Архив метки: Псковская литературная среда

Сергей Горшков. «Скитальцы»

Сергей Горшков

СКИТАЛЬЦЫ
(стихи)

МОЛИТВА
Господи, спаси всех нас
от бессмысленного взгляда,
от фальшивого парада,
нас самих спаси от нас.

Помоги найти себя,
разглядеть в туманной дали:
мы бояться жизни стали,
кровью руки окропя.

Помоги всем матерям,
на штыки детей отдавшим,
с детства счастия не знавшим
кроме верности вождям.

И последним помоги:
пусть безвестные могилы
помнят вечно, что есть силы, –
всё ж свои, не чужаки.

Всех оставшихся спаси:
не убитых, не распятых,
из домов своих не взятых,
не утопленных в грязи.

Не оболганных за то,
что иначе думать может:
по Заветам жить-то сложно –
виноваты мы кругом!

Боже мой, за что же нас
Ты лишил ума и сердца,
предков, будущего, детства,
и открытых миру глаз?

Помоги Своей стране:
на закланье обречённой,
сбитой с толку, оскоплённой,
захлебнувшейся в вине.

Вспрянет Русь от тягот сна,
камень скинув с изголовья:
не оставь её Любовью,
Господи! Когда ж Весна?
1999

МОЯ ЛЮБИМАЯ…
Моя любимая метёт дворы
С начала перестроечной поры,
Когда в подъездах серых под гитары
Мы пивом разбавляли «тары-бары».
Вот с той, поправшей прошлое, поры
Моя любимая метёт дворы.

Моя любимая привыкла к маете
И города докучной суете,
И к выстрелам, сменившим наши песни
От Красной Площади до Красной Пресни.
Её уже не удивляет кровь.
Такая вот, неясная, любовь….

Моя любимая всё так же хороша,
И, как всегда, с утра поёт душа:
Мотивы давних лет наружу рвутся,
Но не желает женщина очнуться,
И всё метёт умолкшие дворы,
Где больше не поём ни я, ни ты.
1993

НАМ НЕ ВСТРЕТИТЬСЯ УЖЕ…
Мой друг покинул этот мир –
легко скользнула мимо тень:
для всех он словно и не жил,
и в красках не сменился день.
Ушёл спокойно и легко,
сыграв назначенную роль:
оставил мне своё тепло,
«в обмен» забрав из сердца боль.

И вот идёт за годом год,
всё реже вспоминаю я
его стихов солёный пот,
и наши бденья у огня.
И разговоры о судьбе, –
до нас ей, право ж, дела нет, –
о бесполезности в борьбе
искать решающий ответ….

А он его искал, искал…
Зачем? Теперь мне не узнать:
своё он сердце разорвал
в попытках истину познать.
С тех пор так пусто на душе,
влекущий свет не вижу я:
ведь нам не встретиться уже
в раскисшем снеге февраля….

ПУСТЫНЬ

отцу Иосифу, иеромонаху…

Отец небесный, в пустыньке Твоей
Душа моя – Ты прикоснися к ней:
Она измаялась во тьме дорог
И только здесь нашла святой порог.
Душа устала от ненужных ссор,
Ведя с собою бесконечный спор:
Она устала от мирского зла
И просто ищет тёплого угла.

Душа боится «тени» за спиной,
Вот и несёт Твой Образ пред собой:
В уединенье тянется она,
Но не понять мне, в чём её вина.
Отец небесный, тянется она
К Тебе, как к солнцу тянется трава:
И ей не надо почестей мирских,
Ей нужен Ты – не надобно других.

Душе одной так холодно в миру,
А в чём вина её – никак не разберу:
Она устала рваться на куски,
Пытаясь жить по правилам мирским.
Готов предстать перед Тобою я,
Чтобы познать, в чём сила бытия:
Постичь мне нужно истинную жизнь –
Ту, где едины Житие и Мысль.

СТАРУХА – ЛЮБОВЬ
После длинного дня, уставшей рукой
я возьму карандаш и окно нарисую:
и за тонким стеклом, как замёрзшей рекой,
нарисую цветы… И старуху седую.

Пусть букет собирает с улыбкой,
призывая на помощь ослепшую память:
ведь из наших свершённых нелепых ошибок
за окном, в темноте васильки вырастают.

Испытав своей кожей гармонию красок,
на пейзаже безлунном, в багете снегов,
я со страхом старуху слепую узнаю –
это ж наша Любовь!..

Мы пожитки свои растрясли, растеряли,
и за чьим-то столом пьём чужое вино:
мы готовы забыть про настырность печали
за замёрзшей рекой, за узорным окном.

Но на кухне зима всё по полкам расставит –
спитый чай, время «Ч» и букет васильков:
и в узорах седая старуха растает,
эта наша с тобою Старуха-Любовь.

ВСТАВАЙ..!
Вставай, Святая Русь!
Придётся воевать
За русский мир опять –
Сражений вспомним вкус!

Врагов не перечесть,
Но предки били всех:
И нам их бить – не грех,
А заповедь и честь!

И может, не вернусь, –
Кровавый Правды цвет, –
Но ждёт Господь побед!
Вставай, Святая Русь!
2017

ПОЭТЫ СМЕРТНЫ ВНЕЗАПНО…
Давай посидим у огня,
Послушаем пение сосен, – 
Пусть струны гитар сохранят
Скорбящую в музыке осень.
А может, немного «всплакнут»
Поэта за край провожая:
Мы больше не встретимся тут –
Возврата, увы, не бывает.

Возможно, там ждут небеса,
Ждут горы, укрывшись снегами,
Нейтральная ждёт полоса
С затёртыми ветром следами.
И только поэтам дано
Попасть в те края за цветами,
Так сдвинем бокалы с вином
За всех, осенённых мечтами!
 
Не нужно, не стоит грустить,
И даже порой огорчаться:
Нам выпало рядышком жить,
И дивным стихам удивляться.
Одними дворами ходить,
Одними надеждами грезить,
Иную реальность творить
Из слов незатейливых песен.
 
Поэты уходят в ночи –
Им нас беспокоить неловко:
Забудут в прихожей ключи
И, может, на счастье подковку.
В букетиках поздних цветов –
Следах уходящего лета 
Останутся строчки стихов –
Хрустальные капельки света.

ДОЧЬ КОСМИЧЕСКИХ ПУСТЫНЬ
Дорог причудливый изгиб,
пески неведомых планет,
каких-то птиц тревожный вскрик,
зелёный нереальный свет.

Тебя нашла я на пути
в пустое «завтра» из «вчера»:
я помогла тебе идти,
и стала верной навсегда.

Моё ты имя не спросил,
я твоего не назвала:
ты просто был, ты просто был,
и я была, и я была.

Мы разделяли нашу боль,
мы вместе проливали кровь:
плечом к плечу идти с тобой –
быть может, в этом и любовь?

Я изучала все миры
по карте шрамов на тебе,
а ты смеялся и шутил,
моим став «богом» на войне.

Я изучила каждый вскрик,
храня в ночи твой чуткий сон,
и, прижимая раны пик,
улыбкой сдавливала стон.

Я растворилась вся в тебе,
упав единожды в глаза:
и столько лет держась в седле,
была твоей, моя звезда.

Мы брали множество планет
бок о бок миллионы лет:
наш сказочный зелёный свет
был светом и моих побед.

Завоевали новый мир
и я задумалась о «нас»:
но для мужчин война – вампир ,
не признающая «сейчас».

И то, что было, враз ушло,
я упустила этот миг:
нас как бураном разнесло,
в нём утонул мой жалкий крик….

…Тебя нашла я на пути
в пустое «завтра» из «вчера»:
я помогла тебе в пути,
но разве я тебе – сестра?!

Моё ты имя не спросил,
я твоего не назвала:
так в чём же дело, мой кумир, –
любовь нас просто не нашла?

Зачем сердца стучали в такт?
Зачем мы вместе лили кровь?
Ну почему случилось так,
и ты разбил мою любовь?

ЛЕТНИЙ САД
Холод смыл в аллеях краски,
листья отряхнув с деревьев:
мы с тобой одели маски,
вспоминая о поверьях,
скрыв под масками желанье
обладания друг другом…
Осень – наше испытанье
круг за кругом, круг за кругом.

Ты, скользнув с шелков постели,
встанешь у окна и спросишь:
– Мы друг другу надоели,
или ты меня не бросишь?
Я, наверно, не отвечу,
потому что сам не знаю,
потому что время лечит…
Осень это понимает.

Клёны потеряли краски,
липы разом обнажились:
и к чему все эти маски,
если сразу мы влюбились?..

