Архив рубрики: Литературный блог

Литературный блог

Сквозь вечность и добро я с вами говорю…

Вита ПШЕНИЧНАЯ

«СКВОЗЬ ВЕЧНОСТЬ И ДОБРО Я С ВАМИ ГОВОРЮ…»
к 75-летию Станислава Золотцева

Представь, читатель: небольшой зал библиотеки, где в прямом смысле было не протолкнуться, затих; едва ощущается разве что дыхание зрителей, постепенно сливающееся в одно целое с почти неуловимым касанием ветра из открытой створки окна; около него стоит невысокого роста мужчина и негромко читает, иногда поглядывая на лист:

В лёгких паутинках солнце задремало.
В зарослях витает сладкая пыльца.
Красный сок пылает на ладонях мамы.
Чёрный сок пылает на руках отца

Читает, постепенно светлея лицом. И каждый из присутствующих невольно подаётся вперед, ответно и созвучно тянется на эти слова…  Собственно, с той встречи и с тех строк началось для меня медленное узнавание такой разной – звонкой и умеющей разить в самое сердце, искренней, часто клокочущей от ярости подобно вулкану, отчаянной и беззащитной – золотцевской поэзии.
Сейчас, когда уж более полвека осталось позади из собственной жизни, я оглядываюсь на прошедшее благодарно, восхищенно и, не скрою, неизменно с нотками горечи. Если бы заранее знать да оценить, с людьми какого мощного дара и масштаба сведет судьба, непременно б делала снимки и записывала сказанное ими, чтобы ни крупицы не пропало из бесценного того самого времени, в котором мы так удивительно совпали. Да какое там!
Когда разговор заходит о Станиславе Золотцеве, мне сразу приходят на ум две главные составляющие его характера: профессионализм и смелость. В сущности, что мы вкладываем в понятие «смелость»? Бесстрашие, неравнодушие, честность перед собой, в первую очередь, а часто и дерзость. Такой человек не может не отзываться (а поэты отзываются стихами, они устроены так по умолчанию) на любую беду и боль своего Отечества, своей Родины, которая порой: «…неверием полна, / живя и в озлобленье, и в бессилье, / и всё переворочено до дна, / и связаны у Птицы-Тройки крылья…», и чем горше становится её день, в ту, теперь уже давнюю пору начала нового века, тем неутомимее и звонче звучат строки Золотцева:

Однажды с гражданской войны
Мы с вами вернёмся,
И красной Кремлёвской стены
Губами коснёмся.
Гранитная ляжет печать
На кровь и насилье.
И траурно будет молчать
За нами Россия…

И вместо салютов тогда
Мы выстрелим пеплом
В того, кто втянул нас в года
Кровавого пекла,
В горящую пропасть, на дно!
А нас не спросили.
И знали мы только одно:
За нами Россия…

Сианислав ЗолотцевНевозможно и сейчас представить Станислава Александровича – отстранившимся, глухим к событиям тех далеких лет затянувшегося и изматывающего распада нашей страны и первых её попыток восстановления. Наоборот, сердце Золотцева бьётся в унисон с сердцем земли русской, и предстает перед нами поэт-боец, поэт-защитник, поэт-совестник («…И просыпаюсь я в слезах стыда…») всея Руси:

Горит огнём Останкинская башня!
А я не в горе: меньше будет лжи…
Куда страшней, что глохнут наши пашни
и ни картошки не родят, ни ржи

—————————————————

Скажи, сынок,
                       за что, за что, за что же
те, кто у вас сегодня во властях,
победу нашу превратили в прах?
Скажи, неужто это – навсегда?!» –
…И просыпаюсь я в слезах стыда

—————————————————

На всем отчаянья печать…
Неужто нет судьбы достойней
нам, русским, чем себя загнать
в братоубийственную бойню?!
…Горит осеннее жнивьё.
…Болит Отечество моё.

Читаешь и понимаешь, что и один в поле все-таки умеет до последнего оставаться воином. И очень часто голос Золотцева настолько отчаянно смел, что пройти, не обмерев перед этой сдержанной яростью и справедливым осуждением, игривой (но не заигрывающей!) метафоричностью было попросту невозможно:  

Деревянный щелкунчик запрыгнул на трон.
И, хотя никогда не носил он корон,
он почуял своим деревянным нутром:
час настал его, звёздный, коронный.
Крошка Цахес, прикинувшись мудрым царём,
повелел нам поверить, что счастлив при нём
будет каждый в державе голодной

                                                                            (2008г.)

Во все времена для русского человека спасением и поддержкой была вера, и что бы ни происходило вокруг – какими бы пожарами ни чадила родная земля, – внутри незримой твердью остается Вера. Да, по-моему, невозможно без неё жить и творить рожденному в России, неважно, какими названиями прикрывают её исконное имя, с любовью вытканное и вложенное в ласковое и вместе с тем гордое великозвучие – Рос-сия:

Не будет последнего дня у России!
Не будет последнего дня!
Последний Иуда на красной осине
удавится в кроне огня

—————————————————

Да не будет последней молитва моя о России.
Да не будет последним последнее слово моё.

***

Навскидку назову всего 3-4 фамилии ярких псковских поэтов (из тех, с кем посчастливилось познакомиться вживую), без остатка вложивших часть своей души, свою личную боль, любовь и сыновнюю преданность в строки о Псковщине, теперь уже и для меня ставшей родной, нашей. Они попросту не умели писать инако и отстранённо. И, конечно же, среди них будет имя Станислава Александровича Золотцева.

Глубоко и нежно пишет Станислав Золотцев и о своих корнях, о самом, наверное, жемчужном и заповедном месте Псковщины – Святогорье, о Пскове, в котором прошло его детство и куда он возвращался всякий раз из любой дальней ли, чужбинной ли стороны. Бесконечной благодарностью и любовью пронизаны сотни строк и каждая – тиха и глубоко исповедальна:

И, прижавшись к ней, слёзы усмиряя,
вижу: стала мне до скончанья дней
мать сыра земля, мать земля сырая –
псковская земля – матушкой моей

Или вот эти строчки стихотворения «Псковщина», ставшие поистине знаменитыми, настолько чутко, искренне и высоко звучит в ней любящее сердце автора:

Сколько новых слов к себе ни кликаю,
а душа всё прежними жива:
вольный витязь Псков, река Великая,
быстрая, плескучая Пскова…

Каждый раз, когда в судьбе морозило,
грел её родных имён огонь:
древний град Изборск, Чудское озеро,
крепость Порхов и река Шелонь…

Хоть корми меня на чистом золоте –
снова уведёт дорожный дым
к ситцевым полям над синью Сороти,
к трём горам, единственно Святым… 

Псковщина стала для Станислава Золотцева не только своеобразным оберегом, свято хранимым в душе: «Как я люблю этот город заснеженным – / вылепленным из столетий седых…», но и «местом силы», где можно отдышаться, залечить раны, воспрянуть духом. И это не пустые слова, собственно, Станислав Александрович и приезжал в Псков всякий раз, когда чувствовал себя замотавшимся или уставшим: 

Меня рябина медом угостила,
И, значит, вновь от суеты и вздора
Душе пора в родные Палестины,
В мои Святые Пушкинские Горы».

Уверена, любой знавший его человек отметит взрывной характер поэта, частую бескомпромиссность, особенно в принципиально важных вопросах, когда Станислав Александрович стоял, что называется, до последнего, не щадя «живота своего», без остатка растворяясь в жестких политических статьях. Понятно, что после таких «стычек и боёв», воспалённых монологов и переживаний человек всякий раз выходит опустошенным.

Братья – сербы, братья – черногорцы,
воины, крестьяне, песнетворцы,
вера нам единая дана —
вас и нас еще спасет она!..

—————————————————

Раздирают в эти дни на части Русь,
кто – налево, кто – направо, кто и к черту!
Ни за тех, ни за других я не молюсь,
и за третьих не молюсь. И за четвёртых

Не мог Золотцев как человек и как поэт равнодушно смотреть и на то, как быстро происходит обесценивание роли, места и ценности поэта в современном обществе. Собственно, и в сегодняшнем дне пренебрежительное отношение к Слову или к литературному труду стало константой, переломить которую пока за редчайшим исключением не удаётся, потому и голос Золотцева по-прежнему жив, и обжигает своей неумолимой очевидностью:

Как страшно видеть, что не нужен
поэт – народу… в час, когда
народ и слаб, и безоружен…
…..

…Поэт – не нужен!
                           Даже медью
ему не платят.
                              В свой черёд
голодной или пьяной смертью –
с народом вместе – он умрёт…

Да, понятие «поэт» и «народ» практически неразделимы, причем, именно поэтам определено Богом и Природой всем сердцем отзываться не только на острые вызовы современности, но и лечить, собирать, «выравнивать» изломанную человеческую душу. И мне этот срез творчества видится самым трудным, даже подвижническим. Потому что такие стихи, «приходящие снова, поистине – как Божий дар», сродни целительным родничкам, к которым тянется не рука, но сердце, в которых слова подобны каплям живой воды и из которых читатель, распознав в себе себя и своё, возвращается в мир светлым, полным сил, благодарности и любви человеком.

А как удивительна и разнопланова золотцевская лирика! Это и «чувственный мир» с тысячей «невзорванных мин», и «спасательный круг»… Звонкая и хрупкая, ненасытная и обжигающая… К ней – хочется припасть, ей – хочется довериться:

Бабье лето, щедрое такое,
подошло, в глазах листвой рябя.
Ты меня касаешься щекою,
ты мне даришь осень и себя

————————————————

Земля моя, печальная, осенняя,
и женщина, которой нет милей –
последнее, туманное спасение
судьбы моей и нежности моей.
———————————————-

В сердце принимаю, как живую воду,
музыку природы и родных сердец.
Мама собирает красную смороду.
Чёрную смороду рвёт седой отец

***

Говоря о себе: «я – лишний человек в литературе…», Станислав Золотцев, тем не менее, утверждает своим творчеством совершенно обратное. Взять хотя бы его литературоведческий (и не только) труд – очерк «Пришел черёд желанный…» о книге «Мадур-Ваза победитель» – книге «заветной», по определению Золотцева, который с первых строк захватывает внимание даже неискушенного и непосвященного в детали читателя, талантливо и ненавязчиво увлекая его за собой в дивный мир загадочных «сказаний и легенд народа манси», населенный богами тайги и тундры.

В материале автора своеобразным, появляющимся «время от времени» рефреном выступает отсылка к тексту «Янгал-маа», воссозданному Михаилом Плотниковым на русском языке. И это понятно, ведь не будь данного текста, не родилась бы и его вольная обработка – «Мадур-Ваза победитель», вдохновенное творение Сергея Клычкова, по мнению Золотцева – «одного из лучших русских поэтов XX столетия». В основу книги положен конфликт между главным властителем мира Тормом и «удельным» богом тайги и тундры Мейкой. И в облике юного гусляра Вазы Золотцев видит некое сходство с русским Садко и древнегреческим Одиссеем, тем самым сближая и даже родня разные персонажи, веры и географии, ибо поэтический слух всегда сильнее и над часто разрушительных «страстей мира», стремясь (скорее интуитивно) сблизить разное, собрать разрозненное, возвысить тихое и, уж казалось бы, утраченное навсегда. 

В одной только этой виртуозно ограненной работе Золотцев предстает перед читателем сразу в нескольких ипостасях – поэт, филолог, лингвист, литературовед (и здесь уместно спросить – а получил ли сей прелюбопытнейший труд достойную оценку современников?)…

Всё же возьму на себя дерзость чуть перефразировать слова Станислава Александровича: «…А потому даже те читатели, кто не имеет особых пристрастий к этнографии и фольклору народов России и мира, но просто любят поэзию, не могут не быть заворожены и очарованы колдовством строк «Янгал-маа», ставших строками поэмы «Мадур-Ваза победитель». Не могут истинные ценители не проникнуться ворожбой страниц, воссозданных С.Клычковым в «Мадур-Вазе победителе», тут в самом деле какую страницу ни открой, встретишь чудо. Чудо мансийского сказания, чудо русского слова чудо земли сибирской и ее людей».

Намеренно не привожу ни одного фрагмента книги – полюбопытствуй, читатель!

***

Мне очень импонируют люди, переживающие за судьбу русского слова, за отношение к нему, которое, в идеале, должно быть бережным, люди, своим примером подтверждающие неравнодушие и заботу о чистоте родного языка, люди, поддерживающие его высоту.

В своей работе «Смеющееся заднее число» Станислав Золотцев размышляет о литературной жизни начала нынешнего тысячелетия, и вот что он пишет: «А тут… не то что леший, сам черт голову сломит, плутая в дебрях «засвойсчетных» или с помощью меценатов-спонсоров-благотворителей выпущенных сборников, брошюрок и толстых томов, утопая в хлябях безвкусицы и безграмотности. И если б речь шла только о книжках дебютантов и дилетантов: там даже «ложить» становится – да не в речи героев, а в авторской – обычным явлением… Однако в последнее время, читая новые вещи, созданные не просто маститыми, но и теми, кого назвать мастером не будет гиперболой, порой ахаешь…».

И ведь в самом деле, тогда, на изломе веков (даже раньше) отечественная литература буквально захлебнулась в лаве около(псевдо)литературщины в самом дурном ее воплощении! И, уверена, охвачен этой бедой был каждой регион страны. «Цензура не цензура, но то, что, по существу, исчез институт опытных и квалифицированных редакторов, да и внимательных рецензентов, – просто бедствие для литературы...» – с горечью пишет Золотцев в начале 2000-х.

На дворе – 2022-й год, львиная доля книг по-прежнему выходит в авторской редакции, с авторскими (далеко не всегда верными) правками; а появление не заказных рецензий – по меркам нашей огромной страны микроскопично. И пока ещё довольно угрожающ процент «раскрепощённых», тех, кто продолжает «смеяться задним числом», тогда как меньшинство остается, по-Золотцеву, ««внутренними эмигрантами» (да можно и не закавычивать, пожалуй), кому не по душе «смех заднего числа». Кто хочет не «поминки устраивать», не хоронить, но порождать хоть что-то, созидать хоть что-то, достойное стать глотком воздуха для душ наших потомков. Что поделать, надо признать: стремление жить так всегда вызывало смех. Но не будь его – от предков вместо великого наследия нам досталось бы одно лишь «заднее число». А не Россия…».

Поймала себя на мысли, что как было бы славно, если бы каждый литератор осознавал степень своей личной ответственности перед русским словом, оруженосцем которого он взялся быть совершенно добровольно, потому что если не от каждого, то почти от каждого (…из действующих лиц советской литреальности. – С.З.) наверняка останется «что-то, ставшее живым фактом российской словесности», а не просто «строчкой или штрихом в ее истории. Хоть один рассказ… хоть одно стихотворение… вдумаемся, разве этого мало? Разве не величайшая это удача – хоть каплей войти в безмерно-космический океан Русского Глагола?».

И я уверена, что ища ответ на этот вопрос, Станислав Александрович, по обыкновению, начинал с себя всякий раз, когда брался писать стихи и прозу, вдохновенно слагая «свою песню, свою голубиную книгу…».

Читатель, ты только вслушайся в это речитативное моно:

Я кладу за камнем камень, я веду за словом слово.
Так мои слагали предки стены башен и былин.
Обожженные веками, в холодах процвёв свинцовых,
тяжелы плодами ветки – свет звенит из сердцевин…

Тогда и разглядит (а, разглядев – поймет) «…потомок, кем были мы, чем жили в эти дни, / какие обжигали нас огни, / кто созидатель был, а кто – подонок…». Потому что только так и переходят, подобно охранной грамоте, – от поколения к поколению – память родовая и память историческая, продлевая и укрепляя свет самой жизни. Вот оно – подвижничество! Вот она – вечная юдоль любого большого поэта. Юдоль потому, что: «Боже, как трудно быть Мастером на Руси!», потому, что это – выбор и крест, судьба и счастье, зыбка и распятие.

***

Для меня навсегда останется без ответа один вопрос: зачем тогда, в теперь уж далеком 2007-м, Станислав Александрович отдал мне (человеку, по сути, малознакомому), совершенно растерявшейся в те минуты и сбитой с толку, – тяжеленный пакет с рукописями своих стихов и будущего романа, несколькими журналами со своими публикациями: «На вот, почитай, посмотри…». Причем, отдал как-то в спешке, впопыхах. И сегодня какие бы я не додумывала ответы, всё будет не то (утешаюсь мыслью, что успела их хотя бы вернуть). Возможный, хоть и навсегда опоздавший ответ на его стихи вызревает внутри до сих пор, и этот материал, наверное, отчасти им и станет.

В одном из стихов Станислава Золотцева есть такие строки:

И всё-таки – меня окликнут снова
на той земле, где начал я житьё.
И с древней честью города родного
сольётся имя древнее моё.

Окликаем, Станислав Александрович, ещё как окликаем. И – помним. И ваше «чести своей никому не отдам» – продолжает звучать голосами новых поколений, почитая и ваше неспокойное, но чистое слово.

 

Юная Жизель сквозь призму Севастополя

Наступление петербургской весны ознаменовалось долгожданным известием об окончании действия QR-кодов, и театры сразу же заполнились зрителями. Что же выбрать среди сонмища заманчивых предложений?
Эта весна непростая. С начала спецоперации российских войск ежедневно стали поступать известия об отмене зарубежных выступлений наших артистов: гастролей красноярского балета в Англии, Мариинского балета в США и Большого — в Испании, Анны Нетребко — в Вене, концерта Валерия Гергиева и Дениса Мацуева в Карнеги-холле.
Можно продолжить список, в котором Гергиев удостоился чести стать «жертвой новой русской весны» везде, где можно представить,- в Нидерландах, Германии, Австрии.
Отменённый американский концерт Мацуева с Гергиевым был перенесён в афишу Мариинского театра на 6 марта, где в тот же воскресный день на старой сцене давали «Жизель», история которой отсылает к позабытым страницам нашего театра.
Вспомним связанные с Крымской войной события, когда точно так же силы объединённой Европы пытались задушить русского колосса, и так же противниками по-своему трактовались героические и трагические события: сердца русских оборона Севастополя 1855-1856 годов наполнила гордостью, а союзники торжествовали, стремясь посильнее унизить русских.
15 января 1857 года парижский «Музыкальный вестник» опубликовал сообщение своего петербургского корреспондента: «Поскольку мы беспокоимся о наших соотечественниках-артистах, уместно отметить успехи, которых они добиваются за границей: только что был приглашён в Ла Фениче первым тенором Кравцов, где, возможно, достигнет репутации Иванова. Мадам Катрин в Лондоне и мадемуазель Ришар в Париже доказывают, что и среди нас есть последователи хореографии. Мы способны достойно петь в первых театрах Италии и танцевать в Англии и во Франции…».
В этой же статье в одном ряду упомянуты и звёзды балетной сцены: «Санкт-петербургский балет известен как один из лучших, если не лучший в Европе, как по прекрасной композиции кордебалета, так и по богатству декораций. Первенство в нём делят Фанни Черрито и Надежда Богданова…».
Черрито была давно знаменитой, а имя Богдановой было новым.
Надежда Богданова была дочерью московских артистов балета Татьяны Карпаковой и Константина Богданова. Её мать умерла, когда Наденьке было шесть лет, и отец, выйдя на пенсию, занялся обучением детей. В тринадцать лет Наденька уже танцевала «Жизель» на провинциальной сцене в Харькове, Киеве, Николаеве и Одессе (обратите внимание на места). И о ней писали так:
«Начался балет. Выпорхнула Жизель — театр чуть не развалился от рукоплесканий; Жизель подняла ручку — браво, браво! Жизель подняла ножку — те же крики и рукоплескания, Жизель приподнялась на цыпочки — энтузиазм публики дошёл до высшей степени. И не умолкали крики и рукоплескания во всё продолжение балета… Всё это было ново одесскому театру, давным-давно отвыкшему от таких праздников…».
Узнав о гастролях Черрито, весной 1850 года отец повёз Наденьку в Москву.
«Приговор славной артистки был самый благоприятный: она нашла в молоденькой танцовщице большия способности и советовала всей семье ехать в Париж, там поучиться, потрудиться, обещая со временем известность…».
Тем же летом Богдановы отправились во Францию, выступая везде, где возможно, чтобы заработать на обучение в Париже. Например, «на водах в Aix-sur-Bains г. Богданов дал музыкальный и хореграфический вечер, на котором наша соотечественница восхитила зрителей качучею, краковяком, мазуркой, названной Souvenir d’Оdessа, и большою мимическою сценою Сонамбула; здесь же маленькая сестра ея Татьяна танцовала тирольский танец, а братья между прочим исполнили на скрыпке и фортепьяно варьяции из известной всем нам оперы Аскольдова могила…».
В Париже Наденька легко поступила в школу Оперы, где «ей стали аплодировать даже ея соученицы, которыя в течении целаго года смотрели на неё неприветливо», и 20 октября 1851 года в возрасте пятнадцати лет дебютировала на главной сцене французской столицы в балете «Маркитантка».
Имя Надин Богданофф стало популярным среди парижских балетоманов, прозвавших её La fille de Russe — «дочерью России», но через несколько лет слава принесла и неудобства.
Началась Крымская война, и теперь везде — в обществе и на улице — раздавались враждебные высказывания, повторявшие газетные публикации. А после падения Севастополя парижская пресса беспрерывно трубила о торжестве французского оружия, всюду звучали кантаты, оды, оратории, марши, вальсы и польки под названиями «На взятие Севастополя», «Осада и штурм Малахова», «Крымская победа», и оскорбления стали столь нестерпимыми, что Богдановы покинули Париж.
«Мадемуазель Надежда Багданофф это дипломат, танцовщица и русская высокой школы. Жалко, что с этими тремя талантами молодая и элегантная жемчужина ненадолго задержалась [в Опере]. Она потратила столько труда, чтобы сотворить себя! Танцевала ли она па-де-труа или па-де-катр, всегда после этого, словно эхо, сцена всецело принадлежала ей и только ей. Она решительно заняла первое место, не оставив никакого шанса остальным. Её жертвы так жаловались, что наконец ей пришлось уйти… Она выбрала благоприятный момент для возвращения в Россию, когда перед силой французского оружия пал Севастополь. В Петербурге она представила себя жертвой своей национальности; она утверждала, что имена её братьев Николя и Александра послужили предлогом для недостойных гонений на неё, она также утверждала, что её хотели заставить танцевать в пользу раненых победителей Севастополя! Ей поверили и пришли посмотреть на неё, чтобы пожалеть её и поаплодировать ей. Наконец-то она стала пророком, пророком в своём отечестве…».
Это длинная цитата из записок уязвлённого её внезапным уходом из Оперы (sic! неслыханное дело…) парижского критика, упомянувшего и некое выступление перед победителями русских. И то был не парадный балетный концерт на сцене Оперы, а внезапный выезд на гастроли в Крым. Именно «Дочь России» Богданову хотели отправить в Севастополь, где ей предстояло «воздать должное и подбодрить храбрую французскую армию».
В центральной картине на сцену падает бомба, все разбегаются или падают наземь в ужасе, но прекрасная француженка не теряет хладнокровия и грациозно выбрасывает дымящийся и шипящий снаряд за кулисы. Она попадает в плен, и её — простую, но отважную зуавку — обменивают на трёх русских офицеров. Балет завершался балабилем с проходом под развевающимися знамёнами торжествующих разноплемённых победителей и понурых пленных русских.
«Дочь России» отказалась от столь унизительного выступления и разорвала контракт с Оперой. Чтобы погасить неустойку, по пути домой ей пришлось дать ряд выступлений, И везде она выбирала «Жизель», вызывавшую неподдельные восторги — в Брюсселе, Берлине, Вене, Будапеште и Варшаве, где в салонах внезапно зазвучала «Полька Надежда».
В этом «прощальном турне» Богданова стала первой «Жизелью» в Будапеште, где её прозвали «благоухающей розой»:
«Наконец-то после многолетних ожиданий, мольбы, надежд, тоски и всплесков рук мы увидели «Жизель», исполненную Надеждой и Николаем Богдановыми. Ещё накануне вечером многие беспокоились, подойдёт ли венгерский климат здоровью русский артистки… Но благодаря большому желанию этой приспешницы Терпсихоры премьера состоялась, и поклонники балета аплодировали ей до тех пор, пока не онемели руки…».
Особо хотелось бы упомянуть выход Николая Богданова в этой будапештской «Жизели» 1856 года — на пути балерины домой после разрыва контракта с Парижской оперой — он стал первым и единственным русским танцовщиком, о котором писали в европейской прессе девятнадцатого века.
«Ещё больше своим танцем удивил нас Николай, с такой лёгкостью он танцевал… Лишь в драматической части его исполнения чувствовалось, что из-за юного возраста он всё ещё неопытный актёр… Этому искусному танцору публика несколько раз бурно аплодировала…».
С таким же энтузиазмом будапештские газеты с восторгом высказались о танцах Николая Богданова в «Сильфиде» и «Эсмеральде», и в последующие годы зарубежные гастроли Богдановых сопровождались объявлениями:
«Большим шрифтом в афише «Жизели» дирекция театра заранее уведомляет публику о том, что на выступления первой танцовщицы Надежды Богдановой и её брата цены на билеты будут повышены».
В Петербурге и Москве «Дочь России» встретили как национальную героиню, ещё долго её выходы сопровождались аншлагами, во время которых звучали патриотические речи…
Что же сейчас, когда прошло два десятка лет после знаменательных дебютов в «Жизели» Олеси Новиковой и Юлии Большаковой, когда первая поразила специалистов и знатоков запредельной романтической воздушностью и потусторонностью, а вторая казалась реинкарнацией вдруг ожившей Улановой? Пресса молчит, а в Сети среди диванных знатоков «Жизель» считается простеньким балетом для начинающих дебютанток.
Так говорят те, кому не знакомы самые простые и сложные вечные чувства: любовь, преданность, самопожертвование, которые, кажется, теряет современный человек, упивающийся кажущимся всесилием над яблочными гаджетами, превращающими его во властелина мира. Разве может быть смерть от разбитого сердца? Пожалуйста, не смешите киберюзеров.
Выход Анастасии Лукиной доказал, что любовь, преданность и самопожертвование есть, что эти чувства вечны и всё ещё присущи нам. Слухи о даровании Лукиной будоражат балетный Петербург с первых дней её обучения в Академии русского балета. И эти слухи оправданны — это лёгкая и невесомая танцовщица, великолепно вышколенная Любовью Ковалёвой, а в театре её готовит Габриэла Комлева, знаменитая Жизель семидесятых.
Это словно бы о Лукиной написаны старомодные строки — «выпорхнула и театр чуть не развалился от рукоплесканий… подняла ручку — браво, браво!.. подняла ножку — те же крики и рукоплескания… приподнялась на цыпочки — энтузиазм публики дошёл до высшей степени…».

Анастасия Лукина на сцене Мариинского театра

Знаменитая скамеечка в сцене любви сдвинута на шаг вправо из-за огромного воздушного прыжка новой Жизели. Даже неискушённый глаз видит удивительно тщательную работу рук, грациозность и элегантность движений юной балерины, и совершенно уместно в памяти возникают строки, посвящённые Богдановой:
«Замечательны проворство, быстрота и точность в выражении, всё, что она ни делает, отличается чистотою и живостью… она лучше может успеть в рrеstо чём в adagio… грацию этой весёлой, лёгкой и живой танцовщицы скорее можно назвать резвою (espiegle), чем страстною… не изменяя своей природе, она может развить в себе много прелестно-оригинальнаго… она одушевляет свою мимику, и каждому своему положению придаёт живое чувство… ея успех не был сомнительным ни на одну минуту: безпрестанные крики одобрения сопровождали каждый ея шаг…».
При отточенности и бережности поз и движения переходы Лукиной стремительны и грациозны, её арабески невесомы и прозрачны. Она купается в танце, свежие брызги которого оживляют и вдохновляют партнёров. Темп, координация и лёгкость рук и стоп позволяют ей соткать ажурную сеть из нюансов настроения и чувств. И такие восхитительные руки, о которых говорят: они поют. Руки Лукиной наполнены магической поэзией, они одухотворены и приковывают взгляд.
И Лукина знает это — движениями кисти она повелевает залом. Ей присуще качество танцовщиков нового времени — очень высокий темп. В знаменитой дорожке на пальцах она играючи исполнила не двенадцать, не четырнадцать и не шестнадцать, а двадцать четыре аккуратных, чётких и невесомых шага, ни на йоту не нарушив обычных оркестровых темпов. И с прямой ненапряжённой спиной, кокетливо играющими плечиками и освещающей зал озорной улыбкой.
Таким же предстал её партнёр Евгений Коновалов, поначалу излишне вальяжный и высокомерный, но в самый критичный миг, в финальной коде, сразивший зрителей высокими безусильными прыжками с чистейшими заносками — и тоже двадцатью четырьмя. Он бы прыгал ещё и ещё, но согласно сценарию был вынужден упасть бездыханным, и поднялся иным, воспрянувшим, оживлённым, перерождённым силой любви вилисы…
Ночная сцена совершенно заворожила большими скользящими прыжками безжалостной Мирты (Татьяны Ткаченко), согласованным единым кордебалетным колдовством вилис и гимном любви, прозвучавшим в танце бесплотной Жизели. Анастасия Лукина проявила предельную музыкальность. Исполнив выход из могилы в среднем, словно неживом темпе, в прыжках она воспарила, унеся с собою Альберта и публику.
Век назад её танец тонко и точно передал Владислав. Ходасевич:
«Да, да! В слепой и нежной страсти
Переболей, перегори,
Рви сердце, как письмо, на части,
Сойди с ума, потом умри.
И что ж? Могильный камень двигать
Опять придётся над собой,
Опять любить и ножкой дрыгать
На сцене лунно-голубой…».
Это был дневной спектакль, и вечером «Жизель» танцевала Мария Хорева, молодая танцовщица иного плана, одновременно на второй сцене Мариинского театра так же днём и вечером дана «Снегурочка», а в концертном зале при аншлаге Денис Мацуев и Гергиев исполнили гениальный «Концерт для фортепиано с оркестром N 2 до минор», соч. 18, и Симфонию N 2 ми минор, соч. 27.
Залы Мариинского театра всегда переполнены, а в афише первой половины марта — сорок наименований. Постоянно появляются новые и новые имена, и артистам есть где выступать и что исполнять, не унижаясь перед выходками зарубежных дирекций и не завися от политических поворотов западных партнёров.
Всё вернётся на круги свои, когда утихнут политические страсти. Так же как после отъезда Надин Богдановой в Париже забыли «Жизель», которая не шла на сцене Оперы до гастролей Марфы Муравьёвой в 1863 году, а затем, когда этот балет снова там надолго забыли — тогда в моде был канкан — получили назад из рук (вернее, ног) Тамары Карсавиной, Анны Павловой и Ольги Спесивцевой.
Всё вернётся на круги свои, и русские танцовщики снова покорят зарубежную сцену. С наступившей долгожданной весной, с доступными «бескьюарными» театрами, с новыми надеждами!

Цецен Балакаев
Санкт-Петербург

 

Позванный и призванный. На годовщину смерти В.Я. Курбатова

Позванный и призванный
(слово на годовщину смерти В.Я. Курбатова)

Не отпускает память… Уж миновал год, как наш дорогой друг, наша гордость, Валентин Яковлевич Курбатов, ушел в путь всея земли. Он шагнул  в вечность и унес с собой невысказанные слова, ненаписанные книги, мысли, воспоминания… Но то, что оставил, еще долго будет служить нам предметом для восхищения, размышления, исследования. Десятки мудрых, ярких книг, сотни статей, выступлений, фильмов и интервью. Как вдохновенно он писал и говорил! Возможно ли такое забыть? А как искренне, трогательно он умел любить? Родину, близких людей, родное слово… Да что там? Каждый городок, поселок, деревушку. Все это было вписано в глубину его сердца золотыми чернилами.  Вот оно – золото воспоминаний…

«Я уже в Перми не находил себе места, а уж от Калино не отрывался от окна и когда замаячили Саламатова гора, Лямино, поворот реки под Колапихой и задымил завод, я задохнулся  от какой-то страшной тоски и любви, от непонимания — что это? Куда это поместить в душе?

Потом помню один из очередных отъездов, когда поезд стал поворачивать к Шибанову и вот-вот должны были скрыться Красный поселок, Чунжино, синяя «сорокашка», железнодорожный сад на горе.  Был сияющий май в самом начале, всё сверкало, слепило, жадно готовилось к цветению, всё было полно восторгом слова «завтра» и переполняло сердце ужасом. Душа металась в панике и тоске — вот сейчас всё пропадет и больше никогда не будет.

Сколько потом было этих приездов и отъездов! И всегда сердце щемило…»

Сердце щемило, болело, рвалось… Это над рукописями не властно пламя, и словеса не истлевают, а сердце, особенно если оно не равнодушное, болезненно-живое, мятущееся… оно, исчерпав отпущенную Творцом силу, может мгновенно сгореть…

Так и случилось 6 марта 2021 года, когда Валентин Яковлевич Курбатов возвращался домой с букетом цветов для самого дорогого, близкого человека – супруги Инны Федоровны. О чем он думал в тот миг, когда вечность распахнула пред ним врата? Верно, о будущем, потому что, думаем ли мы о прошлом, размышляем ли о настоящем, мысль наша движется вперед, к  грядущему. И оно, грядущее, в тот миг слилось для писателя с вечностью. Для нас же будущее, пока живем, остается воспоминаниями о нем, о его деяниях, его книгах…

Ох уж эта память! Не дает забыть порой ни сказанного слова, ни написанной строки… Вот что я написал восемнадцать лет назад в статье «Шестьдесят пятая «узловая»…

«Юбилеи — как узловые станции… Мчится поезд нашей жизни, мелькают деревеньки без имен, полустанки, городки, названия которых если и, прочитав с трудом, запомнишь, то через минуту другую забудешь… Не знаю почему, но именно эти образы, эти слова пришли мне в голову, когда размышлял я о предстоящем юбилее моего старшего товарища, доброго друга Валентина Яковлевича Курбатова…

Каков художник Курбатов? Каково его творческое делание? «Искусство есть служение и радость», — сказал Иван Александрович Ильин. Это определение, на мой взгляд, — лучший ответ. Служение, как реализация единственно возможной художественной необходимости, радость от одоления и озарения — все это, выделенное Ильиным как неотъемлемое составляющее настоящего творчества, свойственно и истинному художнику слова Валентину Яковлевичу Курбатову…

Что значит быть настоящим русским художником? Каково быть позванным и призванным свыше? Ответы слагаются из перестука колес, быстро сменяющих друг друга картинок за окном и приобретают окончательную форму здесь, на «узловых»… Прогуливаясь вдоль вагонных окон, запыленных и уставших от всего виденного в пути, рядом с человеком, ради которого и остановился поезд, ты, его собрат-пассажир, ищешь для него самые верные, самые точные слова, и, быть может, находишь… Жить по совести и творить по вдохновению, творить свободно, без оглядки на «мнения», «конъюнктуру», «политический заказ», но, в то же время, с чувством глубочайшей ответственности за сказанное слово, которое, каждое в отдельности, есть великая драгоценность, и поэтому требует к себе бережного, уважительного отношения… Говоришь это, не боясь показаться излишне пафосным и высокопарным, потому что искренне, от сердца и еще потому, что скоро раздастся гудок локомотива, и поезд опять помчится дальше. И кто-то с перрона обязательно помашет рукой, желая счастливого пути…

Счастливой дороги вам, Валентин Яковлевич, впереди еще много  «узловых»!»

