. Да потому только, что в их голове не укладывается. Такие ещё любят про тайные знания порассуждать — мол, скрывают от нас правду и надо, мол, до правды той докапываться. А чего скрывать-то? Правда, она сама себя бережёт. Не всякому видна, хоть и лежит открыто. А этот умник пройдёт мимо правды да не заметит, а заметит — так не поверит. Вот сам от себя её и сокрыл. И на других пенять нечего, коли ум наизнанку.
А я так скажу: особой душе и жизнь дана особая. И это так и быть должно. Ей и дороги такие в мире открыты, какие обычным людям, вроде вот нас, не просто заперты, а и невидимы. Умник-то быстро рассудит — чего, мол, не вижу, того не бывает. А так ли оно на деле? Ну да ладно.
Росла Ветвянка у всей деревни на примете — одно, что от рябины дочка, а другое — очень занятные сказки сказывать умела, да всё незнакомые. Сказки её у нас и поныне люди помнят — от прабабушек да прадедушек слышали в детстве, да в ум запало. Непростые эти сказки. Совсем непростые. Даже и сказками не назовёшь — ни тебе битв с чудищами, ни походов в тридевятое царство, ни ковров-самолётов, ни другого какого волшебства-чародейства… И не про давешнее они, а прямо про сегодня. А всё же древние сказки. Очень древние.
Мне вот про Деревья больше запомнилось. Про них разговор отдельный будет. Может, Деревья ей и рассказали эти сказки, Ветвянке-то. Деревья она любила и понимала до тонкости — всё ж ей родня. И говорили они с ней. По-своему, конечно. Вроде как на другом языке. А её и по-нашему каждая травка понимала. Мне вот прадед сказывал, что своими глазами в детстве видал. Рос у них в доме на окне цветок. Как по науке его величают, не знаю, а у нас декабристом прозвали. За то, что зимой цветёт. В нашем краю таких нету, из города откуда-то привезли. Ну, люди и заходили поглядеть — интересно им. И Ветвянка, конечно, тоже забегала. Даже чаще других. И вот зацвёл этот декабрист. Красиво. Как будто звёздочками увешан. А день-то зимой короткий, вот он цветочки и складывал чуть не сразу после обеда — как солнышко сядет. И Ветвянка всё не заставала раскрытым его поглядеть — дел-то зимой не меньше, чем летом, светлой поры на всё и людям не хватает. И вот прибегает она, опять же под вечер, а цветок уж спит. Она и вздохнула: не успеваю, мол, на тебя поглядеть-полюбоваться. И что бы вы думали? Минуты не прошло — раскрылся цветок! На дворе темень, а он стоит красуется — все свои звёздочки растопырил. Так-то вот.

И другим ещё запомнилась людям Ветвянка. Как-то пришла мать в избу, а она прибирается — нарядным вышитым полотенечком полы моет. Мать и голос потеряла. Стоит да руками всплёскивает: что дочка наделала, ведь полотенце узорами расшить — не один день просидишь, а ещё ткань соткать надо, да лён напрясть, да сначала вырастить его, вымочить, высушить, вытрепать, вычесать… В позапрошлый год лён посадили да только нынче полотенце готово. И такие-то труды загубить, да для чего — будто полы вымыть нечем! Вон негодного лохонья-то сколько.
— Дочка, что ж ты наделала-то?!
Тут и отец заходит, увидел и тоже обомлел:
— Дочка, да ты ж ведь разумная у нас росла, как же ты так рассудила-то? Неужто не знаешь, как тяжко добро достаётся?
Посмотрела на родителей Ветвянка и говорит спокойненько:
— Очень хорошо рассудила, как и все судят. Вот ты, батюшка, недавно лес возил на дрова. Ладные деревья подбирал, не кривые, не сучковатые — чтоб кололись легко, чтоб в поленнице ровно лежали. Сколько лет росли, красовались, лес украшали, а теперь в печи сгорят, и деток не будет у них. Для того разве их земля поила, солнышко кормило? А в лесу остались деревья всё больше негодящие — кривые, да больные, да жидковатые. Они и станут семена раскидывать, деток растить. А детки-то по родителям выйдут.
А ты, матушка, траву целебную летом собирала — самые красивые да густенькие кусточки срезала, а какие поплоше, те на лугу оставила. Вот и думай, ладно ли — кто в питьё угодит, а кто семян народит. Так и я рассудила — самой лучшей тканиной полы помыла, а на утирку уж что осталось.
Переглянулись мать с отцом, глаза потупили, стыдно им стало. Смотришь, старик хворост да разный негодный сухостой из лесу возить начал и другим мужикам заказал лес губить ни за что. А мать по травы пошла с соседками да и говорит, как дочка научила, как по-хорошему, по-человеческому-то всё устроить — чтоб и себе польза, и лугу не урон. Ну и конечно, историю эту с полотенцем соседкам рассказала. Подивились соседки и тоже устыдились — ведь как грабители какие поступали. Сами зареклись и дочкам-внучкам заказали. Вот с тех пор и пошёл у нас обычай, вроде даже игры: пойдут детишки в лес по ягоды или по грибы, а то на рыбалку, да ко всему присматриваются — к деревьям, кустам да ягодным кусточкам, к цветам тоже. В каждом роду самые красивые ищут. Кто быстрей, наперегонки, значит. Найдут — ниточку красную повяжут. И что там деревья — даже травку простую с такой ниточкой у нас никто тронуть не смеет.

Так вот и прожила в нашей деревне Ветвянка девяносто шесть годов. А потом ушла. Кто говорит — померла или сгинула, да только дело тут непростое. Люди-то сами не видели, а догадаться — догадались, как оно было. Есть тут в ближнем лесу полянка. На южном склоне крутого длинного холма. Вроде бы обычная с виду, только и примет, что лишайники на ней густые да крупные растут, и всякого сорта — и зеленоватые, и почти белые, и кувшинчиками с красным горлышком, и полыми пальцами… Как ковёр. И грибов там по осени богато. А так — полянка и полянка. Только человеку там покойно и как-то радостно делается. Доброе место. И Ветвянка туда часто наведывалась. И вот прошло года три или четыре, как она пропала, и нашли ребятишки на этой полянке молоденькую рябинку, да такую стройную и красивую, что сразу красную нитку на веточку ей повязали. И чем старше, тем краше деревце становилось. Наши-то в лес часто ходили, и всякий раз времечко улучат мимо пройти, рябинкой полюбоваться. Так и росла она у людей на примете, пока не состарилась, не легла на кудрявый лишайниковый ковёр. Вот люди и думают — Ветвянка это. А проростки её по всему лесу расселились — птицы уж постарались.
Ну, и сказки её остались, конечно. На памяти у людей. У нас их все с детства знают. И рассказывают тем, кому послушать охота. Слова-то каждый свои подбирает, а у всех на одно выходит. Это у нашенских-то. А вот приезжим всё больше обёртку подавай, да покрасивее. Так уж они в городах у себя привыкают. А сути-то за этими красивостями и не видать. И как начнут наши сказки пересказывать — хоть уши затыкай. Всё переиначат. И не со зла, а просто от непонятия. Вроде про то же самое говорят, но совсем по-другому выходит. Самые верные слова ложью звучат.
Вот и надумали мы записать Ветвянкины сказки, как в наших краях сказывают. Потому — сохранить их надо. На пользу они людям. Кто понять и прочесть сумеет, конечно, — не поторопится. Всем миром мы эти сказки собирали, со всей деревни. Кто что помнит — то и рассказал, как смог. Всякие тут сказки. Иные вроде как легенды. Раз послушаешь — задумаешься, а задумаешься — ещё послушать тянет. А иные простые, вроде побасенок — детишек впору забавлять. Только все хороши по-своему. Может, потом и ещё какие-нибудь вспомнятся — кто знает.