У окошка лучше слушать,
как на землю снег ложится, –
мы в явленьях ищем душу,
оттого-то и не спится…
Вот и ночка за окошком,
словно сторож, ходит – бродит,
и следы её дорожкой
к небу звёздному уводят…

 

 

 

НЕ НАДО СЛОВ…
Отпусти меня, отпусти –
Нелюбви, прости, не снести:
Может, нужен нам пистолет,
Чтобы вымолвить слово «нет»;
Может, нужен и чёрный крест,
Чтоб оставил нас цепкий бес;
Или только могильный прах
Упокоит смертельный страх?

Не найти подходящих слов!
Мы уходим из жизни вновь
В промежутки ночных зарниц
На изломе былых границ.
Между раем и адом тьма
Застилает постель для сна,
И мы будем в ней спать, пока
По-над нами текут века.

А на кладбище вороньё
Всех у ямы отрытой ждёт:
И играет глухой оркестр,
И разносит свой «гимн» окрест.
И хоронят Святую Русь
Её дети под звуки муз.
И не надо порожних слов,
Если в яме лежит Любовь.

СЕСТРИЦЫ ДЕТСТВА МОЕГО…
В кудряшках веточки,
«снежок» по поясу, –
сбегались к деточке
берёзки босыми.

Мигнут приветливо:
«Приляг-ка в травушку!»,
головку ветрену,
как-будто бабушка,
погладят ласково,
прижмут к грудинушке,
всплакнут листочками
над сиротинушкой,
и колыбельную
споют наивную,
до слёз желанную,
и неизбывную…

– Ау! Любимые!..
Но эхом в просеках
былое сгинуло
в глубинах осени.

– Ау, родимые!..
Плутаю по лесу
и детство дивное
ищу по голосу…

БРОДЯГА
Из кармана драного –
сигарету мятую,
спичкой – чирк! – и, как всегда,
дрожь затяжкой рваною.
Каблуками шаркаю
по проспекту с кашлями,
проскочив под башнями
мусорными арками.
Мимо снега – инея,
«шопов» да макдональдсов:
лужи неба синего
в трещинах, как голос мой.
Двигаюсь несмазанно, –
веки грузом налиты,
мысли недосказаны
не с Ивана ль Калиты?

От вчерашней красоты
на помятой скатерти
благовестом с высоты
завалюсь на паперти.
И замру, едва дыша,
в миражах колоколов:
грешная, взлетит душа
в простоте одежд и слов.
И увидит дантов круг –
зону обитания –
в простоте простёртых рук,
просьб и в причитаниях.
Тут и Бог – с иконы в снег,
рядом, на колени…
Он да мой короткий век –
всё без перемены.

ОДНОМУ ОЧЕНЬ СТРАШНО УМИРАТЬ…
А кто знает, как страшно умирать, ё-моё,
Да при всей нашей вере в загробную жизнь:
Молча верные друзья в землю нашу улеглись,
А так страшно умирать одному, ё-моё.

И никто ведь не желает друг другу зла,
И, тем более, друзей вот так потерять:
Без их песен на миру и смерть не красна,
А без песен так не хочется помирать!

ПОЧЕМУ ВСЁ ТАК СЛОЖНО-ТО?
Почему так причудлива хрупкая вязь
разделяющих десятилетий?
Со словами «Ну вот, наконец добралась!»
ты возникнешь в январской метели.
И всё будет, как было как будто вчера,
словно не было долгой разлуки:
буду чаем с малиной «лечить» до утра,
на груди греть озябшие руки.

Буду вновь в глубине грешных взглядов тонуть,
улыбаясь невольно загадке:
так кого же всегда я хотел обмануть,
притворяясь, что всё, мол, в порядке?
И проснутся, возможно, попозже слова,
нам простят одиночества годы…
Замело!..  Но любовь в дом тебя довела
по наитию сквозь непогоды!

Почему так причудлива хрупкая вязь
разделивших нас десятилетий?
Вот и связь телефонная оборвалась – 
мы сказать главных слов не успели.
Разве стало от этого лучше? Кому?
Но нашла ж! Добралась! И согрелись…
Как легко затеряться в пути одному,
а вдвоём… что нам снег да метели!

ЗАГЛЯНИ НА «ОГОНЁК»…
Ты загляни к себе на «огонёк».
Налей чайку, горячего до боли.
Открой окно, впусти немного воли
Оттуда в свой укромный уголок.

Не прячься от погоды за стекло,
Пускай дожди пробьют твою беспечность:
С надеждой Бог нам вверил нашу вечность,
Так будем жить достойными Его.

И капелькой прольёмся за порог,
Увидим сами – все кругом пролились!
А там земля уже зазеленилась,
И сверху смотрит на Россию Бог…

Коснись любовью моего лица
И в нём её увидишь отраженье:
По капле – реки, Словом – пробужденье,
И нет у нас начала, нет конца!

АПОКАЛИПСИС – ЛАЙТ

«…Обманул, украл, убил,
а ответ один – бес попутал.
У беса, что, других занятий нет?..»

Здесь у каждого своя правота,
И у каждого – карающий меч.
И летит дурная с плеч голова,
Выбирая, где бы телу прилечь.

Здесь за злато убивают мечты,
И деньгами измеряется власть.
Здесь живые правят бал мертвецы,
Упиваясь свежей кровушкой всласть.

Не желаешь ли навеки застрять
В этом мире парадоксов идей?
Здесь лимит на все права выбирать,
Выбирай уже свой путь поскорей.

Ведь слетит дурная с плеч голова,
Выбирая, где бы телу прилечь,
Коль на каждого своя правота,
И без устали работает меч…

ВЕРА

(Псалтирь,
на третий псалом Давида)

Один я в окружении врагов.
Над верою моею насмехаясь,
они поносных не жалеют слов,
плюясь вослед мне, и ругаясь.

Кричат они: «И где же этот бог,
который не спешит к тебе на помощь?».
Заблудшие, и взять не могут в толк,
что Бог во мне, и Он дороже всех сокровищ.

Ложусь ли я или встаю с зарёй
к Нему свои молитвы обращаю,
и небеса уносят все печали,
и силы придают, смиренье и покой.

В наш век безверия и нечестивых дел
Господь душе приносит утешенье:
Так что мне грешников пустое поношенье?
Мне жаль их слепоты удел!

И я прошу: «Ты их прости,
Ведь им неведом путь спасенья,
А тем, кто верует, Ты дай благословенье
Сквозь хлад и град Твою Любовь нести».

СКИТАЛЬЦЫ

«Не суетись.
Ты выбор сделал ещё до своего рождения на Земле».

Осенняя пора
Скитальцев не застанет:
Стекут с небес дожди,
Смывая всякий след.
Скитальцев по мирам
Едва ли смерть обманет:
В реальностях Пути
Для смерти места нет.

Их разум может всё!
Игра его – «по полной»,
Как взгляд со стороны
На собственный маршрут.
Кто верует – спасён,
Скитальцев клан пополнен:
Обычным снятся сны –
Скитальцы в них живут.

И я давно в Пути,
Написанном когда-то:
Бродить из жизни в жизнь –
Вот истинная суть.
И ты свой мир найди!
Не просто, а ведь надо…
Себя туда «впиши»,
А прошлое?..  Забудь!

Скитальцы – не народ,
А сущности вселенных,
Посланники небес,
Хранители путей.
Придёт и твой черёд:
Поверь, я непременно
С котомкою чудес
Возникну у дверей!

ГРЁЗЫ
Мне грезятся порой миры иные,
и там всё происходит не со мной:
ведут беседы голоса чужие
о том, что не приносит мне покой.

Я призрак там!..  И кто-то от себя
вложил в мои уста чужие речи:
и сжался мир в размеры фонаря,
и в храме постепенно гаснут свечи.

Спешит куда-то мимо цирк иллюзий.
Уходит жизнь, но только не со мной.
И строчки нужной не отыщет муза,
седеющая юной головой.

Беседы не кончаются чужие.
Не найден мне обещанный покой.
Пусть грезятся порой миры иные,
но кто в «спектакле» притворялся мной?

 

МОЛОДЫМ СОЛДАТАМ И ОФИЦЕРАМ…

«Умереть не страшно –
страшно умирать…»,

поэт-воин Игорь Григорьев

Многое станет неважным,
Многое можно забыть:
Да, умирать очень страшно,
Если так хочется жить – 
С детства знакомой тропинкой,
Осень встречая, бродить;
Встретившись взглядом с девчонкой,
Сразу узнав, полюбить.