Только теперь дорога ваша в вечности! И пусть пролегает она среди селений праведников! Царствия вам Небесного! Вечная память!

Игорь Смолькин-Изборцев,
5 марта 2022

Светлана Кекова. Чего мы ждём от сумрачной эпохи?

Вчера получил письмо от Светланы Кековой, написанное в ответ на мое поздравление.
«Здравствуйте, Игорь! – пишет Светлана Васильевна. — Сердечно благодарю вас за поздравление, за самые лучшие слова, которые были сказаны всем нам во укрепление и утешение. Посылаю вам в качестве благодарности стихотворение».
Светлана Васильевна любезно разрешила это стихотворение опубликовать.


Светлана Кекова

*  *  *

Чего мы ждём от сумрачной эпохи?
Ещё остались жалкой жизни крохи –
собрание её былых картин.
Ещё есть смысл в свиданьях и подарках,
есть бездны в кварках и деревья в парках,
закрытых на бессрочный карантин.

В больших домах, как в Вавилонских башнях,
ещё мелькают тени дней вчерашних –
там слышен смех, волнение и крик.
Но в эти дни раздора и смятенья,
когда похожа жизнь не сновиденье,
скажи, кому понятен их язык?

Да, за эпохой движется эпоха:
уже не время снежных масок Блока,
не время тёмных бунинских аллей,
крестьянских бунтов и салонов светских,
не время бодрых лозунгов советских,
а время медицинских патрулей.

Но друг мой говорит в волненье строгом:
— Ты мыслишь и печалишься о многом:
о бедных жертвах язвы моровой,
о тёмных тайнах жизни мировой,
но все в свой час предстанут перед Богом,
придут на Суд с повинной головой.

Да, нужно мне приглядываться к небу
и думать о едином на потребу,
и всматриваться в тайны языка,
обжечься молоком и дуть на воду –
и видеть, как плывут по небосводу
волнуемые ветром облака.


Игорь Смолькин (Изборцев)
председатель правления
Псковского регионального отделения
Союза писателей России

Псковская литературная среда. Поэзия. Александр Себежанин

Александр Себежанин

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живёт и работает в Пскове.
подробнее>>>

 

* * *

Разлетятся слова, как стаи,
рассказать, всему миру пытаясь:
— Ты Единственная! такая
во Вселенной нашей осталась!

Я целую тебя глазами
через песни метелей снежных –
надевай, если холодно станет,
поцелуев моих одежды!

* * *

В ночи настанет тишиной внезапной Счастье…
В мои ладони ты течёшь водою горной…
В лучах луны – твои серебрены запястья…
В лучах луны – лицо иконой чудотворной…

И будет ночь нежна и нежен миг касанья…
И вновь, и вновь родится Вечность вместе с нами…
И станет звонче слов любых двоих молчанье…
И мы с тобою обменяемся сердцами…

* * *

Настоялась на рябине нынче осень,
ветерок осенний всласть горчит рябиной.
Ах, как голову мою шальную сносит –
подарила осень встречу мне с любимой!

По листве и по стволам стекают звуки…
Заживают на душе моей ожоги.
Я целую твои княжеские руки
и своих стихов тебе читаю строки.

Пусть росу роняет вечер по полянам,
а луна везёт по небу сны ночные —
в эту осень я брожу от счастья пьяный,
я влюблён в глаза янтарные, хмельные.

Стану чудо ручейка губами трогать,
понапьюсь я ключевой водицы вдосталь,
а потом просить в молитве буду Бога,
чтоб Любовь со мной осталась до погоста.

* * *

Я сегодня цветов не принёс,
у меня их сегодня нет…
Лишь рябины в руках гроздь,
да осенних листьев букет.

Пусть листва, позолотой своей,
оттенит ягод спелую грусть.
Только ты ни о чём не жалей:
не сбылось, не случилось — пусть!..

Запрокинутых глаз печаль
пусть омоет осенний дождь.
Не принёс я цветов… жаль…
Ты цветы, ведь, всегда ждёшь.

Гармонист

Гармонь в обнимку, шапка набекрень,
он в дверь, вразвалку, не вошёл, а враз ввалился,
как будто только-только возвратился
из глýби наших, пскóвских деревень.

Присел на край скамейки осторожно,
отёр гармошку рукавом, развёл меха,
хитро’ хозяйке подмигнув: «Не для греха,
а чтоб душа запела — сто грамм можно?!».

И, стопку выпив, тут же по ладам
чуть заскорузлыми он пальцами прошёлся,
и инструмент заплакал, изошёлся
тоскою вечною по «молодым годам»…

Гармонь стонала, плакала и пела…
И пел, и плакал с нею весь народ,
душа народная взлетала до высот
и там молитвой в небе голубела.

Жив! Жив народ, пока гармонь играет,
пока душа его поёт, пока летает!

Хлеб

Хлеб ржаной, ещё тёплый, испечённый в печи деревенской,
ничего в мире нет, что могло б быть вкуснее тебя!
За секретом твоим шли в наш дом из избушек соседских.
Бабка всем говорила: «Вы тесто месите любя!

Печь топите с любовью, и хлеб в неё нежно сажайте,
а когда хлеб дойдёт — вынимайте на стол не спеша.
И за вашу любовь хлеб сполна вам ответит, вы знайте,
хлеб удастся на славу, коль ласковой будет душа!

Если лада нет в доме, и кошки скребутся на сердце,
то не ставьте опару — не выйдет хороших хлебов,
Есть у хлеба «душа», всё она понимает, поверьте:
чтобы вкусным был хлеб, жить должны в доме Мир и Любовь!».

Сердце поэта
Сердца моего поэтического полную обнажённость
рассматривать под микроскопом будете иль лупу сквозь?
Проявляя свою энциклопедическую просвещённость,
обсуждать, конечно, станете: «Вот, мол, разовралóсь!».

Нет, не разовралóсь оно, попросту — разорвáлось!
Смотрите, как всё прошито — в заплатках, швах да рубцах…
Хотелось ему для каждого подарить любви малость,
оставить себя частичку в бездушных чужих сердцах.

По белому свету странствуя, напрягая силы все,
радость дарило людям: вместе всем, иль — поврозь…
Что же вы теперь злобствуете над ним, обессилевшим?
Даже не замечая, что сердце разорвалóсь!..

Капельки

А по ночам влетают в окна сны.
Дождём по небу – капельки весны.
И я по капельке пью вина сновидений
Из капелек лучей и дуновений.

И капелькой висит Вселенная в тиши
На тонком волоске моей души…

Женщина-Осень
Шёлком тончайшим коснулся щеки
лист одинокий осенний, летя —
ласку такую же женской руки
раз ощутить бы, единый хотя б!

Ссыплется нежностью тихой листва,
тихой печалью на землю падёт.
Женщина-Осень мне шепчет слова,
Женщина-Осень тихонько бредёт.

Лист улетит, по щеке проскользнув,
звёздочкой ляжет оранжевой в луже.
Хочешь — вот так же к тебе прикоснусь,
Женщина-Осень, ведь я тебе нужен?.

* * *

Где-то там, за далёкой звездой,
над тобой васильковое небо;
там в ночи звездопад снеговой
тихо песню поёт… сказку-небыль…

Вдохновенно пируют ветра
под ноябрьские песни снегов.
И витает вокруг до утра
пряный хмель твоих губ… твоих снов.

В них немеешь, робеешь, дрожишь,
и так сладко, и больно тебе…
Мне б к тебе, в предрассветную тишь,
половинкой в твоей быть судьбе

* * *

С надеждой жду, когда ты посетишь
край заповедный сердца моего.
Здесь родники чисты, здесь ласковая тишь
ждут появленья взгляда твоего.

А за окном кружится птичий крик.
Ручей роптать пытается печально.
Весенних окон боязливый блик
мне взгляд напомнил глаз твоих…

Отчаянно
в ветвях деревьев бродит буйный сок.
И чувства — ввысь! По горной круче сердца
несётся их пронзающий поток.
И — не свернуть! И никуда не деться!

Ладонью трону свет весенний, вечный
и музыкой возникнет в пальцах звук..
А ты вдали не ведаешь беспечно
о ревности моих зовущих рук!.

Алёнка

Как живётся тебе, Алёнка?
Вот уж осень к тебе идёт…
В небе синем, курлыча звонко,
журавли повели отлёт.

Разгорелись костры рябиновых
да калиновых красных огней.
Как живётся тебе, родимая,
в круговерти осенних дней?

Все в цветастых рубахах клёны,
у берёз — золотые косы.
Как грустится тебе, Алёна,
в эти утренние морозы?

Дождик ночью нашепчет сказку.
Сквер раскрасит художник ветер.
И придёт к тебе Осень-ласка —
к самой нежной душе на свете!

И пусть плачет в окошко звонко
дождь осенний, бродя по окрестности —
будь счастливой Алёна, Алёнка!
… Ведь и в осени — много нежности.

* * *

Так бывает, и нет в том чуда:
постучав по крылечку тростью,
неизвестно взявшись откуда,
летний дождик заходит в гости.

Я ему: «Проходи, не стесняйся,
долго было тебя не видно,
у неё был в гостях, признайся? —
по-хорошему мне завидно!

Столько дней — где тебя носило?
А она меня помнит? Скучает?
У тебя обо мне спросила?»…
Дождик хмурится лишь, серчает…

А потом, прошептав: «Ты ей нужен!»,
Развернувшись, бредёт отсюда,
морося потихоньку по лужам.
Так — бывает… И нет в том чуда.

Друзья уходят…

Ещё вчера цветастым листопадом
в обнимку с ветром осень танцевала;
И вдруг — затихла… Ничего не надо…
Один тоскует ветер-запевала.

Он завтра закружит с пургою снежною,
забыв про осень, про красу прощальную,
и станет петь метелям песни нежные,
с позёмкою танцуя танцы бальные.

Уходит осень… В память уходящей
красуется на ветке стойкий листик,
пришпилен к небу звёздочкой дрожащей,
зовущей души в мир высоких истин.

Подвластны зову, ввысь взлетают души,
а тело — в землю, тем листом, последним…
О чём я?.. Да о том, что нужно слушать
своих друзей, а мыслям их — последовать!

…Друзья уходят, не успев состариться,
виски слегка посеребрила проседь,
а души вовсе не желают стариться.
Друзья уходят, как уходит осень.

Я вернулся…

Вдоль тихих избушек, тропинкой знакомой,
пешком в неизвестную, новую жизнь,
в дождливую полночь ушёл я из дома.
Звенели дождинки так грустно: дзинь, дзинь…

Дворняги в деревне, со мною прощаясь,
скулили протяжно тоскливую песнь:
— Куда ты, парнишка, уходишь, лишаясь
всего, что так дорого? Что за болезнь

тебя погнала в ночь ненастную, в слякоть
искать ненадёжное счастье познанья?
— Родные! Лохматые! С вами калякать
мне некогда! К вам я вернусь! До свиданья!

…Промчались года, отшумели дождями…
Давно я не юн и уже полусед,
бреду в предрассветье родными краями,
домой возвращаясь по ранней росе.

Какая здесь тишь! Уж не лают собаки…
Горластый петух не подшпорит рассвет.
С глазницами окон стоят, бедолаги,
дома без хозяев уж множество лет.

— Родимые, здравствуйте! Вот я, вернулся…
Простите, что поздно… Как сердце щемит!
Рассвета луч ломкий деревьев коснулся
и алым окрасились листья ракит…

Речка Веть

Речушка детства, тоненькая Веть,
пришёл к тебе, родимая — приветь…
Немало исходил тропин, дорожек,
но в мире нет реки, тебя дороже!

В июльский зной купались голышами
у берегов, поросших камышами;
Ключи у дна водой холодной били,
до ломоты в зубах ту воду пили.

Здесь по ночам в садки ловились раки,
а у костра рассказывались враки.
Здесь детство незаметно пролетало,
мужская дружба силу обретала.

Подростком вновь сюда, к родной речушке,
я приходил с любимою девчушкой
и до утра, под шум запруды звонкой,
стоял, боясь руки коснуться тонкой…

Минуло столько длинных, разных лет!
Девчушки той со мной, конечно, нет,
друзья из детства в мир ушли иной,
а ты всё также вьёшься под горой.

Тонка, как нить, речушка детства Веть.
Пришёл к тебе… Узнала ли — ответь?..

Я и ты

У тебя там звон с четырёх сторон,
всё колонн да дворцов роскошь праздная.
У меня же — тишь, вкруг растёт камыш
и поют за окном птицы разные.
У тебя в ночи свет реклам кричит,
фонари над проспектом светятся.
Моей ночки свет — дальних звёзд привет
да дорожка в реке от месяца.
Утром — шорох шин, громкий рёв машин
ото сна тебя будят, от роздыха.
Мне — скворец споёт, прокричит удод
да в окно постучит черёмуха.
У тебя забот вечно полон рот,
всё тусовки в кругах поэтических.
Я — луга кошу. Иногда пишу,
больше всё о любви романтической.
Вечереет вновь… Спишь, моя любовь?
Песни пишешь, иль с кем-то встречаешься?
Я в закат гляжу. На воде пишу —
может, всё же прочтёшь, догадаешься…

***

Как живётся тебе, славянка,
в твоём дальнем далёком, где-то?
Сердце гулко стучит морзянкой
и от мыслей – куда мне деться?
Мне сейчас – лишь с тобой быть, рядом,
твоего бы дыханья коснуться,
лишь бы душу ожгла взглядом –
ни опомниться, ни очнуться!
А потом – тишина и вечер,
а потом – и дожди, и ветер,
а потом – и метель, и стужи,
а потом – и апрель, и лужи…
Всё прошедшее – как приснилось,
всё смешалось, где был и не был,
помню только глаза любимой
и над ними – огромное небо!..
Мне сейчас – хоть чуть-чуть поближе,
звёзды тотчас же станут ниже
и там, в дальнем далёком, где-то,
вдруг осветят твоё детство,
вновь осветят его ярко,
всё минувшее тотчас вспомнится,
станет сердцу светло, жарко ,
а в окно постучит бессонница…
И ты будешь стоять, тихая,
вспоминая меня, прежнего.
Будет время бежать, тикая…
Вновь и вновь снишься ты мне, нежная!

* * *

Ах, какую постель настелю я тебе из подснежников
и подушку из облак пуховых тебе положу,
и для нас, для двоих, так друг друга заждавшихся грешников,
умолю колдовской лес, весенний, начать ворожбу!

Соловьи окропят нас капелью своих переливов,
а черёмуха ветром душистым нам песни споёт.
Так в глазах твоих звёздное небо мерцает красиво!
И летят наши души в высокий счастливый полёт…

Им лететь, над сиреневым вспыхом реки, над калиновым мостиком,
над цветущим туманом лазурных раздолий льняных,
в синий ситец небес, что над нами раскинулись простынью,
от земных ощущений взлетая до чувств неземных!

Отзвучу…

Ночь на землю скатилась
по заката лучу…
Жизнь была или снилась?
Отпою… отзвучу…

И пожар — затухает…
Так и жизнь отцветёт.
Снег моими стихами
тихой Русью пройдёт.

Псковская литературная среда. Поэзия. Иван Иванов

Иван Иванов

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове. подробнее>>>

Миниатюры

* * *

Не грусти, человече, не надо. Жизнь прекрасна, какая ни есть. Жизнь – она, как большая награда и от Бога желанная весть. Даже если в ней трудностей много, и от бед сердцу больно в груди. Всё равно, вьётся в дали дорога, ты по ней к обновленью иди. Пусть сравненье с дорогой банально, в жизни каждого много дорог…
Вон — поэт, знает главную тайну, до которой додуматься смог. Вознесённый до неба удачей, обречённый творить день и ночь, он в стихах своих ставит задачи и готов словом делу помочь.
Скажет он: «Будь сильней, человече. И труднее жилось на Руси. Положи все невзгоды на плечи, и куда-нибудь в чащу снеси. И вернись назад окрылённым, и вернись назад молодым… Не тебе ль машут ветками клёны, и ракиты у самой воды.
И опять начинай всё сначала, не удержат родные, и кров, чтобы вновь от родимого дома за мечтой уводила любовь. А в дороге далёкой и длинной без любви, ну совсем никуда…»
Вдоль дороги берёзок куртины отражает речная вода.


Ещё один повод

Пробежала по городу осень, замочила холщовое платье. И теперь непрошеным гостем разгулялось большое ненастье. Эка невидаль – тучи свинцовые, эка невидаль – струи дождя. Льются струи на улицы новые, и на медные скулы вождя. Звери срочно попрятались в норы, люди — в тёплом пространстве жилья… Мир вокруг стал простым и суровым и водой пропиталась земля.
Вот и ты под зонтиком прячешься и глядишь на пустой небосвод. От тоски и печали наплачешься, или может быть наоборот вспомнишь радости лета былые, упорядочишь чувства свои. В это время мысли шальные вдруг напомнят тебе о любви.
И не верится, что очень скоро листопад и цветы заметёт снова снегом… Ещё один повод отдохнуть от житейских забот.


Только там

Иногда мне хочется уйти в лес дремучий, где дубы да ели. Только там я тишь могу найти, а то шум и зависть надоели. Только там мне лес откроет дверь, только там хожу-брожу без спешки. Там в друзьях моих и гриб, и зверь. На лещинах средь друзей орешки.
В жизни нашей многое не так, потому мне остаётся только уходить с корзинкою в руках в лес, весь в блёстках от осенней зорьки.
Поброжу по ягодным местам, под берёзой удивлюсь волнушкам. И все чувства нежные отдам молодым сосёнкам, как подружкам. Солнце ветки ёлок золотит, воздух будто весь смолой пропитан. Всё, что в жизни будничной претит, будет мной под ёлкою забыто.
А когда я возвращусь назад, ведь по сути городской давно я, сохраню Божественный заряд в мире человечьем не покоя.


***

Деревенская тихая даль, за деревней – забытое поле. И во мне поселилась печаль – одолела глухая недоля. Ни в деревне, ни в городе нет для людей никакого просвета. Где же тот притягательный свет, что кумиром бывал для поэта?
Что случилось в России родной? Отчего мы в стране, как изгои? Капитализм злодейский виной, для людей – настоящее горе. Да, живут среди нас богачи, у которых: и власть, и зарплата. А для нас – лишь трудись и молчи – всё равно будешь только горбатым.
Нам до пенсии трудно дожить, а на пенсии вовсе – убого. Что нам делать и как нам всем быть, чтоб улучшилась жизнь хоть немного? Кто-то скажет, что ноем мы зря, что подвижки есть, перемены, что встаёт над Россией заря новых дел, лихолетьям на смену. Что легко сделать властной рукой то, что 30 лет не сумели. Важно, чтобы в стране был покой, и тогда исполняются цели.
Может власти поверить опять, выбрать тех, кто давно примелькался, но, а если властям наплевать, что ты нищим навечно остался. Что тогда?.. Неутешен ответ. Уповать остаётся на Бога, чтоб потом, по прошествии лет, привела к процветанью дорога…
А пока – мы считаем гроши, нету цели в России понятной… Лето, полдень – дыши и дыши. Воздух свежий, бодрящий, бесплатный.


Рассказ о солдате

Светлой памяти Героя Советского Союза полковника Петрова Алексея Ивановича – крестьянского сына, уроженца деревни Филатова Гора Псковского района Псковской области, участника Великой Отечественной войны, в 1944 году командира взвода 486-го стрелкового полка 177-й стрелковой дивизии 23-й армии Ленинградского фронта.

Оставив след геройский на земле, ушёл солдат в конце пути на небо. А он был первым парнем на селе, такого парня поискать нам, где бы… И не найти… Другие времена. Но он пример для новых поколений. Когда зовёт великая страна – героя не поставишь на колени.
Героем не родится человек, но в каждом есть хоть капелька героя. Двадцатый век – жестокий, бурный век, не ведавший ни страха, ни покоя. И средь солдат – крестьянский паренёк, 23-летний Алексей Петров, комвзвода. Была война, горел в нём огонёк, а в действиях смекалка и свобода. И для него настал тот главный миг, когда за речку перебравшись тайно, взвод цели обозначенной достиг и разгромил противника буквально, и захватив замшелый, финский дот, ворвавшись внутрь, и оборону заняв, огнём своим отбил атаки взвод, врагов немало и убив, и ранив. И дот стоял, врагами окружён и ладилась на речке переправа, а враг всё ближе: зол, вооружён и бесновалась финская орава: «Сдавайся рус, тебе пришёл кирдык и взятый дот подобие ловушки.» Полезли финны… В тот же самый миг заговорили полковые пушки. То вызвал на себя огонь Петров, враг отступил с потерями большими. Закон войны безжалостно-суров – снаряды всё в округе сокрушили.
Но взвод в том доте всё же уцелел и обеспечил к сроку наступленье, и флаг над переправой заалел, и командиры выиграли время. А финны вскоре вышли из войны, на Ленинградском фронте стало тише. С тех пор среди огромной тишины природа только жаворонков слышит.
За подвиг тот был награждён солдат, и орден Ленина, к нему звезда Героя, на гимнастёрке золотом горят. И ратный труд назвал Герой судьбою.
Он много лет достойно прослужил, полковником армейский путь закончил. Он офицерской честью дорожил. Он настоящим офицером был, короче… Стране советской верным до конца остался он, но и в Россию верил. Не отвернул от трудностей лица, не обивал в штабах высоких двери. Он просто жил, общался с детворой, любил рассказывать о случаях военных, передавая каждый раз настрой, все знания свои — грядущей смене…
Что будет дальше?.. Знает только Бог. Но вечно будет память о Герое. И если Алексей Иваныч смог, то, значит, мы грядущее построим. Без подвигов в России жить нельзя, Герой России – самый первый в деле. А это значит: есть у нас стезя. А это значит: не пропали цели.
P. S. Жизнь человека не вместить в роман, тем более жизнь русского Героя. Пройди по свету хоть десяток стран – нигде рай для Героев не построен. В России будет много трудных лет, от дел поспешных посрывает крыши. Но… время выберет потомок мой – поэт, об Алексее новый стих напишет…


День России

Пасовать перед силой – не стоит. Время ставит землянам задачи. Ведь от трудностей даже герои, хоть и редко случается — плачут. Жизнь приносит свои коррективы, и ударить негаданно может. Жить в России светло и счастливо, ну никак, не удастся – похоже. Потому, что в обществе нашем снова, други, случилось такое, что для тех, кто и сеет, и пашет, нет от бедности горькой покоя.
Впору бедным залиться слезами, клясть житьё своё бедное впору…
Богатей тащит деньги возами, да и прячет те деньги в офшорах. И страна не похвалится ростом, оставаясь в тисках у «ковида». У живущих и бедно, и просто, как заноза, на сердце обида.
Трудно быть на Руси патриотом, мир российский полярно расколот. Слава нынче и барам, и жмотам, а не тем, у кого серп и молот…
Нам всем миром бы встать воедино, чтоб царили и воля, и счастье, чтоб расправить согбенные спины и чтоб канули в Лету напасти. «На Россию охотников много», враз растащат Отчизну хапуги. Только вместе, да с Божьей подмогой, отстоим нашу целостность, други.
Только вместе, а как же иначе, только вместе – такой вот настрой, и герои, случается, плачут, но стоят за Россию горой.
———
«На Россию охотников много» — название книги стихов поэта Ларины Федотовой


Бой и плен
(рассказ солдата)

Начало войны, 41-ый, Орша, Вязьма, Смоленск. Оставляли поля мы слева, а справа пожар деревень. Отступали просёлками пыльными. Где комбат? Его нет, убит. Уйти от пули возможно, но не уйдёшь от судьбы.
Приказ нам: залечь у болота. Лейтенант наш от крика, аж красный… Но тут вдруг раздался вдали гул танков и страшный, и ясный. Танки встретить надо гранатами, видно все, как один, погибнем. Погибать на родной стороне, понимаете ль – очень обидно.
Нас 30, и с нами связистка, лейтенант наш Георгий Валков. Нам не жалко было себя, а связистку, признаться, жалко. Ведь девчонка, лет восемнадцати. Вон, в зеркальце снова смотрится. Тут старикам умирать тяжело. А ей и вовсе не хочется. Только танки всё ближе и ближе, и команда: «Готовься к бою.». Мы по первым танкам ударили, им проход закрыли собою. Мы бились с утра до вечера, был над полем удушливым грохот. Перед Родиной мы поклялись воевать до последнего вздоха. Лейтенант наш убит в окопе, я взрывом отброшен в мох… когда я очнулся повсюду немецкое: «Хенде хох!».
Открыл глаза, поднимаюсь, а в глазах мелькают круги, и фашист прикладом в лопатки подгоняет – быстрее беги. А вокруг горелые танки – досталось проклятым фрицам, и у пленных, идущих в колонне, светлеют разбитые лица.
Новых пленных толкали в колонну, тяжко раненых тут же в расход. И контуженные, словно пьяные, мы брели на солнца заход. А фашисты горланили песни, надрывалась губная гармошка. Нам давали они тумаков, но жратвы не давали ни крошки. Мы шли, и в глаза друг другу было стыдно даже взглянуть. Молча мы помогали слабым, не давали усталым уснуть. Трое шли из соседнего взвода. А за ними, не слишком близко, еле шла, хватаясь за грудь и шатаясь наша связистка. В гимнастёрке и в брюках солдатских, как и все босая, конечно, под «Котовского» была острижена и поэтому не замечена.
Я кой-как до неё добрался, а она и совсем ослабла. Грудь навылет у ней прострелена, и помощь врача бы надо. Она мне как будто обрадовалась. «Умираю,» — говорит – «дядя Вася. А ведь так я хотела пожить, а ведь так я хотела счастья!..» Колонна размеренно движется, нет возможности остановиться. А кровь у неё из груди по каплюхе из раны сочится. Я снял свою гимнастёрку, разорвал, наложил ей жгут, а сзади на нас напирают и в великом смятенье идут. И фашист-охранник заметил, что в колонне случилась заминка и тотчас его автомат в руках застучал, как дубинка. Пули дуры, однако попали: мне в плечо, а ей прямо в сердце. Посмотрел я – она мертва, жизнь земная захлопнула дверцу.
Уходила пленных колонна, но уже без девушки юной. Вот что делали фашистские звери, вот что делали фашистские гунны.
1970 – 2021 г.


Встреча

Девчонке ноги оторвало на войне, она домой вернулась на протезах. Где были ноги, там теперь у ней шарниры мёртвые и мёртвое железо. Не ныть, не плакать. Стон не выжать с губ, вздохнуть глубоко и расправить плечи. А за углом ждёт мама, отчий дом и сто шагов до выстраданной встречи.
Вошла в калитку, распахнула дверь… У мамы тесто, сжатое в ладони… «Валюша, Валечка, кровиночка моя…» и скорбь и радость, будто на иконе. Ах, сколько силы в нежных поцелуях! Ах, сколько радости и сколько добрых слов… «Валюша милая, прости меня, старуху, хоть встала рано – завтрак не готов. Садись родимая и отдыхай с дороги, а я с блинами мигом у огня. Ты мне писала, что попало в ноги… И эта палка, ты прости меня…».
«Ты, мама, за меня не беспокойся, я до войны блины умела печь. Ты отдохни, ведь встала утром рано и днём не будет времени прилечь. А палка?.. Знаешь, не нужна мне палка. Я эту палку тотчас брошу в сени…». Всё та же полка книжек на стене и на портрете с трубкою – Есенин…
Но вот блины готовы, сало, хрен и чёрный хлеб на ломтики нарезан. Валюша села с матерью за стол тихонько, чтоб не скрипнули протезы.
Им первой чаркой помянуть пришлось отца, что подорвался в поле минном, второй – братишку – гвардии бойца, погибшего под городом Берлином. А третью выпили за радость всех Побед, за небо мирное над мирными полями… И вдруг заплакали по женскому – навзрыд, войной измученные: дочь и мама.
И плача, дочь рассказом о войне пыталась оттянуть судьбы развязку: «Да, мама, очень страшно на войне, на чёртову похоже свистопляску. И бой идёт. В бою не до наград, а только сдерживай врагов, насевших, лавы…» И мать тихонько гладила рукой единственный у дочки орден Славы.
А дочка думала: «Не знает мать моя, что я в бою том потеряла ноги…» От тишины кружи́тся голова и хочется прилечь после дороги. Вот её комнатка уютна и мала, и довоенное на спинке стула — платье… и надо ей, чтоб мать не догадалась, протезы сунуть к стенке под кроватью. Прошёл лишь час, и одеяло – на пол… Красивых ног, уже заживших срезы — вдруг видит мать, и на колени встав, целует эти культи и протезы.


Светлой памяти Героев 6 Роты

Жизнь начать бы с чистого листа, и по ней расставить свои вехи… Есть на белом свете высота, где текли по склону крови реки. Памятью сердец не излечить, всё пройдёт, а времени так мало. Только надо жизнь свою прожить, как герой-десантник Достовалов. Двадцать лет, как с нами нет его, и земля героям русским – пухом. Над врагами в полный рост встаёт подполковник Марк Евтюхин.
И характер наш не одолеть, коль стоять, то до последней точки, чтоб ни о чём, нигде не сожалеть… Лишь на войне цветут свои цветочки: по камуфляжу, яркие, как мак, от вражьей пули, из груди пробитой. И многим не понять: «Да как же так? В России парни сделались убиты».
Они б прибавили к своим по двадцать лет и вышли многие, заслуженно, в отставку… Но не для них сияет солнца свет и с внуками не им идти на травку…
Вопроса не было: стоять иль пропустить?.. Стоять во имя Родины-России! Стоять и вражьи силы извести, хоть у врагов превосходящи силы. Коль есть приказ, то надо бой принять, пускай подмога явится не скоро, и перед боем всех друзей обнять, и защитить и этот лес, и горы. Подмога шла, но встретил их в лицо огонь кинжальный – не дошли до цели. Лишь Достовалов с горсткою бойцов сумел прийти туда, где пули пели.
Они погибли, честь не уронив и положив врагов вокруг не мало. Что это было? Высших чувств порыв, иль в Горних высях музыка играла?..
А ваххабиты замели следы, и выгораживать себя не перестали… В Чечне свободной расцвели сады, и в Грозном зданья из стекла и стали. И на горе стоит Поклонный Крест. Отслужат здесь смиренно панихиду. И разлетится далеко окрест в горах чеченских, неприступных с виду, глас пастыря, как глас бойца, что не позволил злу играть победу. Во имя Духа, Сына и Отца, которым путь геройской роты ведом.
На небесах сыны родной страны, они всечасно в праведном дозоре. В день первый марта, в первый день весны, в сердцах людей вселенской скорби – горе.
Его не выплакать и не избыть вовек, и что-то мало помогает время… Знать потому приважен человек таскать по жизни совести беремя.
А белый «купол» виден с небеси, и подписи под «куполом» летают… И люди во всех краешках Руси Героев добрым словом поминают!..


Родившимся после войны

Мы Великой Победы наследники, нам её передали отцы. Мы в строю, и пока не последние, мы пока что, мой друг, молодцы. И путей нами множество пройдено, и ударных свершений не счесть. У нас есть наша милая Родина и трудиться желание есть. Мы заводами и новостройками умножали величье страны. В том, что сломана жизнь перестройками, нету нашей, товарищ, вины. Жить старались по чести, по совести, чтоб в стране ни случалось, всегда. Все печали что были и горести, словно лёд, уносила вода.
Что ж теперь?.. Новый идол назначен – этот идол — телец золотой. Для простых людей, это значит, вспоминается благом застой. И поверить так трудно, дружище, что в стране мы своей – чужаки, не хватает нам денег и пищи, и никто не протянет руки.
Вон – проносятся вдаль иномарки, в них чиновники, как на подбор… Неужели – Победа насмарку? Неужели страну – под забор?