Самая странная сказка
(сказка из сборника «Ветвянкины сказки»)

И вот он пошёл. Идёт, идёт, идёт. День идёт, два идёт, долго идёт. Пришёл вроде. Бревно поперёк дороги лежит. Смотрит он, смотрит. Большое бревно. Перелезть — высоко, подлезть — низко. Что тут делать?
Оглядывается — птичка сидит. Маленькая. И головку так набок, устала птичка. Протянул он руку — не улетает. Крошек тогда на ладонь накрошил, угощает её. Птичка крошки увидала — головку подняла. Одну клюнула — вдвое больше стаёт. Другую клюнула — втрое больше стаёт. Все склевала и большая-большая стала. Неба не видать, ничего не видать. Одна птичка.
Взяла его клювом за шкирку, как кошка котенят. Понесла. Себе на спину принесла. Зарылся он в перья, сидит. Вот полетела птичка. Летит, летит, долго летит. Так через бревно перелетела. Опять за шкирку его взяла и на землю опустила. Вот стоит он, смотрит — птичка снова маленькой стала и головку опустила. Спит птичка.
Поклонился он птичке, оставил ей крошек, дальше идёт. Идёт, идёт, долго идёт. Дорога в гору пошла. Лезет, лезет, высоко лезет. На гору залез. Смотрит назад — бревно то видно. Маленькое. Как прутик вот. Высоко залез. Страшно. А слезть никак. Тучка подошла. Смотрит он — стоит тучка. За гору зацепилась. Стала тучка гору дождём поливать. Льёт, льёт, льёт. День льёт, второй льёт, долго льёт. И стала гора таять. Меньше и меньше стаёт гора. Ровное место стало. Так на землю его опустило. Отцепилась тучка, дальше пошла.
Он мокрый весь, дрожит, птичкины перья вспоминает — тепло там. Да нету птички. И крошек нет. Размокли крошки. Стоял он стоял, долго стоял. Холодно стоять. Дальше пошёл. Вот идёт, идёт, идёт. День идёт, второй идёт, долго идёт. Платье высохло, волосы высохли, сам согрелся. Хорошо идёт.
До реки дошёл. Большая река. На берегу стоит, другого не видно. Дубы на берегу растут. По ста лет, по две-сте лет, по три-ста лет растут. Старые дубы, большие. И волны по реке бегут. Большие волны. Ветра нет, а волны как дубы высокие. Жарко от них, как вот от огня жарко. На дубах листья сворачиваются, ветки над рекой обгорают — чёрные, как угольки всё равно. И рыбки чёрные в реке играют. Волны лёгкие, как пламя в печи. Ветерок дунет — на берег клонятся. А дубы не пускают. Ветвями путь загораживают.
Он стоит смотрит. Жалко дубы. Ночь настала. А от реки светло — звёзд не видно. Волны на реке, как змеи огненные. Ветви на дубах, как змеи угольные, чёрные. Страшно ему чего-то. А стоит, не уходит. Да куда ж идти-то. Назад путь пропал, вперёд река не пускает. Ждёт он, ждёт, долго ждёт. Ночь мрак напустила, огни реки притушила. Жёлтые были — красными стали. Уснула река. Дубы не спят, реку сторожат, сохлыми листьями шуршат.
И он не спит, у дубов стоит, на звёзды частые глядит. Вдруг видит — птичка та на небе. Звёзды там клюёт. Какую клюнет — та вниз катится. Одна катится, вторая катится, много катится, и все в реку падают. От звёзд светлой река стаёт. Остывает река. Была золотом — серебром стала. Была огнём — водой стала. Мягкая река, ласковая.
Солнце взошло. На дубах ветви зазеленели, листьями покрылись. Хорошо стало, радостно. К реке он пошёл. Стоит смотрит — плыть далеко. Не доплыть — устанет, на дно пойдёт. Как тут быть? Поднял голову — с неба перо падает. Большое перо, его самого больше. Птички той перо. Голову опустил — ветки лежат. Хорошие ветки, крепкие. Дубы веток надарили. Взял он ветки, плот связал. Взял перо, в серёдку воткнул. На воду спустил, поплыл по реке. Плывёт, плывёт, плывёт. День плывёт, другой плывёт, долго плывёт. На дальний берег плот правит. Пить захочет — водички попьёт. Есть захочет — река рыбку даст. Хорошо плывёт. Рыбки светлой чешуёй блестят. Звёзды это в реку падали, и звёздный свет к бокам прилип.
Плывёт, плывёт — тот берег видно. Там тоже дубы растут. Ветви зелёные. Ветвями машут. Пристал к берегу, перо уронил, на плот уложил. От берега тропка идёт, дубы огибает. Вдоль тропки цветы белые. Как звёздочки горят, лучики пускают. Хотел сорвать один — жалко стало. Пускай его растёт. Дальше пошёл. Идёт, идёт, идёт. Под дубами сумрачно. Только цветы сияют. Тропка туда-сюда виляет. На тропке следочки маленькие. В ту же сторону идут. На его шаг четыре делают. Цветы следочкам кланяются, и те светиться начинают. Назад оглянулся — тропки нет. Цветов нет. Следочков нет. Всё сумрак покрыл. Дальше идёт. Идёт, идёт — кончилась тропка. На поляну вышел.
На поляне сплошь цветы лучистые. Светло от них. Дубы опушку сторожат. Посреди цветок растёт. Как огонь в ночи, красный. Как яхонт, прозрачный. Как изба, большой. Подходит к нему. Лепесток вниз отогнулся, крылечком стал. Внутри звёздочки золотистые, как ковёр. Зашёл он. Вокруг лепестки — стены красные, над ними потолок — небо синее. По небу облачко плывёт. Остановилось прямо над цветком, внутрь нырнуло. Смотрит он — как одеяло стало. Пушистое, мягкое. Прилёг он — тепло, хорошо. Спит.
Проснулся. Солнце взошло. Стены яхонтовые сквозь светеют. Рядом девочка сидит. Личико белое, платье белое, волосы белые, ножки босые белые. Сама махонькая. Из облачка одежу шьёт, стегает. Шубу сшила, шапку сшила, рукавицы сшила. Ему даёт. Взял он, надел — тепло, мягко. Поклонился девочке. Говорит она:
— Хороший ты, добрый. Птичку пожалел, покормил. Дубы пожалел — птичка сил набралась, высоко полетела, реку звёздами погасила. Цветок пожалел — меня увидел. Такого ждём. Далеко-далеко мороз и холод. Там Север стоит спит. Давно спит. Как дерево стал. В шубу закутался, руки в рукава длинные спрятал. Рук много. Десять а то два-на-десять. Руки как ветви. На рукавах нитки про всех навязаны. Длинные, толстые — долго жить кому, многим родичам рождаться. Короткие, тонкие — мало жить кому, родне умирать.
Давно назад злой Шишля был. Ходил медленно, говорил медленно, всё медленно. Нас не любил. Наши ножки лёгкие, шажки быстрые, руки проворные. Пошёл Шишля туда, где холод, где Север спит. Нашёл нашу нитку — белую, лёгкую, узорную. Оборвал нитку Шишля, тоненький кончик остался, короткий. Нам не долго жить. Мало нас стаёт. Север спит, помочь не может. Тебя просим. Прабабушка нитку плела, бабушка нитку плела, мать нитку плела, я сама нитку плела. Длинная нитка, крепкая, белая, узорная. Навяжи нашу нитку Северу на рукав. Долго жить будем, родни много будет, будем на облачках летать, в цветах ночевать, под дубами легко танцевать. Жить будем, радоваться будем.
Взял он нитку, за пазуху спрятал. Поклонился девочке, дальше идёт. Идёт, идёт, идёт. День идёт, второй идёт, долго идёт. Лесами идёт, горами идёт, болотами шагает, реки переплывает. Шёл, шёл, до холода дошёл. Смотрит — земля белая, звёзды белые, луна белая. Только небо ночное, тёмное. На небе ленты искрятся, играют. Дальше идёт. На земле покрывало белое, мягкое, пушистое. Шагнёт — ямку оставляет. Устанет — ямку большую сделает, ляжет, поспит, дальше идёт. Идёт, идёт, долго идёт. Дерево впереди видать. Большое дерево, само белое, ветви белые. На ветвях нитки навязаны. Вокруг ямы большие. Злой Шишля ходил. То не дерево — то Север спит.
Он к Северу пришёл. Нитку из-за пазухи достаёт. Тут воздух загудел — злой Шишля налетел, чуть нитку не отобрал. Он в сторону скочил, в ямку сел. Ямка белая, шуба белая, шапка белая, рукавицы белые — не видать его. Сидит, затаился, ждёт. Злой Шишля вокруг ходит, рычит. Тут Север услыхал, проснулся. Руками тряхнул, на Шишлю взглянул. Нашёл нитку Шишлину. Белая была, да засалилась, закоптилась. Злой когда Шишля стал. Север нитку взял, оторвал. Сразу упал злой Шишля, насовсем упал. Нет больше злого Шишли.
Тот наш из ямки вылез, к Северу идёт. Подошёл, нитку дал — белую, крепкую, длинную, узорную. Взял Север нитку, расправил — понравилась нитка. На рукав навязал. Его взял, полой шубы накрыл.
Тут светло стало. Солнце в небе сияет. Он на лугу зелёном лежит, на облачка глядит, девочку белую вспоминает.

Вот такую сказку, ребятки, слышал я от бабушки своей. Старенькой совсем бабушка была. Любил я эту сказку, то и дело приставал — скажи да скажи. Куда бабушке от внучка деться? Сказывала, конечно. Но сколь я ни выспрашивал, кто такой Он, зачем и куда пошёл — не помнила того бабушка. Так что — за что купил, за то и продаю: рассказал так, как мне самому когда-то сказывали. Уж что есть. Не взыщите.