Вроде немного и пожил,
Знаю не всё что-почём.
Здесь, значит, Бог напророчил
Братьев прикрыть под огнём?
А помирать очень страшно,
Каждому хочется жить:
Но, что случится, – неважно,
Главное – важному быть!

Там, за спиной побратимы, –
Мамочка, сына прости! –
Это ведь долг командира
Всех их прикрыть и спасти…

 

Перейти на авторскую страницу С.И. Горшкова>>
Читать прозу С.И. Горшкова, 2022 >>
Читать стихи С.И. Горшкова, 2021 >>

 

Людмила Скатова. Образы России

Людмила Скатова

ОБРАЗЫ РОССИИ
(стихи)

ОСЕННИЕ КАМЕИ

Но много нас еще живых,
И нам причины нет печалиться…
А. Пушкин

1.
Пасхального сердца камею
Еще задержать мне  в груди.
Есть воля Господня. Как смею
Я в спор с этой волей войти.
А воля Господня – не шутка.
Как милость, она на краю…
Но все-таки беличья шубка
Не будет пригодна в раю.
И жемчуг тягучий и праздный,
И пенье под вечер в тиши,
И траурный пояс атласный
Не станут спасеньем души.
И эта листва, этот ветер…
Что рвется он тщетно сказать?
Желал он, чтоб каждый заметил
Его леденящую стать.
А эти цветы, что поникли
На клумбах застывших, дрожа?..
В предчувствии зимних каникул,
Как бабочка, рвется душа.

2.
Осень – предисловие к зиме.
Ясени в старинной тусклой бронзе.
О забытой в клумбе кем-то розе
Ветру попечение иметь.
Сбросит он на землю лепестки
Будто письма, что не прочитали.
Осень, осень… Вестница печали,
Все кладет последние мазки
На полотна, что зима сорвет,
Разметает, в серебро оправит.
Вот, в таком, непоправимом сплаве,
Наше Новолетие грядет.

ЗАВЕТНОЕ
Как землю одевает снег!
Природа замерла в тревоге.
Стремят свой бесконечный бег
В тумане серые дороги.
У каждого своя печаль,
Своя заветная утрата,
Судьбой предсказанная даль
И четки веры из агата.
И есть небесная триодь,
Стихи с душою несказанной,
Молитва: да хранит Господь
Любимых наших в сече бранной!
Лишь в уголках стесненных губ –
Едва заметная улыбка…
Легло же в руку без искусств
Мне слово драгоценным слитком!
Без волхований кружева.
Житейскую расплавив прозу,
Строку роняю в снег, как розу,
Согрев озябшие слова.

КЛАД
Отвоевываю у быта
Для грядущего горсть стихов.
Не Гомером ли путь испытан,
И не им ли шел Стасихор.
Отвоевываю у мира,
Что певцов своих невзлюбил,
Право петь вопреки… У мнимых –
Право подлинности чернил.
Отвоевываю у сытых
Ради тех, кто хранят свой глад,
Не от мира сего открытость,
Не от века мне данный клад.

АКТРИСА
В сумерки уходят поезда,
Тонкий голос близ иконы тает…
Жаль, что эта жизнь не навсегда,
Жаль, что лаконична ночь Святая!
Граммофон тревожно отзвучит,
И сойдет с престола королева.
Музыка, рояль, души ключи,
Все, что пело так и так болело!
Тонкий волос – тонкая душа.
На груди мерцает крест нательный…
Рана от прошедшего свежа.
Но от неизбывного – смертельна.

МИМОЛЕТНОСТЬ

Уплываем теперьна Цитеру…
Г.Иванов

К каким ни прикоснись мирам,
К каким ни обратись химерам,
Все тщетно. Есть «Et cetera» —
Далекий остров. Символ веры.
Не страшно ничего, когда
Земля у ног лежит такая –
Эт Цэтэра!.. Кругом вода
И дымка счастья голубая.
Цитера или Цэтэра?
Поэт Иванов знал Цитеру,
Пока отплытия пора
Не пресекла земную меру.
Мир вышел за борт, мир исчез,
Он расплескался, как мадера…
Его сложили в черный кейс,
Забыв, что есть еще Цитера,
Что паруса, как веера,
В лицо свободный ветер дует,
Et cetera, et cetera –
Я возвещу, отплыть задумав.

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ СОЧЕЛЬНИК
Под сумерки блестят шары, украсив ели.
Щелкунчик и Мари присели на качели.
Прекрасны и нежны фарфоровые лица,
Искрятся крыши кирх на глянцевых страницах.
Глазурь и марципан… Вот вам заветный пряник!
Остановись же, миг, пред тем, что скоро грянет
Звонят колокола над маленьким вертепом,
Над всем, что до сих пор на мир взирает слепо.
Пусть детской ручки взлет благословляет верных
Увечных и больных, последних, а не первых!
О, детской ручки взлет – как благовест, как праздник…
Еще далек эдикт, что остановит казни
Тех первых христиан… и битва Константина…
В кофейне подают со сливками малину.
И башенный флагшток задел крылами ветер.
Настала смена блюд, на блюде – «Черный Петер».
Щелкунчик и Мари… Сквозь дым летят качели.
Ужели старый мир скончался, в самом деле?..

У ЦАРСКОЙ ЕЛКИ
Рождественская елочка
Осыпана свечами.
На ветках, как на полочках,
Все шепчутся ночами
То маленькие ангелы,
То звезды Вифлеема,
Их золотые факелы
Заправлены елеем.
А над дворцовой залою
Восходит Новолетье,
И в отсветах коралловых
Так беззаботны Дети.
Как будто из предания,
Из сказочного царствия!..
Лишь снимки длят свидания
Их неземного странствия.
Они там были счастливы,
Смотрели так взволнованно,
И в белом шли к Причастию,
А далее – как воины.

ПСКОВСКИЙ ВОКЗАЛ

Сердце Царево в руце Божией,
глаголет Господь.
Ты же истинный Помазанник
и слуга Господень…
Канон Царственным Мученикам,
глас 6

На вокзале, где Царь обреченный
Отреченья врагам не писал,
Мне предстать, тайной века прельщенной,
И взлелеять глагол, что устал.
Пронести его сквозь умолчанье,
Клевету и насмешников строй…
На вокзале, где в час ожиданья
Вдруг привиделся Царь мне Святой.
…Как с парадного смотрит портрета –
Боль и нежность пленяют, манят…
И расстрельного тени рассвета
На перрон вдруг сошли близ меня.

ЦАРСКОСЕЛЬСКИЙ ЛЕБЕДЬ
Долгожданный Мальчик, Царское Дитя!..
Несказанно быстро годы пролетят.
Годы благодати, счастья и любви…
Царскосельский Лебедь. Перышки в крови.
Вымоленный Мальчик! Отчего же грусть
Завладела взглядом, Цесаревич-Русь?
Ты еще ступаешь бодро по росе,
Царский, долгожданный Отрок Алексей.
Радуются Сестры… И зачем она,
Эта на Востоке дальняя война.
Годы благодати, счастья и любви…
Русская эскадра, как и Ты, в крови!
Цесаревич-Агнец, подскажи ответ:
Сколько же осталось этих – русских лет?
Отчего на Запад движутся войска?
Отчего пылает свечка у виска?
Тайно плачут Сестры… Молится Отец,
Муками стяжавший Святости Венец.
Жребий не земной был – оттого жесток!
Обжигает пламень мертвенный висок.

Годы благодати, счастья и любви –
Царскосельский Лебедь… Перышки в крови.

 ЛИЛИИ ДАРМШТАДТА
(Елизавета и Александра)
Две Сестры. Две Лилии. Две Розы.
Устремленный в будущее взгляд.
Без позерства благородны позы…
Русский бал и русский маскарад.

Русский марш и русские победы –
Все минует Их, как милый сон,
И утесами обступят беды,
Панихидный станет чаще звон.

Все дела благие позабудут,
И темницей станут Их дома…
Лишь букет засохших незабудок
Припасет последняя зима.

Лишь жасмина легкое томленье
Долетит до узников в ночи.
Вздох небес. Икона «Умиленье»…
Две Души. Две русские Свечи.

Нет, Они пощады не просили.
Избранно молчанье у Святых!
Что, скажи, ты празднуешь, Россия,
В Их домах, где жить не можешь ты?!

ОБРАЗЫ РОССИИ
В образах царской России
(Разве же Ты умерла?)
Веры духовная сила
И красоты зеркала.