Одна

На свете Родина одна, куда ни глянь, а лучше нету… На то, что честь страны задета, должны ответить мы сполна. Да, унижать горазды нас, склонять, да так, чтоб не подняться, чтоб нам самих себя бояться, и чтоб открыть не смели глаз. Мы столько вытерпеть смогли, мы выдержали все невзгоды. Пусть нам завидуют народы — мы честь и правду сберегли. И продолжаем мирно жить, и трудности нас не умучат. Мы знаем, что нам сделать лучше, и с кем надёжнее дружить.
Мы знаем многое… Но всё ж, не всё так ладно между нами. Капитализм подвёл нас к драме: возвысил зло, посеял ложь. Мы не согласны – правда есть, она средь нас живёт доныне, она не сгинула в трясине капиталистических чудес.
И пусть нам говорят иное, что можно Родину купить, а не лелеять, не любить, не восхищаться ей весною. Как неуместно здесь «купить». Ведь Родина для всех – навеки. Она, как стержень, в человеке с предназначением – любить.
И всё – не надо потакать тем, кто не мыслит о России, кто перенёс свои усилия в другие страны… Благодать себе в другом создали месте, а здесь в России нефть качать, чтоб ублажать чужую рать заместо совести и чести…
На свете Родина одна, другой не будет и в помине… И небосвод над полем — синий, и тропка синяя средь льна.
А что теперь?..
21-ый год и 21-ый век – всё совместилось и совпало вроде. А я по-прежнему пишу лишь о природе. Такой я – дюже скучный человек. Одна природа мне даёт понять: ничто не вечно в мире под Луною. Бывает лучше разве что – весною, когда весь мир являет благодать.
А что теперь?.. Пока просвета нет. Короновирус не изжит в России, и все вокруг надолго загрустили, поскольку пандемией всяк задет. Как важно нам беду пересидеть, иль невидимкой спрятаться за маску, или попасть, хоть ненадолго, в сказку, или упасть в лазоревую цветь, иль наконец закрыть покрепче дверь от тех, кто к нам хотел впустить невзгоды под знаком расширения свободы и увеличения потерь.
А мы уж разберёмся что к чему, и не потерпим никаких указок. Да, мы хотим, чтоб было всё и сразу, и не хотим всю жизнь носить суму. И пусть по жизни трудностей не счесть, их и в грядущем видится немало. Но Русь стоит, как и всегда стояла, и продолжает потихоньку цвесть. Она цветёт среди простых людей. Она цветёт улыбкою ребёнка. Она смеётся на гуляньях звонко, да так, что смех тот слышится везде, где есть домишек неказистых ряд, где намело вдоль улиц горы снега, где под охраной дуба-оберега Русь сохраняет бодрости заряд…
Средь нас, простых, живёт советский строй. Он помогает выдержать невзгоды. Пускай с тех пор прошли-промчались годы и не советским сделался настрой. Богатым людям нелегко понять, тех, кто живёт с зарплаты до зарплаты, тех, о которых слава шла когда-то, и у которых нечего отнять…
Живи страна! Нам хорошо с тобой под этим небом голубым да синим. Как нынче ярок на берёзах иней и на кустах, что сгрудились гурьбой. Гуляй страна! Гуляй простой народ! Смотри, как славно вызвездило к ночи. Нам день грядущий счастье напророчит и за собою в дали поведёт. Гуляй народ отдельно от господ. Пути у нас вовеки не сойдутся. И мы не будем перед вами гнуться. Пускай простой, но гордый мы народ.
И кто бы что не говорил сейчас, есть две России в 21-ом веке. Одна в простом осталась человеке, другую захватил господский класс. Идём мы параллельно много лет, да и задачи разные решаем. Одни лелеют нивы с урожаем, другие «пилят» в свой карман бюджет. Одни — живут в «хрущёвках» много лет, а у других – огромные поместья. Вы видели когда-нибудь их вместе? Не вхож простой в сей барский кабинет. Богатые – анклав в родной стране. И в дни печали у богатых – счастье. Они при деле, и всегда при власти. Они в России, и как будто – вне…
И я подумал: как же занесло меня далёко от моих пейзажей… Душа народа русского на страже, а это значит – победим мы зло.


Не с чистого листа

Бывает с трудностями справиться нельзя, и так навалятся, что не дают прохода. И вдруг окажется, что новая стезя становится обузой для народа. Всё поменялось в мире с неких пор, капитализм всю жизнь переиначил, сорвался он лавиной снежной с гор, похоронив победы и удачи. Назад нельзя, и хода нет вперёд, а есть какая-то немыслимая бездна, и ждёт народ опять жестокий гнёт — для работодателей весьма полезный. Капиталисты любят говорить, что им народ не надобен в грядущем, что роботами надо заменить простых людей в столетии текущем. И что, коль скоро в бездну упадут, их этот факт ничуть не озаботит. В век цифровой отменят всякий труд, лишь роботов оставят на работе. Всё — только деньги и везде они: и в виртуальном, и в земном пространстве. Нам в будущем сулят такие дни, когда простой народ погрязнет в пьянстве. А через пьянство в никуда пути, ведь пьяница не сеет и не пашет. Одна забота, как вина найти, а не о том, чтоб дом был полной чашей.
А что потом?.. Ужели тупики? Ужели песни все давно пропеты? И некому встречаться у реки и в интернете сгинули поэты? Но господам поэты не нужны, гораздо проще завести собаку, иль на виду у всей большой страны устроить то аварию, то драку. Тогда цифровизация при чём, когда богатства выше новых знаний. Кому Россию подпирать плечом, кому из граждан проявлять старанье?
У капитала лишь один ответ, затверженный издревле и навеки, что если выгоды от дела нет, то и заботы нет о человеке.
Народ стоит у бездны на краю, один лишь шаг и будет слишком поздно. За 30 лет не стали жить в раю, зато теперь сподобились жить розно. И это в героической стране, где каждый камень залит русской кровью, фашизм победившей в злой войне и одарившей мир своей любовью…
А капитал свои законы гнёт, нажива застит людям неба своды. В стране великой появился гнёт богатых, вместо счастья и свободы. И рудники, и шахты — всю страну богатые к рукам своим прибрали. В полях не наших привечать весну, и созерцать вдали не наши дали нам остаётся…
И души полёт не совершить уже к свободе, к свету. И человек, как прежде, не поёт и стимулов для песен нынче нету. Когда есть всё для творчества у нас, когда душа другой душе открыта, простых людей убрать решили с глаз, зато на первый план пришла элита. И всё, что есть хорошего пока, капитализм изнутри сжигает, похоже он утратил берега иль у него позиция такая?..
Богатым – всё, а бедным блага — чуть, (в пределах потребительской корзины). И не дают ни охнуть, ни вздохнуть глухих протестов сжатые пружины. Народу жизнь даётся нелегко, да и в грядущем радости не видно. Цифровизация заменит молоко субстанцией какой-нибудь гибридной…
Народу надо знанья сохранить, и жить нельзя лишь крохи потребляя. С советским прошлым порванная нить, едва ль кого-то сильно вдохновляет. А капитал шагает по стране, инфляция — его большая палка. Пришла инфекция жестокая извне, но капиталу жителей не жалко. «Задрали» цены, денежки гребут, про здравый смысл и совесть нету речи, ещё не поздно выставить табу дельцам, что сели Родине на плечи.
Вскинь голову, разумный человек, и осмотрись вокруг себя неспешно. Мы долго ждали 21-ый век, и он пришёл и праведный, и грешный. Нам столько дел виднелось впереди, нам столько счастья впереди виднелось, но капитал закрыл для нас пути и ощущенье счастья разлетелось. И непонятно, дружбу с кем водить, кто не обманет, не предаст, поможет, чтобы Россию снова возродить, ведь отставать от лидеров негоже.
Как это сделать? Много надо сил, и воли, и умений надо много, чтоб открывалась снова на Руси для добрых дел великая дорога. И чтоб никто не думал впопыхах, что для России нет теперь причала, жить надо нам, за совесть, не за страх и чтоб любовью Родина крепчала.
С капитализмом нет вперёд пути, он похвальбы народной вряд ли стоит. России путь свой правильный найти и вырастить для Родины героев – задача, скажет прямо, не проста, но у народа есть на это силы, ведь начинать не с чистого листа – из опыта огромного России.


Ипподром закрыли

За рекой дальних зорь половодье, день уходит в пятом часу. И ездок опускает поводья, не надеясь заметить красу. В декабре красивого мало, листьев нет и цветов не найти. Птица-тройка, ужели ты встала, неужели нет дальше пути? Ведь когда-то вперёд ты летела и тобой восхищалась страна. А теперь такое вот дело — никому в стране не нужна. Ведь когда-то было отрадно прокатиться на лошади вскачь… А теперь мне скажут: «Да, ладно, толку нет никакого от кляч».
Всё давным-давно полонили в жизни нашей поспешной авто. Рысаки, даже в пене и в мыле для теперешних граждан не то. Им подай скоростные машины, им подай внедорожников рать. Скоростями донельзя большими время быстрое догонять — им приходится… Всех захватила скоротечность решений и встреч. Всех по жизни так закрутило, что здоровья не уберечь.
Мир не будет таким, как был прежде, время выкроить трудно для сна. Мир живёт в постоянной надежде, даже если не скоро весна, даже если мир в вечной тревоге, даже если средь белого дня он промчится вдаль по дороге, и в пути не заметит меня. Я с дороги сойду на обочину и на сердце не будет обид. Мир сегодня, такой озабоченный: мчится в дали и лечит «Covid» …
Ну, а где-то в деревне повозка. На повозке с вожжами старик. И стоит заневестясь, берёзка, и пешком чешет к дому кулик.


Жилец

Облетели кусты и деревья, палый лист кроет землю вокруг. И затихла как будто деревня, потемнел недокошенный луг. И уехали дачники в город, увезли и котов, и собак. Льют дождиные капли за ворот и с капустой заквашенной – бак. Всё готово к снегам, да и к стуже, приготовлены книжки и плед. Молоко в белой чашке на ужин, сала шмат розовеет в обед. И поленница дров вдоль сарая, и в подвале картошки одёр… Ветер мчится вдоль улиц, играя, замирает на глади озёр. Застеклилась у озера кромка, забелела трава у дорог. Там, где пели соловушки звонко, клён под ветром холодным продрог…
А в субботу затопится баня и запахнет сосновой смолой. И жильцу чуть порадостней станет, вспоминая о жизни былой. Было в жизни событий так много, совершил он в деревню побег. Утром долго он молится Богу и молитвы ему – оберег.
Баня топится, угли пылают и развешена веников рать. Он ведь чувствует, он ведь знает – сыновья приедут опять. И в отцовской попарятся бане, счастьем снова наполнится дом. В город дальний уедут по рани…
Только всё это будет потом. А пока за околицей мглисто, в ноябре – бледно-серые дни… Бани дух горьковато-смолистый и старик в той деревне — одни.


Об осени

Волшебный мир осенних далей!.. Что с этим делать, как мне быть? Я нынче гость на карнавале, чтоб край родимый полюбить. Не знаю я, но может статься, что без любви просвета нет, что можно без любви остаться и тем обидеть белый свет…
Быть может осень мне поможет, подскажет что-нибудь в ответ, когда до трепета, до дрожи во мне сияет листьев свет. Когда вокруг нарядны кроны берёз, рябин и тополей, мне остаётся быть влюблённым и в ширь лесов, и в тишь аллей. Мне остаётся быть ранимым, всё близко к сердцу принимать. Промчит и эта осень мимо, даруя людям благодать.
И я проеду мимо тоже, оставив в памяти моей осины вид багряно-рыжий и охру старых тополей. И память каждый год листая, опять как будто в первый раз, листва на клёнах золотая, на липах — цвета карих глаз. Калины листья, как медяшки, листы рябины – лисий мех. Жаль, время не даёт поблажки или каких-нибудь утех. Но даст понять, что много пройдено, что мир таинственно велик и что вокруг Светлица-Родина и среди жёлтых ив – родник.


Дождь

Дождь, словно мячик, прыгает по крыше, а после с шумом устремится вниз. Жесть на дожде поёт и гулко дышит и это её маленький каприз. Смывает дождь усталости земные, поит растенья и бодрит людей, приводит все старанья посевные к её превосходительству – воде. Ждать от природы милостей не надо. Быть постоянно надо начеку. Бывает дождь значимым, как награда, бывает, нагоняет вмиг тоску. Коль льёт, так льёт и перестать не может, пробил насквозь листву дубов и лип, наполнил вмиг лугов зелёных ложе и нет просветов никаких в дали. Он густо льёт на яблони и груши, он мочит всё, на что положит глаз. И человек уж ищет где посуше, под крышу он отправиться горазд.
Под крышей-зонтиком идти и в дождь отрадно, закрылся город тысячей зонтов, стучит по зонтикам он весело и ладно, да так, что каждый погулять готов с любимой вместе… Дождь нам не помеха, когда в обнимку городом идём, и шлёпаем по лужам в брызгах смеха. Нам хорошо и весело вдвоём. И сразу мы ещё родней и ближе, нам фору дождь уверенно даёт. Он нам слова, как будто капли, нижет и направляет наших чувств полёт.
Казалось, всё. Ну, погуляли – хватит, промокли ноги и не стало слов… А дождь идёт, дождинки в лужах прячет и поливает землю – будь здоров. Те лужи, что скопились на асфальте, блестят огнями рыжих фонарей. Берёзы свои вымокшие платья развесят для просушки на дворе, наверно, завтра.
Дождь уйдёт под утро и заиграет солнце в вышине. И что-то доброе произойдёт как будто и что-то светлое придёт к тебе и мне.


***

В суете и буден, и торжеств мы забываем о душе ранимой. Нам кажется, что все печали мимо, и праздновать вовек не надоест…
Тогда в наш мир являются цари и нам диктуют, как нам жить на свете.
Ведь для царей народы, словно дети. Опека – главное. С зари и до зари слова высокие сказать есть мастаки про хлеб насущный людям, забывая, что есть любовь от края и до края, как струй теченье в пламени реки…
В хитросплетенье планов и идей толкуют все о бизнесе успешном. В нём людям роль не выдана, конечно. Радей о том, цари, иль не радей. Беднее с каждым годом отчий край, и сельским жителям давно не до успеха. Капиталист с деньгами в рай уехал. А труженик? Достраивать сарай…
Что будет дальше?.. Стоит лишь гадать… Нужна забота о душе ранимой, нужна забота о стране родимой, чтоб к людям нисходила благодать…


Горончарово

Из памяти страны вычёркивать нельзя ни строчки из стихов, ни буквы из газеты. Они для нас с тобой, как вечные друзья, чтоб понимать: кто – ты и где – ты. Названья деревень, названья русских сёл легко отдать в урочища названье, ведь каждый старожил и каждый новосёл своей судьбы не ведают заранее.
Дворянскому гнезду не пережить свой век, хоть было время – жизнь его блистала… И вот уже руины кроет снег, и вот уже руин почти не стало. А было время – строил человек, трудами многих возводил жилище. А что теперь – пустынны лона рек, да средь кустов осенний ветер свищет.
Доколе можно, под откос скользя, нам забывать откуда корни наши.
Пусть говорят, что прошлым жить нельзя, но очень трудно жить и настоящим…
Ах, память!.. В ней звенели голоса – детей и взрослых радостные крики. Ужель ушла той жизни полоса, ужель нет дела даже до великих?..
В старинной роще свищет соловей, остатки в роще липовой аллеи. Ужели в современной голове нет ничего компьютера милее?.. Знать потому, наверно, наплевать на то, что будет завтра в нашем веке. На Бога остаётся уповать, чтоб пробудил он совесть в человеке. Быть может, он подскажет, как нам быть, как избежать крамолы и раскола, чтоб осторожно, бережно любить: и бывший дом дворянский, клуб и школу. Отметить место, дать ориентир, поставить знак, а может быть – часовню и охватить забытый старый мир необходимой, трепетной любовью.
И не вычёркивать, такого права нет, не ставить точку жирную в итоге, чтоб не ругать потом весь белый свет, когда начнём искать иголку в стоге. Примет не будет бывшего жилья. Промчатся годы и пройдут все сроки, ведь ничего тогда вернуть нельзя тем, кто забыл и корни, и истоки.

*Село Горончарово Островского уезда, Псковской губернии – родина декабриста М. А. Назимова.


Без заботы

ЗарослИ кустами поля, занесло их снегом зыбучим. В феврале отдыхает земля, что же, может быть, этого лучше. Но печаль душу чуткую гнёт, к горизонту уносит далёко. Это только селянин поймёт, отчего здесь хозяйкой сорока.
И куда ни направишься вдаль – всё кусты, чернотал да осины. А вокруг незлобивый февраль с небосводом таинственно синим.
«Где вы, люди?..» Ни слова в ответ, низко стелется в поле позёмка. Среди зимних особых примет – ничего, только зарослей кромка. А когда-то зимой на поля вывозили навоз из конюшен. Что теперь – без заботы земля и уклад тот забыт и порушен.
«Эй вы, люди?..» В ответ тишина, или может сорока стрекочет… Говорят – всё ломает война, лишь война запустенье пророчит. Огляжусь – нет войны никакой, те ж лога, те ж лядины, увалы… И такой небывалый покой, и какой-то разор небывалый.


Пушкин с нами

Давай поедем в Пушкинские Горы под сень тригорских и дубов, и лип. Давай поедем, милая, коль скоро здесь гостевал любезный нам пиит.
Сюда он приезжать любил под вечер, отведать жжёнки и румяных дуль. О, как же радовалось встрече — семейство Осиповых-Вульф. В непринуждённых дружеских беседах текли неспешно в осень вечера. А он читал поэмы напоследок и дамы раскрывали веера.
Он всех любил отеческой любовью, со всеми – обходителен и мил. С хозяйкой, что кляла судьбину вдовью, он о высоких чувствах говорил. И барышни его боготворили, и друг Языков дифирамбы пел. А он как лошадь загнанная, в мыле, в родной стране остался не у дел.
В глуши, в деревне, где одна сорока приносит вести на своём хвосте, он слышал голос Родины высокий, и строчки появлялись на листе…
С тех пор прошли почти что два столетья, мир стал на удивление другим.
Иные дали нам, живущим, светят, места другие топчут сапоги. Но есть на свете Пушкинские Горы, и Сороть, и Михайловское есть, и путь высокий и намоленный, который даёт от главной цели не свернуть. Там светлый дом и вечер бросил тени. И в парке шепчутся о чём-то дуб и клён… Здесь жил в трудах Великий Русский Гений, в день вечной скорби вспомните о нём.


Рынок

Рынок всё разделил и расставил, но не так, как хотелось народу. Сделал он исключенье из правил господам-толстосумам в угоду. Разогнал по углам живущих, бóльший угол отдал богатеям, а совсем малоимущим – у порога, как встарь лакеям.
Нет меж ними и малой связи и духовной близости нету. Эти герцоги, эти князи захватить готовы планету. И сейчас они всех главнее, у них мир земной под контролем. А простые живут беднее: из неволи попали в неволю. Но зато, как вольготно богатым, оттого — нет внимания к людям. Оставляют народ без зарплаты, будто есть мы отныне не будем. Оставляют без веры и счастья, поселяют и злость, и усталость. Дайте нам, пришедшие к власти, хоть надежды самую малость.
В нас остались, как память вечная, как по жизни достойный пример, как чувство любви бесконечное, незабвенный — СССР.


Послесловие

Осенне высветлены дали, в деревне тишина и сон. И все умчались вдруг печали другим печалям в унисон. Синица тенькает на ветке, и фрукты падают в саду, и осень по своей разметке закрыла лилии в пруду.
А солнце лаской приголубит, согреет каждого из нас. И даже в старом сельском клубе мечты светильник не угас. Туда придут три старикана и две старушки подойдут, и будет взят с одним баяном последний вражеский редут. А тот редут, конечно, старость… Но что увидим в клубе мы – кружились в вальсе шумно пары, взяв где-то молодость взаймы. А после…
Выйдя на дорожку… старушку взяв под локоток… вдвоём поплачутся немножко, свершив ещё один виток в судьбе своей, такой ранимой, такой отчаянно большой…
Они идут, печали мимо, и отдыхают всей душой!


***

Человек задумался опять. И о чём же? Да о смысле жизни. Но ему, похоже, наплевать на того, кто скажет в укоризне: «Ты зачем юродивый живёшь? Ты смешишь людей разумных только. Перед сильным пробегает дрожь, перед слабым нет её нисколько. Ты сжимаешь в гневе кулаки, чтоб разжать их тут же перед сильным. Так ведут себя лишь дураки, самые, что ни на есть, дебильные. Правду-матку высказать невмочь и поэтому ты лебезишь словами. На душе твоей чернеет ночь, будто бездна между островами…».
Жизнь прожить достойно – это как? В современном мире нет ответа. Вроде жизнь твоя в твоих руках, а в реальности – такого нету. Вот и призадумаешься тут, от проблем закроешься делами…
А ромашки на лугу цветут и звенят коняги удилами…


Одуванчики

Одуванчики я пожалею, их красивых таких – не скошу… Потому что не делаюсь злее, потому что, как прежде, дышу этим воздухом пряным и чистым, напоённым медвяной росой, потому что в лугах серебристых прохожу — словно в детстве – босой, потому что… пускай разлетятся «парашютики» резвой гурьбой, потому что захочется, братцы, хоть однажды остаться собой.
Мир велик, в мире много печалей, но приветят нас «солнышки» вдруг, когда мы от проблем всех отчалив, за деревней уйдём в росный луг.
Одуванчиков тихое буйство пожалею – не стану косить, чтобы самые светлые чувства он помог навсегда воскресить. Чтобы мы в нашей жизни беспечной или трудной сумели спастись… Мир нам дан бесконечный и вечный, и в нём самое главное – жизнь!


Про толерантность

Вот сейчас толерантность в почёте… Только где та очерчена грань, если вы что-то против начнёте говорить, отвечая на брань: если вы не поверите лживым и скрывающим правду словам, если кто-то раздут от наживы и качает свои права.
Толерантность какая поможет, если снова грохочет теракт: если люди до боли, до дрожи жить не знают с бандитами как.
Море жизни штормит, и кидает нашу лодку то кверху, то вниз. И никто в этой лодке не знает приготовленный бурей сюрприз. Безопасно ли в ней находиться, если в лодке и ссоры, и гам? Остаётся лишь тихо молиться, чтоб прибило к родным берегам. Остаётся поверить – везенью, силе праведных, ласковых слов…
Чтоб Господь дал народам терпенье, толерантности вместо – Любовь!


Про экологию

О, этот край забытых сосняков, мшарин, пригорков и осин ветвистых, озёр округлых, тростниковых, чистых – и так с начала до конца веков…
Но вот сюда явился человек. Пригнал к пригорку мощные бульдозеры, обдал бензиновою вонью озеро и харкнул в лучезарный ручеёк, разворошил лесистые холмы, надыбал щебень, и увез на дачи… Лес ужаснётся и дожди заплачут, и прежних мест едва ль узнаем мы.
Что будет дальше? Через год, другой, ландшафт вокруг безжизненно-унылый: песок и камень. Можжевельник хилый трещит под неуверенной ногой. На дне канав – протухшая вода, на дно карьера оползает щебень, и время будто раскатилось в небыль – былой красе не быть здесь никогда…
Так, что же натворил ты, человек? Пустынный край – вот всё твоё наследство…
— «Цель в бизнесе оправдывает средства?» Но разве так в наш просвещённый век?


***

Печальней думы с каждым днём, хоть на дворе весна и лужи, но счастье даже днём с огнём нам не сыскать. Жить стало хуже.
Весна ты дай народу путь, побольше радости, веселья. Судьба поласковее будь, нас одари высокой целью. Россия – чудо соверши, дай нам поверить снова в завтра, чтоб человек жил для души и дел своих был главный автор.
Чтоб в трудном деле и в гульбе – равно – восторги пламенели.
Но как признаешься себе, что жизнь пошла – сплошные мели. А без работы – каково? А без зарплаты – можно ль выжить? О, Боже! Надоумь его – работодателя – из выжиг. С работы выгнал этот жлоб и за труды платить не хочет. И в то же время надо чтоб, хвалили рынок днём и ночью.
Весну-Россию господа унизили «хапком» дремучим… Мчат в дали деньги, как вода, а значит жизнь не станет лучше.


Справедливость

Справедливость гнездится в душе… И чему бы нас ни учили, всё равно будет рай в шалаше среди тех, кого мы любили. По-другому бывает едва ль, но, а если даже бывает, есть у нас бесконечная даль, на которую Русь уповает.
Кто бы, что бы не говорил, и какие бы козни не строил, у России достаточно сил, чтобы вырастить новых героев. Так, бывало, так будет и впредь, хоть в душе, но мы счастье построим. Будем жить, веселиться и петь в яркий полдень над тихой рекою. Кто-то спросит: «В чём суть бытия? Вы душой, словно в детстве остались» … Но для нас приоделась заря в эту ласковость, в эту алость.
Мы готовы любовь принести в каждый дом, как тогда в 45-ом, чтоб Земле хорошеть и цвести, восхищаясь российским солдатом. Справедливость – девиз всех времён, без неё трудно выжить на свете…
Наш высокий «малиновый звон» слышен людям на милой планете.


Весенние пути

И всё-таки весенние пути нам открывают выходы из мрака. Пусть счастье в мире денег не найти. Но чист от снега бок у буерака. И солнышко так ярко и легко нас согревает в этот полдень марта, что мысли наши снова далеко, полны стремлений новых и азарта.
Торопим время, но зачем спешим? Понятно дело – холода «достали». Но вот теперь для чувственной души распахнуты лазоревые дали.
Что будет там?.. Там расцветут сады, там будет музыка и много новых песен, там будет упасённый от беды огромный мир, что и велик, и тесен. Весна-красотка в туфельках пройдёт по подиуму средь цветущих вишен… И воздух, ароматный словно мёд, и ветерок, что в кронах еле слышен. Ей рукоплещут крыльями грачи, ей подпевает ручеёк средь поля… И три берёзки, словно три свечи. Путей весенних — сказочная воля!..


Свобода

Над свободой никто не властен… Она — данная Богом – свобода. Она — воплощённое счастье: и моё, и твоё, и народа…
Над ней потешаться изволят те, кому потешаться с рукИ, подловят её на полслове, а ты возразить – не моги́.
Но свобода, изведав все мУки, и пройдя все земные пути, к нам ласково просится в рУки и лучше её не найти. Красоты родные – свобода, и даль за рекою — она. О ней сочиняются оды. Влюблённым от ней не до сна. В лесу она место находит, и в небе, где тучи – вразлёт. И звонкую песню свободе счастливая птаха поёт.
Пусть внешне бывает жизнь трудная, внутри – вся в сполохах любви. Пусть внешне судьба безрассудная ломает все планы твои.
Как в дали весенние хочется! Туда, где свобода – взахлёб!.. На горке — зелёная рощица и кони помчались в галоп.


Не по нутру

Так хочется любви и мира, и чтоб достаток был в дому… Ну, что ты плачешь моя лира? Хоть понимаю – не пойму. Да, видно, плакать мне охота, коль запустенье и развал. И мой достаток, и работу капитализм оборвал.
Считаю жалкие копейки, хоть обсчитайся – не прожить. Осталось созерцать наклейки и о былых делах тужить…
Никто не обратит вниманье, как я одет, как я обут. Сегодня выдан на закланье, а завтра выдадут на суд. Вдруг уворую где-то что-то, быть может, колбасы чуть-чуть. И вместо славы и почёта тюремный номер шмяк на грудь.
Я не хочу, я честный малый, мне ведом всякий тяжкий труд… Но в нашей смуте небывалой в тюрьму скорее упекут. А хочется большого счастья, чтоб на работу поутру…
В капитализм впихнули власти, который мне не по нутру.


У берёзки

Нынче я у берёзки стою и любуюсь её красотою, весь в раздумье… Как жизнь мою совместить с давней детской мечтою? Вот, смотрю на белеющий ствол, стройно тянется он прямо к тучам. В жизни трудностей я не учёл и впросак попадал неминуче.
Ах, какие длиннющие косы опустились до самой земли! А вокруг в блеске солнечном росы и покосы цветные вдали. Дышит летней истомой округа, зазывает с косою в луга, чтобы выросли друг перед другом, словно в годы былые, стога.
Я спрошу у берёзки плакучей: «Отчего ж косари не идут? Или дождь хлынул не земь из тучи? Иль не стал нужен праведный труд?» Шелестит мне ветвями берёзка, завивает косицы свои: «Знаешь, в мире всё стало не просто, стало меньше добра и любви. Вот и ты, в этот мире лишь странник, лишь охотник за птицей мечты. Раскопай у окна палисадник, посади и морковь, и цветы. Поживи этим сказочным летом в доме детства, и как ни крути, ощути в нём себя не поэтом – земледельцем себя ощути…».
О, берёзка! Провидица, диво. Шелести мне ещё, шелести. Отчего твои речи правдивые отзываются болью в груди? Косари, знаю я, на погосте и в деревне коровушек нет, да и я, завернул к тебе в гости, словно странник и словно поэт.
Я поглажу ствол белый, шершавый и губами коснусь нежных кос…
А вокруг в тишине только травы в ореоле сверкающих рос.


Цитра

Не жалею несбывшихся чувств, что прошло уж того не воротишь. Лишь осталась нежданная грусть где-то там, на крутом повороте. Было много и радостных дней, и был каждый по-своему светел. До манящих, далёких огней я когда-то путь в жизни наметил.
Долго шёл, и огни от меня отступали в далёкие дали. Мне хватало тепла и огня, там, где странного путника ждали.
Что я мог для людей принести – только слово, как Богу молитву, чтоб, зажав это слово в горсти, положить его милость на цитру. А из цитры извлечь не слова, а красивые, нежные звуки. Чтобы стала светлей голова и послушными сделались руки. И тогда веселее шагать, много нас музыкантов бродячих, чтоб бесплатно для бедных играть, иль богатым, за деньги, на дачах.
Вон вдали замелькали огни – впереди древний замок иль город… У ворот снова цитра звенит, хоть певец – некрасив и немолод.


Спрошу у ясеня…

Из-под снега никаких ростков, лишь полыни сохлые верхушки, да следы кабаньи на опушке, да развалины – отметины веков. Ну а жители разъехались отсель. В деревне – пусто, дачников не видно. Но видно, что хозяином здесь зверь, а это для крестьянина обидно.
Автобусы не ходят в глушь давно. И остановки – память о прошедшем, на веки вечные иной покой нашедшем, оставшемся в рассказах и в кино. А солнце зимнее осветит дальний лес, среди осин задержится в лядине. И новых чувств не явится замес на этой обезлюденной равнине.
А кто-то вдаль отправиться горазд: в другие страны, к ласковому морю. А здесь сосна под снегом на угоре и вкруг неё — упругий, снежный наст. Шумит сосна: « А где же молодцЫ? Где мóлодцы и красные деви́цы? Им землю в дар оставили отцы, они же разлетелись, словно птицы».
Метёт позёмка… Возле старых хат она свои косицы заплетает… Спрошу у ясеня: «А разве так бывает?» Ответит ясень: «Я чем виноват?..».


Клён

Постою под раскидистым клёном, и подумаю я о хорошем… Он такой большой и зелёный, а зимою покрыт порошей. Протяну огрубелые руки и кору его нежно поглажу. И как будто сойдут с неба звуки на годов горевую поклажу.
Листья клёна мне машут согласно, красотой я стою, поражённый. Что-то есть такое прекрасное, что исходит к нам в душу от клёнов. Пусть фантазий моих не хватает, рассказать всё, что надо, стихами. Только чувство моё витает вместе с птицами – в птичьем гаме.
Он врос в землю корнями крепко, а листва говорит с облаками. И ветра, что здесь дуют нередко, обхватил он ветвями-руками. Я уйду, ты придёшь – удивишься и под сень его ступишь с любовью…
И всё то, к чему в жизни стремишься, рядом с ним будет радостной новью.


Ели

В этом парке старом и большом, где по весне так звонко птицы пели, я часто отдыхаю всей душой и помогают мне отвлечься ели. Кто их сажал, в какие времена? История едва ли даст ответы. Когда взошли тех елей семена? Отметин никаких в анналах нету.
Ах, как они красуются собой и ветками, как рукавами машут. Над ними тучи носятся гурьбой – они же красят жизнь и душу нашу.
У них бы стойкости занять хотя бы чуть и жизнелюбию нам, людям, поучиться.
Они себе избрали долгий путь, к которому мы все должны стремиться. Их красота пройдёт из века в век, что им, деревьям, наши потрясенья…
И в этот парк грядущий человек придёт гулять однажды, в воскресенье.


Дуб

Среди деревьев это главный рыцарь, стоит раскидист, словно великан.
Другие прячут в непогоду лица. А он?.. Как будто дар особый дан. Упёрт вершиной горделивой в небо, с ветрами дружит много сотен лет, когда-то был источником для хлеба, и слабым был животворящий свет.
Зачем ему примазываться к славе, поскольку он – красивый жизнелюб. С ним нашу силу сравнивать мы вправе, хоть он зовётся очень кратко: Дуб!.. Стоит ли он один среди равнины или в могучем девственном лесу, мы, видя дуб, прямее держим спины и чувствуем и гордость, и красу.
К нему придёт простой российский житель и восхитится мощью боевой, чтобы сильней любить свою обитель, от бед Россию закрывать собой. А люди, не дубы, душой ранимы, век двадцать первый – очень даже крут… Но дуб в дозоре тайном и незримом, как вечности не сдавшийся редут.


Сосна

Любуюсь я столетнею сосной, её огромной, горделивой кроной, такой воздушной, и такой зелёной. Какое царство жизни надо мной. Она впитала соль земли родной, стремилась ввысь, в глубины небосвода. И это вечное явление – свобода сподобилось, но лишь для ней, одной.
Шумят ветра, и ей шуметь с руки, она ведь тоже с непогодой спорит. Она, как мы: и в радости, и в горе, и дни её, как наши, нелегки. Но вот стоит и тянет ввысь она свои вечнозелёные иголки, которые, то мягкие, то колкие, то будто бы по ним бежит волна. Живёт она, вцепившись крепко в грунт, весной побеги, словно это свечи… Что тут сказать, и говорить то нечего, когда в душе от чувств высоких бунт…
Уйду домой. Когда вернусь опять – не ведаю, но только заскучаю, приду я к ней и радость повстречаю, чтоб рядом с ней подумать, помечтать…
Вдыхая воздух правильный, лесной, я делаюсь как будто бы моложе, от чувств нахлынувших, мороз бежит по коже под этой вот красавицей – сосной.


Липа

Постою у липы старинной… Попрошу силёнок у ней. Хоть вокруг деревья — картинные, но мне липа дороже, родней.
И она вне времени года, всегда радовать будет собой. Что ей осень и непогода, что ей ветер и листобой. Она радовать будет цветеньем, гулом пчёл среди жёлтых цветов, своим вечным красивым явленьем среди сёл и среди городов.
В пику стылой, декабрьской хмари, мы достанем её лепестки. По чайку с тобою «ударим», чтобы помыслы были легки. Жбан откроем с пахучим мёдом, и горбушкой в него умакнём, и тогда вперёд, на полгода, мы от хворей себя спасём.
Даже в инее – липа-молодка. До чего же она — хороша!
Почивает и тихо, и кротко под корой лубяная душа.


Тополя

Дифирамбы мои тополям, их довольно растёт по полям, их довольно растёт в городах, в них прибежище песен и птах. Ах, какие они молодцы! Не о них ли звенят бубенцы возле трактов и трудных дорог, там, где дуб без воды изнемог. И растут нескончаемо ввысь. Небо им – искромётная близь.
Белым пухом пылят тополя, будто снегом покрылась земля, будто время настало для встреч, будто тяжести падают с плеч, будто время свиданий опять – до рассвета с любимой гулять.
Тополя на ветру шелестят, к добрым людям поближе хотят… И ещё слышу в тёмной ночи́ – сердце дерева громко стучит всё о том же: о счастье любить, о вере – без неё не прожить, и о том, что нельзя без тепла, и о том, что жизнь вправду мила, и о том, что в древесной груди много чувств, но они впереди…
Вот растут среди нас тополя и светлей наша Матерь-Земля!