Вьюжные жаворонки
(глава повести «Ясная пора»)

Ночью в доме запела западная стена. Брёвна на ней старые, тёмно-коричневые и все в трещинах. Кое-где в трещины можно просунуть ладонь. А если заглянуть в самые маленькие, увидишь то тут, то там спрятанное поползнями семечко — зимний запас. А вот мха между брёвнами почти не видно — расторопные птицы давно повытаскали для гнёзд всё, что можно было достать.
Стена выглядела такой ветхой, такой ненадёжной. Но для жильцов дома это была самая удивительная, самая любимая стена. Она всегда пела под дождём и ветром. Ветер швырял в неё капли, словно горсти бусин, и под их ударами брёвна тренькали и блямкали что твои струны. Это был не просто стук, с каким дождь барабанит по крыше, — дерево отзывалось музыкальным звоном: кап — треньк, кап — треньк, будто незримый и очень искусный музыкант наигрывает песенку. С каким удовольствием в доме слушали эту музыку! Как радостно встречали промозглые балтийские ветра — ведь именно они приносили песни!
Может, сосны, из которых сложен дом, росли когда-то у берегов Балтийского моря и теперь пели, радуясь родному ветру? Ясень с Ясной в этом не сомневались.
Дом и правда был построен давным-давно. И очень далеко от их деревни. Вот ведь как: стоял себе на крепком каменном фундаменте больше полувека, а потом — раз! — и оказался в другом месте, и живёт здесь уже почти сотню лет. Внутри он часто менял убранство — бревенчатые стены скрылись под постоянно обновлявшимися обоями, появлялись и исчезали всевозможные перегородки по вкусу очередных хозяев; крыша стала напоминать стопку блинов, когда на прохудившуюся дранку положили новый слой, а через много лет поверх него — серый шифер… Под коньком каждое лето гнездились трясогузки, под стрехой — воробьи, на чердаке — летучие мыши и деревенские ласточки. И только снаружи брёвна по-прежнему то мокли под дождём, то высыхали под солнышком, то подрагивали под порывами ветра. А потом научились петь.
И вот сегодня ночью старые брёвна снова запели. Но не звонко, а как-то глухо, необычно. Гудел ветер, и что-то погрюкивало на крыше — наверно, неплотно прибитый шиферный лист. А наутро настал странный день — и светлый, и тёмный. Светлый от белоснежных сугробов и тёмный, пасмурный — от плотных серых облаков. За окнами кружила весенняя вьюга. Мокрый снег — лепень — налип на западную стену, на стволы всех деревьев с западной стороны, на скаты крыш, столбы заборов… Словно бы сказочный великан, стоя лицом к востоку, обвёл всё вокруг белым мелом. Мир стал двухцветным: встанешь по ветру — всё белое, обернёшься — всё чёрное.
А вьюга и не думала прекращать свой танец. Кружили и кружили снежинки, и едва слышно пела стена. В такой день нет ничего лучше, чем сидеть дома, у тёплой печки. От снежной круговерти огонь кажется ещё уютнее. А между тем сегодня же канун равноденствия! Вот так вьюга подгадала — завтра, как сказала мать, пора встречать весну. День сравняется с ночью, а потом будет всё длинней и длинней — до самого летнего солнцестояния в конце июня. А сегодня можно заранее напечь для весны жаворонков и ещё тетёрок. Жаворонков! Напечь!
Ясень с Ясной оторвались от окна, где наблюдали за снежинками, и побежали на кухню. На Новый год они уже пекли печенье в виде птичек — вырезали их формочкой из тонкого пласта-лепёшки. Но сейчас мать готовит другое тесто — странное, своенравное. Оно не будет послушно лежать, когда раскатаешь, — станет вздыхать большими пузырями и пухнуть, устраиваясь на противне по-своему. Какие же птички получатся из такого? Ах да, мать сказала — жаворонки. Может, для жаворонков так и надо?
Тесто лежало на столе расплывшимся шаром. Все оторвали по большому комку, и мать показала, как раскатать его между ладонями в длинную колбаску. А потом взяла и завязала её. Как будто это не колбаска вовсе, а толстая верёвка. Вот так птичка! Не птичка — узелок. Но когда узелок этот лёг на стол, дети кое-что заметили — вроде как сложенные крылышки по бокам. Мать тем временем вытянула из верхнего кончика клювик и воткнула по обе стороны от него две сухих ягодки черники — глазки. А нижний кончик расплющила и острым ножом прочертила пёрышки. Глядите-ка: не узелок на противне, а самая настоящая птичка! Дети с восторгом повторили: узелок, клювик, глазки, хвостик. И вот у каждого по жаворонку. И как похожи! Волшебное, просто сказочное преображение! Ясна аж запрыгала вокруг стола, Ясень шумно к ней присоединился, высоко вскидывая руки, а мать с улыбкой наблюдала за диким танцем. На шум и гам заглянул отец:
— Что, жаворонки, — уже прилетели? Смотрите, печку крыльями не заденьте.
Это лишь подлило масла в огонь. Напрыгавшись вдоволь, детишки принялись за тесто, и скоро три больших противня заполнились весёлыми птичками — целая стая! Последние слепленные жаворонки были стройными, даже худенькими, зато первые растолстели — разбухли так, что толкали боками соседей. Пора и в печь.
Пока жаворонки румянились, мать достала из-под миски ещё одно тесто — ржаное. Из такого под Новый год все лепили козуль. Ясень с Ясной обрадовались — оно лучше всякого пластилина. Что же получится на этот раз? Оказывается, тетёрки.
— Такое печенье на севере пекли, — пояснила мать. — Давайте и мы попробуем.
Тетёрки были совсем другими. И даже вовсе не птички. Тут не к месту бурное веселье — дети сосредоточенно укладывали на кусочке фольги ржаную колбаску-ниточку. «Ниточка» довольно тонкая — не толще тех шерстяных, из которых мать тёплые свитера вязала. И выложить из неё узор совсем не просто: в центре размещаешь цветок, листик, птицу или зверя какого-нибудь, а дальше по кругу рядами спиральки, завитки, фестончики, просто линии… Как будто вышиваешь. Печенушки выходили большими, в две материных ладони. Ясень с удовольствием выводил причудливые цветы, а Ясна увлеклась фигурками животных и хмурила бровки, стараясь передать их облик двумя-тремя тестяными ниточками. Мать всё поглядывала на неё — получалось похоже, очень похоже. Под конец Ясна сделала даже муравья — ведь они почти самыми первыми появляются по весне. Муравей поднялся на задних лапках и широко раскинул в стороны передние, а мордочка выглядела удивлённой. Это же надо!
Увлёкшись тетёрками, ребятишки забыли про жаворонков — хорошо, мать была начеку. Рассматривать румяных птичек, ещё горячих от печного жара, — одно удовольствие! Ясень с Ясной просто покатывались со смеху, показывая друг другу то на одну, то на другую. Своевольное тесто, разбухая в печи, всех перекроило на свой лад: у одного голова склонилась набок, другой надул щёки, у третьего глаза навыкате… У каждого своё выражение лица, и почти у всех такое уморительное! Самых смешных показали отцу, и, к великому удовольствию детей, он так же весело смеялся, оторвавшись от толстой книги.
Тоненькие тетёрки пеклись быстро — их, не снимая с фольги, уложили прямо на под. Они не изменились от жара, только покоричневели и подсохли. Мать разложила готовых тетёрок на широком кухонном столе, и Ясень с Ясной замерли в восхищении. Даже жалко грызть эти хрустящие ржаные кружева! Интересно, как кому-то пришло в голову такое? Кто первым додумался? Ну конечно какая-то древняя женщина! Она ведь и шила и вышивала, и вязала и плела. Она же и пироги пекла к празднику. И вот однажды захотела испечь кружевное печенье — что здесь удивительного?
Чем дольше глядела Ясна на тетёрок, тем больше серьёзнела: это не просто необыкновенно, не просто красиво. Она задумалась обо всех людях, что жили раньше, — и здесь, и на севере, и вообще на земле. Они ведь так же радовались солнечным денькам, любовались снежинками, сидели в уюте своих домов у тёплых печей… И тоже стремились украсить мир и жизнь. Ясна так и представила: вот неизвестная женщина с улыбкой вешает на окно новую узорную занавеску, похожую на те, что висят у них в доме; вот мужчина вырезает на глинобитной, сырой ещё, печи самые разные цветы, а женщина подходит и ласково улыбается — и ему, и нарядной печке…
Девочка вдруг поняла, что они были похожи на неё, что и она, и Ясень, и отец с матерью могли бы жить с ними, в те далёкие времена, и все бы прекрасно поладили. Вот сейчас той женщины, что испекла такое печенье, давно уже нет на свете, а Ясна есть и думает о ней, чувствует, какой она была, о чём мечтала… Значит, та женщина не совсем умерла, не совсем исчезла, хотя прошёл уже не один век. А может, ещё через сотню лет кто-то вот так же задумается над ржаным кружевом и так же поймёт давным-давно ушедшего человека. Это удивительно. Ясна будто воочию увидела всех этих хороших людей, что жили на Земле и делали что-то светлое. Все они улыбались ей. Не было никакого забвения, никакой тьмы веков, как пишут в книжках! Хорошие люди живут на земле вечно. Может, и она сама, маленькая Ясна, сделает что-то такое, такое хорошее, что и о ней когда-нибудь будут так думать.