Всмотришься, и не поверишь:
Кто это? Точно, не Ты…
В полураскрытые двери
Лики иной красоты

Манят тревогой и негой,
Музыкой маршей и грез,
И ослепительным снегом,
Словом, пронзившим до слез.

Словом, рожденным стихией,
Слово, как воздух, во рту…
Если уйти, то с Россией,
Иль устоять на ветру –

С нею, такой безграничной,
С нею, больной, но живой,
Только откуда величье
В каждой ее запятой.

В каждом ее многоточье,
В каждом ее «исполать»,
В каждом дыханье меж строчек,
Что не сумело солгать.

Что объяснять? Разве надо?
Мчит на бронях век лихих.
Родина – Сердце… В награду
От задыханья – Стихи.

ПО ПРАВУ ЛЮБВИ

Все – пепел…
Иоанн Дамаскин

По праву любви и по праву наследства,
По праву священного – русского детства,
И снега, блиставшего ризным покровом,
По праву мне Господом данного слова.
По праву убитых и взятых на небо,
Что стали закваской для доброго хлеба,
По праву зерна, что опущено в недра,
Пришла, говорю…
Пепел, жаждущий Ветра.

РУССКОЕ СЛОВО

Слово плоть бысть, чтобы
и тело Его стало Словом…
Святитель Григорий Богослов

Попробуйте Русское слово на вкус!..
Лазурная высь и сверкание бус –
Как будто рассыпан янтарь-сердолик…
О, Русское слово!
Ты здесь и… вдали,
На тех перекрестках!.. Особая стать –
Тебя сохранить было и удержать.
Тебя сохранили – твой пламенный лик,
Лазурную высь, золотой сердолик.
Взнесли сквозь атаки, изгнание, свет…
Лишь им поверялось сиянье побед.
И горечь утраты, обеты живых,
Что мертвым давали, когда шли на «вы».
И разве что только свинцовая хмарь
Накрыла тот вздох обещанья, как встарь
Сдавила!.. И все же сквозь красную мглу
По-русски сказать до сих пор я могу.
Порой дерзновенно… Так рдян сердолик!
Как капелька крови, в ладони возник.
Как привкус былого, что взял рубежи…
Мой Ангел, земные пути развяжи –
Невидимой силою. Слово ведь плоть…
Какое богатство подал нам Господь!

БУНИН. ОТБЛИКИ
Нечто бунинское.
Осень. Холода.
И вода у Сены так седа
В обрамленье плюща и снегов.
Баржи спят у белых берегов.
И встает видением Париж,
И звучит зачем-то Оффенбах…
Улочки, изломы галльских крыш…
Приговор свой вынесла Судьба.
Окна скрыты ставнями. Балкон.
Русский храм. Ему – земной поклон,
Первый, мною встреченный… Впусти,
Галльский город, вставший на пути!
Несказанный город. Чуждый кров.
Русский след повсюду! И порой
Знаешь, что восходит, как ни тлей,
Муза Грасса в сумерках аллей,
Чьи шаги не слышны – так  легки!
Русские из русских – казаки…
Женевьева сон ваш охранит –
Дикий камень Марны и гранит.
Белый мрамор, тяжкий Братский Крест…
Всем хватило погребальных мест!
Бунин: крест Трувора – псковский стяг.
Разве позабыли, что в гостях?..

Мы всегда в посланье, мы в пути –
С Родиной, как с ладанкой в горсти.

К МУЗЕ
Муза моя – эмигрантка, монархиня,
Русская женщина с ликом Архангела,
Плакальщица на руинах Империи,
Певчая в хоре, где слышится: «Верую».
Вот потому ей и жребий скиталицы…
Чернь затаилась до срока и скалится.
Нищие с паперти к ней – благосклонные,
Крестным знаменьем встречают, поклонами.
Равно – кириллица им и глаголица.
Муза! Пусть даже она – Доброволица,
Утром пришла ко мне с песней походною,
Барышней милой, сестрой благородною,
Что со свечой простояла под ликами…
Кто ты, молчальница?..
Плачешь под липами,
Музой назвавшись…
Так проще – слыть Музою!
Ангел напишет рукою союзною:
— Муза твоя – не мирянка, монахиня,
Ведома тайнопись снами и знаками.
А с ясновидящих спросы короткие…
Ах, сладкопевная! Ах, взглядом кроткая!
В мыслях пытливая, в сказах неспешная –
Муза, посланница мира нездешнего.

ТАИНСТВЕННЫЕ СБЛИЖЕНЬЯ
Души ли моей веленье
Иль предков дальних призывы?
Таинственные сближенья –
Пронзительные мотивы.

Как орифламмы под осень
Трепещут листы, сгорая…
И что мне, — вдруг кто-то спросит, —
Вот эта земля чужая:

С Пречистою Девой арки,
Расчищенные дубравы,
И сполохи маков жарких,
Вердена горькие травы.

И башни Средневековья
Над каменными мостами,
Поля, омытые кровью,
С березами и крестами

Лес… От такой нагрузки
Давно он шумит несмело!
И надписи по-французски –
На русских крестах на белых.

Всю жизнь я иду по следу
Рассеянного наследства.
Смогла бы – сказала деду:
«Я снова вернулась в детство!»

Он про великие битвы
Слагал для меня баллады,
А в сердце таил молитвы,
В земле – от Царя награды.

На сердце, лишенном страхов,
Кровила всю жизнь зарубка:
Оставленный немцам Краков
И «ковельская мясорубка».

«И РАЗВЕ ПОГАСЛА СВЕЧА?..»
…Ты все говорил, что  и я –
Оттуда, где барышни в шляпах.
Оттуда изъяли меня
С березами в траурных крапах.
Оттуда все Русские – Мы,
Все Скобелевы, Ушаковы,
Оттуда, где даже холмы
В венцах предстояли терновых.
И разве погасла свеча?
И разве мы зря уцелели?
Тень встала – Креста и Меча,
Чтоб Русскими стать мы успели!

ПЕРЕКЛИЧКИ
— Вы ведь давно там у Господа Вышнего –
Прежней России сословия бывшие.
Мы – ваши сны, ваших судеб осколочки,
Липы, дубы, сосны, ивы да елочки,
Может, рябины над холмиком низеньким –
Барышни Тани? Боярыни Лизоньки?..
Холодно, сумрачно нам и обманчиво
В Красном Селе, Петергофе и Гатчине.
Мы под крестами… И кто-то поставил их –
Свечи, лампады… Зияют проталины.
Не оживает Россия Великая.
Ересь пронзила ее многоликая.
Все перекроено, жестко порушено –
От равнодушия и от бездушия.
Души измотаны, люто изранены…
Нет, не сверкаем изящными гранями! –
В Красном Селе, Петергофе и Гатчине
В поисках бродим того, что утрачено.

И не находим, какого мы Времени!
В городе Мюнхене, в городе Бремене –
Где только не было нас в час назначенный,
Но ведь без Родины, бурей охваченной,
С именем чуждым уже как столетие!
— Мы обескровлены, вы обесцветили.
Вы – наши сны, тяжких судеб осколочки,
Липы, дубы, сосны, ивы да елочки…
Может, акации гроздья духмяные –
Белые-белые свитки помянные.
А над полянами с сорными травами –
Только рябины с потёками ржавыми.

ВРАНГЕЛЕВСКИЙ ПЕРСТЕНЬ

Серебряный, с инициалами генерал-лейтенанта барона П.Н.Врангеля, этот перстень был вручен автору – лауреату премии, носящей его блистательное имя, в 2022 г.

Врангелевский перстень –
Два инициала…
Белую Россию
В детстве я узнала.
Будто уходила
С нею от причала,
И в степях задонских
Грезилось начало
Всех стихов и песен
В духе старых маршей…
Стала сопричастность
Лишь с годами старше.
Раскаленный воздух
На реке Царице…
Ликовал отбитый
Врангелем Царицын!
И в толпе с цветами –
В шляпе с розой белой,
Я стихи слагала
Нашим – русским, Белым!
Там, в степях Кубанских,
Где так пули метки,
Не сдавались, знаю,
Доблестные предки.
Духом восходили
Вслед пурпурной Пасхе –
Под хоругвь Христову,
На небесный праздник.
И оттуда, с пира,
Отогнав печали,
Мне благословенье
Чинно посылали –
На любовь-служенье
Родине Великой
И на песнь героям
В светозарных ликах.
С ними уходила
Торною дорогой…
Врангелевский перстень
Был велик немного.
Два инициала…
Аналой… Икона…
Вдохновляет доблесть
Белого барона.