Лиственница

Пушистой, мягкой хвоей чуть шурша, она растёт раскидисто и ярко. Её древесная, невинная душа занесена в особый статус парка. Я на свиданье нынче к ней приду, её стволом огромным полюбуюсь. Она вся вот такая – на виду – красивая… Нисколько не рисуясь, скажу Вам, к ней симпатий не тая, что жизнь без этой лиственницы может: была б другою, и в родных краях нет равных ей иль на неё похожих.
Представить город трудно без неё, и этот парк, и эту вот тропинку… Не оттого ль душа моя поёт, что здесь с любимой я гулял в обнимку.
Прижилась северянка с дальних мест и парку служит явным украшеньем. Над ней мне слышен Божий Благовест, который душу лечит утешеньем. Пройдут года, быть может, сотня лет. Она всё также Вам помашет хвоей. А может быть сюда придёт поэт, искать под ней любви, стихов, покоя…


Ясень

Мы жизнь свою едва ли чем-то скрасим. Она у нас в полоску, так сказать. Но есть в красивом парке старый ясень, который людям радует глаза. Он радует красой могучих веток, пахучей свежестью изнеженных листов…
Я так скажу, что он по всем приметам лет сто, как минимум, прожить ещё готов.
Здесь воздух чист, здесь дышится свободно. Ничто не растревожит сон веков. Здесь наша жизнь, всегда на что-то годная, ломает силу суетных оков.
Вон посмотри – смеются в парке дети, беспечностью наполнив грешный мир…
Живёт столетний ясень на планете. И мой, и твой, и чей-нибудь – кумир.


Имущему

Как выживать на грани бытия? Извечна эта мысль в человеке… А у тебя есть дело, дом, семья, и планов «громадьё» и чувства реки. Но средь людей такой ты не один, всё, что тебе, то и другим присуще. Твои свершенья зреют впереди, они приметны среди всех живущих.
Нам не хватает правильных идей, и без мечты, так трудно жить на свете. А ты другой средь множества людей, живущих с верой светлой на планете. Ты мыслью доброй в небо воспари и тех пойми, кто не нашёл дороги. Простых людей за всё благодари, люби людей и нищих, и убогих.
Тогда идёшь ты правильным путём, когда любовь в тебе пылает жаром. Тогда опорой станет отчий дом, тогда согреет душу ватник старый. А где-то там и Божии слова, что ниспадают вековечной новью. Люби людей, чтоб крУгом голова, чтоб Ангелы слетались к изголовью.
А деньги что? Как сорная трава, что не даёт подняться розе алой. И если выгодой забита голова, то чувств в душе бывает очень мало. Тем чувствам не подняться к небесам, и в Божьей вере им не угнездиться. Ты сделай так, ты догадайся сам, чтоб у людей светлее стали лица. Чтоб каждый был и счастлив и любим, и никогда бы не была на грани — жизнь Человека, что душой раним, а может даже — прямо в сердце ранен.
А что ещё? Не нужно ничего, коль есть в достатке совести и воли. Мы – люди! Мы – подобие Его! И нету на Земле счастливей доли!


Ушедшие из деревни

Мы ходили путями целинными, рвались в море, в таёжные чащи, и гордились делами былинными и поступками настоящими. Но забыли свою околицу, отчий дом с вырезными ставнями – всё хотелось вдали обустроиться и не помнить родимое, давнее.
Покорять удавалось вершины, и гореть на любимом деле. В гаражах появлялись машины, и о нас заголовки пестрели. Только всё это было когда-то, в том далёком теперь СССР-е. Вековечна проблема, ребята, сохранить мы его не сумели.
И теперь иногда – седовласыми – приезжаем в забитые хаты, опустели деревни безглазые, как полёгшие в поле солдаты. Всё скупили вокруг бизнесмены. Для чего? И неведомо даже.
Не такой мы хотели смены. Не такой на душе поклажи…


***

«Человек – это звучит гордо!..» — мы говорим сгоряча, чтоб не давали нам в морду, чтоб не кормить палача. Нету противней на свете должности, чем палач. Лучше будем как дети, и будем играть в мяч. Будем петь свои песни, бегать от радости вскачь. Будем жить интересней, на кой нам сдался палач?
Ты, господин – безработный, выращивай лучше салат, ведь мир такой беззаботный и каждый каждому – рад. В мире, где всё гармонично, и редко, где слышится плач, все понимают отлично — народу не нужен палач.
Вот только, когда будет это, людям не знамо ничуть… На все, на стороны света труден выбранный путь. Кто-то блуждает в потёмках, кого-то уводят враги. Пусто в душе и в котомке, и впереди ни зги.
Богом дана свобода, ночью холодной — свеча, пугалом для огорода – мантия палача.


Мир

Можно сколь угодно восхищаться — героями, и каждый — наш кумир… Но всё-таки важней всего, признаться, для всех землян – надёжный, прочный мир. Пусть много говорят вожди о славе, и то, что сила – главное теперь. Но забывать никто из нас не в праве, что коль война – то множество потерь, и разрушений, и разбитых судеб, и неуверенности просто тихо жить…
Ведь мир достался очень трудно людям, и так тонка любви и счастья нить.
Поэтому и я, как все, надеюсь, что в мирной жизни есть резон и толк, не потому ль ведёт к заветной цели везде и всюду наш Бессмертный полк. И наши деды, и отцы, и братья за нами смотрят сверху, с небеси. За нас, за всех им надобно сражаться, чтоб счастье жило вечно на Руси.
Дай силу, Боже, укрепи нам души, спаси от войн всех жителей Земли…
А ты, землянин, становись и слушай, как в даль летят, курлыча, журавли.


В свете памяти

Забывать начинаю о детстве, ведь всё дальше оно от меня. Но вот в этом спасительном средстве было столько любви и огня, было столько восторженной яви, было столько веселья всегда… Пусть то время никто не прославил – отлетели в далёко года.
Но в минуты раздумий глубоких вдруг увижу воочию я средь видений размытых далёких: и деревню, и сад, и поля. Эта память даётся нам свыше, это тоже есть умственный труд. Только чувства с годами всё тише – ничего не поделаешь тут…
Там остались мальчишки, девчонки. Да и сам я – конечно, другой. О любимой, родимой сторонке стала память такой дорогой.
Забывать – это было бы слишком, и поэтому – время, постой. Пусть остались девчонки, мальчишки где-то там, за незримой чертой, и пусть время летит без оглядки, невозможно его удержать. Лишь бы память держалась в порядке, чтобы в детство я мог убежать.


Путь Христа

Идём путём Христа, поскольку и сегодня, равно как и две тыщи лет назад, остались те, кто фарисеям сродни, и зло прошло насквозь земной наш сад.
Опять одни стоят у власти и у денег, свой пир сегодня празднует порок. Простым остались лишь совок да веник, и вместе с ними плачет в небе Бог. И словно чаша, что полна с краями, так наши души наполняет боль. Одни сегодня жарятся в Майами, других спасает дачная юдоль. Нас жмут и жмут, как будто выжимают остатки силы, воли и ума. Они, богатые, похоже, точно знают, что нищих ждут и посох, и сума. Власть и богатство – два кита, которых элита оседлала всей гурьбой…
Нам остаётся верить в то, что скоро Христос опять закроет нас собой.
Голгофа, крест – восторги фарисеев, но даль небес прозрачна и чиста! И люди будут верить в воскресенье и в новый подвиг вечного Христа!


Войдём

За поворотом – церковь белая, до горизонта — синева. В миг потерялись мысли смелые и улетучились слова. С притвора слышно певчих пение, в храм зазывает стройный хор. С души стекают самомнения, как будто снег весною с гор.

Давай войдём мы в дверь открытую, (мерцают свечи в полутьме), утешим души мы молитвами, что так нужны тебе и мне. Войдём, войдём, печаль останется за поворотом, канет в даль, а Божье имя ныне славится, как славилось оно и встарь.

Со всеми вместе мы помолимся. Восславим Господа и мы. В России надо жить по совести — среди вселенской кутерьмы. Несётся кверху песнопение, и в душу будто льёт бальзам. Продли же, Господи, мгновения, что дарят утешенье нам.

Псковская литературная среда. Поэзия. Андрей Бениаминов

Андрей Бениаминов

Поэт, публицист, член Союза писателей России.
Живёт и работает в Пскове.
подробнее>>>

 

Слово

Слово,
простое слово,
взятое за основу,
вложенное в уста,
рвёт белизну листа
выкриком, выстрелом, стоном,
детским, неугомонным
щебетом. Но с поклоном
ляжет к Вашим ногам.

Да я и сам отдам,
снов, нервов, мыслей нити,
всю глубину наитий,
всплески моих сомнений,
всполохи откровений,
чувственную усладу,
горечь, любовь, досаду –
всё, до последней строчки,
до запятой, до точки.

Если оно Вам надо…

 

Ноябрьское

Дождь моросит который день,
Ноябрь, но тепло однако,
И лишь дворовая собака
Полает на чужую тень.

Горит рябиновая гроздь,
Нет листьев, только сгустки ягод
Остались от былых нарядов,
И ствол – как выцветшая кость.

Вот кот – известный крысолов,
И птицелов еще к тому же,
Брезгливо переходит лужу,
Ища глазами воробьев.

Двор опустел, и алкаши
Уж не сидят в кустах на лавке,
И только лай дворовой шавки
В холодной уличной тиши.

Я, пересиливая лень,
Сижу, пишу вот эти строки.
Пора б зиме, прошли все сроки.
Дождь моросит который день…

 

10 марта

Памяти В.Я. Курбатова

Чёрный гроб, белый саван и белый снег,
И могилы вырытой тёмный зёв.
Двадцать первый год, двадцать первый век:
Провожал писателя город Псков.

По спине озноб, слёзы по щекам,
Знать мороз да ветер тому виной.
И течёт за гробом людей река:
«Со святыми, Господи, упокой…».

Давит грудь – не выдохнуть, не вдохнуть…
Снега скрип да ветра протяжный вой.
Уходил писатель в последний путь:
Со святыми, Господи, упокой…

Поцелуй последний в холодный лоб,
Слов прощальных траурный хоровод.
Белый снег, белый саван и чёрный гроб,
Двадцать первый век, двадцать первый год.

 

* * *
(акростих)

Кто выжил? Кто умер? По ком воет черный пёс?
Остатки надежды сгорают как ворох листьев,
Раскинуты руки, разбросаны сны и мысли –
Ответы сложнее, чем самый простой вопрос.

Надежда как воздух. Мне только бы сделать вдох,
А может ещё, дыханьем согреть ладони.
Вернуться домой, ступить на родной порог
И жить. Только вот, сосед по палате помер…

Роняет на землю листья осенний лес,
Уходят друзья смотреть синеву небес.
Спаситель, прими их души…­

 

Чёрный Вир

Деревня Чёрный Вир располагалась в Карамышевском районе Псковского округа Ленинградской области, ныне — Карамышевская сельская волость Псковского района Псковской области. Теперь там урочище.

Деревни Чёрный Вир на карте нет,
Осталось лишь урочище пустое,
Колодца остов с темною водою,
Фундаментов печей неясный след.

Здесь в сорок третьем зверствовал СС –
Не немцы, а эстонские солдаты,
Их бабушка моя звала — «кураты»…

Она, сбежав с детьми в дремучий лес,
Сама спаслась и деток сохранила.
Но сколь потом жила – не позабыла
Расстрельный год, и пережитый ад,
И страшное ругательство — «курат».

Те, кто остался, выжить не смогли.
Горел овин, обложенный соломой,
В нём, под напев пластинки граммофонной,
Детей и женщин заживо сожгли.

А после – расстреляли мужиков,
Почти ополоумевших от горя,
Не чувствующих холода и боли,
И поседевших в несколько часов.

Деревни Чёрный Вир на карте нет,
Осталось лишь урочище пустое,
Колодца остов с темною водою,
Фундаментов печей неясный след.

Деревни Чёрный Вир на карте нет…

 

Старый сад

Деревенское детство босое,
И крестьянский нехитрый уклад,
Запах трав, что легли под косою,
Старый, дедов, развесистый сад.

Там по осени некуда деться,
От обилия яблок и слив,
Там любимое дерево детства,
Моя яблонька – Белый налив…

Всё прошло, словно кануло в Лету,
Унеслось, не догнать, не найти,
Только снова в преддверии лета
Старый сад начинает цвести.

Зацветает, потом облетает,
Но живет мой заброшенный сад.
И трава вновь в себя принимает
Спелых яблок его аромат.

Так бывает. Конечно в России!
Сад живет, хоть проходят года,
Для того, чтоб его не забыли,
Чтобы вновь возвращались сюда…

 

* * *

Собрату по перу

Всё лучшее написано до нас:
про родину, судьбу, любовь и веру,
А нам, собрат, осталось чувство меры,
которое подводит нас подчас…

 

* * *

Я ушел от раздоров и склок,
От фальшивых страстей и обид,
И опять лихолетье дорог
Моет пылью мои сапоги.

Я ушел, видно вышел мой срок,
Вновь по миру иду налегке:
Деревенского сала кусок,
Да горбушка в заплечном мешке.

Пусть шипят за моею спиной,
Мол, не выдержал, сдался, слабак…
Я сегодня богат тишиной,
А не лаем дворовых собак.

И на пыльном кленовом листе
Напишу пару строк, пару фраз,
О любви, и о вечной мечте:
Стать счастливым хотя бы на час.

 

 

 

* * *

Станиславу Субботину

Нынче писать стихи —
себе дороже,
Каждый — ценитель,
но каждый десятый —
каратель,
Вот и готово поэту
прокрустово ложе,
Чтоб не торчали пятки
из общей кровати.

Только не тот поэт,
кто ищет где слаще,
Кто отупел от жлобства
и от гламура.
Есть еще,
поверьте,
стихи настоящие.

Именно и в них
летит
пуля-дура.

 

Сказать подлецу

Споры, всё же, подходят к концу.
Умный – тему досрочно закроет.
Но сказать «ты подлец» — подлецу ,
На мой взгляд – обязательно стоит.
Глупость вновь нагоняет тоску,
Превращая нас в серое стадо,
И сказать «ты дурак» — дураку,
На мой взгляд – обязательно надо.
Только чаще я слышу в ответ:
«Не влезай, промолчи, будь умнее…»

Принимая подобный совет,
Не становимся ль сами подлее?

 

* * *

«Я знаю, в этом нет моей вины…»
А. Твардовский

Я знаю, в этом есть моя вина,
В том, что ушла в небытие страна,
И тридцать лет на сердце тяжким грузом
Предательство, которое на мне,
На всех, кто клялся в верности стране…
Предательство Советского Союза.

 

С добрым утром…

Чуть дрожит рассвет. Разгоняя мрак,
солнце лезет вверх и слепит глаза:
— С добрым утром, мой недобитый враг.
Я в дозоре — значит стрелять нельзя…

И не знаю, рад тому иль не рад,
что вчера тебя не поймал в прицел…
Нас прошедшей ночью утюжил «Град» —
два «двухсотых» рядом, а я вот – цел.

Я лежу, оглохнув от тишины,
и жую травинку, чтоб не курить.
А на той, другой стороне войны,
Мой заклятый враг продолжает жить.

С ним росли бок о бок, в одном дворе
и играли в прятки, в войну, в футбол:
невдомёк играющей детворе,
что один «кацап», а другой «хохол».

Старый дом разрушил шальной снаряд,
там погибли дочь моя и сынок…
— С добрым утром мой недобитый враг.
Мне осталось только спустить курок.

 

* * *

Молотом по наковальне —
звон пошел,
Где-то за заставой дальней
хорошо…
Спят поля, и дремлет хата,
меркнет свет.
— Хорошо лишь там, ребята,
где нас нет.

От вопросов до ответов
длинный путь,
Но опять холодный ветер
студит грудь,
Дым да гарь с востока гонит —
не до сна.
В пене конь и ранен конник —
знать война.

Там за дальнею заставой,
у межи,
В вязкой лужице кровавой
брат лежит.
Половецкою стрелою
сбит с коня —
Значит нынче ветер воет
про меня.

Молотом по наковальне —
будет меч.
Время на заставе дальней
в землю лечь…

 

* * *

Между нежностью летнего сада
И холодным бездушием вьюг
Есть тепло от любимого взгляда
И от нежности ласковых рук…

Пусть тревожною осенью зыбкий
Сквозь туман пробивается свет,
Знаю я, что любимой улыбкой
Будет день мой сегодня согрет..

 

* * *

Я Вас за всё благодарю:
За этот свет, за эту радость,
За Вашу трепетность и сладость,
За предрассветную зарю.

За Ваше нежное: — Прости.
И столь жестокое: — Не надо.
И за смешное: — Не грусти.
И за родное: — Сядем рядом.

Спасибо за рассветный час
И за полночную истому,
За то, что мы давно знакомы
И не знакомы, в сотый раз…

 

Любимой

Мой дом наполнен тишиной
и полночь за окном,
с моей красавицей женой
мы чай на кухне пьём.

Ласкает душу тишина,
льёт лампа мягкий свет…
— Ты у меня навек одна,
тебя прекрасней нет!

Спасибо за двоих сынов,
что в детской мирно спят,
спасибо, за твою любовь,
за дом, что тих и свят.

За то, что два десятка лет
ты бережёшь семью,
за эту ночь, и за рассвет,
за трепетность твою…


Среди невзгод и суеты,
среди мирских тревог,
есть капля сбывшейся мечты –
наш тихий уголок.

 

* * *

Юной поэтессе

Из стихов опять струится грусть,
Вновь терзает душу одиночество,
Эту скорбь, как странное пророчество
Я запоминаю наизусть.

Где найти для Вас цветы весенние,
Средь осенних луж и листопада?


И звучит молитва о спасении,
И о счастье. Много ли нам надо?

 

Псковская литературная среда. Проза. Ирена Панченко

 

Ирена Панченко

Поэт, прозаик, публицист, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове. подробнее>>>

Весенние мелодии
ассказ)

Таня шла по улице, не замечая ни ласковой теплоты дня, ни яркости красок, ни весенней медлительности людей, лишь прислушиваясь к тревожному волнению, вдруг охватившему ее, казалось бы, беспричинно.
Необычность внутреннего состояния удивляла: ведь ничего не произошло, а сердце сжималось неровно и больно.
Тучка, чуть гуще других, закрыла солнце. Таня поежилась, привычным движением головы откинула волосы со лба и посмотрела в высоту.
Небо в облаках, облака серые, но там, где они реже, серебрятся — даже глазам больно. Ей вдруг почему-то припомнились лес, снег, блестевший, как эти волнистые края облаков, их веселая ватага в последнее зимнее воскресенье. Она улыбнулась, представив себя по пояс в снегу и Сашу на одной лыже — вторую он отдал Тане вместо сломанной.
Им было так весело, что не захотелось догонять остальных, и они, спрямляя путь, через лес пошли к электричке. Они подоспели в самую последнюю минуту, заскочили в полупустой вагон, а потом сидели в полумраке, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться, так как холод потихоньку подбирался к ним сквозь промокшую от снега одежду. Сидели, боясь пошевелиться и вспугнуть то неуловимое ощущение единства и нежности, которое грело их изнутри.
Может, невозвратность этого удивительного дня так щемила душу? Вот и её улица. Сейчас, как всегда, откуда-то обязательно появится рыжий Генка из параллельного класса, школьная знаменитость — поэт, и с подленькой ухмылочкой затянет что-то такое:
— Ах, ты, наша Танечка,
Доченька ты мамочкина.
К маме, Таня, не спеши,
Прогуляться разреши.
Непонятно: то ли это случайно выходит, то ли он подстерегает её? И всегда в начале улицы. А потом пойдет рядом, будет болтать всякую чепуху, предлагать зайти к нему послушать какие-то «клёвые» диски, а она терпеть не может этот тяжелый рок, от которого в голове сплошные «бум-бум». Так всё противно!
Таня огляделась — Генки нет, ускорила шаг: авось пронесет! Не хотелось, чтобы кто-то вторгся в светлые воспоминания самого лучшего в ее жизни дня. И не надо будет притворяться вежливой, веселой и очень спешащей домой к маме. С каждой встречей с Генкой в её жизнь входило что-то беспокойное и липкое, после чего Тане всегда хотелось помыть руки.
Нет, не получилось: высокая фигура Генки уже замаячила впереди.
— Девушка! Девушка, постойте!
Слова, прозвучавшие призывно и откуда-то сбоку, пробились к сознанию сквозь поток лихорадочных дум. Она невольно взглянула на противоположную сторону улицы — к кому адресована просьба?
Оттуда спешным шагом к ней направлялся мужчина средних лет с дорожной сумкой в руках.
— Девушка, понимаю, — спешите. Все же растолкуйте мне: вот дом номер 65, вот — 69. А куда вы спрятали шестьдесят седьмой?
— Я? — поняв шутку, но не найдя, что ответить, выпалила Таня.
— Ну да. Вы или ваши сограждане. Мне не найти.
— Да он во дворе, за деревьями, торцом к шестьдесят девятому. Пойдемте, — с готовностью предложила она свою помощь и быстро стала переходить улицу, тем более что Генка уже почти поравнялся с ними и теперь стоял столбом, глядя вслед. А Таня на радостях, что избавилась от преследователя, оживленно заговорила с незнакомцем. Пусть Генка слышит!
— Первый раз у нас?
— За двадцать лет — первый. А когда-то родился здесь, в школу бегал. Да, город не узнать.
Они поравнялись с нужным домом.
— Видите, дом нашелся. Я дарю вам находку, — с несвойственной ей лукавинкой сказала Таня.
— От такой лучезарной девушки — принимаю с радостью. Спасибо.
— Это вам спасибо! -Как-то само собой, но искренне, вырвалось у Тани, и она, вскинув в прощальном жесте руку, быстро развернувшись, понеслась дальше Ещё какое-то время она ощущала на себе взгляд незнакомца. Дурочка, спасибо сказала — что тот подумал? Разве объяснишь?!
«Девушка! Лу-че-зар-ная!» И не меньше. Де-ву- шка! Слово завораживало, продолжало звучать где-то внутри. Что-то на ходу в ней взрослело и наполнило Таню такой неуемной жаждой видеть это глубокое голубое небо, эти светло-зеленые листья на деревьях, ждать завтрашнего дня, мимолетного взгляда Саши, той неизвестности, которая ещё будет впереди.
И от всего этого шаг ее стал упруг и пружинист, она как будто действительно не шла, а взлетала над землей. Таня так ни разу и не оглянулась — стоит ли Генка или идет следом Она спешила в завтра, а его скользкая прилипчивость осталась в дне вчерашнем, когда она была ещё девочкой Таней.


Благодарность
(рассказ)

Осенний северный ветер суров и назойлив. Найдется ли такая одежка, которую он не продырявил бы насквозь?! Вот кабы шубу зимнюю – так она нынче не в чести, да и народ пугать ею в дождь не будешь.
Сколько ни вглядывайся в туманную даль Рижского проспекта – одни вертлявые точки легковушек, а вот автобусы словно все в одночасье сгинули. Ох, неохота бежать под косым дождем по мосту! А куда денешься – время поджимает!
Темные провалы окон в доме Батова, кое-как затянутые стальной, в мелкую сетку, арматурой, негромко высвистывали тоскливую симфонию предзимья. У последнего перед мостом окна в эту мелодию вплеталось столь же тоскливое кошачье мяуканье. Вот неймется этим котам: зима на подходе, а им все невест подавай, хороводникам!
На мосту ветер задиристо напал на пальто, пытаясь оторвать пуговицы, потом особым приемом едва не вырвал из рук сумочку, норовя закинуть ее через ограду моста в черные, покрытые белыми барашками воды Великой.
Ну и погодка! Река в эту промозглую дождливую осень как будто раздвинула берега; мост, который гудел и дрожал – то ли от ветра, то ли от снующих туда и обратно машин, — казалось, никогда не закончится.
В центре, это давно замечено, ветер сбивает свою спесь и, хотя продол-жает дуть изо всех сил, но, получив очередную увесистую пощечину от твердокаменных стен зданий, на какое-то время замертво припадает к земле и, собрав остатки сил, без воодушевления скользит вдоль тротуара. А спешащему народу недосуг обращать внимание на осенние пустовеи.
Завершив в центре неотложные дела, я заторопилась успеть домой за-светло. У кинотеатра толпа ожидающих автобус на Завеличье набухала, как дождевые лужи. По закону подлости автобусы в час пик, видимо, сделали перерыв. Вообще-то мне проехать только через мост. Дальше можно и пешком. Снова измерять длину моста в самое ненастье?! Брр!
Хотя ветер приутих, придавленный к мостовой дождем, но было знобко и неприютно. Поравнявшись с домом Батова, снова услышала истошный кошачий крик. Но он был так безнадежно отчаянным, что заставил меня остановиться. Откуда же он раздается? Прислушалась. Нет, не из-за окон. Мяуканье неслось прямо из-под асфальта. Эй, котяра, где ты там? Сделав пару шагов назад, осмотрела стену дома, примыкавшую к мостовой. Нижняя часть здания намертво соединена с конструкцией моста, там и мышь не прошмыг¬нет. Через дом? Но окна хоть и в щелях между досками, но там зверю тоже не просочиться под мостовую. Оставалась узкая щелка под крайним окном, где проходило наискось соединение дома и мостовой.
Кис-кис, — позвала я, чтобы окончательно определиться в своей догадке: именно в эту расщелину попал бедолага, убегая то ли от людей, то ли от несущихся машин. Юркнуть туда юркнул, а как обратно, если в щелку едва рука проходит.
Кот откликнулся ещё более громким мяуканьем. Как же ему помочь? Захмаревшее небо только приблизило вечер. Дождь продолжал мерно шуршать по моему кожаному пальто. Постелив полу под колено, я наклонилась над щелью. Пальцы ощупали пустоту, рукав не пускал проникнуть глубже. Руки коснулась кошачья мордочка. Мяуканье стало истошным. Чем больше надежды на спасение у кота, тем меньше шанса у меня чтоб вытащить. Я поднялась с колен. Кот, видимо, понял, что спасение откладывается, и замяукал ещё призывнее.
Рядом остановилась женщина. Я объяснила ситуацию.
— Давайте попробую я. Может у меня рука тоньше, сказала она.
Свет не без добрых людей, подумалось мне в эту минуту.
Она так же как я раньше, просунула руку в щель, попыталась ухватить кота за лапу, но ей это не удалось.
— Нет, ничего не получиться. Он в каменном мешке – хоть асфальт разбирай. Да и кто будет ради кота? Побегу. Дома свой кот ждет.
Я снова один на один с кошачьей бедой. Бесполезно кого-то просить. Не-прекращающийся дождь, как будто подгоняет людей скорее укрыться в теплых квартирах. Хоть бы ребенок прошел! Может у него рука пройдет в расщелину.
А кот ещё на что-то надеялся. Он рыдал, он умолял спасти его. Каждое его «Мяу», было все пронзительней. Я представила себя в таком же каменном мешке. Откуда нет выхода…
Да ладно его, это пальто — отмою. Расстегнув полы, я выпростала наружу левую руку – она у меня «толчковая» — , опустилась на колени и засунула руку на всю возможную щель. Вот он, живой, трепещущий комок.
Рука коснулась головы, до лап не дотянуться. А если даже дотянусь, то вы¬верну их, да и голова может застрять.
Что делать? не стоять же вей под дождем на коленях в грязи.
А кот понял, что наступила решающая минута: он застыл в этой позе – на задних лапах, передними опираясь на стену здания.
И я решилась: Обхватила пальцами кошачью голову, зажала ее и потащила кота наверх. Только бы он не дернулся, только бы прошел сквозь щель моя рука. Только бы я его не задушила!
Кот, как будто осознавая, что это последняя возможность вырваться их темницы, повис неподвижно. Я перестала дышать… Вот показалась голова. Живой? Кажется, да.
Это было светло-серое гладкошерстное существо, скорее кошка. Я опустила ее на землю у самой стены, сама стала надевать пальто, стараясь не испачкать грязной рукой подкладку рукава. Кошка все ещё сидела рядом. Не может поверить в избавление? Или я ей все-таки что-то повредила? Я наклонилась над нею, погладила выпуклый лоб. Ну, чего ты? Иди куда тебе нужно!
Она поднялась, сделала пару шажков к моей ноге и потерлась головой о сапог.
— Ну чего ты? Иди куда тебе нужно!
Наверное, это была благодарность за спасение. Не спеша, кошка развернулась, лёгкой поступью побежала вдоль забора и скрылась за углом. Подняв с земли заляпанную ногами прохожих сумку, я тоже зашагала вдоль забора, а поравнявшись с углом, поискала глазами серый комочек, но спасенной уже и след простыл. На минуту стало даже грустно. А чего я хотела? Чтобы она, как собачка, из благодарности увязалась за мной? Гуляй, кошка, только подальше от машин!
Дождь старательно смывал с пальто и сумки грязь, нещадно, как и раньше, сёк по лицу, но я уже не обращала на него внимания, шаг мой был скор и пружинист. Я поспешала домой, где меня заждался, наверное, мой любимы кот Рыжик.


Не шутите с инопланетянами.
Из необъяснимого

Были и небыли о неопознанных летающих объектах, встречах с инопланетянами в таинственных зонах — эти темы в 80-90 гг. XX века захватили многих, в том числе и меня, тем более, что с детства увлекалась этой литературой, а книги писателя-фантаста Ефремова были настольными., да и другие — о внеземных цивилизациях, о полётах в космос, встречах с инопланетянами — на многие годы стали любимыми, возбуждали фантазию. Я проводила бесчисленные вечерние часы за изучением звёздного неба.
Бесчисленные публикации на тему инопланетян в 90-х о встречах с НЛО возродили мечту побывать в космосе. Я покупала газеты, журналы и впитывала всё, что находила в них на эту тему. После одной творческой встречи в городской библиотеке на Конной, я познакомилась с журналистом Жоржем Журибедой. Он подошёл ко мне и попросил почитать его стихи, так как готовил к изданию книгу. Вскоре он был у меня в гостях, благо жил на той же улице.
Стихи его оказались слабыми, рифмы хромали, и только кое-где мелькали случайно залетевшие образные строки. Поэтому мы договорились, что я буду подчёркивать все неточности, а он будет сам приводить их в порядок. Разговор касался и других тем, ведь и я не один год жизни отдала журналистике. Оказалось, что Жорж, как и я, увлечён НЛО . Пару раз он заносил мне подборки газетных публикаций, но вскоре перестал отвечать на звонки, впрочем, что было не удивительно, ведь журналистская дорога могла завести его в далёкие края. И действительно завела…
Оказалось, что они втроём – все радио- и тележурналисты – отправились в Пермский треугольник, чтобы поговорить с местными жителями, а если повезёт, то и натолкнуться на живых инопланетян. Когда Журибеда, вернувшись из этой поездки, заглянул ко мне и поведал о причине своего отсутствия, я была в отчаянии. А мне не мог сказать? Я бы тоже поехала, тем более, что в их команде была и женщина. К сожалению, теперь я не вспомню фамилий других участников экспедиции.
Журибеда поделился своими впечатлениями от поездки. Инопланетян, конечно, они не встретили, но записали много рассказов местных жителей. Ночевать пришлось в палатке, и вечерами журналисты постоянно чувствовали рядом чьё-то присутствие. Я заметила, что это могло быть всего лишь их психологическое состояние. Он покачал головой:
— Мы сейчас пишем книгу. Нам её начитывают…
— Как это?
— Мы выезжаем на дачу, у нас есть тот, кто «это» слышит, а мы поочерёдно записываем.
И действительно, спустя какое-то время Жорж принёс мне новоиспечённую книжицу страниц в сто. Когда я заглянула в неё, меня удивило: разумные мысли были вложены в такую текстовую форму, что порой при чтении я оказывалась в тупике. Бред сивой кобылы! Впечатление, что писал кто-то, плохо владеющий русским языком. Но они-то – известные журналисты! Как это понимать?! Пролистав десяток страниц, я потеряла к этому изданию интерес. Тем не менее, один вопрос ставил меня в тупик. Не могли же успешные и известные журналисты написать столь невразумительный текст?! Во имя чего? Значит то, о чём говорил Журибеда, имело место быть – кто-то им начитывал эти фразы. Или я «не доросла» до их понимания? Мне не захотелось иметь эту книгу в доме, да и Журибеда ко мне больше не пришёл, а вскоре узнала, что он умер.
В это же время пришло приглашение из Москвы на Всероссийский семинар драматургов, который должен был проходить в Доме творчества Союза писателей в Пицунде. Какая удача! Моя дочь отдыхала в санатории в Ессентуках. Навещу её заодно, а там всего сотня километров до Дома творчества. Так всё и случилось, но в Ессентуки я добралась только во второй половине дня, пару часов ушло на встречу с дочкой. В санатории меня предупредили, что общественного транспорта до утра не будет, а так как на семинар не хотелось опаздывать, я рискнула поехать на попутке. Опасно стоять на дороге и ждать попутку, но другого выхода не было. Не ночевать же на улице?! И я решилась. К счастью, водитель мне попался хороший, и через полтора часа я устраивалась в Доме творчества.
Номер мне достался с видом на море. Огорчало только одно – прямо в окно скользил луч маяка, да ладно бы постоянный, а то мигающий. Забросив вещи в шкаф, отправилась искать Любовь Адольфовну Любавину, секретаря секции драматургов Союза писателей РСФСР и руководителя семинара. Она очень обрадовалась, что я приехала вовремя, к тому же на семинаре, в основном, были мужчины, а женщин – раз-два и обчёлся. Мы проболтали с ней весь вечер, новостей хватило с лихвой и у той, и у другой.
Она рассказывала о московских театральных премьерах, а я о нашем театре и об очередной премьере моей пьесы «Поди туда – неведомо куда» в Псковском театре кукол. Пьесу ставил не главный режиссёр театра Холин, а заезжий, и в его трактовке тема прозвучала так: тебя в детстве птица клюнула в темечко, вот ты и герой. А пьеса-то была о становлении характера через преодоление трудностей. Я на худсовете сказала, что режиссёрская трактовка – произвол, и ушла с заседания. Присутствовавшая на нём редактор литературно-художественного отдела Министерства культуры РСФСР Мирошниченко Инна Александровна догнала меня и долго убеждала, что режиссёрский произвол – это повсеместное явление. Пришлось прислушаться к её советам.
В свой номер я вернулась далеко за полночь.
Уснуть было нелегко. На стене, противоположной окну, монотонно отмерял время яркий луч маяка, за стеной шумела компания. И все же дневное утомление сказалось. Мои глаза закрылись, а мозг постепенно стал отключаться. И вдруг прямо в моей голове, в левом ухе, кто-то громко металлическим голосом сказал:
— Ира, Ира! Где тут Ира?
Cон мгновенно улетучился. Уже десятки лет меня никто не называл Ирой – только полным именем. Да и голос прозвучал не извне – он звучал в моей голове! Инопланетяне? И прежде, чем мелькнули эта мысль, голову охватил холод, волосы встали дыбом, а рука сама собой поднялась, чтобы перекреститься, Да я не крестилась с той поры, как мне повязали красный галстук! Нет! Нет! Нет! Ничего мне не надо! Ни космоса, ни инопланетян! Мой дом – Земля!
Больше ничего не было. Ночь, маяк, тишина…
Но и через годы мне не забыть этот металлический, как у робота, голос внутри меня. В эту ночь я завершила своё несостоявшееся путешествие в иные миры.