Вечером вьюга ещё кружила, но потише — не так гудел ветер, не так густо летели снежинки. Интересно, как там настоящие жаворонки? Март выдался таким тёплым, что они наверняка уже прилетели и сидят, небось, укрывшись от ветра и непогоды у какой-нибудь злаковой кочки.
А жаворонки-печеньки вместе с тетёрками стоят себе на столе — всем пока жалко их есть.
— Хорошие птички у вас получились под вьюгу. Но уж завтра мы этим вьюжным жаворонкам головы-то пооткусываем! — весело заявил отец, и Ясень с Ясной с ним согласились — пооткусываем!

К ночи вьюга угомонилась окончательно, мягко уложила на землю последние снежинки. Ясна вышла на крыльцо поглядеть — может, видно Большую Медведицу? Девочке всегда почему-то казалось, что эти семь звёзд не просто мерцают, а улыбаются. Всё самое хорошее всегда улыбается. И если небо надолго затягивалось облаками, Ясна скучала. Хотя нет, как же она забыла — их ведь не семь, а восемь! Рядом со средней звездой в ручке ковша есть ещё одна, совсем малюсенькая. У них красивые, как бы поблёскивающие, имена — Мицар и Алькор. По-арабски это значит — конь и всадник.
Если мысленно шагнуть по крайним звёздам ковша, а потом сделать ещё пять таких же шагов от донышка вверх, попадёшь на Полярную звезду. Так их с Ясенем научил отец. Она светит на конце ручки другого ковша, поменьше — Малой Медведицы — и по ней всегда можно узнать, где север. А ещё отец рассказал, что когда-то давно, примерно три тысячи лет назад, на месте нынешней Полярной была другая звёздочка Малой Медведицы, почти такая же яркая, и в то время звездой севера была уже она. Её так и называли, только по-арабски — Кохаб. А где-то двенадцать тысяч лет назад ближе всех к северу сияла синяя Вега. И когда-нибудь она туда вернётся.
Отец тогда запустил любимый Яснин волчок и объяснил, что наша Земля вертится, как и он. Только у волчка ось настоящая, а у Земли — всего лишь воображаемая. Но и ту, и другую при вращении слегка покачивает — когда волчок крутится быстро, кажется, что его ось стоит неподвижно и прямо, а стоит ему замедлить ход, сразу видно, как она начинает вилять туда-сюда. Но волчок маленький, а Земля большая. И её мысленная ось очень медленно описывает по небу огромный круг, а северный конец этой оси упирается то в одну звёздочку, то в другую. Так что, не звёзды смещаются — смещается сам север!
А вообще-то и звёзды тоже движутся, и много-премного лет назад наши первобытные предки видели по ночам совсем другое небо. Звёзды движутся и сейчас, но все они так далеко от Земли, что мы этого не замечаем. Но очень-очень нескоро, в будущем, кто-нибудь поднимет голову и вместо красивого ковша Большой Медведицы увидит какой-нибудь кривой утюг. Ясна не хотела бы жить под таким небом. Хотя это и интересно — посмотреть, каким тогда будет звёздный узор.
Она стояла на крыльце, пока не озябла. Хорошо, когда над землёй раскинуты звёзды. Хорошо, когда пахнет тающим снегом и всеми мокрыми запахами ранней весны — и ветками, и корой, и прелым листом, и пашней, и хвоей…

Псковская литературная среда. Проза. Рената Окиньская

Рената Окиньская

Наталия Валерьевна Еропова (литературный псевдоним — Рената Окиньская) родилась в 1981 году Пскове. Окончила Современный Гуманитарный Университет, юридический факультет. Долгое время жила в СПб, потом на Дальнем Востоке, в настоящее время проживает в Пскове. Занимается семьей, воспитанием детей. Увлекается современной психологией, что находит отражение в творчестве.

Главный плюс его измены
(рассказ)

 

— Ярослав! – женщина, поджидавшая их у подъезда, бросилась наперерез. – Нам надо поговорить!
Вера опешила, переводила взгляд с мужа на незнакомку. У мужа лицо стало испуганным и растерянным, у нее – умоляющим и решительным.
— Почему ты пропал? Не смей меня игнорировать! Ты мне нужен, слышишь? После всего, что между нами было…
— Люба, замолчи! – воскликнул он, и Вера поняла сразу многое: что у него есть любовница (интересно, давно?), молодая (Вера прикинула – лет десять разница), красивая и наглая, раз решилась прийти и устраивать сцену у его подъезда на глазах у его жены. – Зачем ты пришла? С ума сошла? Уходи!
— Я не уйду! – воскликнула Люба, встав поперек прохода и демонстративно сложив руки на груди. – Я пришла поговорить, и ты меня выслушаешь! Мне надоело сидеть и ждать, когда ты соизволишь вспомнить о моем существовании! Ты думал, со мной так можно – поматросил и бросил? К жене под теплое крылышко забрался? Зачем? Зачем, Ярик, ты же давно ее не любишь! Зачем ты с ней живешь?
— Люба, прекрати этот цирк! – прошипел Ярослав. На его лице, с возрастом становившимся все более интересным и благородным, проступил красноречивый румянец. – Уйди, я тебя прошу! Немедленно!
— Ярик! – любовница сменила тон с гневного на умоляющий. – Не прогоняй меня, пожалуйста! Я больше не могу без тебя! Я же люблю тебя, ты же это знаешь! Посмотри на меня! Вот я стою перед тобой, вся, как открытая книга! Я же могу сделать тебя счастливым! Я, слышишь, а не она! – женщина кивнула в сторону Веры. – С ней тебе давно уже плохо, ты сам говорил! Бросай ее, Ярик! Бросай и приходи ко мне! Посмотри на нас, сравни, ты же сам видишь – я красивее, я моложе! Она уже ни для чего не годится…
Вера, до сих пор молчавшая, лишь наблюдавшая за этой феноменальной сценой, сглотнула, прокашлялась и тихо, очень спокойно произнесла:
— Вы забываетесь, уважаемая! Думайте, с кем говорите! Я его жена, а не подстилка подзаборная, – и, повернувшись к мужу, который упорно не смотрел ей в глаза, скомандовала: — Ярослав, домой!
Он с готовностью кивнул, подвинулся, пропуская ее, стряхнул руки Любы, вцепившейся ему в рукав, зашел следом и быстро захлопнул дверь.
— Я буду ждать тебя, слышишь? Я знаю, что ты придешь ко мне! Я люблю тебя!
Лифт спускался невыносимо медленно и тошно, а когда двери открылись, им навстречу вышел пожилой сосед, ведущий на прогулку свою таксу.
— О, Вера, Ярослав! Рад встрече! Как там погодка сегодня? – любезно приветствовал он их.
— Прекрасная! – стеклянным голосом ответил муж. – Вам с Кристиной понравится.
Такса игриво вильнула хвостом, а Вера собрала все силы, чтобы как можно приветливей улыбнуться добродушному старику.
В лифте она отвернулась к стене, а едва Ярик отпер дверь в квартиру, она, как была, не разуваясь, поспешила в ванную. Вера заперлась, пустила воду и наклонилась над раковиной – ей казалось, что сейчас ее стошнит. Но нет, спазмы прошли, превратившись в камень, который залег на дне желудка и болезненно тянул его вниз.
Вера отдышалась, посмотрела на себя в зеркало, но так и не поняла, что же она там видит.
Когда она, наконец, вышла, Ярослав нервно курил в кухне.
— Вера!
— Что? – бесцветно отозвалась она.
— Я знаю, что не имею права просить об этом, но… прости меня! Прости! Она ничего не значит для меня! Это было один раз, я тебе клянусь! По глупости! Она сама на меня вешалась! Поверь, честное слово, мне очень жаль! Вера, ты же знаешь, я всю жизнь лю…
— Ярик! – перебила она его.
— Что?
— Заткнись.
Она развернулась и ушла в комнату, чтобы не видеть его: жалкого, заискивающего и покорного.
До вечера они не разговаривали, но потом он не выдержал и снова подошел к ней.
— Вера… Вер, послушай меня… — она подняла на него сухие горячечные глаза, под которыми залегли тени. Все ее лицо осунулось, все мелкие морщинки предательски вылезли, губы уныло опустились, плечи поникли. — Мне, правда, очень стыдно! Я бы никогда тебя не обидел!
— Но ты обидел, – коротко сообщила она.
— Да, я понимаю! Я понимаю, и мне очень плохо, что я так поступил! Я готов на что угодно, лишь бы ты меня простила.
— Ярик, – попросила она, – заткнись.
— Вера… — он попытался заглянуть ей в глаза, но она с отвращением отвернулась. – Вер, так нельзя! Что же теперь? Да, я козел, я наломал дров! Я это признаю! Но ты поверь мне, я готов все исправить! Я готов…
— Ярик, – она прикрыла глаза, поджала губы, вздохнула, – я ничего от тебя не хочу. Оставь меня в покое!
— Ты… хочешь развестись? – тихо спросил он.
Развестись? – она уставилась на него, теперь ее глаза полыхали страшным огнем. – Развестись, Ярик? Ты думаешь, что так просто отделаешься? Уйдешь от меня, и будешь жить себе припеваючи? Серьезно? – она дернула щекой и нехорошо усмехнулась. – Нет, мой дорогой! Развод – это слишком весело для тебя, слишком хорошо! Ты меня уничтожил! Ты меня разрушил, и думаешь, что все вот так просто закончится? Нет уж, мой дорогой! Ты был моим мужем, им и останешься! И поверь мне, для тебя все еще только начинается!
Ее обещание прозвучало страшно. Она и выглядела страшно: взбешенная, яростная, ненавидящая… Женщина, чье доверие цинично утопили, как беспомощного котенка в луже.
— Интересно, а что Иринка скажет? – ее голос был едким, как каустическая сода. Их дочь всего два месяца назад устроилась на свою первую в жизни работу, и ее тут же, как самую молодую, услали на полгода в командировку куда-то «к черту на рога». – Представляешь, она вернется, а папулька ее ненаглядный от мамульки свинтил! У них с Максом свадьба на носу, вот будет весело, когда ты с этой своей крысой туда заявишься! Как представлять ее будешь? Как дочери скажешь: «Пуговка моя, это твоя новая мама, молодая и красивая? Старую и некрасивую я на помойку отнес»?!
Вера все сильнее распалялась, переходя на крик, ее меленько трясло от ненависти и мучительной обиды, ей было так больно, что даже дышать получалось с трудом.
— А отцу своему ты что скажешь? Он ведь так гордится – вырастил примерного сына: заботливый отец, любящий муж, примерный семьянин… Его радость и гордость! А сынок-то гадить хотел на все отцовские заветы! – она почувствовала, как подступают слезы, говорить стало трудно, но она все продолжала: — А, Ярик, что скажешь? Как ты ему этот сюрприз преподнесешь, а?! Как думаешь, сильно он обрадуется, что ты ему новую телку знакомиться приволочешь? – теперь Вера просто орала, надрывно, истерично, готовая броситься на него, надавать по бесстыжим щекам: — А мы сейчас проверим! Я сама ему сейчас позвоню! Сама расскажу! – она схватилась за телефон.
— Вера! Не надо! Успокойся!
— Что Вера!? Что успокойся!? Не хочешь? А что такого?! Пусть радуется человек!
— Вера! – Ярослав не выдержал, тоже заорал и бросился к ней, пытаясь отобрать трубку. — Успокойся! Прекрати! Прекрати!!!
— Не трогай меня! – завизжала она не своим голосом. – Убери руки! Уйди вон!
Ярослав отпустил ее напуганный этим воем. Ему пришло в голову, что соседи, услышав такое, могут и в полицию обратиться. Только этого не хватало!
— Ненавижу! – телефон полетел ему в голову, но он с легкостью увернулся. – Ненавижу!!! Скотина! Уйди!!!