ПЕРВОПОХОДНИКИ
Французская книжка, французский язык
Забыты… «По коням! Пора!»
Мальчишеский, в синем сафьяне, Дневник…
Михайловцы, свят-юнкера:
«Как ныне взбирается вещий Олег…» —
Поют, из станиц уходя
В поход, через степи… И где их ночлег
Под марш ледяного дождя?
Задонские степи. «Вперед, на Кубань!
Полям Дудергофа – поклон…
В грязи по колено, не обувь, а рвань…»
Но траур бессмертных погон
У Марковцев – это уже на века,
Пусть шпоры ушли в чернозем!..
«Ударницы» угол, как символ полка.
Корниловцам степь нипочем!
Листочки мальчишеского Дневника
Летят по бездомной степи.
«Как ныне взбирается…» Это пока,
Пока он не ранен, и пить
Не просят уста, обгоревшие вдруг,
Пока еще помнит он быль
О Князе… Покуда Михайловец, друг,
Не пал в серебристый ковыль.
На ящик зарядный положен Дневник.
Шрапнелей висят облака…
И  беглым  огнем по врагу, что возник!
«Покуда мы живы!..
Пока…»

 

Перейти на авторскую страницу Л.А. Скатовой>>
Читать стихи Л.А. Скатовой, 2021 г. >>
Читать эссе Л.А. Скатовой «Мне дали имя при крещенье Анна…» >>

 

Евгения Гусева. Дедово наследство

Евгения Гусева

ДЕДОВО НАСЛЕДСТВО
(стихи)

ГОРОД МОЕГО ДЕТСТВА
Преображается наш город,-
Растут дома, бегут проспекты,
А мне мой тихий прежний дорог-
Без модных штучек, без эффектов,

Без  ослепительной рекламы
И без гудков авто летящих.
Люблю я Псков в рассказах мамы-
Уютный, старый, — настоящий.

Я и сама ещё застала
Безудержную зелень улиц,
Сложилось здесь судьбы начало,
И чувства первые проснулись.

Наверно, склонны приукрасить
Мы детства годы золотые, –
Хранятся в памяти, как праздник,
Как в сказке – солнцем залитые.

И отчего – то нынче ближе
Особый местный чудный говор,
И, кажется, я снова слышу
Заливистый резухи[1] голос.

Здесь «Скобаря» ломали жарко[2],
Во двориках под взрывы смеха,
И танец этот — как ни жалко,-
Не встретишь уж на дискотеках…

Всё не забудется, конечно,
С годами память, как прозренье,
Неумолимо, быстротечно
Летит безжалостное время…

ЛЕТНИЙ ДОЖДЬ
Когда шумит
                   июльский дождь,
Которого ты долго ждёшь, —
Весёлый, озорной,
                                   летящий, —
Как сквозь хрусталь
                                    или стекло
Из преломленья волшебство
Встречает взгляд
                      на миг скользящий.

А город будто бы промыт,
Из ломких линий состоит,
Из новых
              непривычных красок,
Из необычных
                         странных форм,
Из нарушений старых норм, —
Сквозь ливня
                 взгляд голубоглазый.

Он как пришёл,
                                 так и уйдёт, —
Внезапно прекратив полёт
Потоков, струй,
                       ручьёв звенящих,
И встанет радуга — дуга,
Соединяя берега,
Фантомом света
                             преходящим…

ХРИЗАНТЕМЫ
Ты не дарил мне жёлтых хризантем,
Во время оно их и не бывало.
Я вспомнила об этом не затем,
Чтоб всё вернуть и всё начать сначала.

Мне говорили: жёлтый цвет – беда,
Но посмотри же, как они прекрасны!
Мне кажется, ты не любил тогда,
А нынче все старания напрасны.

Теперь пришли иные времена,
Другие песни и другие темы,
Из памяти истёрлись имена,
А на углах, как солнца, хризантемы…

*  *  *
В Пскове дождливый вечер,
Тучи, тепло, туман,
Ранняя тьма на плечи,
Тени, просвет? — Обман.

Сырость и сплин, — тревога,
Звуки рассеял дождь,
Как отыскать дорогу?-
Сумрак бросает в дрожь.

Те же фонарь, аптека,
Вывески — в смутный ряд,
Только мерцает где-то
Прежней красы наряд.

Кажется, время — в точку,
Мир тяжелеет в сон,
Трудно вам в одиночку
Сей пережить сезон…

Утро опять забрезжит,
Чайник пошлёт свисток,-
Жизнь всё ж не будет прежней,
Чистый возьмём листок…

ОСЕННИЕ КРУЖЕВА
Печальна и прекрасна
                                   эта осень,
Когда нет солнца, —
                        светится листва,
Летящую, её ветрами сносит,
А кажется —
                       плетутся кружева.

Да с нитью золотой,
                               да с бисеринкой
Некрупного дождя, — из сизых туч,
Возможно, —
            со стеклярусом снежинки, —
Морозец часто осенью трескуч.

Шуршание, бормотанье,
                                              осязанье
Прохлады
                    безперчаточной рукой,
И упованье на запоминанье,
Перенимая нежность и покой.

Где клён вчера мерцал
                               медовым светом,
Сегодня — лишь графический узор,
И хочется откликнуться сонетом
На стылых листьев
                                 тихий разговор.

МНОГОТОЧИЕ…
Где твой апрель и где
                                 твоя весна,
И отчего же ночью не до сна?
Летят года, как
                  с яблони цветочки,
Когда подует в мае ветерок. —
Чему цвести, чему слетать —
                                   свой срок,
Но рано всё ж ещё
                      нам ставить точку!

Ведь многоточием отмечен путь,
С дороги вправо-влево
                                          не свернуть,
Пусть это даже
                                   узкая тропинка, —
Весны рассвет, и летнее тепло,
И осени багряное крыло,
А от студеных зим
                        звездой — снежинка.

Стремительно
                              упрямой чередой
Мелькают дни, но в сердце —
                                               молодой
Немолкнущий напев
                                          виолончели!
Идут с тобою об руку друзья,
Слетает муза верная твоя, —
Не ста́ры мы, а
                      просто повзрослели!

ДЕДОВО НАСЛЕДСТВО
Тени пролетающих стрекоз,
Над водой плывущее сиянье,
Облака, спешащие вразброс,
Будто прошлых дней воспоминанья.

Теплый ветер лодку раскачал,
Что стоит навечно на приколе;
Знаю, — здесь начало всех начал,
Родина, ты мне приснилась что ли?

Деревенька прямо у реки,
Там — ракитник и кусты сирени,
А под вечер — в окнах огоньки,
В темноту бегущие ступени.

От росы — алмазы поутру,
Но не колки, а нежны, как ласка.
«Подмошье»[3] — селенье на юру,
Сладкий сон, влекущий, будто сказка.

Здесь когда-то родился мой дед,
Мама — тоже здесь бывала в детстве,
Сколько бы не прокатилось лет,
Здесь — моё духовное наследство.

ЛЕСНАЯ ТАЙНА
Таинство тёмного леса,
Дальних полян забытьё.
Что за грядой — неизвестно, —
В сумерках сердце моё.
Занавес сени туманной,
Редкий пичуг пересвист.
Вдруг на развилке нежданно
Ветви цветеньем зажглись.

Яблонька – белая сказка, —
Как ты попала сюда?
Может когда – то  прекрасный
Дом здесь  стоял, но года
Минули, всё пролетело,
Всё забытьём поросло,
Нынче вольготно и смело
Племя дерев вознеслось.

Только осталась развилка,
Прежней дороги печать.
Словно былого слезинка
Капелькой белой сиять
Будет сквозь времени замять
Яблони девичий стан.
Прошлое кутая в память
Лес красотой осиян.

ОБЛАКО
Стихнет музыка, и белое на синем,
Тихо облачко растает в вышине,
И опять душа заплачет по России,
По сынам её, погибшим на войне.

Это облако — не просто лишь виденье:
Чьё-то сердце улетает в небеса,
Одарив родную землю на мгновенье
Той любовью, что под утро,
                                                     как роса

Стынью выпадет
                            на травы луговые,
И на листья недремотные берёз…
Чтоб жила вовеки матушка Россия,
Шли на смерть бойцы
                       в годины чёрных гроз!

К ПУШКИНОГОРЬЮ
Спешу в мечтах своих
                       к Пушкиногорью,
Туда, где
                  Святогорский
                                     монастырь,
Окрест него
                      так зимушке
                                      привольно, —
Поля, леса в снегах
                             и вдаль, и вширь.