 

Псковская литературная среда. Поэзия. Валерий Мухин

Валерий Мухин

Поэт, публицист, прозаик, член союза писателей России.
Живёт и работает в Пскове.
подробнее>>

 

 

В земном многоголосном храме

Храм

В земном многоголосном храме,
Под синим куполом небес,
Я дирижировал ветрами,
А подпевали дол и лес…

И в роковом звучанье хора,
Была вселенная слышна.
И песнь пространства и простора
Была прекрасна и ясна.

Я каждый звук её усвоил,
И голос каждого певца…
Пред тем, кто это всё устроил,
Я преклоняюсь без конца —

За чистоту, за постоянство…
Чей гений в вечности не смолк, —
Организатора пространства,
В созвучьях знающего толк…

От этой музыки нетленной
В груди рождался сладкий стон.
Я дирижировал вселенной,
И постигал её закон.

Влюблённый в каждого хориста,
И в свой многоголосный храм,
Я в поле песенном и чистом
Однажды волю дал слезам.

За что мне милость и отрада,
И этот песенный удел,
И дар бесценный, как награда,
Которым, мучаясь, владел.

Не могу сидеть в неволе

Не могу сидеть в неволе —
Сам себя же не прощу:
Утром выйду я на волю —
Песню в поле поищу.

И в расхлябанности мутной,
Что подарят небеса,
Вдруг, — подует мне попутный —
Ведь бывают чудеса!

Все слова, что жили-были
В мире Божием добра,
Мне напели и навыли
Наши вьюги и ветра;

И рассказывали сказки,
Над равниною летя;
И раздаривали краски —
Щедро, весело, шутя…

Знаю, да, — меня осудят —
Не обижусь и прощу.
Лучшей доли мне не будет;
Лучшей я и не ищу.

А ищу я песни в поле,
В снег и в дождь я к ним иду…
И пока счастливей доли
Не нашёл… и не найду!

Что мы будем судиться

Что мы будем судиться, рядиться –
Вспоминать, где живут чудеса,
Мне бы только с утра обрядиться,
И уйти в голубые леса.

Где роскошная наша природа,
Распахнулась — щедра, и мудра.
Где сказанья простого народа
Выше золота и серебра.

И душе уже будет не надо
В жизни большего счастья искать.
И воспрянут печаль и отрада,
Горемычной земли благодать.

Приобщиться к корням и основам, —
В деревенской избе почивать,
И волшебным целительным словом
Занедуживший слог врачевать.

Врачевать – это то же блаженство, —
Что выхаживать нежно птенца,
Потому, что само совершенство
Не имеет на свете конца.

Владимиру Кострову

Я не могу не верить в силу Слова,
И признаю, что слово – это Бог.
Я полюбил Владимира Кострова
За добрый, задушевный, ясный слог.

Его слова, как тучные колосья
Шумят на ниве спелого стиха.
Я ощущаю их многоголосье,
И душу костромского мужика.

В них аромат цветов и воздух хлебный,
Сопят боровики, забравшись в лог;
Калины куст горчащий и целебный
Немеркнущие ягоды зажёг.

В них женщины живут со светлой грустью,
Облюбовав ветлужские леса;
Глухое костромское захолустье
Из сказок возрождает чудеса.

Слова, заворожённые пейзажем,
Пространством ветровым заражены.
В них русский дух – всесилен и отважен,
И песни наши русские слышны.

Поют их, отражённые теченьем,
Красавицы над русскою рекой.
И на душе – такое облегченье,
Что я вчера заплакал над строкой.

Вот потому и верю в силу Слова,
И соглашусь, что слово – это Бог,
Вот потому Владимира Кострова
Не полюбить я попросту не мог.

Как не любить эту землю

Мы стиснули души, мы встали –
Живые и мёртвые — все.
Игорь Григорьев

Как не любить эту землю,
Этот закат и восход,
Поле и лес, и деревню,
Родину, русский народ.

Я был обласкан судьбою –
Отрок суровых времён –
Матушкой русской землёю
Вскормлен и усыновлён.

Детство – военная доля,
Полная ужасом битв.
Танками вспахано поле.
Поле могил и молитв.

Страшные, чёрные годы…
Вражьей рукою война,
Смертью крестила народы,
Ад поднимая со дна.

Кровью умылась Россия.
Нам посмотрела в глаза:
— Что ж вы, сынки дорогие?
Больше – ни шагу назад!

Стиснули души и встали,
Встали за землю свою,
Крепче железа и стали…
И – раздавили змею!

Как не любить эту землю,
Этот закат и восход,
Поле и лес, и деревню,
Родину, русский народ.

Жить на земле

Наверно болен я болезнью неизвестной,
Когда смотрю в дожди, на плачущую даль,
И мучаю себя вопросом неуместным:
Зачем ты мне дана, о русская печаль?

Я сам перебирал все древние стихии,
И выбрал для себя и землю, и народ.
Из самой глубины поруганной России
Я верю в чистый звук и в солнечный восход.

У неба не просил иной судьбы и боли,
А с песнею теплей отрада и мечта.
Дурманным мёдом трав, горчащим хлебом, солью,
Душа моя теперь довольна и сыта.

Жить на своей земле, надеясь на удачу,
А благородный труд — всегда мне по плечу…
Я думать не хочу, что можно жить иначе,
Хотя иначе жить я просто не хочу.

Родился я

Родился я в краю равнинном,
Где каждый тополь, каждый клён
Мне были таинством былинным
Забытых сказочных времён.

Где бор и сосенный и ельный
Светился тихо над водой,
И доносился звук свирельный
И голос чистый, молодой.

Где, может, люди, может, Боги
Шли по просёлочной дороге
В свои бескрайние луга
Метать высокие стога.

Они смеялись и шутили
И в голубой рассветной мгле
Трезубцы в небо возносили
И пели гимны о земле.

Где провожал их русый мальчик,
И воздух травами пропах…
И солнца жёлтый одуванчик
Оставил привкус на губах.

Бесценные слова

Нечаянно стихи из разума не льются.
И мысли ясные невежам не даются.
А.П. Сумароков

Сотворю молитву во спасенье,
И отрину страхи и сомненья,
И пойду искать во мрак осенний
Новые свои стихотворенья.

Там слова сухой листвою кружат
Красотой последнего полёта.
Те слова, что с рифмою не дружат –
Не ложатся строчками блокнота.

Есть слова, которые не слышат;
Есть слова корявее коряги…
Те слова, что музыкой не дышат –
Тихо отлетают от бумаги.

Скромные, правдивые не просят
Уберечь от тленья и забвенья.
А слова, что правды не доносят –
Умереть должны до воскрешенья.

Воскрешаю чистые, простые –
Те, что люди часто забывают.
Иногда бывают – золотые,
Иногда – бесценные бывают.

С Богом

— С Богом иди…, — говорила старуха,
С тем провожая меня за порог.
Чётко слова доносились до слуха,
Как заклинанье: — Храни тебя Бог…

Как заклинанье шептала молитву:
— Господи наш, Иисусе Христе…
Будто шагал я на страшную битву
Иль умирать, как Христос на кресте.

Брал на плечо стариковскую косу,
Брал стариковский в карман оселок
И на лугах, где рассыпались росы,
С травами бился, покудова мог.

— С Богом иди…, — говорила старуха.
— С Богом, родименький, с Богом коси…
— С Богом живи…,- долетало до слуха…
— С Богом умри, как и все на Руси…

Бился в поту, в комарином ознобе —
Жилистый, сильный, упрямый простой —
И в озорной сокрушительной злобе,
Словно игрушкой играл я косой.

И подпевали туманные дали,
Тёмная гладь торфянистой реки,
Где испокон в тишине и печали
С Богом живут на Руси старики.

Любовь ушла

Любовь ушла, и я схожу с ума,
И жизнь моя на волоске повисла.
(Иссякли золотые закрома…)
И нету в ней ни радости, ни смысла.

Любовь ушла, как будто жизнь ушла,
Как будто ничего и не осталось:
Пустые дни, никчёмные дела
И ближе смерть, и ощутимей старость.

Любовь ушла….Ни наяву, ни в снах
Нет больше ни надежд, ни обещанья.
И только, исчезающий впотьмах,
Остался светлый лучик на прощанье.

Коса и камень

Я забываю, увлекаясь,
Что не всегда бываю прав.
Вот потому и натыкаюсь
На твой несокрушимый нрав.

А ты своими пустяками
Уничтожаешь чудеса,
Когда на мой находит камень
Твоя нещадная коса.

Мне не постичь на чём основан
Несовместимый наш союз?
Твоим упрямством очарован —
Наверно я вошёл во вкус.

И где конец, и где начало
Всему, что я в тебе люблю?
И день за днём стальное жало
С упорством каменным туплю.

Дикарь

Горы, море, воздух, небо,
Горький вкус земли и хлеба,
Каждодневная заря, –
Целый мир у дикаря!

Есть во все концы — дороги,
Всё на месте – руки, ноги.
В неразборчивую плоть –
Душу вдунул сам Господь.

Простофиле и дебилу
Дал недюжинную силу,
Чуткий слух, и голос – медь,
И глаза – вперёд смотреть.

Дал надежды и сомненья,
Да не дал Господь уменья;
Дал любовь ему и речь –
Да не дал ума — сберечь.
Нам природа — Мать и Бог

Нам природа — Мать и Бог.
У неё мы все — таланты.
Проявился, кто как мог:
Есть поэты, музыканты…

Как цветы и как трава,
В мире всё произрастает,
И — «кто в лес, кто по дрова»,
Кто как может, так играет.

Но умей нести свой крест
В жизни под гору и в гору,
Человечество — оркестр,
Но, увы, — без дирижёра.

Вот поэтому боюсь,
Что опять пойду по краю,
И нечаянно сорвусь,
И неправильно сыграю.

Чтобы после не жалеть
О растраченном и лживом,
Не хочу бездарно петь,
А тем более — фальшиво.

Минуты

Минуты ли блистал или века,
Достойно ли прожил или беспутно,
Не разберёшь ты в памяти, пока
Былое не разложишь поминутно.

Минутами — боролся ты с «пургой»
И, как герой, отважен был и дерзок;
Минутами — ты был совсем другой
И сам себе противен был и мерзок.

Какое разнотравие минут!
Теперь, когда судьбу свою итожишь,
Взгляни, как широко они растут,
Как травы друг на друга не похожи.

Иная пробивалась через мрак
Всё выше к солнцу, расцветала звёздно…
Другую бы и вырвал, как сорняк,
Но не достать — непоправимо поздно.

Всё было: неудачи и успех,
Минуты тьмы, минуты высшей цели…
Но только сочетание их всех
Покажет — кто же ты на самом деле.

Мне не надо

Мне не надо богатства и денег
Больше тех, что горбом заслужил.
Мне дороже судьба деревенек,
Где народ мой работал и жил.

Мне не надо, чтоб я изменялся:
Извивался, хитрил, богател…
Мне важнее, чтоб я занимался
Чистотой человеческих дел.

Был уверенным в каждом поступке,
И гордился страной и судьбой;
Пресловутую воду бы в ступке
Не толок. И всегда был – собой.

Быть собой – и богатства не надо –
Сохранить свою душу и честь.
Это высшая в жизни награда,
Из того, что у Господа есть.

Послушай

Не спорю, нужен риск и можно оступиться,
Ведь мир лежит у ног — коварен и богат,
И, чтобы до ключа добраться и напиться,
Бывает, сам я пью проклятый суррогат.

Не ври и не хитри, но будь упрям и гибок.
Куда летишь — в мечтах изволь нарисовать.
Хочу я уберечь хотя бы от ошибок,
Которые мешают легче рисковать.

Не торопись бежать — ещё сломаешь ногу,
Не торопись лететь — смотри, что под крылом.
Подумай головой и выбирай дорогу —
Ведь только дураки несутся напролом.

Не стоят ничего ни суета, ни топот.
Умей, хоть иногда, не жить умом своим:
Есть мудрость на земле, есть красота и опыт…
Полезно иногда прислушиваться к ним.

Место под солнцем

Ты мог бы просто не родиться, но — родился:
На Божий свет из тьмы кромешной появился.

Из тех миров, где немота и холод вечен…
За что-то солнечною метой ты отмечен.

Ещё — «никто», и звать — «никак» — комочек теста,
Но на Земле уже своё ты занял место.

Оно, быть может, безнадежно и непрочно,
И Человек ты или нет — ещё не точно.

Не ясно — рано или поздно распростишься,
Безвестно канешь в «никуда», иль состоишься,

Счастливый случай встретишь ты или несчастный —
Уже на свете ко всему ты стал причастный.

Ещё ты слаб, ещё ты глуп, ещё бездарен,
Но этот свет — уже он твой — тебе подарен!

Поганкин

Хранит история подарки.
Семнадцатый далёкий век.
Сергей Иванович Поганкин –
Посадский псковский человек.

Пройдя крутое лихолетье,
Торцы поганкиных палат,
Уже четвёртое столетье,
Как вехи вечности стоят.

Но не дошли до нас останки –
Того, кто крепости — творец?
А заказал её – Поганкин –
Зело зажиточный купец.

В торговых «скачках» – гнал галопом.
Купец был ловок и умел.
В торговле с Азией, с Европой,
Тогда он шибко преуспел.

Всё скандинавам, ляхам — мало –
Чего не выкинь: мёд, муку,
Льняную паклю, войлок, сало,
И шерсть, и кожу, и пеньку…

Но, кроме суетной торговли,
Другая жилка в нём жива:
Он был начальником таможни;
Он был «кабацкий голова» …

Казалось – всё ему по силе.
Но жребий стал его суров,
Когда возглавил он в России
Один из денежных дворов.

Одно преданье воскрешу я:
Царь Грозный, как-то для дворца,
Деньгу потребовал большую
У предка нашего купца.

«Я в грязь лицом-то не ударю,
Приказ исполню и – конец.
А сколько ж нужно государю?» —
Полюбопытствовал купец.

«Ах, ты, купчишка голодраный!
Ещё чуток и будешь бит…
Ты разве так богат, поганый,
Чтоб мой насытить аппетит?».

Вот, то-то, был кураж и пьянка!
И подать знатная дворцу…
С тех пор фамилия Поганкин
Прилипла к псковскому купцу.

Нельзя забыть о факте редком,
Его хранит святая Русь.
И я своим неробким предком
И восхищаюсь и горжусь.

Жемчужина севера

Как мир, нерушимо и гордо,
Как правду, как русскую речь,
Нам надо любимый свой город,
Как честь и как совесть беречь.

Хранить, как историю свято,
Жемчужину севера — Псков.
Беречь, как родимого брата,
Как память седую веков.

Он создан простыми руками,
Он душами предков согрет,
Его говорящие камни
Тепло излучают и свет.

Над городом образ Господень
Надёжен и светел, и свят,
Мы шумной толпою проходим
Средь храмовых белых палат.

Проходим и каждого бремя
Сотрёт нас с земного лица…
А он остаётся, как время,
Которому нету конца.

Читать ещё >>

Псковская литературная среда. Проза. Александр Себежанин

Александр Себежанин

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живёт и работает в Пскове.
подробнее>>>

 

Душистое лето 1956 года
(рассказ)

Солнечное, душистое лето 1956 года… Нынче осенью я иду в школу, в первый класс! А сейчас мы с папой на лесной опушке, складываем копну из сена, которое он накосил здесь, на неудобице, меж кустов, где траву никто никогда не косит. Я, радостный, ощущаю себя помощником и старательно тружусь, работаю малюсенькими грабельками, которые папа смастерил специально для меня. Воздух напоён, наполнен неповторимым, пряным ароматом высохшего сена, дышится им легко и вкусно! У нас чудесное настроение: будет сено — значит будет, чем кормить нашу коровушку, а значит будут молоко, творог, сметана, масло, значит не будет голодно в доме.
Вдруг, как ураган, как неожиданный вихрь, верхом на коне на полянку врывается председатель колхоза. Он матом ругается на моего отца, грозит ему неисчислимыми бедами и говорит, что отбирает сено в пользу колхоза.
Отец, инвалид войны, тело которого в сплошных шрамах-бороздах от ран, таких глубоких, что моя детская ладошка входит в них целиком; мой отец, призванный в армию в 1938 и вернувшийся в 1947 году после госпиталя, где он лечился после тяжелейшего последнего ранения, где его тело буквально сшивали из кусков; мой отец, кавалер ордена Красной звезды, ордена Славы, ордена «Отечественной войны», медалей «За отвагу», прыгает на одной ноге перед конём председателя и слёзы, слёзы текут по его щекам от беспомощности и обиды… Я тоже плачу. Но наши слёзы ничего не изменят…
И корову мы вскоре держать перестанем. В те годы для того, чтобы накосить и высушить тонну сена для личного хозяйства, нужно было сперва накосить и высушить десять тонн сена в колхоз. На свою коровушку необходимо три тонны сена на зиму, значит в колхоз надо было накосить, высушить и сложить в стога тридцать тонн сухого сена. Такая работа для инвалида непосильна, тем более раны постоянно беспокоили отца, начинали воспаляться, гноиться и из них выходили мелкие чёрные осколочки…
Молоко мы вынуждены будем покупать у односельчан. Правда, не каждый день. Пенсия по инвалидности у папы была 280 рублей до денежной реформы 1961 года, после реформы стала 28 рублей в месяц. А деньги нужны были на хлеб, соль, сахар, обувь и одежду.
С той далёкой поры прошло уже 65 лет, уже нет ни колхозов, ни совхозов, но до сих пор болит и ноет моё сердце, и горькими слезами плачет душа от унижения, от хамского, несправедливого отношения, от слёз отца, давно умершего от ран военных… и душевных…


Путь к крещению
(рассказ)

 

Наступило первое лето после смерти Сталина.
И моя бабушка, глубоко верующая, самая уважаемая и самая старшая из женщин в деревенской округе, решила, что пришла пора собрать деревенских детишек и на подводе свезти в церковь, окрестить.
Набралось нас, мал-мала-меньше, около десятка, в возрасте от двух до пяти лет. Выезжали ранницей, затемно. Нас, детишек, укутали в платки, телогрейки, усадили на широченную телегу, с настеленной в неё соломой и бабушка Маня тронула вожжи. Конь резво потащил повозку с ребятнёй. Путь был неблизкий, ближайшая церковь находилась километрах в двадцати от нашей деревни, носящей красивое козырное название — Бубны. Ранее существовавшая местная церковь в селе Томсино, в трёх верстах от Бубнов, была разрушена немцами в войну.
Сначала вёрст пять дорога была лесная, глухая, безлюдная. Потом выехали на большак, стали попадаться встречные повозки, пешеходы, довольно редкие. Мы, ребятня, разбуженные столь рано утром, дремали. Бабушка правила лошадью, тихонько напевала какую-то песню.
Вдруг навстречу нам донеслось непонятное, громкое, страшное, никогда ранее не слышанное урчание. Мы сразу проснулись. Конь остановился, как-то по особенному хрипло заржал, запрядал ушами, замотал головой. По большаку, злобно урча, на нас надвигалось необыкновенно страшное чудище, с преогромными горящими и лучащимися глазами! Конь захрапел, попятился, начал вставать на дыбы и во-вот разнёс бы всю повозку вместе с нами, ребятишками.
«Господи, помоги! Господи, спаси и сохрани!» — взмолилась, крестясь, бабушка.
И, словно посланный по молитве на помощь, невесть откуда, словно из-под земли, перед повозкой появился мужичок с какой-то рогожиной в руках. Он накинул рогожину на голову коня, закрыв ему глаза, обнял коня за шею, начал ему что-то ласково нашёптывать и держал так, успокаивая его, пока мимо нас не пронеслась грузовая машина-полуторка с зажжёнными фарами. И мы, малые ребятишки, и конь впервые в жизни увидели такое чудище!
Машина уехала, конь успокоился, бабушка поблагодарила молитвенно Господа, поблагодарила мужичка за помощь и мы поехали дальше, в храм, на крещение наше.
Так мы, ещё не успев креститься, ещё на пути к Богу, уже ощутили в полной мере заботу Господа о нас, детях божьих, увидели силу молитвы и креста.


 

Псковская литературная среда. Проза. Игорь Исаевъ

 

Игорь Исаевъ
(1973-2020)

Поэт, прозаик,  член Союза писателей России.
подробнее>>>

 

Серебряная ложечка
(рассказ)

                                        Памяти О.А. КАЛКИНА

Все-таки барыня порошинская добрая была. Ксения Андреевна. А могла бы, могла возгордиться-то! Как-никак сам царь-государь в гости к ней приезжал. От города до Порошино — шесть верст с гаком, но однако станция железнодорожная. Остановился там раз царский поезд. Начальство — на перрон, крестьян согнали, все — шапки долой. Дорога до имения ковриком постланная, чтобы, значит, Их Величество мог сапожек не замарать.
И в лес тоже половичок. Царь-батюшка очень до природы охоч был.
А бабка Маслиха уже в те годы Маслихой была. Хотя ее еще об те времена Авдотьюшкой кликали. Возраст-то все ж поменьше считался, чем теперь.
Очень Ксения Андреевна — барыня — Авдотьюшкино маслице любили. Это целый процесс получался, научно выражаясь, как Авдотьюшка масло свое взбивала. Была у нее специальная маслобойка такая, какой ни у кого окрест не имелось. Из натуральной березы, и стояла всегда на солнце, чтобы дерево сохло. Высушена была так, что аж щелкало.
И вот сделает, бывало, Авдотьюшка свежее маслице да в господский дом и несет. Через аллею дубовую, мимо пруда — барыне на крыльцо. Ксения Андреевна пробу снимут серебряной ложечкой, глазки закатят. Вкусно, значит.
-Ты, — говорит, — Авдотьюшка, в дом-то не заходи. Пахнет от тебя. Подожди тут чуток.
И с лакеем рубелек серебряный вышлет. Добрая была барыня Ксения Андреевна. И лакей у них важный такой. По-французски, как птица, поет:
-Же в узел, же в узел, я вас люблю, мадмуазел, — и свидание назначает вечером у овина.
А Авдотьюшка тогда ух и хороша была! И личность, и наличность, и стать — все при ней. Полдеревни сохло. Вот и лакей у барыни туда ж. Хоть масла не носи.
-Ну почему, почему вы не пришли к овину, проказница? Я вас так ждал.
-Дак холодно было и поздно.
-Мое сердце разбито, — жаловался лакей и уходил тискать Дуську-горничную. Для утешения, видать.
Так и жили. А в 1917-том году все с ног на голову возьми и перевернись. Вроде как Авдотьюшка чуть ли не барыней стала. По последнему декрету. Главным человеком в деревне — точно. В комитет бедноты ее избрали. И жизнь такая интересная пошла, что и не до масла Маслихе. Маслобойка ее знаменитая пылью покрылась. А в барских хоромах двухэтажных свинарник открыли показательный.
Мужики, правда, по несознательности рядились, будто школу б туда. Чтоб детишки в красоте росли. Так и что с того, что картины?! Свиньям тоже уют нужен. Не царский «прижим».
-Раньше ведь как было, — председатель ей рассказывал, Мишка Шебутнов — главный безобразник в деревне что при царе, что при Советах. — У бабы одна дорога: от печи до порога. А таперь все дороги пред тобой, Авдотья. Кого на сеновал не пришла вчерась? Ждал ведь.
-Не могла я.
-Контрреволюцию разводишь, Маслиха, нехорошо. А еще свободная женщина. Эх ты…
А до сеновала ли ей, Авдотьюшке, когда своя любовь на носу, Коленька.. И может быть, дети будут. А тут почему-то так получилось, что при царе треклятом все работало, хоть и эксплуатация, а при новой власти — свобода, равенство и братство, да только жрать нечего.
Председатель Авдотье саботаж и вклеил, мол, барыне — масло завсегда пожалуйста, а рабочему классу — шиш! Вылетела Маслиха из комбеда как ошпаренная. Отряхнулась, перекрестилась:
-И шут с ним. От начальства подальше, себе поспокойней.
И как в воду глядела: Мишку-то Шебутнова, председателя комбедовского беляки в аккурат через месяц и шлепнули. А масло — оно всем масло, и белым, и красным.
Так и жили. И вот сидит как-то Авдотьюшка у себя на завалинке, семечки лузгает. Из комбеда ее хоть и выперли, а почет остался. Вроде как герой гражданской войны. А мимо по тракту женщина идет, в черном вся, в лохмотьях каких-то…
И что-то Авдотье в ней такое знакомое поблазнилось.
-Не признала, Авдотьюшка? — женщина говорит.
-Ксения А…
-Тихо, милая, не кричи так.
Барыня-то как постарела. За три года всего из цветущей женщины в старуху обернулась.
-Хлебушка нет ли у тебя? — Видать, голодная. Маслиха ей от всей души щей чугунок и вытащила. Ложку сует деревянную, чистую, а барыня:
-Да у меня своя. Только и осталось имущества, — серебряную ложечку достает и крестьянские щи кушает. Прям из чугунка. Не брезгует…
-В Питер я иду, Авдотьюшка.
-Дойдете ли, Ксения Андреевна?
-Не знаю, милая. Но и здесь жить невмоготу совсем…

Так Авдотьюшка и не узнала, дошла ли — не дошла ее барыня до Питера? Времена-то неспокойные, убили небось старуху лихие люди в первом же лесу. За серебряную ложечку.

А жаль. Барыня добрая была, хорошая…


Начиналась гражданская война

Первые месяцы очередной русской революции. Провинциальный русский городок на северо-западе страны. Отряд революционных рабочих и солдат (в котором, кстати, были и крестьяне, и гимназисты) с пением «Марсельезы» прошагал по заснеженному Кахановскому бульвару и повернул к вокзалу.
На повороте командир отряда питерский студент Кирилл прекратил пение.
Николаевский вокзал города N был построен в середине прошлого века, честно прослужил России около шестидесяти лет, а теперь был занят немцами, эшелон которых двигался к Петрограду, по пути прорываясь сквозь случайные заслоны, выставляемые уставшей от войны русской армией и еще не обученными как следует красногвардейцами.
Людям Кирилла предстояло выбить немцев из здания вокзала и по возможности продержаться до подхода более крупного отряда, который спешил к городу с севера.
Подошли к вокзальной площади.
— Ну что, студент, делать будем? – к Кириллу подошел матрос Иванов с «Варяга»: моряков в России образца осени 1917-того года вдруг стало больше, чем подвластных морей, — Даешь да напрямки?!
— Пушку б сюда, — вздохнул стоявший рядом седоусый рабочий.
— Тю, пскопской, — хохотнул матрос, тряхнув фирменным чубом, — пушку тебе! Ероплана не хочешь?
— Атакуем цепью, — решился Кирилл, — двигаемся по краям площади.
— Что так? – удивился Иванов.
— Пулеметы у них.
Отряд развернулся в цепь и, обходя площадь, бегом бросился к вокзалу. На полпути их разбег накрыли немецкие пулеметы.
— Ну что, стратег недоделанный, туды тебя, — ругался матрос, вжимаясь в булыжную мостовую. Бескозырку свою он обронил, к тому же падая, порвал клеш на правой ноге и от этого злился еще больше. Над головами задиристо свистели пули.
— Бомба есть у кого? – спросил Кирилл и сплюнул: в рот набилась какая-то труха с мостовой.
— У меня, — ответил рабочий.
— Давайте, — Кирилл принял бомбу и медленно пополз вперед.
— От ползет, — восхитился матрос, на секунду приподняв голову, — Как вошь по лысине. Где их так ползать учили?! – обратился он к рабочему, — Хлопнут сейчас ни за грош…
— Помолчи ты Христа ради… — попросили соседи. Матрос замолк.
Кирилл полз, прижимаясь всем телом к холодным камням и укрываясь за трупами тех, кто уже воевал здесь до них, и все равно ему казалось, что тело его растет с каждым пройденным сантиметром и делается все заметней и заметней.
Но пули свистели высоко, пулеметчики были заняты лежавшими на площади красногвардейцами и на одинокого пластуна просто не обращали внимания.
Кирилл взмок от напряжения, короткие волосы его лоснились, а гимнастерка прилипала к плечам и сковывала движения. До цели оставалось всего ничего, когда первые пули взбили фонтанчики пыли рядом с кирилловой головой. Крошки, отколотые от мостовой, больно оцарапали его щеку.
Кирилл остановился, закрыл руками голову и постарался еще сильней, глубже вжаться в мостовую.
— Пропал, — тихо сказал матрос. Ему не ответили. Только стучал пулемет, никому не давая поднять головы.
Временами становилось тихо: немцы остужали ствол своего «Максима». Но стоило Кириллу пошевелиться, как «адская машинка» снова начинала работать. Положение стало безнадежным, когда со стороны путей послышалась стрельба.
— Неужто наши? Откуда?!
Немецкий пулемет смолк на несколько секунд, но и этого хватило Кириллу, чтобы рывком подняться и метнуть бомбу. Взрыв и обслуги «Максима» не стало…
Уже на вокзале, когда последних немцев вышибли на перрон и их же пулеметом загнали по вагонам, Кирилл поблагодарил матроса.
— За что? – удивился тот.
— Ну как же. Вовремя вы зашли с перрона, — Кирилл отряхивал крошки и солому, прилипшую на рукава его черного пальто.
— Никуда мы не заходили, — заулыбался матрос, — А вот бомбой ты это грамотно…
— Подожди. Как не заходили?! – Кирилл посмотрел на немецкие вагоны, заслонившие окна вокзала. – Тогда кто же?
Недоразумение разъяснилось быстро. Едва отряд Кирилла расположился внутри вокзала, выставив к дверям и окнам наблюдателей, как от дверей послышался окрик часового, какой-то короткий разговор, и внутрь вошли новые люди.
— Кто такие? – подскочил к ним матрос.
— Отряд городской милиции, — звонко ответила миловидная девушка, двигавшаяся впереди. Матрос внимательно изучил ее стройную, затянутую в ремни и кожу фигуру и скептически хмыкнул:
— Тю, милиция, что у вас мужика что ль для команды не нашлось?
— А у вас? – невинно поинтересовалась девушка.
— Чего?! – под хохот окружающих матрос покраснел и схватился за маузер. Но вытащить его ему не дали.
— Не бузи, — уговаривал старик-рабочий, — что с бабы взять?
— Так где командир-то? – задорно спросила девушка у опешившего Кирилла.
— Маша, — радостно выдохнул он. Та присмотрелась и, недоверчиво тряхнув стриженой головой, произнесла:
— Кирилл…
— Узнала наконец, чертяка стриженая!
— Боши! – вскрикнул часовой у дверей и упал, раненый.
— К бою! – закричал Кирилл, бросаясь к выходу на перрон, крик подхватила сотня глоток: красногвардейцы и милиционеры вперемешку бежали к окнам. Лопались остатки стекол, пели свою песню пули, унося человеческие жизни…
— Ты откуда здесь взялась, — кричал Кирилл в паузах между выстрелами.
— А? – не слышала Мария.
— Откуда?!!!
— У нас услышали стрельбу на станции. Послали проверить, кто это с немцами схватился. Мы-то только из Питера прибыли, — рассказывала Мария, когда немцы, наткнувшись на плотный встречный огонь, залегли.
— Юнкера что ль? – враждебно спросил матрос от соседнего окна.
— Почему юнкера? – обиделась Мария. – Гимназисты, студенты. Многие – местные.
— А-а, стюденты, — протянул он и стал сворачивать папиросу.
В это время немцы снова попытались взять вокзал. Произошла штыковая схватка…
— Что ж вы, студенты, а вроде как за «временных»? – спрашивал матрос у Марии, пока ему перевязывали голову.
— Что ж вы, матросы, русские, а вроде как за немцев? – в тон ему ответила Мария, обрабатывая раненую руку Кирилла.
— Погоди-погоди, — встрепенулся матрос, — За каких это таких немцев?
— За обыкновенных. Ленин-то ваш кто?
— Кто?
— Ну, кто-кто, зактокал, — вмешался старик-рабочий, пытаясь сменить опасную тему, — Не время сейчас. Вот отобьемся, тогда и выясним, какую она тут агитацию проводит.
— Нет, постой, — «завелся» матрос, — Дело известное. Мы эту брехню буржуйскую слыхали ужо! Кончай ты меня заматывать, — обратился он к солдату, бинтовавшему ему голову, — Не барышня. Эй, студент, надо с твоей контрой разобраться!
— А что тут разбираться, — откликнулся Кирилл, отвлекаясь от своей перевязанной руки, — Сейчас вот шлепнем тебя и весь разговор.
— Меня?! – опешил матрос. – Да меня-то за что ж?
— А за то, шкура, что вместо того, чтобы делом заниматься, ты тут развел…, так тебя и этак…
— Смотри-ка ты, студент-«бела кость», а как загибает, — уважительно сказал один из солдат. Милиционеры с любопытством наблюдали за спором красного командира с матросом.
— Братва, — «психанул» матрос, — смотри, как эта контра разговаривает! Это что же.., — он замолчал, увидев, что Кирилл вынимает наган. Свой маузер лежал у Иванова рядом, но так, что сразу не дотянешься.
— Еще слово…
— Ладно, морячок, утихни, — один из солдат взял матроса за плечи и повел в сторону. До Кирилла долетело:
— Выясним еще…
Старый рабочий сказал ему с досадой:
— Поосторожней теперь тебе надо, парень. Он, этот башибузук, в спину может. Надо было тебе его того…
— Все впереди, — устало сказал Кирилл. Рука болела. Люди разочарованно расходились по своим местам.
— Нас 30 человек, — шепнула Мария, — Поддержим.
— Ты не бойся, студент, — присел рядом солдат, который восхищался кирилловым монологом, — Он, Иванов-то, побузит-пошумит да и успокоится. Не подставляйся только, а мы не выдадим, — солдат улыбнулся, — Как звать-то тебя, парень?
— Кирилл.
— Ну вот, а то студент да студент. А я Прошка. Прохор то есть. Хорошо ты, Кирилл, загибаешь, прям слушать приятно.
— Видать, что образованный, — пошутил старый рабочий…