***

С тех пор их дом превратился в королевство вечной мерзлоты, где они существовали под одной крышей, но так далеко друг от друга.
После той истерики Вера постаралась взять себя в руки – она вообще не любила таких вот эмоциональных демонстраций – и общалась с мужем очень спокойно, высокомерно и лишь в случае крайней необходимости.
В душе она удивлялась, почему он до сих пор не ушел. Она бы на его месте давно уже не выдержала этого промозглого общения, когда коченели все чувства и мысли, и каждый час казался тоскливым и бесконечным. Она бы давно сбежала от себя самой – угрюмой, жесткой, едкой, готовой в любой момент сказать что-нибудь злое или унизительное.
Но Ярослав держался. Спал на лоджии, где было холодно и неуютно, но зато туда не заходила Вера, готовил себе сам какие-то полуфабрикаты, стирал и гладил тоже сам, коряво и неумело – Вера уже обнаружила в мусорке безнадежно севший после стирки свитер, и футболку, из белоснежной превратившуюся в грязно-серую. Эта находка вызвала на ее губах мстительную ухмылку – так тебе и надо, гад!
Что делать дальше она не знала. Жить с ним под одной крышей было погано, видеть каждый день его виноватое лицо – противно. Отпустить его – значило развязать ему руки, позволить поступать так, как он хочет, а этого она не могла позволить. Ей хотелось мести. Ей хотелось, чтобы ему было больно, очень больно, так же, как ей, только еще больнее…
Иногда он пытался с ней поговорить, просил прощения, заверял, что ему стыдно, но Вера не верила ему и слушать его не хотела.
Спустя неделю этого ада, Ярослав, вернувшись с работы, постучался к ней в комнату.
— Что? – она открыла дверь и уставилась на него пронзительными, полными гнева глазами.
— Вера, можно я войду?
Она молча посторонилась, пропуская его, встала у стола, сложив руки на груди.
— Вер, я знаю, что очень тебя обидел… — снова начал он. – Я знаю, что поступил подло! Ты имеешь полное право злиться. Мне, правда, очень жаль, что все так вышло! И я понимаю, что ты долго еще меня не простишь… А, может быть, вообще не простишь, но… вот…
С этими словами он положил перед ней продолговатый футляр зеленого бархата.
— Что это? – Вера склонила голову набок.
— А ты открой, – волнуясь, предложил он.
Вера взяла футляр в руки, нажала кнопочку, крышка легко отскочила с тихим щелчком – внутри лежал браслет. Бриллиантовый.
Об этом браслете она мечтала давно, и Ярослав это знал. Он вообще не редко дарил ей хорошие украшения, красивые и дорогие, когда-то ему даже повод для этого не требовался… Но браслет был слишком ценным, и Вера, любуясь им, понимала, что такая вещь им не по карману. И вот, на тебе! Купил. Принес. Нашел способ.
Дурак! Великолепная ювелирная вещь сразу обесценилась в ее глазах, из заветной мечты превратилась в символ их разлада.
— Ярослав, – она презрительно, криво усмехнулась, – ты меня за проститутку считаешь? Хочешь меня этой цацкой купить?
— Вера, ты что? Зачем так? – воскликнул он. – Я не для того, чтобы ты меня простила… Я же говорю, я понимаю… Это я тебе… я просто знаю, что давно хотела…
— Больше не хочу, – неприступно произнесла она. – Убери!
Ярослав не стал спорить, захлопнул футляр и пошел прочь.
— Любе подари, она оценит! – бросила Вера ему в спину.

***

За месяц такой жизни Вера измучилась, извелась и безумно устала. Она осунулась и подурнела от этих страшных эмоций, которые разрушали, выжирали ее изнутри. Каждая попытка задеть Ярослава приносила кратковременное удовлетворение, но после этого становилось еще гаже.
Муж, учтя печальный опыт с браслетом, больше задаривать ее не пытался, лишь один раз сказал, что готов сделать все, что она ни попросит. Вера очень хотела ответить что-то вроде: «Пойди и убей свою Любу», но смолчала, лишь высокомерно пожала плечами.
Все эти дни она старалась ни с кем без надобности не общаться – ей казалось диким, что она кому-то, пусть даже самому близкому и понимающему, сможет рассказать все это.
В конце концов, она так измучилась и вымоталась, что поняла: если хоть что-то не сделает, то просто заболеет!
Решив использовать старый проверенный способ, она отправилась по магазинам. Ведь что еще может так поднять женщине настроение, как новое платье или туфли?
Но сегодня не раз опробованный прием не сработал. Она выбирала обновку, но так и не доходила с ней до примерочной – к чему, зачем? Она перебирала духи, но уходила, ничего не купив – для кого? Она забрела обувной отдел, но почти сразу вышла – какой в этом смысл теперь?
В итоге Вера просто слонялась по галереям торгового комплекса, заполненным праздными людьми, маялась, грустила и не уходила только потому, что ей казалось, что дома она задохнется.
На третьем этаже, у перил, миловалась парочка. Вера бросила на них печальный взгляд – девушка смотрела на своего парня такими влюбленными, такими счастливыми глазами! Вера отвернулась. Глупышка… Все у нее еще впереди! И любовь, и счастье, и семья… И если ей очень повезет, то она проживет с ним жизнь до глубокой старости, и каждый день будет Бога благодарить за этот волшебный дар.
А вот ей, Вере, всего этого, увы, уже не видать… Она поймала отражение этой парочки в витринном стекле – они самозабвенно целовались. Смущенная слишком откровенной сценой, Вера отвела глаза и уперлась в собственное отражение… Как же она постарела!
А, впрочем, какая разница? Ее солнце уже закатилось, ее судьба – унылое мрачное существование рядом с предателем…
Вера снова посмотрела себе в глаза и вдруг ослепительной вспышкой в ней вспыхнула мысль: все совсем, совсем не так!!!
Разве этого она хочет? Разве об этом мечтала? Тратить душевные силы на то, чтобы причинить боль любимому когда-то человеку, при этом разрушая саму себя?!
Кто сказал, что нельзя по-другому? Месть – это что, ее обязанность? Да пусть идет с Богом на все четыре стороны, у нее было достаточно времени убедиться: от того, что ему плохо, ей не становится хорошо!
Она поняла, что стоит перед выбором: или сделать несчастным его, или сделать счастливой себя!