Пускай и не сезон, —
                                    метели, вьюги,
День все ещё короткий,
                                           ночь темна,
Белым-бело,
                       и стынь
                                      по всей округе,
Деревья в шубах
                                   будто в чарах сна.

Но дерзкой мысли
                             не страшны преграды,
Летит легко,
                      как быстрокрылый
                                                          ветр
За старо-монастырскую
                                                 ограду,
Где с миром упокоился Поэт…

МОТИВ ОСЕННЕЙ ФЛЕЙТЫ
В моей душе мотив печальный
Осенней флейты зазвучал,-
Зовёт сентябрь на бал прощальный,
На свой осенний карнавал.

Ещё сомнительно, что завтра
В парчу и злато обрядит
Листву деревьев вихрь внезапный,-
Да, это будет впереди!

А нынче мы грустим немного
О лете, улетевшем вдаль,
И о нехоженных дорогах,
О том, чего бесспорно жаль.

И о цветении лучистом,
Об отлетевших прочь ночах,
Когда в свеченьи серебристом
Пел о любви искусный птах.

О теплых ливнях долгожданных,
О звёздах в любящих очах,
О встречах радостных, желанных
На дальних южных берегах…

Ах, осень, подари немного
Ещё и солнца, и тепла,
Тогда мы зимнюю дорогу
На лёгких пролетим крылах!

УЧИТЬСЯ В ПИТЕРЕ
Учиться в Питере — отрада!
Там, где Михайловского сада
Живут роскошные цветы,
Там, где Нева —
                   стальной стрелою,
И Медный Всадник —
                               над толпою,
А небо — вечной чистоты.

Где острова
                    совсем, как птицы
На глади вод,
                       и будут сниться
Проспекты с
                       ве́трами
                                         насквозь,
Там я оставила частицу
Сердечка, —
                 пусть не возвратится
К нам юность, —
                    мы живём не врозь!

Всё эти тучи и туманы
В мечтах,
                от белой ночи пьяных,
От стай жемчужных облаков,
От запаха хмельной сирени, —
Там до сих пор гуляют тени
Здесь
            прежде
                       живших земляков…

ПСКОВСКИЕ ЗВОННИЦЫ
Знаменитые псковские звонницы,
Так похожие на паруса,
Будто ветром истории полнятся,
Чтоб уплыть в вышину, — в небеса.

Но стоят на приколе у вечности,
С белым храмом сливаясь навек,
Чтоб секрет красоты в бесконечности
Открывал для себя человек.

ПСКОВСКИЕ ДОМА — ПАМЯТНИКИ
Что за дом, — да дом Пече́нко[4],
Что за двор, — Подзноев двор[5],
Да, они похожи чем – то:
Живы мгле наперекор,-

Тьме времён, годам разрухи,
Войнам, смутам, нищете!
По ночам, — слышь, ходят слухи,-
Здесь таинственная тень

Бродит и вздыхает громко,
Может быть, — хозяин сам
От делишек смутных, тёмных
Предан вечности судам?..

Эх ты, матушка Россия,
Сколько бед ты понесла!
Но жемчужины живые
Для потомков сберегла.

Псковская архитектура,
Зодчих пращуров привет,-
Вписана в ландшафт, в натуру,
Впечатляет столько лет!

Вот окно в кокошник томный
Нарядилось и пленит
Камня кружевом узорным,
У крыльца – надёжный вид.

Нет ни золота, ни глянца,
Лишь поэзия сердец
Прежних каменщиков. Шансы
Есть воскреснуть наконец.

Двор Подзноева сегодня
Обновлён и знаменит[6],
Двор Печенко всем погодам
И ветрам насквозь открыт.

Возродятся ли шедевры,
Что в наследие даны,
Или с фотографий древних

[1] Резуха-псковская тальянка — удивительная русская гармоника, распространённая среди крестьян Псковской области. Снаружи напоминает старинную церковную книгу, изукрашенную изящным мельхиоровым или латунным орнаментом. Играет необычным, слегка инопланетным и резковатым голосом, за что и получила прозвище «резуха» (здесь и далее – примечания автора);
[2] «Скобаря ломать» — На Псковщине этот танец называют «скобарь» или «ломание» — ломать веселого. Веселого — ломали под гармошечный наигрыш. Мотив незатейлив, довольно ритмичен;
[3] Пόдмошье, Псковская обл., Порховский район. К сожалению, деревня обезлюдела почти совсем;
[4] Дом-палаты Пече́нко, расположенные в Пскове в дальнем углу улицы Гоголя, в XVII веке построила артель неизвестных псковских каменщиков;
[5] В настоящее время первоначальная история этих зданий и их владельцев не установлена. В литературе их принято называть либо именами последних владельцев, либо условными наименованиями. Первоначальные владельцы и строители двора Подзноева также неизвестны. Опираясь на данные исследования псковской гражданской архитектуры, главное здание двора Подзноева можно отнести к первой половине ХVII в., как редчайший пример, в котором отражены конструктивные и планировочные приемы, характерные для гражданских построек еще в ХVI века;
[6] В палатах Подзноева ныне расположен ресторанно-гостиничный комплекс.


Перейти на авторскую страницу Е.В. Гусевой>>

 

Геннадий Синицкий. Без шанса на второй выстрел

Геннадий Синицкий

Без шанса на второй выстрел
(очерк)

Когда началась война Людмиле Жарковой вот-вот исполнилось 17 лет. Она проживала в г. Энгельс Немцев Поволжья АССР, где вместе с другими сверстниками упорно осаждала городской военкомат.
— Вам нужно подрасти, — отвечали ей. И эти слова казались самыми обидными, что она могла услышать в тот момент жизни.
В военкоматы тогда ходило много девушек: студентки, рабочие, колхозницы, комсомолки и беспартийные. Они писали письма в Главное управление всеобуча, ЦК комсомола, партийные комитеты. Умоляли, требовали, просили только об одном — дать в руки оружие и направить на фронт. Напор был настолько сильным, что превратился во всеобщее, неодолимое течение и возымел своё действие на результат достижимого.
В оранжерее Шереметьевского дворца, в подмосковных Вешняках, было открыто женское отделение курсов при Центральной школе инструкторов снайперской подготовки, где на её базе с мая 1943 года начала действовать Центральная женская школа снайперской подготовки. На курсы отбирали только молодых девушек, большинству из которых было 17-20 лет. Они добровольно расстались с родными и близкими, некоторые впервые вылетели из родительского гнезда. Сюда же попала и Люда Жаркова. В ноябре 1942 года она получила повестку и с группой девушек-добровольцев прибыла в снайперскую школу, из Саратовского пересыльного пункта.
Учиться было нелегко. Целыми днями девчата находились на огневом рубеже.
— Я помню, первое время всё в «молоко» стреляла, — писала Людмила, — меня даже в стенгазете протянули…
Прошло менее полугода. Снайперская пара — Людмила Жаркова и Валентина Драгунова сдали экзамены на «отлично». Школу окончили 800 человек, но на фронт отправили только 100 снайперов: 50 на Ленинградский, 50 на Калининский. Люду с Валей определили в 153-й запасной стрелковый полк 21-й гвардейской стрелковой дивизии 3-й Ударной Армии. 
— Нас встретил командир полка товарищ Чикарьков. Подъехал верхом на лошади. Не очень любезной была встреча. Он сразу ошарашил нас: «Я думал мне снайперов прислали, а здесь одни девчонки».
Целую неделю девушкам пришлось показывать своё мастерство на огневой запасного полка. Здесь же находился и Чикарьков. Он всю неделю не отходя наблюдал за снайперами и, когда убедился, что девчат прислали на фронт не за красивые глаза, стал для них настоящим другом. Вскоре их отправили во 2-ю гвардейскую стрелковую дивизию. Жаркова с Драгуновой и пара Тоси Болтаевой с Машей Галеня попали в первый батальон, которым командовал Капустинский (погиб под Невелем в рукопашной схватке). Первой ротой командовал лейтенант Михаил Копейкин. Он то и познакомил Людмилу с бойцами и обстановкой на их участке фронта.
Первые два дня Жаркова изучала оборону противника. Немцы умели хорошо маскироваться. Однако, боевые подруги Людмилы открыли свой счёт с первого дня, а у неё, как назло, ничего не получалось. И это свербело, не давало покоя.
— Помню бойца средних лет, душевный был человек. Я с ним сразу подружилась, всё жаловалась: «Видите, Абасов, где тут убить немца: всё как вымерло, ни одного фашиста не заметила за два дня».
На четвёртый день Людмилу вызвал к себе командир роты и сказал: «На вашем участке появился немецкий снайпер. Приказываю убрать фашиста».
— Есть убрать! — ответила Жаркова.
После чего пошла советоваться к Абасову. Он показал Людмиле место на нейтральной полосе, где не было мин. Ночью она доползла до него, окопалась, замаскировалась и стала ждать рассвета. Утром заметила, что в сотне метров правее «вырос» куст, раньше его не было. Значит, там — вражеский снайпер. Когда взошло солнце, меж веток блеснула оптика.
«У снайпера есть шанс только на один выстрел» — вспомнила Людмила заповедь снайперских курсов. Здесь нельзя облажаться, цена ошибки — жизнь! Причём жизнь не только твоя, но и твоих товарищей, на которых враг сейчас наводит прицел.
Цель найдена, контроль дыхания, плавный спуск, выстрел. На той стороне раздался страшный, душераздирающий крик, потом всё стихло. Крик услышали и наши и немцы. Фашисты стали бить из миномёта по нашим позициям.
Весь день, дотемна, Жаркова пролежала без движения. Когда стемнело, вернулась на свои позиции. После доклада командиру, ротный сказал: «Молодец, Люда». И для неё — это «молодец» было высшей наградой, так Людмила уничтожила своего первого фашиста.
Спустя несколько дней Людмилу отправили на армейский слёт снайперов 3-й Ударной Армии, где она встретила своих боевых подруг по снайперской школе, среди них: Валя Драгунова, Тося Болтаева, Маша Галеня, Саша Шляхова, Рая Благова, Клава Иванова, Вера Артамонова, Оля Быкова, Оля Марьенкина, Галя Кочеткова, Маша Морозова, Сима Самойлова, Нина Белоброва, Лида Ветрова, Юля Популова, Шура Трофимова, Филенко, Богомолова.
В соревновании девушки заняли первое место. Однако впереди у каждой из них были долгие вёрсты Великой Отечественной войны.
P.S.: За образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленную при этом доблесть и мужество, гвардии ефрейтор Жаркова Людмила Андреевна, 1924 г.р., награждена: медалью «За боевые заслуги» (26.08.1943), медалью «За отвагу» (25.01.1944) и «Орденом Славы III степени» (31.05.1944). По данным последнего наградного листа на счету Людмилы было 57 убитых немецких солдат и офицеров.
После окончания войны Людмила Андреевна Жаркова работала бухгалтером на мебельной фабрике города Печора Коми АССР.