В это время у немцев закончился ужин, и они снова двинулись на штурм. В пылу перестрелки люди даже не заметили, как подошел вечер. Последние выстрелы.
— Кончилось вро.., — начал было старый рабочий и умолк. Одна из последних пуль, прилетевших с перрона, нашла свою цель. С чуть седоватого, небритого подбородка по еще крепкой шее старого рабочего побежала красная струйка.
— Красная, как знамя, — тихо сказала Мария, — Ваше знамя…
Пришла ночь. В холодном, нетопленом зале ожидания вокзала люди укладывались ночевать. Найдя укромный угол, Кирилл бросил охапку сена из разграбленного фуражного склада на пол и лег сам. Рядом звучали приглушенные голоса.
— Удобный момент, — говорил мужской голос, — Они ложатся спать, часовые — у окон и дверей, а на то, что внутри, они не обращают внимания. Заснут только, и мы их…
— Ни в коем случае, — отвечал второй голос. Женский. Мария?! – Они нам верят. Мы же не можем…
— Ну и что? – вспылил мужчина. – Это же чернь! Они же и у вас все отняли. А если мало, так того матроса вспомните. Как там его… С «Варяга» японского! – человек помолчал. – Или вас так этот красный студентик приворожил?
Пощечина шлепнула, как выстрел.
— До утра-с, — ехидно произнес мужской голос.
Подошла Мария. «Резкая, как «Нате!» – вспомнил Кирилл. И закрыл глаза, притворяясь спящим.
— Ты здесь? Спишь?
— Да.
— Что завтра?
— Не знаю.
— Последняя ночь, да?
— В каком смысле?
— Не притворяйся, Кирюшка. Придет завтра ваш отряд с севера и твой Иванов поставит нас к стенке. А если будешь мешать, то и тебя прибавит, — она легла рядом.
— Странно ты о нас думаешь, Маша.
— О нас?! О них, а не о нас. Ты не знаешь, как они брали Зимний, эти матросы, и что стало с детьми, которые его защищали.
— С юнкерами, — поправил Кирилл, — Знаю.
— И оправдываешь? – приподнялась Мария.
— Нет. А ты вспомни казаков и жандармов…
— Ну, это когда было… При царе…
— …И вас, милиционеров, — продолжал Кирилл, — Летом при разгоне демонстрации меня так обработали, что куда там царским казачкам.
Они помолчали.
— А давай так, — предложила она, — Что бы ни произошло, где бы и кем мы ни были, для нас всегда останется «мы с тобой» и они – все остальные…
Кирилл кивнул головой и придвинулся ближе. Из-за раненой руки объятия вышли чуть неуклюжими. Далеко у водокачки засвистел паровоз. Шла к середине их первая и, наверное, последняя ночь…
— А ты совсем не умеешь целоваться, — прошептала Мария.
— Где ж мне было научиться…
— Революция, да?
— Не шути так, пожалуйста.
— А так? – она поцеловала его.
— Так – хорошо…
Шла их первая и, наверное, последняя ночь.
Уже к ближнему пригороду подходил отряд с севера. Уже покинул станцию, узнав об этом, немецкий эшелон… Наступило утро…

Умывшись, Кирилл обошел посты. Немцев не было. За ночь его люди и милиционеры разделились, разошлись в разные стороны зала, и наиболее расторопные и предусмотрительные складывали вокзальные скамьи и столы подобием баррикад.
— Зачем это? – спросил Кирилл у Иванова.
Тот ухмыльнулся.
— Не всем же.., — и осекся.
— На всякий случай, — объяснил Прошка, — Ты, Кирилл, с ними, — он кивнул на милиционеров, — не сталкивался, видать, а то б знал, что с ихним братом, как со змеей, всегда в сапогах надоть…
Кирилл разыскал Марию.
— Знаешь, — сказал он, — Уводи своих да побыстрее.
— Что, уже? – догадалась она.
— Да, кажется, да.
Они прощались, когда возле часовых возник шум, кто-то закричал: «Свои!».
В зале появился высокого роста смуглый матрос в бескозырке с надписью «Пантелеймон». Вид он имел самый внушительный: поверх тельняшки ремни и пулеметные ленты, на ремне – четыре бомбы, из кармана торчала рукоятка огромного нагана, больше напоминавшего хорошую пушку.
— Ну что, славяне, где тут ваши немцы?
— Немцев-то нет уже, — отозвался Иванов, — А вот контриков на вашу долю будет…
Мария бросилась к своим.
— Не стрелять! – крикнул Кирилл. Но было поздно. Уже залегли его бойцы в своих укрытиях, уже разворачивались с пулеметом часовые и врывались в зал люди матроса с «Пантелеймона».
Как во сне, видел Кирилл Марию, бегущую к своим, падающих под пулями и отстреливающихся милиционеров; видел, как, не добежав, взмахнула она руками и стала медленно падать на пол.
— Стой, дура! – крикнул Прошка рванувшемуся к ней Кириллу, но тот, изломанный пулеметной очередью, уже ничего не слышал.
Стрельба продолжалась, вокруг падали люди, но Кирилл и Мария не видели этого.
Они лежали в пяти метрах друг от друга на холодном мозаичном полу, лица и тела их остывали, а любовь была прервана.

 

Литпортреты от Владимира Клевцова. Валентин Курбатов

Владимир Клевцов
Литературные портреты

 

Валентин Курбатов

Несколько лет назад мы возвращались с Курбатовым на пригородном поезде в Псков из Черняковиц, где находились, хотя и на расстоянии, наши дачи. Валентин Яковлевич был в хорошем настроении, а оно всегда сопровождало его, более жизнерадостного человека на людях было трудно найти, и он принялся рассказывать о своем появлении на свет.
Читаю в биографии: «Родился в 1939 году в Салаван Ульяновской области». Скорее всего в этом неведомом Салаване он был зарегистрирован и выдано свидетельство о рождении, а на самом деле, по его словам, родился он в сторожке на железной дороге, где отец служил обходчиком пути.
— Мама никак не могла разродиться, — рассказывал Валентин Яковлевич, — в голос кричала, ей вторила из-за загородки в углу комнаты наша коза, которая тоже ждала пополнения. За окном шел холодный проливной дождь, в сторожке дуло, отец был где-то на обязательном обходе. Одуревшая от усталости акушерка металась от матери к козе и со слезами только просила: «Миленькие, рожайте, миленькие, рожайте».
Тут, хлопнули двери, и появился отец, с мокрого плаща текла вода. Увидев непорядок и оценив обстановку, он со всех сил гаркнул: «Это что еще за бабьи вопли, а ну, цыц!»
От громогласного крика его или от страха, в то же мгновение все и случилось. И я появился на свет, и козленок. И не успел еще отцовский рык стихнуть в стенах маленькой сторожки, как к нему добавился и мой плач, и «беканье» козленка…
Подобных историй, где все было парадоксально, неожиданно, смешно, я наслушался почти за полувековое наше знакомство множество. В молодости, не без основания, я считал поведение Курбатова позой, актерством, тем более, что окончил Валентин Яковлевич ВГИК, отделение киноведения, жил вместе с будущими актерами, с их бесшабашным актерским бытом, шутками и приколами. И думается, там он был в своей среде, более того, во многом задавал тон, являясь, в отличие от некоторых косноязычных, блестящим оратором и рассказчиком.
После школы и действительной службы на флоте, Курбатов в 1964 году приехал в Псков, и с этого момента начинается его формирование, как личности, того, что со временем сделает его выдающимся критиком и писателем.
Сначала это была работа в областной комсомольской газете «Молодой ленинец», где царил дух свободы и равенства, все говорили друг другу «ты», устраивали посиделки и праздники, рассказывали политические анекдоты, писали, насколько возможно, смело и раскованно (по себе знаю, сам отработал в «МЛ» 12 лет). И конечно, шло негласное, не объявленное, но настоящее соперничество с партийной «Псковской правдой»: чьи журналисты значительнее, кто лучше, интереснее и острее пишет. Когда у меня в 1985 году в Москве вышла первая книга рассказов и я пришел подарить ее Курбатову, он воскликнул:
— Жаль, что ты не работал у нас в шестидесятые годы. Как умыли бы мы тогда «Псковскую правду». Мол, наши корреспонденты книги в Москве издают, а у вас что? А ничего, пустое место!
По рассказам «младоленинца» той поры, великолукского прозаика и краеведа Николая Новикова, работавшего собкором по южному округу, газете была выделена ведомственная квартира, где постоянно жили двое холостяков – Курбатов и Сергей Акимович Мельников. Раз в месяц Новикова вызывали в Псков на большое редакционное совещание и финансовой отчетности.
— Я тоже ночевал в этой гостевой квартире, — говорил Новиков, заранее начиная улыбаться. – Думаю, Валя с Сережей с нетерпением ждали моего приезда, потому что к ним двоим добавлялся третий, а там, где трое, само-собой без застолья не обойтись. Мельников был на костылях, сидел дома и готовил закуску, а мы с Валей по очереди бегали в магазин.
Курбатов остался верен тому журналистскому «младоленинскому» братству до конца. И когда годы спустя случалось непоправимое, говорил мне: «Ты Славу Кима знал? Вчера умер», или «На днях Сережа Мельников умер, а я был в отъезде, не смог сходить на похороны». И чувствовалось, даже по голосу, что он воспринимает это как личную трагедию.
Большое влияние на молодого Курбатова оказал, без сомнения, писатель Юрий Куранов, переехавший в Псков из Костромской области в 1967 или 68 году. Куранов тогда уже имел литературный вес, как писатель нового времени и, случалось, печатался в сборниках современной прозы вместе с начинающим Василием Шукшиным и состоявшимся Казаковым. Встречавший его на вокзале среди других Курбатов сказал тогда Юрию Николаевичу:
— Я читаю только двух современных писателей, двух Юриев – Казакова и Куранова.
А потом попросил, если, конечно Юрий Николаевич позволит, отнести его домой на руках.
Куранов любил вспоминать этот случай, шутливо-нагловатую напористость молодого критика. Но вскоре убедился, насколько тот серьезен, умен, образован, восхищался его трудолюбием, упорством и всем советовал брать с него пример.
Разница в возрасте между ними была в восемь лет, но одновременно и целая эпоха. Куранов родился в Ленинграде, в семье, связанной с искусством (отец – заместитель директора Эрмитажа, мать – художник), пережил арест родителей, воспитывался в Сибири у бабушки и дедушки, хорошо помнил военные годы, и Валентин Яковлевич, вступивший во взрослую жизнь в достаточно благополучные пятидесятые годы, когда дороги были открыты.
С Александром Бологовым, почти ровесником Куранова, Валентин Яковлевич запанибратски дружил всю жизнь, а с Курановым, при внешней дружбе, держал дистанцию ученик-учитель, многому у него учился и всегда был рядом. Куранов получил творческую дачу в селе Глубокое Опочецкого района, туда же на лето перебирался и Валентин Яковлевич, проживая со своей супругой в старенькой баньке, заросшей кустарником до самой крыши. К этому времени он, кажется, уже уволился из газеты и перешел на «свободные хлеба», зарабатывая на жизнь только гонорарами. Приходилось помногу писать, и, хотя печатали Курбатова охотно, заработки все же были случайными.
Я тоже порой живал на курановской даче. Валентин Яковлевич иногда появлялся там по утрам, купался в озере, но быстро уходил, говоря:
— Надо работать. На сухую корочку зарабатывать.
Там я с ним и познакомился летом 1973 года. Относился он ко мне снисходительно, но и благосклонно, как к ученику Куранова, этакому баловню судьбы, который еще ничего на написал, но возможно со временем и напишет. Но тем не менее не Куранов, а Валентин Яковлевич через несколько лет ввел меня в литературу. Именно он по собственной инициативе рекомендовал один рассказ и несколько миниатюр в престижный московский еженедельник «Литературная Россия», и через два месяца в новогоднем номере все было опубликовано. Помогал он мне печататься в газетах и журналах и позже.

* * *

Мало сказать, что Курбатов был человеком занятым. Он был словно надолго заведенный часовой механизм, никогда не дающий сбоя. Сколько людей приезжало к нему из других мест, сколько приходило своих. А если гостей не было, он сам с кем-нибудь встречался. Позвонишь ему домой, супруга или мама отвечают:
— Валя сейчас в Сибири, в Москве, живет в Пушкинских Горах, у Васильева в Борках, ушел в церковь, встречается в Союзе писателей с Бологовым…
А ведь надо было еще заниматься домашними делами и, главное, писать. Оставаться наедине с собой, размышлять, набрасывать на бумаге своим быстрым почерком предложение за предложением.
Бывало придешь к нему, а жил он уже в новой квартире на Завеличье, и по какому-то домашнему уюту в фигуре, мягкой походке, отвлеченному взгляду поймешь, что он сейчас писал, а ты отвлек его от работы. И тут он вдруг радушно заулыбается, заговорит, пригласит гостя в комнату.
Гости обычно размещались на диванчике. Валентин Яковлевич, беседуя, иногда присаживался рядом, но чаще за стол у окна, выходящего на балкон. Впрочем, беседа не всегда получалась. Иногда она ограничивались тем, что гость спрашивал о чем-то с чем пришел, а Валентин Яковлевич начинал говорить. Это были настоящие устные рассказы, блестящие по форме, яркие по языку и образности, полные страсти, юмора или трагизма. И когда рассказ достигал своего накала, вершины – Курбатов вставал и говорил уже стоя.
Гость, слушая, впитывал сказанное, как губка. Хотелось слушать дальше, но чувствовалась и усталость, губка насыщалась и прервать рассказчика можно было только одним способом – задать новый вопрос.
— Я смотрю у вас на стене висит новая картина. Раньше ее не было, — спрашивал, к примеру, гость.
Нисколько не смущаясь, что его прервали во время самого разбега, Курбатов тут же начинал рассказывать и о картине, как она к нему попала, о самом художнике, вспоминать какие-нибудь веселые или грустные истории из его жизни. И все повторялось.
Но бывали беседы и на равных, особенно, если вспоминалось что-то общее, какие-нибудь события, пережитые вместе. Но обычно такие беседы проходили уже на кухне.

* * *

Однажды Курбатов рассказал, как он, будучи корреспондентом «Молодого ленинца» получил редакционное задание и поехал в свою первую командировку:
— Приехал в колхоз, беседую с молодым парнем, трактористом: сколько гектар он вспахал, да сколько зерновых посеял. Тракторист покорно отвечает, а потом сам интересуется: «А ты кто такой будешь? Инструктор из райкома?» «Я журналист!» — отвечаю ему с гордостью. Парень молчит, переваривая сказанное, видимо чувствуя мою гордость, и сам отвечает с восхищением: «Это сколько же надо слов знать, чтобы написать целый журнал».
Каюсь, этот эпизод я без спроса использовал в своем рассказе «Цыганская коммуна», через несколько лет признался в содеянном, на что Курбатов шутливо заметил:
— Вот и хорошо, хоть на что-то я сгодился.
Уже сам работая в газете, не раз, интересуясь, просматривал подшивки «Молодого ленинца» за шестидесятые годы, но фамилии Валентина Яковлевича под статьями почти не встречал. Возможно, он пользовался псевдонимами, это часто практикуется. Единственно, где неизменно появлялась его фамилия – под рецензиями на новые кинофильмы. Сначала в газете шла реклама, что в кинотеатре «Победа» или «Октябрь» демонстрируется такой новый фильм, потом фотография, а еще ниже и сама рецензия. Написана рецензия была киноведом Курбатовым специфическим, профессиональным языком, рассчитанным тоже на профессионалов, а не на обычного зрителя, так что, думаю, обычный зритель до конца и не понимал, о чем этот фильм, стоит или не стоит вообще на него идти.

* * *

В мое время в газете еще оставались журналисты, работавшие вместе с Курбатовым. Они и поведали о тогдашнем редакционном увлечении спиритизмом.
Оставались вечером после работы, выжидали время, зашторивали окна и вызывали «духов». Технических подробностей не помню, но были, наверное, и стол, и кружок спиритов вокруг стола, зажженные свечи, дрожавший свет которых мелькал по напряженным и взволнованным лицам. И был классический набор вызываемых «духов»: Наполеона, Александра Македонского, Сталина, Ивана Грозного, умерших знакомых и родственников. Их спрашивали, они тихо и мирно отвечали, иногда, правда, невнятно и загадочно.
Валентин Яковлевич однажды вызвал «духа» Пушкина и поинтересовался, правда ли, что тот сидел на столе в присутствии императора Николая Первого? На этот раз «дух» взбунтовался и ответил трехэтажным матом, Курбатов, по словам очевидцев, был смущен и растерян.
Впоследствии, человек верующий и воцерковленный, Валентин Яковлевич конечно понял, кто на самом деле ответил ему вместо «духа» поэта, но тогда все-таки был смущен и растерян.

* * *

Александр Бологов не раз выказывал обиду, что Курбатов ничего не пишет о псковичах, имея ввиду в том числе и себя. Это не совсем так. Валентин Яковлевич много писал о С. Гейченко и Лауреате Ленинской премии публицисте и писателе И. Васильеве. Но это были люди всесоюзно известные, далеко не обделенные критикой и юбилейными статьями.
Бологова это, конечно, задевало. К тому же, как могу судить, они были лучшими друзьями – вместе семьями ездили в отпуск, ходили на корт играть в теннис, вместе отмечали праздники, всегда держались рядом и защищали друг друга. Курбатов относился к Бологову заботливо, с некоторой долей иронии, как, впрочем, относился ко всем, кто вызывал у него дружеские чувства. А когда Бологов постарел и стал терять память, какой сыновьей чуткостью, какой заботой окружил он его и всем нам говорил на писательских собраниях:
— Навестите Александра Александровича, кто может, он дома совсем один.
Сам он в это тяжелое для Бологова время бывал у него по два три раза на неделе.
Но все же Курбатов был писателем псковским и сегодня мало кто знает, какое самое живое участие принимал он в работе писательской организации. И как приветствовал рождение новых талантов.
В начале восьмидесятых годов на Псковском литературном небосклоне возникла школьница из Бежаниц Елена Глибина. Открыл ее, будучи в командировке, тогдашний заведующий отделом писем «Молодого ленинца» Володя Толкачев и напечатал стихи в газете. Стихи поразили всех. Это были глубокие, прочувствованные сердцем и уже совершенные пор форме стихи, не школьницы, а сформировавшегося поэта. Валентин Яковлевич, прочитав, только и говорил о Глибиной – и на собраниях, и в личных беседах.
Потом она приехала к нам в редакцию, и мы были поражены еще больше – выглядела она робкой, растерянной, как будто сама не понимала, как могла решиться на такой отчаянный шаг добраться до Пскова.
Вскоре мне пришлось сопровождать ее в Москву на совещание молодых писателей, и это состояние робости и растерянности только усилилось. Поездка была для нее сродни открытию Колумбом Америки. Ехали мы в общем вагоне, спали сидя, и когда я ночью уходил покурить, она отправлялась следом в грохочущий тамбур, боясь, наверное, потерять меня из вида.
Валентин Яковлевич говорил о Лене и со своими московскими приятелями и то, что дело не пошло дальше, не его вина, а скорее самой Глибиной, точнее ее застенчивой скромности не лезть вперед, не заявлять о себе, не толкаться в литературном предбаннике, расталкивая соперников. Много позже я встречал ее в Бежаницах, куда они приезжала погостить к матери. После окончания Великолукского сельхозинститута, она работала где-то в Ленинградской области, на животноводческом комплексе, вышла замуж, имела детей и была совершенно счастлива. Стихи она уже почти не писала. Только через пару лет, уже по настоянию Бологова, она издала сборник своих стихов.
С восторгом было принято Курбатовым и появление Елены Родченковой из Новоржева. Не понимаю, чем привлекла Валентина Яковлевича ее первая маленькая книжка, изданная, наверное, там же, в Новоржеве на газетной бумаге, которую он раздавал почитать всем желающим. Но видимо что-то узрел в ее стихах, потому что уже вторая и третья книги показали, что в литературу пришел настоящий и, главное, по духу истинно русский поэт. Ее приняли в Союз писателей, она собиралась переезжать в Псков, но не сложилось из-за жилья. Сейчас живет в Петербурге, много пишет, помимо стихов, еще прозу и публицистику.
В разные годы на моей памяти (извиняюсь, если кого не припомню или просто не знаю), Курбатов высоко оценивал творчество поэтов Кононова и Артема Тасалов, приветствовал приход в литературу Игоря Смолькина, любил прозу Сергея Панкратова.
На презентации очередного альманаха «Скобари», не самого удачного, Валентин Яковлевич сказал:
— Средненький вышел сборник. Могу отметить лишь двух-трех авторов.
И назвал, в числе прочих, рассказ Сергея Панкратова. Сергей, переживал в то время творческий застой и неуверенность в себе. На презентации его не было, и когда я передал ему слова Курбатова, воодушевился необыкновенно и все просил повторить дословно, что же сказал Валентин Яковлевич.

* * *

Принято считать, что человеку столько лет, насколько он себя ощущает. И еще, как оценивают его возраст окружающие. Мне, например, на всем протяжении нашего знакомства, он подсознательно казался человеком сначала очень молодым, потом моложавым и уже в конце, начинающим стареть. И только на его восьмидесятилетии с горечью осознал – да, это старость.
Разве отчасти не мальчишеством можно объяснить его поведение при первой встрече с Курановым, а ведь ему в ту пору было уже около тридцати.
После женитьбы, Валентин Яковлевич жил в однокомнатной квартире в районе улицы М. Горького. Мы с Курановым иногда приходили к нему домой, заходил я и один. У него были две театральные рапиры, и тогда, выпив немного, мы с ним самозабвенно фехтовали, как дети, изображая мушкетеров. А разница в возрасте у нас была довольно значительная: я появился на свет, когда Курбатов должен был уже учиться в старших классах.
Вспоминаю лето 2000 года, День города, в толпе гуляющих по улицам встречаю Валентина Яковлевича. Он весел, его просто распирает от счастья и, видно, с трудом сдерживается, чтобы не рассмеяться.
— Я уже на пенсии, — поделился он радостью, — и уже несколько месяцев получаю деньги. Понимаешь, странное ощущение – ничего делать не надо, а денежка, пусть и небольшая, капает и капает.
И на самом деле, для великого труженика Курбатова, это было ощущение невероятное. А я с изумлением подумал: «Какая пенсия, ему еще и пятидесяти не дашь».
Тоже самое мне подумалось и позднее. Мы вместе ехали на дачу, сошли в Черняковицах и сначала отправились на мой участок, а потом к нему. По дороге остановились у ларьков, где дачникам продавали продукты.
— Может пива возьмем? – спросил я.
— Пива больше не пью, болею, старость. Семьдесят лет.
Я с недоверием посмотрел на него – так не вязалась старость с его бодрым настроением, его сильной и решительной походкой человека, способного с легкостью пройти десяток верст.
— Неужели семьдесят?
— А ты посчитай.

* * *

В Пскове и области не было, наверное, ни одного интересного и значительного человека, с которым Валентин Яковлевич не был бы знаком: Псково-Печерские настоятели, старцы, писатели, художники, иконописцы, реставраторы, журналисты, издатели, музейщики, чиновники всех рангов, включая губернаторов. Помню, он много рассказывал о Савелии Ямщикове, которого безмерно уважал и ценил, и памятник которому сейчас стоит в Пскове. Или о реставраторе и кузнеце Всеволоде Смирнове, как они, среди разговоров об искусстве, попивали водочку из рюмок в виде унитазов.
Наверное, и в России не было ни одного известного человека, с которым он не был бы знаком, а если не знал лично, то слышал наверняка. Сюда надо включить и людей простых, но тоже интересных. Даже когда министром культуры назначили Швыдкого, выяснилось, что они с Курбатовым учились вместе во ВГИКЕ – или на одном курсе, или даже в одной группе. И когда Валентин Яковлевич вспоминал министра, у него было такое выражение лица, словно он хотел сказать: «Этого мне еще не хватало».
А сколько книг с подписанными посвящениями приходило к нему от писателей, особенно молодых, надеющихся на его рецензию. Когда книг скапливалось много, он складывал их в стопку и относил в дар областной библиотеке.
В сферу его внимания попадали люди не только близкие его интересам, но и те, кто отличался чем-нибудь необыкновенным, выдающе-особенным, к примеру, даже своим происхождением.
В этой связи вспоминается один случай. Будучи в Западной Германии накануне распада СССР, мне удалось взять интервью у Великой княжны Романовой, пра-пра-правнучки императора Николая Первого, и работающей на Дюссельдорфском радио (ее родство проверено и доказано). Это была примерно сорокалетняя женщина, темноволосая, круглолицая, этой округлостью лица немного похожая на другую свою родственницу – Екатерину Великую.
Дело в том, что Великая княжна, чувствуя постоянный и пристальный к себе интерес и внимание, ни разу в жизни не давала никому интервью, и это была ее первая беседа с журналистом. Русский язык она не знала, разговор шел через переводчика, но человеком была, как и положено, православным, верующим и по воскресеньям летала на самолете в Кельн на службу в православный храм. Говорила она о том, о чем все тогда говорили – о перестройке, об окончании холодной войны, о том, что скоро Россию примут в дружескую семью европейских государств.
Приехав домой, интервью я опубликовал, и оно случайно попалось на глаза Валентину Яковлевичу. Оказывается, он уже давно слышал о Романовой, живущей в Дюссельдорфе, и попросил с ней познакомить.
— Не могу, я сам ее едва знаю.
— Как же она тогда согласилась на интервью?
— Так уж вышло. Сам не знаю.
Причина, думается, была в том, что я приехал из СССР, а до этого к ней русские журналисты просто не обращались.

* * *

Не помню, когда Валентин Яковлевич начал стричься «в кружок» или «под горшок». Мне кажется, что всегда, но это, наверное, не так. И если не ошибаюсь, не путаю, стригся он дома. Кажется, говорил в безденежные девяностые годы:
— Мне парикмахерские не по карману. Дешевле купить хотя бы ручную машинку. Машинку я купил и стрижет меня жена.
В старости его волосы все еще были густыми, в старости же и поседели, и это ему шло. Носил он обыкновенно темный сюртучок-китель без воротника, наглухо застегнутый на все пуговицы, делавшим его похожим на интеллигента чеховских времен.
С тех пор эта прическа «в кружок» накрепко запечатлелась в моей памяти с Курбатовым, с его мягкой, легкой, чуть крадущейся походкой, какой он подходил к знакомому, уже издали начиная улыбаться, готовясь сказать что-нибудь доброе, ободряющее или, наоборот, ироничное. Молодого красавца Сережу Панкратова он иногда встречал словами из лесковского «Левши»: «А, вот и появился Апполон Полуведёрный» — и Сережа не знал, гордиться ему или обижаться. Меня молодого называл скромнее – «Соколовым-Микитовым» — в честь моего любимого тогда писателя.
При разговоре Валентин Яковлевич обычно слегка сутулился и склонял к собеседнику голову. Вызвано это было, наверное, тем, что большинство собеседников было ниже его. Сам он был рослым, а в послевоенной, разрушенной, голодной стране так вообще мог считаться гигантом (недаром на флоте служил).
Пальцы на его руках на вид были очень крепкие, мускулистые, цепкие. Трудно было поверить, что такой рукой только пишут. Это был рука рабочего человека, только ухоженная.

* * *

Валентин Яковлевич рассказывал, как пишет. Писал он, по крайней мере, до последнего времени, а скорее всего до конца, от руки, справедливо полагая, что существует неразрывная, даже животворящая связь между головой-умом, сердцем-душой и рукой, выводящей строки. Что пишущий на компьютере эту связь рвет, теряя что-то важное.
Всякий литератор, особенно прозаик, знает, что в момент вдохновения в голову с разных сторон слетаются образы, мысли, даже готовые предложения, порой не связанные непосредственно с эпизодом, над которым он сейчас работает. И он лихорадочно записывает все это на случайно попавших под руку листках, на каких-то обрывках, листки эти разбросано валяются на столе, от неосторожного движения планируют на пол, теряются. Находить их потом приходится с большим трудом, а еще труднее разобрать свои же торопливые каракули. Уходит время, уходит и вдохновение.
Возможно в молодости Курбатов тоже сталкивался с подобной неразберихой, но нашел выход.
— Я в амбарных книгах пишу, — заявил он как-то.
Признаться, я не очень поверил – как-то не вязался утонченный, ухоженный критик и литератор с таким грубым предметом, как амбарная книга. Но Курбатов тут же достал из ящика и выложил на стол самую настоящую амбарную книгу – большого формата, в рыхлом картонном переплете, с разграфленными страницами из серой грубой второсортной бумаги. Такие книги раньше, да, наверное, кое-где и сейчас, были на каждом складе, куда кладовщик заносил поступление и отпуск товаров, их наименование, вес, цену и т.д.
Процесс писания происходил следующим образом. Курбатов открывал две чистые страницы – левую и правую. В левую он заносил предварительные наброски, заготовки, возникшие мысли, и когда все это начинало приобретать цельную картину, возникало что-то осмысленное и законченное, переносил все на правый лист.
Он раскрыл и показал исписанные листы. На левой стороне строчки напоминали бегущие по камням ручьи. Они сворачивали налево и направо, взлетали птицей вверх и падали водопадом вниз. На правом листе строчки-ручьи бежали почти ровно.
— Очень удобно, — сказал Курбатов. – И никакого вороха бумаг.

* * *

И все-таки в молодости Валентин Яковлевич часто грешил актерством, люди, мало его знающие, считали его чуть ли не балагуром-весельчаком. Но это была лишь внешняя сторона, была и другая, внутренняя. Куранов, любивший Валентина Яковлевича и с удовольствием рассказывающий о его чудачествах, эту внутреннюю сторону хорошо знал и не раз говорил:
— Попомните мое слово, из всех здесь сейчас пишущих, он первым добьется успеха. Со временем станет большой личностью.
Так и вышло.
А я сейчас расскажу об одном его чудачестве, чему был свидетель. Как-то Валентин Яковлевич спросил меня, работавшего на ипподроме, можно ли ему покататься верхом на лошади.
— Конечно, можно.
Мы сговорились и в назначенное время я вышел его встречать. Самым удобным способом попасть в то время на ипподром было пройти через Летний сад, спуститься к Пскове, перейти деревянный мост и подняться заброшенным Немецким кладбищем к центральным ипподромным воротам.
Курбатов не опоздал и вскоре я увидел его идущим по широкой кладбищенской тропе. Перед собой он держал раскрытую книгу и, видимо, читал. Иногда его заносило в сторону, он поднимал глаза, выравнивал направление и снова углублялся в чтение.
— Совсем нет времени на книги, — со смехом пояснил он. – Хожу я сейчас много, вот и решил совместить чтение с ходьбой.
— А как же через дорогу переходить. Кругом машины.
— Ну, тогда я книгу убираю.
Я заседлал «орловку» Копанку, лошадь спокойную, он проехал, где шагом, где трусцой, два верстовых круга. И когда уходил, уже в обратном направлении, — через Немецкое кладбище вниз к Пскове, — снова раскрыл книгу, и можно было только догадываться, как смотрели и что думали о нем прохожие.

* * *

Валентин Яковлевич долгие годы приятельствовал с Александром Стройло, считая его, совершенно справедливо, большим и самобытным художником. Мы с Сашей и сами знакомы несколько десятилетий и недавно он мне сказал:
— А я ведь писать начал, — и, заметив мой изумленный взгляд, добавил: — Книжки пишу. Показал недавно Курбатову, он хвалил. Но мучают меня сомнения, что он просто пожалел меня, сказал так, чтобы успокоить. И у меня к тебе просьба. Ты при встрече с ним поинтересуйся, как он на самом деле относится к моей прозе. Не прямо спроси, а как-нибудь исподволь, похитрее, он тебе скажет, а ты передашь мне.
Я пообещал и обещание не выполнил. Встречаясь с Курбатовым, забывал спросить, хотя мне и самому было интересно. Потом спохватывался, откладывал до следующей встречи, и снова забывал.
Было это незадолго до смерти Валентина Яковлевича. Но одно могу сказать точно – Курбатов был лишен в литературе комплиментарности, был правдив. Если говорил хорошо, так и считал на самом деле, если говорил плохо, тут он не щадил автора, даже если это был знакомый, и порой давал жесткие оценки.
А оценки бывали для авторов действительно жесткие. У нас в «Молодом ленинце» работал корреспондентом Всеволод Рожнятовский, он писал сложные, малопонятные неискушенному читателю стихи, которые сто с лишним лет назад, еще до революции, назывались общим словом «декадентские». В редакции Севу любили, но считали человеком не серьезным.
Однажды он попросил меня показать стихи Курбатову.
— Может лучше Александру Гусеву, — поосторожничал я, зная Гусева человеком мягким и чутким.
— Лучше Курбатову.
Стихи я отнес и с тех пор каждое утро Рожнятовский встречал меня на работе вопросительным взглядом. И было понятно почему – начинающий автор всегда пребывает в сомнениях относительно своего дара, или наоборот, в мечтах возносит себя, и Всеволоду не терпелось узнать мнение известного критика. Через неделю он не выдержал:
— Слушай, сходи к Курбатову, узнай.
Я сходил и был обескуражен словами Валентина Яковлевича:
— Обычная по нынешним временам «комсомольская» поэзия. В Москве таких поэтов тысяча.
На следующий день я передал слова Курбатова, предварительно, правда, спросив:
— Тебе в общих словах или дословно?
— Конечно дословно.
Мало сказать, что Сева был растерян и обижен. Наверное, мир перевернулся в его глазах. И обидно было даже не то, что его стихи не понравились – сколько людей, столько и мнений, — а то, что его, модерниста в поэзии назвали «комсомольским» и что «таких в Москве тысяча».
Позже, без ведома автора, я показал стихи Гусеву, и тот дал им очень высокую оценку. Я сказал ему об этом, чтобы утешить, но он только махнул рукой.
С Рожнятовским мы не были особенно близки, даже соперничали в литературе, но относились друг к другу с симпатией. Вскоре он уволился из редакции, и мы несколько раз случайно встречались в городе. Сначала он работал с псковскими кузнецами и хвалился умением выковать розу, что считалось особым шиком. Потом, кажется, был экскурсоводом. Последний раз мы встретились через двадцать лет после его ухода из газеты, поздней осенью, в холодную ветреную погоду, на мосту через Великую. Оба ежились от холода, Сева был очень грустным, точно впереди его ждали тяжелые времена, и сказал, что скоро насовсем переезжает в Петербург.
А еще через несколько лет узнал, что Рожнятовский защитил диссертацию, более того, написал книгу, связанную с псковской архитектурой. В читальном зале библиотеки увидел книгу, очень объемную, просмотрел ее, зачитывая отдельные страницы. Написана она была легко и понятно и даже несведущему человеку становилось ясно, что автор владеет темой. «Вот тебе и несерьезный человек», — подумал я, радуясь, что у него все сложилось.
А стихи Всеволод Рожнятовский продолжал писать до самой смерти, издавая книги. Все-таки поэта в нем было больше, чем ученого.