***

— Ярослав! – закричала она с порога. – Ярик! Иди сюда!
Веры не было долго – почти весь день, который для него стал буквально глотком свежего воздуха.
Что, что такое? – он выскочил в прихожую и осекся, пораженный произошедшими с ней переменами. Она сделала новую стрижку, короче, чем всегда, и волосы лежали как-то непривычно. Кроме того, она еще и выкрасила их в пепельный цвет, и это было ново, но ей шло. Она купила платье: красивое, нежное, белое, с кружевом.
Но дело было не в этом.
Утром из дома выходила осунувшаяся, угрюмая, злобная женщина, а сейчас… В ней словно зажгли теплый живой огонь, отражавшийся в ее глазах, и это вдруг заставило его вспомнить ту девчонку, в которую он когда-то без памяти втрескался…
— Ярослав, – улыбнулась она, – я согласна на развод!
Он уставился на нее, пытаясь понять — не шутит ли? Может быть, это очередная ее идея, как задеть его? Может быть, она что-то придумала, чтобы потом посильнее ему врезать?
Но нет, Вера улыбалась мягкой улыбкой и смотрела на него спокойно, даже как-то умиротворенно.
— Я… Хорошо! Тогда что, разводимся? Ты уверена?
— Да, Ярослав, я уверена, – твердо ответила она. – И как можно скорее! Я только надеюсь, что ты возьмешь все формальности на себя.
— Да, хорошо, конечно… — удивленно пролепетал он.
— Вот и славно, – она прошла в комнату, он подумал-подумал, и пошел следом.
— Вера… У тебя все в порядке? Ничего не случилось?
— Случилось? – переспросила она. – Да, можно и так сказать…
Вера прошлась по ковру, обвела все вокруг задумчивым взглядом.
— Случилось то, что я сегодня поняла одну очень важную вещь! Я поняла, чего я хочу. Хочу на самом деле… — она присела на стул и жестом предложила и ему сесть тоже. – Мне казалось, что самое важное – это отомстить тебе. Ты сделал мне больно, и я мечтала, чтобы ты все это получил в ответ сполна, – она сокрушенно покачала головой и вдруг произнесла: — Ты прости меня… Я мотала нервы тебе и себе, это было глупо! Прости!
Ярослав, смотревший на нее во все глаза, оторопело кивнул и ответил:
— И ты меня прости!
— А, проехали! Меня это больше не волнует. Понимаешь, Ярик, я сегодня пока гуляла, думала, что в моей жизни больше уже не будет ничего хорошего. Ведь у меня есть ты, но тебя у меня нет… И любви нашей тоже больше нет, и радости… Мы все профукали, Ярик. И если бы даже я ничего не узнала, мы все равно жили бы… без счастья. А я хочу радоваться! Я хочу влюбиться, хочу мечтать, засыпать с улыбкой, а не в слезах… Но это невозможно, пока мы вместе. После всего я не могу ни любить, ни уважать тебя. Я поняла, что мне надо выбрать: ты или я. Я выбрала. Я больше не хочу, чтобы все это: ненависть, боль, обида… чтобы все это сидело в моей душе! Пока в душе есть ненависть, счастью там места не будет. Не хочу! Я хочу быть счастливой! Я это выбираю! Это, понимаешь? Счастье, а не месть. Когда-то я была счастлива с тобой, и спасибо тебе за это! А сейчас я хочу научиться быть счастливой… не то, чтобы без тебя, а сама по себе.
— Но, может быть мы… — тихо начал он, но она мягко перебила:
— Не может, Ярик. Между нами пропасть. И я хочу уйти от нее как можно дальше… Пожалуйста, займись поскорее разводом, ладно?
— Хорошо, – кивнул он и вышел. И только в этот момент ему стало по-настоящему страшно. Еще утром он буквально молился о том, чтобы произошло чудо, и она исчезла из его жизни. И что же? Все сбылось, она действительно уходит… Только почему же от этого так больно?
Вера стояла у окна и задумчиво смотрела куда-то вдаль. Что ее ждет? Одиночество? Пустота? Печаль?
Нет!
Перед ней новый путь: к себе, к счастью и радости. И она сделала сегодня самое важное – сделала первый шаг!

Литературная среда. Проза. Людмила Скатова

Людмила Скатова

Поэт, прозаик, эссеист,член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Великие Луки.

подробнее>>>

«Мне дали имя при крещенье Анна…»
(эссе)

Немецкий поэт Гёльдерлин писал: «Чистота происхождения – загадка, которую не раскрыть даже в песне, ибо каким ты начинал, таким и останешься, сколько бы ни влияли на тебя заботы и воспитание. Большинство качеств – от Рождения и от Луча Света, который встречает новорожденного». Нельзя не согласиться с автором этих строк, тем более – с поэтом, а в случае с «великой посвященной», Анной Ахматовой, всю жизнь оберегавшей от пагубы и тления русский царственный глагол, и подавно.

Анна Ахматова, безусловно, принадлежала к тем поэтам эпохи канунов, надломов и катастроф, чье Слово свидетельствовало о большем, нежели, как заметил один наш современник, богослов Василий Моров, предполагает сказать поэт. «Уже древние, — напоминает он в очерке «Петербургский исход», — непреложно уяснили, что не столько Поэт выговаривает Слово, сколько Слово сказывается через Поэта». Но в атеистическом СССР поэзия Ахматовой прочитывалась и воспринималась под иным углом зрения, а порой искажалась до такой степени, что Анна Андреевна была вынуждена заклеивать бумагой в авторских экземплярах не принадлежавшие ей строки, чтобы поверх заплаток надписать настоящие. Часть ее уникального наследия, за исключением откровенно лирических, «Реквиема» и отнесенных критиками к разряду военно-патриотических стихотворений, напоминает этрусские письмена, которые, как одно время было принято считать, «не читаются». Так, ключевые строфы в знаменитой «Поэме без Героя» по-прежнему расшифрованы лишь частично, и для многих читателей продолжают оставаться загадочными рунами. К примеру:

Я не то, что боюсь огласки…
Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиной пляски,
Что мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех…

Только приоткрыв завесу над тайной происхождения Ахматовой, тайной ее Рода, охранительно, в буквальном смысле слова, стоявшего у истоков Святой Царской Руси и молитвенно оберегавшего его впоследствии, можно заглянуть в сокровенные уголки души поэта, понять, насколько остро ощущала она присутствие Горнего мира. Недаром и о своей «Поэме без Героя» — как о свидетельстве воздействия на ее рождение иных сил, она писала: «Иногда я вижу ее всю сквозную, излучающую непонятный Свет (похожий на свет белой ночи, когда все светится изнутри), распахиваются неожиданно галереи, ведущие в никуда, звучит второй шаг, эхо, считая себя самым главным…»

«Над жесткой судьбой Ахматовой, — вторил ей спустя годы поэт-переводчик Анатолий Найман, — надо всем, что мы привыкли выдавать за ее судьбу, стоит сияние другой ее Судьбы». Небесной, добавим мы.

Родилась Ахматова в ночь с 23-го на 24 июня 1889 года, в день, когда Церковь почитает чудотворную Владимирскую икону Божией Матери. Она явно и незримо свяжет судьбу поэта, отразится на ее творчестве. Празднество ей было установлено в благодарность за избавление Москвы от нашествия ордынского хана Ахмата, одного из легендарных предков поэтессы. В 1480-м он с огромным войском вышел к реке Угре, считавшейся «Поясом Пресвятой Богородицы» и охранявшей московские владения от врагов. Против хана выдвинулся Великий князь Иван III. По молитвам митрополита Геронтия, и архимандрита Вассиана, Пресвятая Богородица заступилась за землю Русскую, и «стояние на Угре» окончилось для ордынцев ужасом и бегством.