Перейти на авторскую страницу Г.Н. Синицкого>>
Читать статью Г.Н. Синицкого «Патриотам посёлка Серёдка» >>

Читать рассказ Г.Н. Синицкого «Приснопамятное» и сказку «От добра добра не ищут» >>
Читать рассказ Г.Н. Синицкого «Помяни мя» >>

 

Анатолий Москалинский. Мороженое детства

Анатолий Москалинский

МОРОЖЕНОЕ ДЕТСТВА
(рассказ)

Городок. 80-е. Это город так называется — Городок. Впрочем, он городок и есть, куда ему до города! Вот пёстрый от домов и палисадников частный сектор, речка, с наклонившемся набок, висячим мостиком. А так, как наклон очень большой, то он скорее не висячий, а стоячий. К тому же доски  плохенькие. И чтобы пройти по нему, нужно  идти бочком, приставными шажками и очень крепко держаться за ржавый витой трос. Вот, старая, полуразрушенная крепость, помнившая ещё Александра Невского. Далее тоже очень старая пожарная колокольня или каланча – уже Александра Невского не помнившая. И железнодорожный полустанок. И, вообще, железная дорога так близко (она буквально опоясывает городок), что горожане давно не слышат грохота поездов. Так привыкли с самого детства, что не слышат. И, если приезжий человек скажет урождённому городковцу: « О, поезд, кажется?!.» То тот ему ответит: «А? Да?..».
Здесь почти у всех свое хозяйство, поэтому продукты, это не главное. Живут городковцы, как станичники, — как будто в городе, а как будто и нет. Утром в поле отправляется под окрики пастуха большое стадо. Идет по улице Володарского чинно, уже вобрав рогатых и рогатеньких с малых улиц. Идут коровы, лениво, успевая с обочин схватить пук свежей травы, за что получают ещё к окрику и щелчок кнута. За ними семенят козы, овцы и бог весть кто ещё. Даже какая-нибудь дурная курица решится пройти вместе с мычаще-блеящей компанией чеканным шагом до конца Володарского. Одно неизменно и из раза в раз повторяемо – оставляют после себя лепёшки, горошки и прочее в таком количестве, что по улице можно катить на лыжах даже летом. Так что дефицита уж с молоком в Городке точно не было. А вот с мороженым было! И от этого Серёжа Чёткин и Митя Кубиков, по прозвищу Кубик, испытывали неполноту детского счастья. Завозили, конечно, мороженое в Городок, но его разбирали так быстро, что оставалось только потрогать сухой обжигающий лёд на дне гофрированной картонной коробки, отставленной продавщицей в сторону от прилавка. А мороженое даже снилось. Обоим снилось и примерно одинаково. Как будто идут они за мороженым, набирают его много и разного. И начинают есть, поначалу только полизывая, не торопясь. И во сне причмокивали и Серёжа Чёткин и Митя Кубиков. А потом оно, вдруг, начинало быстро таять. Быстро-быстро! И зачем так много набрали, мелькало как будто в голове?!. А оно таяло, ещё быстрее и текло по рукам, на одежду, наконец, капало прямо на землю. Просто, как белая кровь, капало! Судорожно они пытались его слизывать с пальцев рук, откусывать, но не успевали. Оно утекало. И от этого детского кошмара они просыпались оба, как полагается, изрядно перепотев и часто дыша.
В воскресенье утром Митя, вступив в коровью лепёшку, и старательно вытирая ногу о траву, открыл Серёжкину калитку. Поздоровался с Тобиком, живущим в будке у дома, и скорее похожим не на собаку, а на африканскую кудлатую гиену. И, поднявшись по скрипучим ступенькам, громко заколотил в дверь. Послышалось бренчание откидного увесистого крючка, и дверь открылась
— Привет, Куба!
— Привет. Готов?
— Всегда готов, — ответил заспанный Серёжа, вышедший к двери в трусах и майке.
Кубиков Митя был, скорее Шариков, по комплекции. – Очень большой и круглый, как лицом, так и фигурой. Не даром ребята называли его в довесок к Кубику ещё и, «Наш кубометр!» И давали пионерскую клятву откормить его к летним каникулам до центнера. Так и говорили: «Даёшь центнер Кубика по итогам четвёртой четверти!» Ну, а «Кубик рубик» тоже называли под настроение и с появлением этого новомодного развлечения. Правда, из класса такой был только у одной девчонки, у Машки Касатиковой. Ей родители из Москвы привезли. Серёжа Чёткин, напротив, был довольно щуплый малый. Лицо имел несколько вытянутое, узко посаженные глаза и неровные зубы, которые росли как бы немного уступом и нагромождались один на другой.  Но обладая весёлым нравом, совсем не стеснялся, улыбаясь, показывать всем свой немного даже хищный прикус.
В этот день друзья собрались поехать в город. У Серёжи там, в больнице лежал отец. Так, ничего серьёзного, но нужно было его навестить, отвезти мамой собранную передачку. Но главное… Главное погулять по городу и поесть вволю мороженого. От пуза, что называется, поесть! Всласть!
— Сколько тебе дали денег? – Спросил Митю Серёжа, слегка прищурившись.
— Три рубля пятьдесят копеек.
— А мне пятё-рочку! Ты завтракал?
— Да. Но легко… — Оправдывался Митя. Рисовую кашу на молоке.
— Зря. Мороженого меньше влезет. Я вот не завтракал. Сказал, что бутербродами возьму. А их можно и не есть. Можно собакам скормить…
— Да, я знаю. Но по дороге, может, растрясётся…
— Ну, ну… Подожди. Я мигом оденусь.
И друзья двинулись на полустанок. Дорога заняла где-то полтора часа. И за беготнёй по вагону, выглядыванием во все окна и болтанием ногами под сидениями они её даже не заметили.
В городе первым делом пошли в привокзальное кафе-мороженое, под загадочным названием «Калейдоскоп». К большой радости, оно было уже открыто, и посетителей  в кафе почти не было. Заказали по четыре шарика сливочного с шоколадной крошкой и фруктовым сиропом. Его им принесли, как полагается, в серебристых металлических креманках на ножках. И всё это, как и принято в кафе, под приятную тихую музыку.
— Ну, ты как будешь есть? — спросил Кубик. Я вот так — сначала по краешку подталое буду срезать ложечкой и прихвачу и сироп и шоколадик. -Проговаривал он, и тут же показывал, расплываясь в такой приторной улыбке, что глаз его почти не было видно. А Серёжка Чёткин легко рубил шарики пополам и проглатывал их один за другим, даже не моргая. Потом поскоблил ложечкой по дну, собирая остатки молочно-сиропной жижки, выпил её через край и был, что называется, свободен. Кубик даже поперхнулся от такого варварства! Потом друзья взяли ещё по молочному коктейлю с трубочкой, просёрбали его, оставив на дне обильную пену, и двинулись дальше в город, на всё про всё, потратив примерно по рублю.
— Так, заморили червячка! Денег ещё хватает, толи ещё будет! Идти в больницу к Серёжиному отцу решили пешком. — Привыкли в Городке, где едва ли ходят два три городских автобуса, ездить «пешкарусом». По пути в ларьке взяли ещё по два шоколодных мороженых в вафельных стаканчиках. И, налепив друг другу на лоб круглые липкие этикетки, потом мылись в городском фонтане, придерживая один другого за штаны. Показали языки какой-то девчонке, ехавшей в автобусе и в ответ покрутившей им у виска.