* * *

Но вернемся к лету 2000 года и к разговору Валентина Яковлевича о своей пенсии. За пределами семьи он редко говорил о деньгах, хотя испытывал в них недостаток. Уйдя из редакции на «свободные хлеба», он лишился твердого приработка, перебивался непостоянными гонорарами. После вступления в Союз писателей в 1978 году стало легче, появилась статусность и льготы, печатали его много и охотно. В начале восьмидесятых он начал литературоведческую книгу о Михаиле Пришвине, работал над ней долго, трудно и охотно, разрываясь между необходимостью писать статьи для заработка и книгой, которая еще неизвестно выйдет ли в свет. Книга вышла.
В девяностые годы писателям практически вообще перестали платить. Валентину Яковлевичу, числившемуся членом редколлегий нескольких изданий, понемногу платили. Он уже известный на всю страну критик, заполучить его статью, которая станет украшением номера, желают многие журналы и газеты. Финансы его поддерживали и премии, которые он получал. Упомяну здесь некоторые. Престижная Всероссийская литературная премия имени Л.Н. Толстого, Всероссийская Горьковская литературная премия, еще ряд премий, в том числе и две Администрации Псковской области.
Они были значительной статьей дохода, могу судить об этом по одной брошенной вскользь фразе Курбатова:
— Кончаются мои премиальные денежки, не знаю, что и делать.
В восьмидесятилетний юбилей ему была присуждена Государственная премия России. В одном из интервью он говорил, что смущен появлением себя в числе людей, получивших Государственную премию до него. И называл имена: Распутин, Астафьев, Белов, композитор Свиридов…

* * *

Его книга «Михаил Пришвин. Жизнеописание идей» вышла в Москве в 1986 году. Название не привлекательное для обычного читателя, но на него и не рассчитанное – труд все-таки был литературоведческий, почти научный. О моей первой книге он был невысокого мнения, да и от своей не пришел в восторг, сделав на подаренном экземпляре надпись, перефразирующую слова Державина: «Непобедителю ученику от непобедителя учителя».
Дарственная надпись давно забылась, но начав писать о Валентине Яковлевиче, вдруг возникла из недр памяти, и мне сейчас приятно, что какое-то время он считал меня учеником, а себя учителем.

* * *

Когда мама Валентина Яковлевича состарилась, он забрал ее к себе в Псков. Это была старушка за семьдесят лет, седоватая, невысокого роста, очень тихая. Она тихо появлялась при гостях, здоровалась и тихо уходила. Иногда подавала что-нибудь на стол на кухне. И была в центре всех перемещений сына на случай, если ему станут звонить, чтобы тут же ответить где он сейчас, когда придет или приедет и что ему передать.
Глядя на нее, нетрудно было понять, что за жизнь выпала на ее долю, на долю почти всех наших женщин ее возраста. Это и губительная война, разруха, голод, уход родных на фронт, страх и за них, и за детей, страх недокормить их, недодать чего-то. И непрерывный, изнуряющий труд до рваных жил на руках. И тем отраднее было думать, что старость ее сейчас окрашена покоем, проходит в тепле и уюте, в семье сына. Что живет сын в хорошей квартире, у него много друзей и знакомых, приезжающих со всех концов страны, и все его уважают.
Прожив в доме сына несколько лет, умерла она во второй половине девяностых годов. Валентин Яковлевич обзвонил близких друзей с просьбой помочь с похоронами. День был рабочий, поэтому пришли только трое: тогдашний руководитель пресс-центра губернатора Сергей Александрович Биговчий, большой друг и будущий издатель Курбатова, его помощник и я, числившийся в тот момент безработным.
Отпевали маму дома, Валентин Яковлевич помогал священнику отцу Владимиру служить. А когда вернулись с кладбища и сели за поминальный стол, начался дождь. Только что светило яркое солнце и вдруг полило, причем солнце продолжало светить сквозь дождевые струи. Мы вышли на балкон посмотреть на это ликование природы. Дождь то ослабевал, то усиливался, заслоняя соседние дома струящейся серебристой стеной, прыгал по лужам, делая их похожими на ощетинившихся ежей.
Никто из нас не сказал ни слова, но, наверное, все подумали об одном – это Небо с радостью приняло маму Валентина Яковлевича.
Испортил дело громыхнувший над головой гром. Все припаркованные во дворе автомобили противоугонно засигналили и Курбатов раздраженно сказал:
— Расквакались, как лягушки на болоте.

* * *

Сергей Александрович Биговчий высоко ценил Курбатова. Был даже им очарован. Рассказывал, что когда приехал работать в Псков, думал, попал в глухую провинцию, а тут жизнь бьет ключом. Тут такие имена, и в первую очередь, среди других, называл Курбатова. Валентин Яковлевич отвечал взаимностью, ценил и уважал его, считал одним из лучших в стране издателем, слова плохого не сказал. Один раз помнится пошутил. Но шутка была доброй:
— Биговчий хороший человек, отличный издатель, одно плохо – детства у него не было.
И на вопрос, почему детства не было, со смехом отвечал:
— Какое детство может быть у сына секретаря обкома партии? Ни подраться толком, ни уроки не прогулять, ни двойку не получить. Разве это детство?
К чести Сергея Александровича надо сказать, что когда позже он дважды работал директором областной типографии, он находил возможность издавать не только книжки Курбатова, но и наши коллективные сборники, в первую очередь ежегодные альманахи «Скобари». Сейчас об этом можно только мечтать.

* * *

Помимо журналистского братства, Курбатов хранил еще и морское. В этом была одна из причин его дружбы с Бологовым, закончившим в свое время школу юнг и мореходку. Евгений Борисов, отслуживший, как и Курбатов, четырехлетнюю действительную на флоте, хотя и был далек от интересов Валентина Яковлевича как поэт и человек, его уважением пользовался. Особенно это было видно на похоронах Борисова, где, переживая, он назвал его своим товарищем.
Приятельствовал Валентин Яковлевич и с московским поэтом Станиславом Золотцевым, тоже, кажется имевшим отношение к флоту и приезжавшим на свою малую родину в Псков навестить родителей. Навещая, бывал на семинарах и собраниях псковских писателей. Держался почти всегда рядом с Бологовым и Курбатовым, разговаривал только с ними, они даже уходили и приходили втроем, а на остальных, особенно литературную молодежь, поглядывал по-московски барственно-отстраненно.
Но взгляды его на остальных и литературную молодежь изменились, как только волею судеб он переехал в Псков. Теперь взгляды были очень даже благосклонные, результатом чего стало избрание Золотцева председателем правления Псковского отделения Союза писателей России.
И вот тут началась катавасия. Кто признал Золотцева, кто не признал, через год-два количество не признавших выросло. Решено было, не дожидаясь сроков, переизбрать Станислав Александровича, а для этого требовалось собрать подписи для внеочередного собрания.
Когда пришли к Курбатову, который к тому времени уже винил Золотцева в устроенном расколе и поменял к нему отношение на резко отрицательное, сначала отказался подписывать:
— Я еще в молодые годы дал себе железный зарок никогда ничего против кого бы то ни было не подписывать. (Молодость его пришлась на хрущевские времена, когда в ходу были выражения: «Я не читал роман Пастернака «Доктор Живаго», но осуждаю его, в чем и подписуюсь»).
Потом, подумав и вздохнув, согласился:
— Ради такого нужного дела нарушу свое железное правило.
И подписал.

* * *

Несколько раз мне приходилось быть свидетелем, когда Валентину Яковлевичу изменял присущий ему юмор, ирония, благодушие и он сердился, сердился серьезно, до злости. В одном случае это касалось Станислава Золотцева, в другом – крупного литературного журнала, членом редколлегии которого он тога был.
— Заказали они мне срочный большой материал. Я забросил все текущие дела, месяца два писал, не отрываясь от стола, написал, а когда опубликовали, заплатили гонорар в сто рублей (в те времена стоимость двух кг мяса). Звоню им, говорю: знаю, что у журнала денег нет, но лучше бы совсем не заплатили. Я бы понял. А так и себя, и меня оскорбили.
Было еще несколько случаев, в том числе и тот, когда его избрали членом Совета по государственной культурной политике и он приехал в Москву на первое заседание.
— Набрали в Совет в том числе и киношников, — сердился Курбатов, — и вот слушаю их разговоры. Один радуется, что ему выделили столько-то миллионов на его новый фильм, другой надеется вырвать у правительства еще больше, остальные им завидуют. Да плевали они, думаю, и на русскую и российскую культуру. Каждый заботится о себе. Два раза был на заседаниях, в третий раз, наверное, не поеду.

* * *

Над книгой от Пришвине, повторюсь, Валентин Яковлевич работал долго. И в разговорах того времени Пришвин, его мировоззрение, философия, его поведение в послереволюционной России занимали много места. Говорил он то увлеченно, восторженно, то чувствовалась усталость и желание поскорее все закончить и свалить груз с плеч.
Позднее он признавался, что задумал книгу о Николае Семеновиче Лескове, начал даже собирать материал, делать наброски, но потом все отложил:
— Устал, чувствую, не потяну.
Скорее всего книга о творчестве Пришвина явилась в судьбе Валентина Яковлевича в какой-то степени переломной. Классика девятнадцатого и начала двадцатого веков была ему интереснее, но рядом уже создавалась новая послевоенная классика, представленная именами Распутина, Астафьева, Белова, Носова, мощной поэзией. Это был живой, пульсирующий литературный процесс, причем накануне, о чем конечно еще никто не догадывался, нового русского разлома, новой трагедии – перестройки и распада СССР, — и Курбатов полностью вошел в него, осмысливая происходящее.
Со временем Валентин Яковлевич познакомился почти со всеми крупными русскими литераторами, писал о них, его с полным основанием можно назвать наиболее глубоким исследователем творчества Виктора Петровича Астафьева, даже его биографом. С восьми лет Курбатов жил на Урале, в городе Чусовой, где окончил школу. В послевоенные годы там жил и Астафьев, там же он начинал писать. Возможно, они не раз встречались на улице города – школьник и начинающий писатель – еще ничего не зная друг о друге, но которых дальше накрепко свяжет судьба. Думается, этим землячеством и был вызван первоначальный интерес Курбатова к Виктору Петровичу, переросший затем в долгую дружбу и переписку.
— Мы с ним земляки, — не раз говорил Валентин Яковлевич и гордился этим.

* * *

Курбатова трудно назвать только литературоведом, критиком, он был еще и писатель, тонкий лирик. Достаточно почитать его книги о Гейченко, Астафьеве, другие книги, статьи. Как-то мне попалась его статья в одном из журналов, кажется о современной русской поэзии, точнее о трагических судьбах некоторых поэтов. И начиналась она с описания природы. Сделано это было настолько мастерски, что будь жив его учитель Юрий Николаевич Куранов – один из лучших описателей природы во всей русской литературе – он бы восхищенно похлопал Курбатову. Предваряя, что речь в статье пойдет о грустном, печальном, даже трагическом, природу Валентин Яковлевич изобразил такой же грустной, печальной. Это мог сделать только настоящий поэт.
***
Спускаясь по высокой лестнице областной библиотеки, Валентин Яковлевич пожаловался:
— Совсем нет времени писать, все читаю и читаю.
Сказано было без иронии и самоиронии, устало, с грустным лицом. Зато пошутил кто-то из сопровождавших его знакомых:
— Неужели на вас так библиотека подействовала, что решили бросить все и заняться чтением.
— Нет, честно, 200 книг за короткое время, это не шутка.
Как выяснилось позже, читал Валентин Яковлевич по необходимости и обязанности. Это были книги писателей – соискателей Всероссийской литературной премии им. Л.Н. Толстого, лауреатом которой он и сам в свое время являлся.
Многие хотят эту премию получить, — рассказывал он, — в том числе и иностранцы. Бывали даже лауреаты Нобелевской премии по литературе. Их понять можно. Они-то как раз хорошо понимают, что Лев Николаевич вершина мировой литературы. Нобелевская премия очень хорошо, но хотелось еще иметь отношение и к Толстому.
Для опытного писателя, а для критика тем более, порой бывает достаточно несколько страниц текста, чтобы понять, стоит книгу дочитывать или нет. Курбатов тогда прочитал все книги от кроки и до корки. Трудно поверить, но это так. Порядочность не позволяла поступить иначе.
— А вдруг там в конце объявится что-нибудь такое особенное, неожиданное, интересное, и вся книга будет смотреться иначе, по-новому, — пояснил он.

* * *

В июне 2019 года в Пскове проходил XXIII областной конкурс на лучшую издательскую продукцию. Пригласили и нас с Курбатовым. Накануне я позвонил ему с просьбой принести почитать что-нибудь из книг Псково-Печерского старца архимандрита Иоанна (Крестьянкина). При встрече Валентин Яковлевич развел руками – всю библиотеку просмотрел, но ни одной книги не нашел, наверное, уже раздал. И тут же сообщил:
— Зато по дороге сюда вышел из автобуса, заскочил в церковную лавку и купил тебе на память книгу нашего митрополита Тихона «Несвятые святые».
Обязательность его, внимание были просто поразительны. Большинство из нас в подобном случае просто извинились бы. И уж точно никому в голову не пришло бы затратить усилия, время, деньги, чтобы найти замену.
Я не помню ни одного случая, ни одного – и в отношении себя, и в отношении других, — чтобы он не выполнил просьбу, если она была ему по силам. Уже и сам забудешь о просьбе, а он все помнит и через месяц, и через полгода. А если не мог быстро выполнить, заранее предупреждал, что надолго уезжает, или приболел. (В последние годы он часто и бывало подолгу прибаливал).

* * *

Мне не известно, когда Курбатов пришел к Богу. Бог всегда живет во многих из нас и нужно время, чтобы прийти к Нему. Могу лишь предполагать, что полное воцерковление произошло в середине семидесятых или начале восьмидесятых годов, хотя бы по фразе, сказанной в те годы или чуть позже, о его встрече на церковной службе с нашим прозаиком Татьяной Дубровской.
О религии он со мной не говорил, только один раз, когда мы сидели на кухне, и уже не помню, с чем это было связано, он вдруг принес из комнаты молитвослов и прочитал один Икос из Акафиста Пресвятей Богородице, сказав:
— Какая красоты, ты слышишь? Это уже небесное.

* * *

К восьмидесятилетию Курбатова вышла его книга «Дневник», изданная в Москве по настоянию и при участии С.А. Биговчего. Сам Валентин Яковлевич не очень-то хотел издавать свои дневники за почти полвека, считая, что они мало кому будут интересны.
Книга вместила внутренний мир Курбатова настолько мощный, что охватить эту мощь трудно даже глубоко образованному и подготовленному человеку. Валентин Яковлевич был знаком с сотнями людей, не менее ярких, чем он сам, был участником сотни событий. И это не просто рассказ о тех или иных людях, о событиях, а размышления наедине с собой о литературе, живописи, театре, кино, музыке, истории, о прошлом и настоящем, о России и о мире. Написано все тем русским языком, на котором теперь не пишут и, как ни горько, дальше никто не напишет.
В своих воспоминаниях я не коснулся внутреннего мира Валентина Яковлевича, о котором знал лишь понаслышке от самого автора «Дневника», да мне это и не по силам. В числе многих других людей, я был знаком по большей части с внешней, бытовой стороной его жизни. Единственное преимущество, что знакомство наше продолжалось тоже почти полвека.
Воспоминания я начал писать вскоре после ухода Валентина Яковлевича из этой жизни и думал, что будет тяжело. Но чем дальше писал, тем все больше пропадало все трагическое, и Валентин Яковлевич представал передо мной, молодой или пожилой, тем, чем был для меня при своей жизни – человеком-праздником.

Псковская литературная среда. Поэзия. Сергей Горшков

Сергей Горшков

Поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Пскове.

подробнее>>>

 

Чудак

Мир. Провинция глухая.
Город. Ночь. Позёмка злая.
Угол. Новая реальность.
Выброшен в невероятность.

Отогрейте кто в ладошке
Бесприютного Серёжку:
Одинокий бродит гений
По следам своих сомнений.

Непонятные тревоги
Лишь иллюзии дороги,
А архангелы, встречая,
Не укажут путь до рая,

И «игра на выбыванье»
Избавляет от прощанья:
Исчезает странный гений
В переулках сновидений.

Кто-то, кто творит реальность,
Выбросил в невероятность:
Вновь провинция глухая.
Город. Ночь. Позёмка злая…

* * *

Ещё одна зима накрыла простынёй
Угрюмые дома, и двери за тобой.
Всё будет как всегда, как много лет подряд:
Напрасно жду звонка – сломался автомат.
Напрасно жду шагов в полночной тишине,
Каких-нибудь следов на снежной целине:
Разрыв подобен сну в могильной глубине,
И может, я уйду иллюзией во сне.

Удары топоров доносятся с небес:
Упало всё туда, как придорожный лес.
Глухие матюги сменили трубный глас:
Там ангелы дрова готовят про запас.
Разносится порой и звон колоколов,
Сзывая на покой уставших мертвецов:
Бредут по облакам колонны странных душ,
И где-то там я сам… и вечность зимних стуж…

Скит

…обитель света и тепла,
обитель духа и смиренья
плывёт в небесном измеренье,
моля всевышнего добра

для нас, для сирых и убогих,
заблудших в суете веков,
забывших смыслы вещих слов
в стремленьях малых, неглубоких…

…и труд молитвы непрестанной
и словом может излечить,
и всех спасти и сохранить
в годину скорбных испытаний…

* * *

Пришёл на Землю Некто…
Он в рубище ходил,
и в окруженье с кем-то
о жизни говорил.
Он странными словами
неопытных смущал,
пусть Слово и не каждый,
услышав, понимал.
И начались сражения
в полях и городах
от дикого брожения
в несведущих умах.
«Общественное» мнение
решило – «виноват!»
и, от греха подалее,
бродяга был распят.

А Он назад вернулся
с любовью всех простить!
И кое-кто «проснулся»
с вопросами, как жить?
Ведь всё, казалось, просто:
«Люби.… И будь любим»,
к чему тогда вопросы,
коль мы спокойно спим?
Бродяга все сомнения
народов понимал –
одним прикосновением
людей Он воскрешал!
В попытках стать доступным
и всем понятным стать
в насмешку и преступно
Он снова был распят…

И так всё продолжается
тому немало лет,
а Он всё возвращается
и нам приносит Свет.
И в разуме мы вроде,
но гвозди есть, увы,
и тёрн венца стал в моде,
и мастерим кресты….

Окраина

«Русский человек всегда бывает либо с Богом,
либо против Бога, но никогда без Бога»
Г. Федотов

Здесь все давно мертвы:
не проросло Зерно.
Здесь кладбище мечты,
а праху всё равно
что было и что есть,
что станется потом,
ведь времени не счесть,
поскольку время – сон.

Здесь тьма, здесь тишина,
вопросам места нет –
кровавая война
дала на всё ответ.
Здесь боги не живут –
распяты на крестах,
и ветры не поют
в рассохшихся костях.

Здесь вечен чёрный тлен,
и даже стороной
обходит Люцифер
сей призрачный покой.
Ему ли не понять
насколько люди злы:
сумели доказать,
как жечь к добру мосты!

Зачем им то «добро»?
Зачем им те «мосты»?
Пускай горят огнём
заветные мечты!
И боги пусть горят!
И дьявола в костёр!
Зачем пытаться зря
нарушить вечный сон?..

Что было, и что есть?
Что станется потом?
Загадок здесь не счесть,
а время – только сон.
Здесь все мертвым – мертвы,
здесь Слово сожжено
и прах его давно
на кладбище мечты.

Прохожий

Словно в сказках, на распутье
указатель трёх дорог,
и гадает бедный путник,
что ему «предложит» бог.

На Руси что век – неволя,
горьких бед не перечесть:
люди ищут лучшей доли –
может, где-нибудь и есть.

Из тайги в тулупе драном
по морозцу босиком
тихо брёл старик усталый
с непонятным узелком.

Что он нёс? Кому «подарки»?
И куда конкретно брёл?
Но к деревне спозаранку
узелок его привёл.

И у каждой из калиток
из заветного узла
оставлял катушки ниток,
ну а где и два кольца,

А кому алтын положит,
а кому и медный гвоздь…
В общем, странный был прохожий –
не совсем в себе, небось.

Сонно скрипнули пороги
в тесноте морозных уз,
да на паперти убогий
вслед зевнул, крестясь: «Исус…».

И куда, осталось тайной,
так и сгинул босиком
за околицею странник
с непонятным узелком.

Видно, нет душе покоя,
а дорог не сосчитать:
каждый ищет лучшей доли,
только где её искать?..

Слово для души…

Ты, мой друг, отчаялся.
Чаял… да отчаялся.
И вот-вот сломаешься,
будто старый клён.
По свету скитаешься,
не живёшь, а маешься,
не живёшь, а маешься, –
тёплый ищешь дом.

А дорога кончилась.
Под ногами кончилась.
Впереди до солнышка –
колкая стерня.
Ноги сбиты вёрстами.
За спиной погосты… и
жизнь, увы, до донышка
выпита твоя.

Выпита и пропита
в результате опыта,
и перезаложена
с «рваною» душой.
Как душа излечится
без тепла Отчества,
коль не припадёшь к нему
буйной головой?

Да, мой друг, отчаялись,
многие отчаялись!
И вот-вот сломаются,
сколько не тужи.
И они все маялись,
перед Богом каялись,
и просили у Него
Слово для души…

Письмо солдата

Здравствуй, матушка моя!
Сколько долгих лет
ожидаешь ты меня,
а меня всё нет.

Я вернусь! Вот выйдет срок, –
ты утри глаза, –
вновь шагну на наш порог
и под образа
опущусь, перекрещусь,
обниму тебя,
и уйдут из сердца грусть,
страхи за меня.
Я вернусь! Растает снег,
обнажит поля,
и весна с замёрзших рек
скинет якоря,
и с озябнувшей души
сбросит панцирь прочь:
ты лампадку затепли –
пусть горит всю ночь.
Пусть горит! Увижу я,
что ты ждёшь меня,
и вернусь, свой путь пройдя
с верою в тебя!

С верою в любовь твою,
матушка моя,
сотню раз я повторю:
«Здравствуй… это я…».

Ужасные привычки

«Мы не умеем бояться, нас от этого отучили…»

Никто картинно не вставал,
не звал «За Родину», «За Веру»,
поскольку враг стрелял умело
и жажду жизни укреплял.

И бились мы наверняка
с врагом в атаке рукопашной,
и мир крепили кровью павших
на знамя русского полка.

Старые долги

Больничный коридор.
Прививки от мозгов.
Сбежавшая любовь
и стихотворный вздор.
«Дорожка» на руке.
Погоны «отцвели».
Пустые корабли
покоятся на дне.

И хочется сбежать, исчезнуть навсегда
из душной пелены, окутавшей века.
И где искать покой затравленной душе,
затравленной душе, затравленной душе?

И мы идём в кабак.
Налей, бармен, вина!
Помянем, старина,
угасший свет в глазах.
Простим себе долги.
Забудем о стране.
«Дорожка» на руке.
Пустые корабли.

Господа офицеры

Спокойной ночи, господа, спокойной ночи!
Пусть будет пухом вам земля у белой рощи.
И пусть фуражки у крестов напомнят встречным
О том, что Русь всегда была и будет вечной!

Сыны Империи по роду и крещенью,
Вы пронесли наш русский дух через сраженья –
Пускай вас примет, господа, в свои объятья
Земля отцов и матерей, сестёр и братьев.

А нас простите за щелчки курков пустые –
Нужны патроны для врагов Святой России.
Вы долг Отечеству отдать сполна успели –
Покойтесь с миром, господа, в земной купели.

И пусть фуражки у крестов напомнят встречным
О том, что Русь всегда была и будет вечной…
И пухом примет вас земля у белой рощи…
До скорой встречи, господа… Спокойной ночи…

Дожди

Я живу в старом доме.
Он не может никак решить,
Стоит жить ему,
или пора умереть.
Я живу в старом доме,
Продолжая его любить,
Но никто из нас
первым не хочет звать смерть.

Нас дожди бьют по крыше,
Проливая резные сны
На холсты времён,
как и столетья назад.
И на облаке вышит
Старый герб молодой страны,
И вода с небес
кровью рисует закат.

Утро провинциального обывателя

У меня во дворе всё дожди и дожди,
Словно осень навек поселилась.
И весь мир в суете своей мимо спешит.
И дорожку к крылечку залило.

И никто не зайдёт рассказать о судьбе.
И гитара забыла все ноты.
И мой пёс взял «отгул», и затих в конуре:
Нет гостей, значит, нет и работы.

Непривычное утро: машинка в углу,
И бумага чиста – нет ни слова.
Даже кот крепко спит, только я всё брожу
Под дождём по таинственным тропам.

И зыбучесть реальностей гонит меня
По путям в запрещённую память,
Но «привязан» я к точке сего бытия
И не знаю, как это исправить.

Может, в этом и фокус? И время не ждёт,
И сквозь пальцы водой утекает,
И мой адрес тебя неуёмным дождём
Не случайно забыть заставляет?

Камень

Войди в мою безрадостную жизнь,
Зажги свечу, и отогреешь время:
И вслед тебе смахнёт седое бремя
Моих веков божественная кисть.

И дивный свет затеплится в груди,
И мир души исполнится надежды
И веры в то, что только ты поддержишь
Меня в моём назначенном пути.

Откроешь вновь простор родных полей,
И утро ляжет под босые ноги,
И где-то там, на солнечной дороге
Табун крылатых встретится коней.

И белый конь нас вознесёт наверх,
И будем мы парить над облаками
В мечтах о том, как тёплыми руками
Построим мир, и мир согреет всех.

Наверно, ты как прежде молода,
В груди огонь сердечных ожиданий,
А я давно сторонний наблюдатель,
Как бог даёт достойным два крыла.

Но ты сотрёшь безрадостную жизнь,
Зажжешь свечу, и вновь запустишь время…
И, как и ты, смахнёт лихое бремя
С моих седин божественная кисть.

Между прошлым и «завтра»…

И я – где-то здесь: между прошлым и «завтра».
И я – снова есть: появился внезапно.
И ты – тоже здесь: в ожидании встречи.
И ты – тоже есть: разделить этот вечер.

И бог – изумлённо: «Забыл о них напрочь!» –
Исполнит желанье, устроившись на ночь:
Чтоб мир, в неизвестность куда-то летящий,
Помог нам запрыгнуть в вагон проходящий.

И там, на пути, столько слов бы явилось,
Которые прежде бесцельно носились
По ветру, зазря, совершенно напрасно,
А здесь станет каждое слово прекрасным…

Словарь для слепцов мы с тобою напишем
На чистых листах заготовленных книжек:
Пусть люди, касаясь ладони ладонью,
Сольются в рисунке, задышат любовью,

Сорвут покрывала, мешавшие чувствам
Себя проявить в этом мире бездушном.
И снег, ненароком, им ляжет на плечи,
Скрепляя собой долгожданные встречи.

И мы к ним вернёмся, но только «сегодня».
И мы их попросим: «Дышите любовью…».

Перламутровый сон

Постучалась судьба
В мой «берёзовый» сон:
Отворил тихо дверь,
Не спросив, кто же там.
И ворвалась она,
Распахнув горизонт:
Хочешь, верь, иль не верь,
Но узнал по глазам.

Утонул в синеве
Двух бездонных морей,
Словно в божьей росе
Из небесных зеркал.
И уже в глубине,
Среди тысяч огней,
Понял вдруг: это мне
Дал Господь, что искал.

Мы любили весь мир
В перламутровых снах,
И нам мир отвечал
Нежной лаской своей.
И любовный наш пир
Продолжался в веках:
Мы не ведали зла,
Не страшились людей.

И пусть длятся все дни
В перламутре времён,
И не дуют ветра,
Чтоб костёр не угас.
И у нашей мечты
Не закончится сон,
Ведь любовью Христос
Сохранил нас и спас.

Детство

В далёком детстве ночи колдовские
и чудеса над головой,
и за окном миры иные,
и до небес подать рукой.

В далёком детстве можно трогать звёзды
и босиком шагать к луне,
и всё на свете очень просто,
и так легко летать во сне.

В далёком детстве небо голубое
и облака белей, чем снег,
и даже время там другое,
и если дружба, то навек.

Мне немногое надо…

Облаками нависли
невесёлые мысли,
позабыт-позаброшен
на скамеечке лист.
И на огненной тризне
он сгорит, как все листья,
и укроет пороша
белым саваном жизнь.

Как же быстро и споро
угасает природа
и душа обретает
крылья призрачных снов.
И, наверное, скоро
на весенних узорах
уж другой прочитает
наше слово – «любовь».

И пусть всё, что не сталось,
и всё то, что осталось,
как счастливые слёзы
унесут журавли.
А мне много не надо
в этой жизни кудрявой,
лишь бы пели берёзы
всем живым о любви.

* * *

Жизнь не кончается, нет-нет…
Пусть отпевают это тело,
Но если говорить по делу,
То жизнь не кончилась, нет-нет.

Уйду ли я, уйдёте вы,
Уйдут, бесспорно, поколенья,
Но прелесть скрыта в измененьях:
Всегда ждут новые миры,

И кто бы что не говорил
В своих сомнениях о боге,
Смерть – это дверь к другой дороге,
О ней ты знал, да позабыл…

Рождённые под небом красным,
Бессмертные в круженье лет,
Вы не печалуйтесь напрасно:
Жизнь не кончается, нет-нет!

Псковская литературная среда. Проза. Вита Пшеничная

Вита Пшеничная

Поэт, прозаик, публицист, литературный критик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Пскове.

подробнее>>>

 

ПОДАРОК
(рассказ)

Всю ночь, как сумасшедший, лил дождь, наверстывая упущенное за жаркие летние месяцы время. Иссохшая земля размякла под мощным натиском воды, и к утру на темные тротуары по корявым прожилкам потрескавшегося местами тротуара стекало вязкое месиво. Ольга неуклюже обходила лужи – в длинной узкой юбке делать широкие шаги было невозможно, то ли дело брюки. Но идти в церковь в брюках никак нельзя, тем более на причастие. Ольга по привычке хотела ругнуться мысленно, но тут же одернула себя – все-таки не на прогулку собралась. До Лавринской церкви местный автобус плелся примерно полчаса, Ольга прикинула время: к девяти поспеет. Доехав до нужной остановки, девушка перебежала дорогу и пошла вдоль деревянных домов частного сектора, которые вскоре сменила широкая натоптанная тропа, невидимая с дороги из-за высоких деревьев с еще густыми, раскидистыми кронами. Следом за Ольгой, опираясь на палку, семенила сухонькая бабка, бормоча под нос абракадабру. Наконец показалась церковь, окруженная крестами и оградками. «Когда-то это место называлось Лавринский погост…» — вынырнула из закутков памяти фраза из старого путеводителя, по которому Ольга, подростком переехав с родителями с Дальнего Севера, знакомилась с городом, в котором ей предстояло жить. Ольга огляделась: бывать здесь прежде ей не приходилось, впрочем, и на причастие она шла в третий раз за свои неполные двадцать три года и то только потому, что припекло, иначе не скажешь. И припекло крепко: до саднящей боли в сердце (или в душе?), до слез в подушку по ночам и повторяющихся редко, но ярких снов с одним и тем же сюжетом, после которых она ходила чужая и чумная несколько дней подряд. И от глупых родительских вопросов «в чем дело? что случилось?» отгораживалась глухой стеной молчания…

Ольга зашла внутрь церкви и прислонилась в стенке. Служба уже началась. Под зычный бас священника прихожане крестились, проговаривая слова молитвы, одна пожилая женщина опустилась на колени и перемежала моление с поклонами. Справа, перед иконой с ясным, открытым ликом стоял, нет, точнее, подвисал на костылях увечный мужчина средних лет – непропорциональная голова, за ухом слуховое устройство, стоптанные башмаки разных размеров… Ольга поежилась и отвернулась.
— Ну что прислонилась, ноги не держат? Не облокачивайся, нечего, молодая еще… — услышала она. – Тебе говорю, тебе. — Приземистая бабуля строго смотрела на Ольгу и едва та отошла от стенки, добавила удовлетворенно: — Вот так-то лучше. Молоденькая же… — И потеряв к девушке всякий интерес, сделала несколько шагов вперед, к горящим в круге перед несколькими иконами свечам. Перекрестившись, бабуля погасила оплывшие, догорающие свечи и сложила их в стоявшую на полу коробку. Внезапно голос священника умолк и прошелестело: «кто на исповедь…», часть прихожан встали в очередь в стороне от остальных. Ольга примкнула к исповедующимся. Из-за большого числа пожилых прихожан очередь двигалась быстро – ну, какие, скажите, грехи могут быть у старого человека? Ольга улыбнулась, прикидывая: «с соседкой поругаться или на службу позапозавчера проспать. Или, к примеру, кошку забыть покормить? Хотя нет, про кошку или собаку они не забудут, это точно». Тут Ольга поймала на себе чей-то взгляд и чертыхнулась. Уже знакомая бабуля, поджав губы, снова с упреком смотрела на улыбающуюся Ольгу. «Вот, зараза, что пристала?». Ольга отвернулась и посмотрела вперед, перед ней осталось всего семь человек: «Ё-моё, что ж так быстро-то, а?». Она беспомощно огляделась и опустила голову. Подступал страх. Ольга чувствовала его приближение и знала, что по-другому не будет, что слезы вот-вот начнут ее душить до тех пор, пока не вырвутся на волю… «Господи, что я скажу?.. Как я скажу?.. Я же не смогу…Это невозможно сказать…».