В свою очередь, 24 июня (7 июля) Церковь также празднует Рождество Пророка, Предтечи и Крестителя Иоанна. Родившейся в такую «пророческую» и Святую ночь Ахматовой было суждено стать наследной хранительницей самого дорогого, что у нее было, — Живого и Жертвенного Русского Слова. Слова жизни. В книгу с одноименным названием псковский Старец Николай (Гурьянов), знавший Анну Андреевну лично, совершенно не случайно рядом со своей поэтической «Автобиографией» поместил и до сих пор удивляющее признание Ярослава Смелякова. Поводом для него стало прощание с Ахматовой в 1966-м в Николо-Богоявленском Морском Соборе Ленинграда. Потрясенный пережитым, Смеляков написал пронзительные строки, свидетельствовавшие и о его даре прозревать, казалось бы, незримое. То есть подтверждать прикровенную связь рабы Божией Анны, болярыни Анны, и с миром Горним, и с миром дольним, пронизанным горькой памятью о Святой Семье последнего русского Царя и Его сродниках по Духу и Крови, с которыми поэт была соединена куда более тесными узами, чем это принято считать. Но современник Ахматовой Смеляков заметил:

Не позабылося покуда
И, надо думать, навсегда,
Как мы встречали Вас оттуда
И провожали Вас туда.
Ведь с Вами связаны жестоко
Людей ушедших имена,
От Императора до Блока,
От Пушкина до Кузмина.

Когда-то Ахматова написала известные, ставшие хрестоматийными «Все мы бражники здесь…» или «Перо задело о верх экипажа…», стихи, которые, возможно, и закрепили бы за нею славу только поэтессы Серебряного века, если бы не тот Крест, что был вложен в ее персты с самого рождения. И она достойно понесла его через годы земных странствий. «Мы с ней много раз встречались, с Анной Андреевной… Она была чудный, верующий человек, много перенесла и страдала сильно, а ушла ко Господу монахиней», — так передает слова Старца Николая (Гурьянова) об Ахматовой его келейница и духовное чадо – схимонахиня Николая (Гроян). Об этом же находим мы свидетельства и в мемуарной прозе собеседника Ахматовой, поэта-переводчика Анатолия Наймана. О последнем с нею разговоре он написал так: «Сперва она держалась гордо, повторяла: «Поэт – это тот, кому ничего нельзя дать и у кого ничего нельзя отнять», — но вдруг сникла и, подавшись вперед, со страданием в глазах и в упавшем голосе, почти шепотом, выговорила: «Поверьте, я бы ушла в монастырь, это единственное, что мне сейчас нужно. Если бы это было возможно».

Между прочим, ее сборник «ANNO DOMINI MCM XXI» — «В ЛЕТО ГОСПОДНЕ 1921», уже обладал той поэтикой, которая придавала ее лирической героине черты схимницы, и К. Чуковский в статье «Ахматова и Маяковский» даже задавался вопросом: «А не постриглась ли Ахматова в монахини?», одновременно считая ее «последним и единственным поэтом Православия».

Как по левой руке – пустырь,
А по правой руке – монастырь…
Мне бы тот найти образок,
Оттого, что мой близок срок,
Мне бы снова мой черный платок,
Мне бы невской воды глоток.

В книге «В сто первом зеркале» литературный критик В.Виленкин замечал об Ахматовой: «Подумать только, как много лет она прожила странницей, не «у себя», а в чьих-то комнатах и квартирах, чужих с самого начала или вскоре становившихся чужими. По какой-то странной иронии судьбы были среди этих ее пристанищ и пышные (…)дворцы – Мраморный, Шереметевский (этот – надолго), князей Волконских на б.Сергиевской улице. Только всегда почему-то это были дворцовые служебные помещения и всегда – с голыми стенами, нищенской рухлядью, холодом, голодом и неуютом…»

«По какой-то странной иронии судьбы…» Но по иронии ли? Почему автор очень вдумчивой книги не узрел в этих земных ахматовских пристанищах указующего перста Божия, не расслышал «эха иного присутствия», того, что позволило поэту сказать в «Поэме без Героя»: «Нет другой у меня родословной, кроме солнечной, нерукотворной…», или пренебрежительно заметить в другом месте поэтического повествования:

Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиной пляски,
Что мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех…
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет…

Судя по этим строкам, Ахматова со знанием дела писала о тех, в чьих жилах текла на самом деле особенная, «голубая» кровь знатной христианской расы (за исключением Саломеи, конечно, танцевавшей с отрубленной головой Иоанна Крестителя на серебряном подносе!). Расы, заявившей о себе при формировании мировой истории, ее будущих государств и элит, и явившейся особым инструментом Божественного замысла. В свою очередь, именно родовая линия несла на себе неукоснительно печать непреодолимого в поэте призвания: «Я сама пожелезней тех…»

Род бояр Мотовиловых, к которому по материнской линии принадлежала Ахматова, восходит к Федору Шевляге, а он – к боковой ветви Андрея Ивановича Кобылы – основателя Царственной Династии Романовых. Как доказательно повествует В.Карпец в своей работе «Русь Мiровеева», Тимофей Мотовило – далекий предок поэтессы, был родоначальником стольников и стряпчих Мотовиловых (русифицированный вариант фамилии), которые вошли в IV и II части родословцев Ярославской, Саратовской и Симбирской губерний. Это некогда влиятельный, но обедневший княжеский род, чьи представители отличились и в 1612- м – при защите Москвы от интервентов, и в 1380-м – во время Куликовской битвы, когда предок Мотовиловых – литовский князь Монтвиль заслонил собою Великого Князя Московского Дмитрия Ивановича от меча татарского богатыря, убившего воинов-иноков Пересвета и Ослябю.

Разумеется, о своем царственном происхождении Ахматова знала, а посему и не дивилась уготованным ей «царским палатам» и дворцам русской знати, относясь к ним как ко всему временному – скорее равнодушно, нежели с пиететом. Ее «непреодолимое призвание» и семейные предания не раз возвращали поэта и к образу совестного симбирского судьи – Николая Александровича Мотовилова, ставшего «служкой Божией Матери» и «убого Серафима». В своих уникальных свидетельствах, послуживших к составлению жития этого великого русского святого, Николай Александрович запечатлел, каким он видел и знал Саровского подвижника. Прадед Ахматовой по женской линии – Егор Мотовилов, был женат на одной из княжон Ахматовых, принявшей православие. Их дочь, Анна, стала бабушкой Анны Андреевны Горенко- Ахматовой. В ее честь, собственно, и получила поэтесса благодатное имя «Анны Сретенской» и выбрала себе псевдоним. Вслушиваясь в эхо Горнего присутствия, она писала:

Не оттого ль, уйдя от легкости проклятой,
Смотрю взволнованно на темные палаты?
Уже привыкшая к высоким чистым звонам,
Уже судимая не по земным законам.
Я, как преступница, еще влекусь туда,
На место казни долгой и стыда
И вижу дивный град, и слышу голос милый…

Согласно родовым преданиям Мотовиловых (см. книгу «Серафимово послушание», составитель А.Стрижев), Святитель Николай был «назначен» покровителем их рода, когда его основатель, князь Монтвиль, служил в войске Дмитрия Донского. Именно об иконку Николая-Чудотворца, находившуюся на груди Монтвиля, закрывшего собою Дмитрия Ивановича, «споткнулся» меч татарского воина… Об этом так же не могла не помнить глубоко верующая Ахматова, когда выводила в одной из «Записных книжек» конца 1964 года: «Канун Николая Зимнего (18 декабря). Сейчас бы ко Всенощной в какой-нибудь Московский Никольский Собор. Завтра – Престол! С Ангелом всех моих Николаев!..»

Остается лишь добавить, что в жизни поэта были судьбоносные, укрепляющие ее духовно встречи – с преподобным Нектарием Оптинским (в миру – Николаем Тихоновым), будущим псковским Старцем Николаем (Гурьяновым)… Теплая дружба связывала Анну Андреевну с поэтом-переводчиком Марией Петровых – родной племянницей митрополита-мученика Иосифа (Петровых), у которого окормлялся в молодые годы Старец Николай с острова Талабск. Одним словом, неисповедимые пути Господни неукоснительно вели поэта-духовидца к исполнению всего задуманного о ней Творцом…

Скончалась Ахматова утром 5 марта 1966 года в подмосковном санатории, весьма сожалея накануне вечером, что не захватила с собой Библию… Быть может, уже предчувствуя то духовное состояние, что описала когда-то в поэме «Путем всея земли» («Китежанка»):

Великую зиму я долго ждала,
Как белую схиму ее приняла.
И в легкие сани спокойно сажусь…
Я к вам, китежане, до ночи вернусь.
За древней стоянкой – один переход…

Под Петербургом, на кладбище дачного Комарова, она, обладательница «солнечной», то есть царской родословной, нашла себе последний приют. На ее могиле установлен высокий черный крест и всегда теплятся церковные свечи. Сюда приходят помолиться, пропеть литию об упокоении души болярыни Анны, а, быть может, и услышать «эхо Горнего присутствия», как услышала некогда она, находясь у гробов великих старцев и подвижников Оптиной пустыни, услышала и пошла на утешный зов.