Чуть больше года назад Ольга «сбегала замуж». Ненадолго, почти на три месяца и случайно, по девичьей дурости. В отместку тому, кому, как оказалось, и не была нужна. А ведь ждала его, ни с кем не гуляла, не встречалась. Подружки смеялись – ну ты и дура, он там у себя на Камчатке поди давно уже сыскал кого-нибудь в утешение, а ты тут киснешь. А Ольге и не нужен был никто кроме ее Стаськи. Стас был вдвое старше Ольги, в разводе, подрастал сын. Познакомились они на свадьбе: двоюродная сестра Ольги Татьяна выходила замуж (а Стас – давний друг ее новоиспеченного мужа Игоря). И завертелось, закружилось: танцы в темноте, под громкое «горько», доносившееся из комнаты, поцелуи в подъезде. Стас был в меру нахален, а Ольга ошалела и осмелела от его близости и нежности, но… Через день Стас уехал на Камчатку. Потом пошли письма — смешные, откровенные письма взрослого влюбленного мужчины к девочке Ольге, которые она зачитывала до дыр и ждала, ждала новых, едва опустив свой ответ в почтовый ящик…
Они случайно встретились спустя десять месяцев. Когда письма перестали приходить, Ольга ничего не поняла, подумала, что Стас просто замотался. Потом, подгадав под новогодние праздники, все-таки рванула к сестре в уютный Калюжин, что под Новгородом. Как сердцем чувствовала, что Стас там. Встретились словно чужие. Вернее, он повел себя странно вежливо, отстраненно, ни словом, ни взглядом стараясь не пересекаться с Ольгой. Это она потом узнала, что у него кто-то там появился. Сестра сказала, как отрезала: не лезь. Ольга и не собиралась лезть, но как же она? Как же письма? А ближе к вечеру посидели они с Татьяной на кухне, поговорили. Хорошо так поговорили, душевно. И выпили. Дальше Ольга плохо помнила. Татьяна рассказала, что она ходила к Стасу домой «отношения выяснять», Стас ее, пьяную, напоил крепким чаем для отрезвления, и выложил все. По полной программе. Да – другая, да – не люблю, прости. Ты же совсем еще ребенок, вырастешь – поймешь…

Задумавшись, Ольга не заметила, как перед ней никого не осталось, машинально шагнула вперед и тут же очнулась — перед ней стоял батюшка. Рукой он подозвал ее подойти ближе, спросил имя.
— В чем исповедаться будешь, Ольга?
Еще не оправившись от воспоминаний, Ольга выпалила, неожиданно для себя:
— У меня аборт был, батюшка. Я не хотела, но… Я хочу иметь детей, когда-нибудь, очень хочу. Простите… — она попыталась еще что-то добавить, но в этот миг слезы ручейками потекли по ее щекам. Ольга провела ладошкой по лицу и, повторив «простите», замолчала, не в силах ничего больше сказать. Батюшка умолк, замер глыбой над хрупкой фигуркой Ольги. Долго молчал, Ольге показалось целую вечность, и она была уже готова сорваться с места и бежать, бежать куда-нибудь, где нет никого-никого!.. Но тут отец Василий жестом указал Ольге поцеловать распятье – она поцеловала. Затем на склоненную голову девушки он наложил епитрахиль и произнес короткую молитву. Ольга, перекрестилась и, не смея поднять глаз, смотрела в пол, и шептала про себя: «Господи, Господи!.. Что же теперь будет-то?..».
— Знаешь, что это?
Девушка подняла голову – священник держал перед ней маленькую книжку в мягком переплете, из-за слез и не рассмотреть толком:
— Нет. Не знаю.
— А молитвы знаешь? – голос отца Василия звучал так громко, что казалось, он нарочно привлекает внимание окружающих. Ольга съёжилась, но ответила:
— Нет… Почти. Только «Отче наш» немного…
Тут священник, лукаво скосив на книжку глаза, спросил:
— А хочешь такую иметь?
— Не знаю. Наверное… — пожав плечами, ответила Ольга.
— Ну что ж. Ладно, ладно. Иди.
Ольга прошла в сторону, и приблизилась к иконе, у которой в начале службы стоял калека. «Никола Чудотворец» — разобрала она церковную вязь. «Никола, вот оно что… Помоги мне, пожалуйста…» — и Ольга трижды перекрестилась…

…На другой день после того разговора со Стасом она наскоро собралась и рванула на такси на вокзал – до отъезда поезда оставалась уйма времени и Ольга честно «убила» его, бесцельно слоняясь по тихому городку. А за полчаса до отхода поезда она еле нашла место в общем вагоне: народу ехало непривычно много, видимо, всем не терпелось успеть домой до боя курантов. Спустя пару остановок вышла в тамбур, покурить. А там Ромка. Правда, тогда Ольга не знала, как его зовут. Мало ли курящих по тамбурам стоит? Но то ли вид у Ольги был совсем несчастный, то ли Ромке было скучно – подошел он ближе и сказал озорно:
— Девушка, что такая грустная, Новый год скоро! — Ольга посмотрела на парня. – Хочешь яблоко, красное, сочное?
— Да.
— А водку будешь?
— Да…
Минут через десять Ромка вернулся в тамбур с яблоком, и впрямь красным и огромным («где только раздобыл?»), с бутылкой водки и двумя стаканами…

Они сошли где-то на полдороге, поймали попутку и за полчаса до полуночи были на месте. Ромка жил в глухой деревушке изб на тридцать, в половине крепкого дома со смешным в своем щенячестве овчарёнком Боссом. А второго января Ольга поутру смоталась домой, сказала опешившим родителям, что выходит замуж и, покидав теплые вещи в две сумки, вернулась обратно. В том, что дома ее отпустят, Ольга не сомневалась. Отец даже рад был, что Олька-обуза с глаз долой уехала, причем, неважно куда. С мамой сложнее вышло, но, в конце концов, и она, устав отговаривать дочь, смирилась.
Так и стали жить: Ромка ходил на ферму, Ольга сидела дома – готовила, стирала в ледяной воде, натасканной из соседского колодца, в общем, хозяйничала, как умела. О себе Ромка почти не рассказывал, а если случайно и заводился разговор, то норовил быстро вырулить на другую тему. От соседей Ольга слышала только, что родители Ромки пили по-черному, а года два назад «сгорели» за сутки, от паленой водки. Ромка кое-как закончил девять классов и устроился работать пастухом, позже – скотником на ферму в полутора километрах от деревни. О том, что Ромка – матерый зек – вор-рецидивист по кличке Монах (почему Монах-то?) с тремя ходками, Ольга как-то не думала, но иногда вечерами расспрашивала Ромку о той его, тюремной жизни. Часто Ромка пропадал с дружками – «зависал» у какой-нибудь сговорчивой молодухи на пару-тройку дней и отрывался на всю катушку. За прогулы, конечно, влетало, чаще рублем, но не выгоняли – на помощников деревни в то время стремительно мельчали.

Поначалу жили дружно, не шумно, как иной раз накачавшиеся самогонкой соседи за стенкой. Правда, выпивать приходилось часто, почти каждый день, и никаких особых поводов не было нужно: встретились, засмолили сигаретами, а там и стаканы зазвенели. Где-то в конце января подали заявление, назначили дату свадьбы – пятнадцатое апреля. В феврале нагрянули Ольгины родители, познакомились с Ромкой, осмотрели жилище. Ольга напоила-накормила их, Ромка был немногословен, но вполне приветлив. Успокоившись, родители обговорили детали предстоящей свадьбы и уехали. А в аккурат восьмого марта Ольга слегла: низ живота боль залила так, что не пошевелиться, не повернуться. И Ромка как назло пропал. Ольга подумала, что он застрял на смене, мало ли дел там, — самый разгар отелов, — но прошло время обеда, потом ужина… Ромка появился спустя два дня, чмокнул Ольгу в щеку, поставил перед ней на стол флакон духов и снова ушел. А к вечеру – старая компания, самогонка, гитара. Пошатываясь от слабости, Ольга нарезала остатки вчерашней вареной картошки, и бросила на раскаленную сковородку. Маринка, молодая женщина из местных жителей, помогала ей, болтая без умолку, а потом ни с того, ни с сего, взяла и брякнула:
— Твой-то Ромка с моим во Власовке гуляли. Там у Ромки давняя полюбовница, еще со школы…
Ольга замерла. Маринка ойкнула, помолчала и зачастила с утроенной силой:
— Да что ты столбом застыла, Оль, подумаешь, мужик гульнул, эка невидаль, забудь. Мой вон тоже пропадает раз в месяц-два, я же через него пустая стала, мне шестнадцати лет не было как согрешили. А в районе у нас коновалы работают, а не врачи, сама еле жива осталась и на том спасибо… Оль, ну очнись ты, слышишь?..
Тут Ольгу резко согнуло пополам – к боли в животе прибавилась тошнота и, еле сдерживаясь, она метнулась к выходу. Потом, потная, на дрожащих ногах она вышла на улицу, присела на ступеньку крыльца, захватила горсть снега и вытерла им лицо. В двери показалась Маринка:
— Пойдем в дом, Оль, а то простудишься, не дай Бог, пойдем…
Они вернулись на кухню, Маринка отнесла мужикам закуску, побыла с ними и пришла к Ольге, гремя грязной посудой. На застиранной помятой юбке расползлось темно-коричневое пятно, видимо, от пролитого портвейна, ворот вязаной кофты съехал набок, но Маринке было не до внешнего вида. Глаза ее уже слегка замутились и движения стали неуклюжими. Она тяжело плюхнулась на стул и забормотала:
— Олюша, ты только не думай ничего, Ромка у нас парень хороший, надежный. А что сорвался, так с кем не бывает, забудь, все равно к тебе придет. Ты только это…с дитем ничего не делай. Ну это…сама понимаешь, а то вдруг как со мной – не дай Бог… Сколько я проплакала… Вот так и сдохну здесь пустая, – Маринка замолчала, шмыгнув носом. Потом мотнула головой и резко стукнула кулаком по столу. – А ты чего за Ромкой увязалась? Где глаза были? Ты что не видишь, девочка-припевочка, что вы – разные? Я Ромке сто раз говорила: кого привез? Она же городская, антилигентная, тебе, парубку, не ровня!.. – Маринка громко икнула и потянулась к пустому стакану. – От, черт, опять к этим иродам топать.
Ольга стояла поодаль и наблюдала за женщиной: «и ведь наверняка старше меня лет на пять, а меньше сороковника не дашь. И я стану такой же, если останусь здесь, среди них…» — от этой мысли Ольга содрогнулась, но тут же взяла себя в руки, подошла к Маринке и, натянуто улыбнувшись, произнесла:
— Ну, так пошли к мужикам-то, а то развели мы тут тоску зеленую. Пошли, выпьем…
Компания угомонилась и разбрелась по домам лишь засветло. Ромка заснул прямо в проходе, одетый, в ботинках. Ольга не стала его будить. Сделала последнюю затяжку и затушила стянутую у Ромки «беломорину», зло, но спокойно приговаривая: «Вот тебе, малышок, от папочки, стаканчик пойла да от меня курева. Вырастешь таким же, есть в кого». Потом постелила кровать и провалилась в сон.

С того вечера Ромка запил по-черному, беспробудно. Ольга, возвращаясь из магазина или с работы – она устроилась в садик, — изредка видела его стеклянный, направленный в никуда взгляд. Ромка пил брагу, которая второй месяц настаивалась к свадьбе в двух больших алюминиевых бидонах из-под молока в дальней, совсем не обжитой комнате. «Чтоб всем хватило» — занося их в дом, со смехом повторял тогда Ромка. Ольга только дивилась – куда столько? Вот и вышло – куда.
Однажды, разозлившись, она, пока Ромка спал, ссыпала в бидоны несколько упаковок слабительного и еще какой-то дряни, думала, проймет до печенок, остановит. Куда там! А потом и злиться устала, да и сил никаких не было – тошнота только усиливалась да голова шла кругом. Отлеживалась целыми днями в кровати и иногда, когда становилось полегче, гуляла с Боськой до леса и обратно. В лесу, стоило зайти чуть вглубь, был (теперь уже нет) их с Ромкой «схрон» — в трех местах у подрезанных снизу берез стояли трёхлитровые банки. Вкусная влага стекала по тонким обструганным прутам, которые Ромка готовил загодя. Ольге это было в диковинку, и первые недели их совместной жизни сбор березового сока стал, пожалуй, самым светлым событием, что-то было в нем от детства…
А еще Ольге нравилось ходить с Ромкой на ферму: коровы телились каждый день (или ночь), случалось подряд троим приспичит и носится Ромка от одной рогатой к другой. Ольгин страх от неопытности и растерянности как рукой сняло, когда однажды Ромка просто разрывался, пытаясь помочь сразу двум коровам. Само собой всё получилось: и ноги ещё не рождённого телка петлёй зацепить, и под Ромку подладиться, чтоб вместе тянуть-помогать скотине. Смешной рыжий бычок стал Ольгиным любимчиком. Она и не заметила, как привязалась к нему, и первым делом спрашивала вернувшегося в работы Ромку: «Как там мой рыжий?»…
Прошел март, радуя подснежниками, наступил апрель. И в один из дней Ольга будто очнулась. Подошла к пьяному, спящему Ромке и внаглую обшарила карманы. Набрав два рубля с копейками: «что ж, на билет до дома хватит и ладно». Когда она выходила из дома, следом увязался Босс, вцепился Ольге в левую штанину и давай тянуть обратно, к крыльцу, скулил, не пускал. А когда отпустил, разразился отчаянным, вперемешку с визгом, лаем …

Дома ничего не спросили, и так было понятно. А на другой день Ольга с матерью пошла в больницу: кресло, укол, чьи-то пальцы там, внизу… Пришла в себя только в палате, когда на живот положили лед. И никаких мыслей, ни плохих, ни хороших, ни-че-го. Одно слово – вакуум. Только причитания Маринкины из головы не выходили, маячили, мешали. И про то, что пустая она, и про «не дай Бог»…
Недели через две, немного оправившись от операции, Ольга, никому ничего не говоря, наведалась к Ромке – оставшиеся вещи забрать и попытаться объясниться. Ромка как раз с фермы пришел, чай пил с сухарями, когда колченогий Босс подбежал к двери, виляя хвостом.
— Здравствуй, Ром, – сказала Ольга. – Я за вещами, скоро поезд.
— Привет. Знаю, что скоро. Чаю налить? – Ромка бегло мазнул взглядом по хрупкой фигуре несостоявшейся жены и снова уткнулся в кружку. Ольга быстро собрала все свое, что попалось на глаза, и села за стол, напротив Ромки. Помолчали.
— Оль, а как там…- Ромка осторожно посмотрел на Ольгин живот. Та чуть вздрогнула от неожиданности вопроса, поджала губы:
— Я была в больнице, ставили девять недель. Теперь – нет. – Тихо ответила она. Потом добавила: — И, знаешь что, ты прости меня, я ведь тогда сдуру за тобой с поезда сошла, со зла, отомстить хотела тому, другому, а вышло – самой себе. Прости. И будь счастлив… С кем-нибудь. Пока. – Ольга встала, подошла к Ромке, поцеловала его в щеку и вышла. Ромка не пошевелился, только сказал глухо:
— Пока…

Постепенно жизнь у Ольги наладилась – и дома упрёки поубавились, и с работой утряслось (до Ромки она была в «свободном полёте», в поисках подходящего места), вроде грех жаловаться, всё как у всех. Правда порой сон один и тот же кошмарный снился, в котором горланила распьянущая Маринка: «Нашёл с кем связаться, мотня деревенская!.. А ты-то, ты-то, антилигенка, что застряла здесь, не ровня он тебе!.. Пустая я, слышишь, пуст-ая-а!!!.. А – ты?!..», и смеялась дразнящим смехом, смахивающим на воронье карканье… После этих-то снов и ходила Ольга притихшая, по вечерам прислушиваясь в своему нутру словно пытаясь понять, что там, как? А вдруг сон – к чему дурному?..
Но никакого ответа не находила.

Однажды уже по осени в тот же год Ольга по дороге на работу встретила знакомую – учились вместе на курсах машинописи, был такой «довесок» для старшеклассников, – обменялись приветами. Валя, так звали девушку, шла в церковь. Ольга про себя ахнула: Валюшка, девчонка, прошедшая, как сплетничали, мусоля пижонские сигаретки по дворовым углам девчонки, огонь и воду, и медные трубы на личном фронте и вдруг – в церковь? Ахнула, но виду не подала. А Валя, будто поняв её, поправила платок на голове и кротко произнесла:
— Да, смешно, наверное, но так получилось. Мне пора, Оленька, пойду я. – Валя виновато улыбнулась и пошла прочь.

После той встречи что-то перевернулось в Ольге, нет-нет, да и потянется к книжной полке, вытащит книги, стопками составит на стул и дальше ищет, ищет. А маму вроде неловко спросить, куда девался маленький темно-зелёного цвета сборник с крестом на обложке, — замучает вопросами, зачем? кому?.. Был же у мамы. Ну, не привиделся же!
По зиме Ольга впервые пришла в ближайшую церковь – окольными путями узнала, что для причастия лучше поспеть пораньше, к исповеди и что с утра нельзя есть. А одеться скромнее – в длинную юбку, и платок – голову накрыть — не забыть. День и вправду выдался каким-то особенным. Что в нём было особенного Ольга не смогла бы сказать, но ощущение лёгкости и приподнятости не оставляло её, даже спалось крепко, без снов. Но, оказавшись перед батюшкой один на один в тесной исповедальне, Ольга испугалась самой себя: как подумает о не рождённом ребенке, так слёзы подступают, не сдержать. Так толком и не исповедалась, священник, спасибо ему, не стал допытываться. Ольга тогда еле до конца отстояла, чтоб к кресту подойти; хотелось не плакать, — реветь белугой, но только чтоб никто не видел, не слышал…
И во второй раз, в той же церкви вышло не лучше, не легче.
Про отца Василия из Лавринской церкви, что стоит почти на задворках города, Ольга услышала случайно, в очереди в сберкассе. Две бабули рассуждали о нём вслух, но благодарно, почтительно. И Ольга решилась. Заранее, три воскресенья подряд она ездила в Лаврино. В первый раз Ольга и церкви-то не заметила – за густо посаженными деревьями, словно ограждённая от посторонних глаз, она возвышалась над обмельчавшей речкой. Увидеть её можно было лишь с другого берега, с пустыря…

***
Вокруг опять пробежал едва уловимый слухом ропот, сравнимый разве что с лёгким дуновением ветра, но Ольга почувствовала его и подняла глаза. Ноги и руки от долгого стояния затекли и Ольга, чуть переминаясь с ноги на ногу, посмотрела вокруг. Священник в окружении прихожан читал проповедь. В церкви стало значительно больше людей.
Тут всё смолкло, и отец Василий обратился к присутствующим:
— Кто исповедался, подойдите ко мне.
Ольге на миг показалось, что слова предназначались именно для неё, и поспешила подойти ближе. Отец Василий обведя всех строгим взглядом, достал из-под полы три маленьких книжки:
— Кто хочет такие же, поднимите руки, чтоб я видел!
Ольга вспомнила, как отец Василий спрашивал её об этом на исповеди и подняла руку, но тут же опустила. Повсюду слышалось просящее разноголосье: «И мне такую обещали… И мне…».
«Ну и пусть. И не надо…» — подумала Ольга, видя, как батюшка раздал книжки, а прихожане становятся друг за другом, теперь на причастие. Ольга тоже встала, украдкой посмотрев, как люди сложили на груди руки – каждый раз она путалась, правую на левую или наоборот, и терялась, а спросить стеснялась. Что за радость показаться перед кем-то совсем уж дремучей в своем незнании?..
Ей нравилась эта часть церковного таинства. Перед тем как пригубить «плоти и крови Христовой», Ольга назвалась, глотнула ложку церковного вина и поцеловала сосуд, перекрестившись. И в тот же миг встретилась взглядом с отцом Василием. Тот пристально посмотрел на Ольгу, незаметным движением вытащил из недр казавшейся безразмерной рясы еще одну книжку и протянул Ольге:
— Последняя. Читай. Все ответы и помощь – там.
Ольга взяла книгу в руки, прижала к груди и, проронив: «спасибо, батюшка», пошла к выходу. На улице она осмелилась – так не верилось! – осмотреть подарок. Именно подарок, как же иначе!.. Она вытащила его из-за пазухи – под лучами солнца ярко блеснул золотистый тисненый крест на темно-зеленом фоне обложки…


 

Псковская литературная среда. Поэзия. Татьяна Рыжова

Татьяна Рыжова

Поэт, прозаик, литературный переводчик,
член Союза писателей России.

Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Я слов святых растрачивать не буду

Своей любовью докучать не стану
Я Родине — особенно в речах.
К словам, что повторяют беспрестанно,
Доверья нет: в них дух любви зачах.

Не стану о любви кричать повсюду,
Пытаясь, словно, что-то доказать.
Я слов святых растрачивать не буду –
Ты уж прости меня, Отчизна-мать.

Но в чувствах к ней останусь безудержной –
К крыльцу родному, где весной капель,
К воспоминаньям юности мятежной
С рассветами над лучшей из земель,

К грибным дождям над Псковщиной моею,
С её простой Божественной красой…
Я здесь в руках подснежник первый грею
И трепетной любуюсь стрекозой.

Слова девицы Ольги

По Пскову просто так порой брожу —
По улицам, по-над рекой у Храма,
В Великую, как в зеркало, гляжу,
На Ольгинском мосту застыв упрямо.

И так стою, забыв про всё вокруг —
Как будто книгу памяти читаю.
Мне здесь язык воды открылся вдруг —
Который год его я понимаю.

Порой река неспешна и тиха –
Задумчива, иль неге предаётся
И словом первозданного стиха
Чуть слышно уха моего коснётся.

Уж слов таких почти не говорят,
Их многие теперь не понимают!
Вон те, что словно искорки горят,
Девичью добродетель охраняют.

Промолвленные сотни лет назад,
Они в реке остались оберегом:
Вот дерзко речи Игоря звучат,
Вот отповедь девицы Ольги следом.

…А по мосту девчоночка спешит,
Красива так, что мальцам сносит крыши…
Увы, тех слов, что Ольга говорит,
Та девочка в наушниках не слышит.

***

То ли снег, то ль стихи над холмами кружат,
То ли снег, то ль стихи на деревьях лежат,
То ль слова, то ль снежинки соткали ковёр —
На священной земле зимних Пушкинских гор.

Только здесь это чудо – слиянье стихий,
Только здесь первозданно свободны стихи,
Неуёмной метелью наполняя простор —
На священной земле зимних Пушкинских гор.

Мне б причастья такого хотя бы глоток –
Из стихов и из снега божественных строк.
Как причудлив в окошках морозный узор
На священной земле зимних Пушкинских гор.

Девочки на шаре

Девочки на шаре в классики играли,
На огромном шаре с именем Земля,
Белые квадраты мелом рисовали
На асфальте сером, там, где тополя.

Девочки на шаре в «Барыню» играли:
«Да» и «нет» в запрете: скажешь – вылетай!
«Чёрно-с-белым» тоже в той игре не брали –
Чтоб на бал поехать, рот не разевай!

А ещё любили девочки на шаре
Разными цветами быть в игре веков,
Где «садовник» строгий, ну а в жизни – Марик,
Выбирал желанный изо всех цветков.

Девочки на шаре Марика любили
Сильною любовью детской чистоты.
…Говорят, в Афгане Марика убили.
А в квадрате чёрном не растут цветы.

Белые квадраты, чёрные квадраты…
Люди все – фигуры шахматной доски.
Девочки на шаре сгинули куда-то,
Остаётся шару плакать от тоски.

Поэту, лежащему в коме

Бродит робко душа в коридорах слепящего света,
Где маячит Нежизнь, но и Жизни ещё не предел.
Как надёжно ей было под бренною сенью поэта,
Кто немало грешил — только детскую душу имел!

А теперь ей решать: оставаться иль в путь отправляться…
И слеза, а не свет, оробевшую душу слепит,
И зовёт её что-то, а, значит, пора возвращаться:
Это сердце поэта не прерванной строчкой стучит.

***

А я уже оплакала себя –
Когда в груди щемит и слёзы в горле —
Как будто бы не стало вдруг меня,
Ни в мире, ни в квартире этой боле.

Уже надела в мыслях на портрет —
Мой лучший, тот, что вижу ежечасно, —
Я ленту, у которой чёрный цвет…
(Как будто над судьбой была я властна).

Не потому, что я спешу ТУДА –
А чтоб привыкнуть, что случится это
И думать: Смерть? – так это ерунда!
…Вот только привыканья к смерти нету.

В большой игре веков

Он Гамлета играл. Сидели люди в зале. –
Ничтожный эпизод в большой игре веков.
О, сколько гениев глубинный смысл искали
В вопросе из простых коротких слов.

Быть иль не быть — куда Судьба укажет? —
Принц Датский вновь на сцене вопрошал.
Не от него, не от Шекспира даже —
Ждал от Высоцкого ответа зал.

Быть иль не быть? — чуть с хрипотцой звучало
Негромко. Но вбивалась, как набат,
Души ранимой боль в ряды большого зала.
И прятала Судьба стыдливо взгляд.

Он Гамлета играл. Сидели люди в зале. –
Великий эпизод в большой игре веков.
О, сколько доиграть ему не дали!
И досказать не дали сколько слов!

***

О Господи! Ты можешь всё, всесильный.
Молю тебя, мой Боже, воскреси
В сегодняшней расхристанной России
Истоки силы праведной Руси.

О Господи! Ты можешь всё, я знаю:
Забытую народу мысль внуши,
Что не построить на бесчестье рая,
Богатством не спасти своей души,

Что есть герои — но не паразиты,
Кто, с видом благостным, и там и тут
Под стройный хор прикормленной элиты
У своего ж народа кровь сосут.

Быть может, смыслов всех не постигая,
Прошу, О Боже: чудо сотвори! —
Святым дождём, потопов избегая,
Всю скверну без остатка раствори.

Послание природы людям

Люди к озеру едут, где птиц белых стая.
Красотой их любуясь, подолгу стоят.
И доверчиво шеи пред ними склоняя,
С добрых рук благородные птицы едят.

Знай, дитя, знай и женщина, знай и мужчина,
Ощути всем теплом своей кожи и жил,
Что ладони коснувшийся клюв лебединый
В твою руку посланье Природы вложил.

Ты послание это пойми по наитью –
Словно матери голос услышь среди дня :
— Я, Природа, прошу вас: меня защитите!
— Люди! Я вас люблю! Не губите меня!

А над речкой стрекоз не увидишь ты скоро,
А над клевером пчёлы всё реже жужжат…
И глаза лебедей то ль с мольбой, то ль с укором
На людей, воплощеньем Природы, глядят.

Утки на Мирожке

Деревьев ветви в небе синей краски
И синий лёд, сковавший речки ширь,
Предстали взору, словно в зимней сказке,
А сказочник — Мирожский монастырь…

И по его волшебному желанью
Во льду водой проталины блестят,
А в них, да и от них на расстоянье,
Утиный хороводится отряд.

По снежной круче — вверх, где шум и гомон.
А там туда-сюда спешит народ,
И, кряканьем утиным очарован,
Пернатым каждый что-то подаёт.

Ах, это чудо – утки на Мирожке!
Зимою псковской их не устрашишь,
И к уткам по заснеженной дорожке,
Уже бежит знакомиться малыш.

***

Пёс был предан, а ты его предал
И без слов сожаленья и слёз
Вместе с клетчатым стареньким пледом
Тёмной ночью за город увёз.

Бросил где-то за мрачным оврагом.
За машиной он долго бежал,
А потом, измождённый, бедняга,
В грязный снег на дороге упал.
И дыханье у пса прерывалось,
Как мехи, подымались бока.
…Визг колёс, голоса, чья-то жалость
И с любовью по шерсти рука.

О, как важен сей миг обретенья
Вдруг утраченной веры в людей!
Для собаки? – о, да, без сомненья.
Но для рода людского важней.

Новый взгляд на происшествие с вожаком стаи

Акелла промахнулся! Акелла промахнулся!
Акелла промахнулся! — вопило шакальё.
Удав, слегка дремавший, от крика встрепенулся,
И замерло, напротив, другое всё зверьё.

Растерянная стая, глазам своим не веря,
Смотрела, как уходит нетронутая лань…
А вслед за ней исчезли восторги и доверье —
Меж славой и забвеньем тонка бывает грань.

И стал кумир вчерашний вдруг неугоден стае.
Промашек не прощая, за власть вступили в спор,
Глядеть на Волка всё же стыдливо избегая, —
Да что уж там! — не видя экс лидера в упор.

А он не промахнулся! А он не промахнулся!
А он не промахнулся! – То на закате дня
При виде дивной Лани в нём вдруг поэт проснулся,
Ну а злодейство, знаем, поэту не родня.

О, Париж…

Ив Монтана чарующий голос звучал
В ресторане с манящим названьем «Париж».
И, хмельной, уплывал из-под ног наших зал:
Мы танцуем, и ты о любви говоришь.

Наважденье моё: «О, Париж, О, Париж…» —
В моей странной судьбе то ли тень, то ли свет,
Как крылатый фантом, надо мной ты паришь
Там, где город другой, где любимого нет.

Светлоокая ночь в Петербурге царит,
Разлетаются крылья мостов выше крыш.
Только слышится мне, над Невою звучит
Зов далёкой любви: О, Париж, О, Париж…

Сонет о времени

Пока ты юн, то не пришла пора
Понять, что время – главная утрата,
Что змейкою невидимой шурша,
Оно скользит сквозь пальцы без возврата.

Но, если бег часов и дней презрев,
Ты время убиваешь праздной ленью,
То сам ты мёртв, ещё не умерев,
И нет тебе у времени прощенья.

О, время! Научи ценить, прошу,
Твой каждый миг и каждую минуту,
И хрупкий час, когда стихи пишу,
И день, несущий радость или смуту.

А коль союз со временем возник,
То и безвременья не страшен лик.

Шекспиру

Когда с тобой в разладе целый мир
И правда не торопится вмешаться,
Приходит, как спасение, Шекспир
С его бессмертным: «Быть — значит сражаться!»

О мудрый гений! Ты — на все века:
Ты знал людей и был за них в ответе.
Так обрати свой взор из Далека
На нас, живущих в новом лихолетье.

Где королевство Датское — весь мир,
Прогнивший и в бесчестии погрязший,
Где правит то ли Клавдий, то ль сатир,
Всех Гамлетов на шпагу нанизавший.

Дай руку им, чтоб за неё держаться –
Чтоб победить, но и в живых остаться…

О смуглой даме шекспировских сонетов

Красавицей по принятым мерилам
Она, как нам известно, не была —
Смугла, земна, без лёгкости ходила,
Душою, кстати, тоже не светла.

И всё ж о ней учёные толкуют
Уж не одно столетие подряд.
Разгадывая тайну роковую,
Гипотез разных выдвигают ряд.

А сколько дам с молочным цветом кожи,
Не забывали губки поджимать:
-За что она?! На что это похоже,
Чтобы в веках дурнушку прославлять?

Цвет кожи не причём, чтоб будоражить мир –
Довольно, чтоб любил тебя Шекспир.

Сонет о сожаленьях

Вы слышите стенания в ночи,
Глухие бесконечные рыданья?
То истязают память палачи –
Без милосердья и без состраданья

Осколками давно разбитых грёз,
Уколами обид и сожалений,
Растравливая раны солью слёз
И горечью упущенных мгновений.

Но полноте! Зачем её пытать? –
Пусть дремлет наша память безмятежно:
Что не сбылось – бесплотно вспоминать,
Что потерял — то было неизбежно.

Иди вперёд, о прошлом не скорбя:
Есть счастье ЖИТЬ СЕГОДНЯ у тебя.

Сонет о подиуме жизни

Не примеряй чужую жизнь к себе:
Размер не твой – напрасные расходы.
А, может, вовсе не к лицу тебе
Других людей успехи и доходы?

У каждого свой жизни гардероб.
Фактуру и фасоны выбирая,
Вложить в него немало надо, чтоб
Собою стать, других не повторяя,

Чтоб без оглядки по земле шагать
Среди простых и пышных одеяний —
Тогда и шик появится и стать,
И благородство мысли и деяний.

Жизнь – подиум. На нём толпятся все.
Так будь неповторим в своей красе

Ослы при дворе
(басня)

Развесив уши, час стояла
Ослица молча средь двора:
То ли спала, то ли мечтала,
То ль не в себе была с утра.

А жизнь вокруг неё кипела:
Индюк, красуясь, клокотал,
Крича задиристо и смело,
Петух к хохлатке приставал.

Собаку задевал котёнок,
А та из будки цепь рвала,
Шипел гусак, мычал телёнок,
Звенела весело пила.

Хозяйка муженька бранила,
На крики не жалея сил,
Их сын, балованный верзила,
Свой мотоцикл заводил.

И вдруг, как гром средь ясна неба,
Такое грянуло «И-а!»,
Что замер каждый, где б он ни был,
Хозяйка чуть не умерла!

И, заглушая всё в округе,
«И-а!» неслось. И час, и два…
И все подумали в испуге,
Что будет так теперь всегда.

Ослы, ослицы – верь, не верь –
В прайм-тайм допущены теперь.
Как быть? – Нажмите «выкл.», друзья,
И молча слушайте себя.

Глядя клину печальному вслед

Осени себя синью осенней,
Желтизною жнивья пожалей,
На припёке помедли мгновенье,
И – лети, услыхав журавлей.

Созерцая озябшие нивы,
Поредевшую крону лесов,
Обречённость стожков сиротливых
И унылость промокших дворов,

В самый раз погрузиться в мечтанья
О волшебности южных ночей,
Прочь отбросить сомненья, метанья,
Отрешиться от лживых речей.

Всё забыть, ни о чём не жалея,
Словно здесь ты не рос и не жил –
Не смеялся, не плакал, не сеял
И под свист соловья не любил.

Но над домом твоим пролетая,
Станут птицы кричать-тосковать…
Ты простись с перелётною стаей,
Чтобы с родиной зиму встречать.

Пусть даст Бог тебе сил и терпенья –
Тем, другим, до тебя дела нет.
Осени себя синью осенней,
Глядя клину печальному вслед.

Без тебя улетят в край далёкий
Журавли. Но вернутся опять.
И, застыв на весеннем припёке,
Ты их будешь с улыбкой встречать.