Литературная среда. Проза. Геннадий Синицкий

Геннадий Синицкий

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Невеле Псковской области.

подробнее>>>

Помяни мя
(рассказ)

— Тётя Лида, вот он, — Коля показал указательным пальцем на маленький ключик от замка сарая соседки, который та обронила ещё рано утром, впотьмах закрывая входную дверь в дровяник. Ключ лежал справа от порога, ниже стойки опалубки, вмятый калошами старушки в растоптанную слякоть, у стенки ветхого подворка.
— Ой, какой же ты глазастый, Николаша, — Я уже битых полчаса здесь глаза выкатываю, спасибо тебе, — пойдём ко мне, я угощу тебя манником.
Предложенную порцию пирога малыш очень быстро и жадно умял за обе щёки, чем вызвал неподдельное изумление у женщины. Она знала, что Коля растёт в неблагополучной семье, но совершенно не ожидала увидеть в глазах пятилетнего мальчишки такой голодный блеск. Три месяца назад он вместе с родителями поселился здесь, на отшибе провинциального городка, в барачном доме на восемь семей, у заброшенного асфальтобетонного завода. Их переселили сюда по решению суда из добротной благоустроенной квартиры за неуплату многотысячного долга по жилищно-коммунальным платежам.
— Коля, ты что, голодный?
— Чуть-чуть, — сказал тихо мальчик и виновато отвёл в сторону глаза. Папа строго-настрого запрещал ему на что-либо жаловаться, особенно посторонним. Но ведь тётя Лида не посторонняя, подумал Коля, – она же вместе с нами живёт, в одном доме, только через стенку.
— Мама говорит, что я жаворонок, потому что раньше всех просыпаюсь. Они скоро встанут, и мы будем кушать макароны.
Соседка посмотрела на часы, что висели на стене между двух узких окон. Стрелки старых ходиков показывали без пяти минут десять. Бедный ребёнок, подумала тётя Лида, и тут же всполошилась:
— Голова моя садовая, уже десять часов, а почта сегодня до обеда работает. Надо успеть пенсию получить, — выходные длинные на носу…
Аккуратно закрыв за собой входную дверь, Коля на цыпочках пробрался по коридору и заглянул в комнату. Развалившись на всей площади раскладного дивана, родители продолжали спать, раскинув свои конечности в разные стороны.
Отец вернулся вчера поздно, принёс водку. Коля уже лежал на своей кровати в дальнем от входа углу, отгороженный от мира родителей трёхстворчатым шкафом. Заснуть никак не получалось, и он слышал их разговор.
— Сегодня электрики приходили, сказала мама, — грозятся свет обрезать, если не заплатим долг до конца недели.
— А с чего его платить? — Ты ведь техничкой на полставки работаешь, а я слесарем —минималку получаю. Вкалываем, как проклятые, а с нас ещё три шкуры дерут. Цены столичные — зарплаты комичные.
— Дрова купить тоже не за что, а скоро холода. Если отапливать тенами будем, то никаких денег на электричество не хватит. Обрежут провода, а счётчик снимут.
— Пусть режут. Я провода на столб и сам закинуть смогу. Будем напрямую подключаться.
— Рано или поздно поймают, надо искать выход.
— Ну, давай второго ребёнка сделаем. Получим материнский капитал, халупу в деревне купим. Или давай, как цыгане, стругать потомство, а потом гуськом по кабинетам за льготами и пособиями ходить будем.
— Ладно-ладно, успокойся… Наливай, давай.
Коля всегда хотел, чтобы у него был маленький брат. Он завидовал другим семьям, где было много детей. Им было весело. Ох, как бы он заботился о младшем братишке. Мама назвала бы его Мишенькой, в честь своего отца. Она как-то говорила об этом вслух мечтательно. В сладких грёзах Коля уснул. А сейчас, сейчас ему очень хотелось кушать. От сладкого кусочка манника в животе разыгрался настоящий оркестр, настойчиво требуя еды. Будить родителей было нельзя. Папа очень ругался, когда это происходило. Он очень уставал на работе, и ему надо было хорошо и спокойно отдохнуть.
На обеденном столе в окружении пустых бутылок стояла чугунная сковорода. Заглянув в неё, мальчик увидел несколько застывших макаронных перьев. Он очень любил эти толстые трубочки и всегда с наслаждением всасывал их в рот, даже если они были такими холодными, как сейчас. Облизав подушечки маленьких пальчиков, Коля поймал себя на мысли, что ему захотелось кушать ещё больше. Но сковородка была уже пустая. В этот момент его отвлёк скрип дивана, на котором перевернулась на другой бок его мать. Из разреза её халата наружу выкатилась голая грудь. Мальчик завороженно смотрел на тёмный сосок титьки и словно во сне плыл к нему всё ближе и ближе. Он помнил, что когда-то он постоянно сосал эту штуку, и чувство голода пропадало. Вот и сейчас он припал к материнской груди, но что-то было не так, — не так, как когда-то. Какой-то горький привкус вязал язык и сушил его рот. Как будто по команде, родители открыли глаза и впились двойным взглядом в лицо маленького Коли. От неимоверного страха мальчик протяжно закричал…
Откуда-то издалека послышался тёплый и знакомый до боли голос:
– Коля, Коленька, что с тобой, дорогой мой, проснись?
Необычайным вихрем потоки сознания возвращали память в настоящую реальность.
— Что это со мной?
— Опять тебе кошмары эти снятся, кричишь во сне как сумасшедший. – Вон и ребёнка напугал.
Краем одеяла Николай вытер со лба горячий пот и сел на кровати. Его жена Светлана уже успокаивала проснувшуюся дочь.
— Господи, да что же это такое? Когда всё это закончится? Ведь тридцать лет уже прошло. Раньше как-то редко мучили эти воспоминания, а сейчас чуть ли не каждую неделю снятся.
— В церковь сходи. Покайся, исповедуйся, причастись… — сказала присевшая рядом супруга.
— Да не в чем мне каяться, Света.
Николай привлёк голову жены к своей щеке, поцеловал и тихо сказал:
— Прости меня, Светик. Замучил я вас своими проблемами.
— Сходи, Коля, сходи. Завтра Вселенская родительская суббота.
Пройдя мимо часовни городского кладбища, Николай направился в дальний угол боговой делянки. Не без труда, но он отыскал заросшую травой могилу матери. Он не был здесь, наверное, лет пятнадцать. Покосившийся на бок деревянный крест надо будет заменить, подумалось ему. Прибрав разросшийся осот вокруг осевшего холмика, Коля присел на стоявший рядом пенёк от сгнившей скамейки. Память нехотя возвращала его мысли назад, в прошлое. Он с болью в сердце вспоминал, как тогда, будучи маленьким мальчиком, страдал от непреодолимого чувства голода. Эти постоянные пьянки отца и потакания матери. Слёзы обиды на всё это нищенское существование. Голодные обмороки, после одного из которых тётя Лида вызвала карету скорой помощи. Больничную палату и врача, который не мог поверить в то, что в 21 веке дети пухнут от голода. А как через три дня после скудного рациона, к которому мало кто из больных вообще прикасается, на лице маленького Коли заиграл румянец, он стал бегать и прыгать, как все здоровые дети. Как со слезами на глазах мальчик просил врача не отпускать его домой к родителям… Потом была смерть матери от удара током, и угрызения совести у отца за оголённые электрические провода. Правда, позже он утонул где-то на рыбалке по пьяному делу, его тело так и не нашли. В итоге – интернат и очень ранняя взрослая жизнь.
— Я не виню тебя, мама. – Просто я понять не могу, за какие грехи мне всё это?
Коля поставил у основания креста стопку водки и накрыл её корочкой чёрного хлеба, а затем вытянул из пакета контейнер, открыл его, и аккуратно положил на могилу несколько отварных макаронных перьев.
— Это для тебя, мама. Прости, что меня не было так долго. И вот ещё что: уже, став взрослым, я читал заключение о твоей смерти. Ты была на втором месяце беременности. Наверное, ты сама об этом не знала. Не обижай там Мишеньку. Я для него принёс небольшой подарок, и Николай заботливо усадил на могилу плюшевого медвежонка.
— Покойтесь с миром, родные мои, я всё равно вас люблю.