— А ты знаешь, Серый, в Ленинграде эскимо на палочке с шоколадной глазурью стоит всего десять копеек! Вот, если поедем в Ленинград, обязательно объемся таким мороженым!
— Само собой. Я тоже.
Денёг выдался вполне погожий. Стояла сухая осень. Уже прошли первые ночные заморозки. И берёзы стояли жёлтые все листок к листочку, как будто выхолощенные. Но ещё из последних сил держались, видимо до первого ветреного дня. Клёны надели пёстрые скоморошьи размахайки. И только сирени, гордые сирени были зелены, как летом. Так уж у них заведено — или зелены или сразу черны, пан или пропал, всё или ничего! Однако опавших листьев под ногами было достаточно. И друзья весело пинали их, проходя через городской парк. У крепостной стены краснела бузина, как будто какая-то нетрезвая бедолага шла по стеночке, да оступилась и в кровь разбила голову. А теперь стояла и охала. А вот уже и милиция. Точно её заберут! Навестили отца в больнице. Проходя мимо монастыря, Серёжка предложил: «Давай залезем за стену, поглядим, что там!»
— Давай!
 В монастыре шла реставрация, и стены были обложены строительными лесами. По ним ребята и забрались на внутренний двор.  Тут-то Серёжка и увидел славного пухлого щеночка.
— Во, ты посмотри кто!..
— Щенок.
— Давай его покормим мамкиными бутербродами.
— Конечно, давай.
— Какой хороший. Хвостиком виляет. Жаль мороженого нет, ему бы понравилось.
— Я думаю это, конечно, овчарка – авторитетно заявил Серёжа. Вот я знаю, у породистой собаки всегда на голове должен быть шишак, шишка, понимаешь? У него есть? Ну, смотри, Митяй… Пощупай.
— Есть-есть, — погладив по голове собачку, констатировал Кубик, сам, признаться, не понимая какой такой шишак, но другу перечить не хотел.
— Всё, забираю его домой. Он же, конечно, ничей. Тобик у меня уже старый, мамка разрешит.
— А как же мы его повезём?
— Нормально. Он же, маленький, не кусается, намордник ему не нужен. А до вокзала я его понесу. А, может, он и сам пойдёт. Кличку только нужно дать настоящую, как у овчарки!
— А кто это мальчик или девочка?
— Кобель, ясно! Смотри, взгляд какой! Во-от! Будешь Диг или Зиг!
— Ну, да, в собаках ты разбираешься. Я-то помню, как ты своему Тобику хвост пришивать пытался, который ему в драке оторвали. Он тебя цапнул тогда хорошо.
— Ну и что, я же хотя бы попытался… Просто тогда я был не опытный.  Закончу школу, врачом буду. Может даже ветеринарным. Вот, увидишь!
Как только теперь мы с тобой по лесам со щенком через стену перелезем? Да-аа, задачка! Фокус! Ну, ладно, как-нибудь. Серёжа взял щенка на руки, но он оказался совсем не маленьким и тяжёлым. Друзья пытались перелезть обратно. Как сзади раздался едва булькающий свист.
— Куб, менты! – Вырвалось у Чёткина. Бежать некуда, всё огорожено! Но самое плохое – со щенком видимо, придётся расстаться…
— Так ребята, что здесь делаете? – строгим тоном пробасил милиционер, кажется, по погонам капитан. Но уже не совсем молодой, даже немного седенький.
— Мы это, потупив глаза, пробубнили мальчишки, только посмотреть, мы… Руки Сергея сами опустили щенка на землю.
— Здесь закрытая территория, идут реставрационные работы! Замок на воротах видели?
Красные, как буряки, Кубиков с Чёткиным не знали, что сказать и смотрели себе под ноги…
— Так, как фамилия, Имена обоих?! – Капитан достал из планшета листок бумаги и ручку. Тут совсем стало страшно. Тем более, что оба уже приводились в детскую комнату милиции в своём родном Городке. Было это, когда они пытались камнями на спор разбить фонарный семафор. Но это, как им казалось, было в далёком детстве. К тому же разбить семафор никому не удалось, силёнок тогда не хватило. Сейчас бы да, непременно, разбили бы…
Ну, фамилии и имена Кубик с Серёжкой назвали, а вот школу соврали, сказали другой номер. Но, всё это, как мёртвому припарка. Городок — город маленький — всё равно вмиг вычислят! Тем более школы там всего три, одна из которых интернат.
— Так, если нарушили, будете отрабатывать штраф. Вот листья, сгребёте в кучи и свезёте, куда покажу. Чья кстати собака?
— А она… Она бездомная, мы её покормили.
— Да, много тут дворняг бродячих. Сейчас выдам инвентарь. Всё ясно?
— Ясно…
И друзья целый час сгребали листья и выносили их на носилках в большую кучу.
— Ну, всё, свободны! И чтобы я вас здесь больше не видел! Ладно, так и быть, для первого раза прощаю, в школу звонить не буду. Но, чтобы в первый и последний раз! Уяснили? – Строго, но с добринкой в глазах сказал капитан. – И назад не по лесам, а через ворота, а то шею свернёте!
— Да! Амнистия! – Брякнул Кубик, покраснел и сам себе закрыл рот.
— Ну, что до поезда еще два с половиной часа. По мороженке? – немного погодя  предложил Митя.
— Само собой. Эх, жаль щенка отпустили. Я уже ему мысленно и поводок  с намордником… Э-эх.
— За то в школу не сообщат, я сильно испугался. Дома бы задали. Все же милиционер не плохой дядька. Ну, а строгим ему быть и полагается.
— Это да.
В киоске за мороженым стояла очередь, но она быстро двигалась. Серёжа Чёткин двигался вместе с ней, а Митя то и дело забегал вперёд и смотрел сквозь стекло, пытаясь угадать, сколько мороженого ещё осталось.
— Не, пломбира в вафельных нам точно не хватит. Все его берут!
Немного погодя, констатировал: всё – коробку открыли с фруктовым в бумажных стаканчиках. И там ещё одна коробка. А что? — Тоже ничего. Это ещё и дешевле. По 12 копеек. Взяли по два. Шли уже ближе к вокзалу и ели фруктовое из цветных картонных стаканчиков деревянными палочками. Потом неизвестно отчего стали их покусывать, пока совсем не сгрызли, отплёвывая маленькие щепочки. Во рту привкус деревяшки уже перебил приятное фруктовое послевкусие. Попили бочкового кваса по два трёхкопеечных стаканчика. И на вокзале перед отправлением поезда, решили взять ещё и брикетов мороженого.
— Это надо же пломбир в брикетах! Повезло. Сколько? давай по две! На дорожку – оживился Кубиков. Дорогое, правда, по 28 копеек.
— Не-а, по че-ты-ре! Теперь долго мороженого не увидим — авторитетно заявил Чёткин.
— А съедим?
— Ха, я да. Говорил я тебе, не нужно было завтракать!
 Электровоз с тремя вагонами тронулся из Города до станции Городок. Замелькали полустанки: Берёзки, Кебь, Гудок, ОП 637 км. И то ли дело разворачивались брикеты с пломбиром, охваченные с боков двумя вафельными пластинками.
— Всё, я всё… Больше не могу! – Еле дышал Митя. Эти два дома в морозилку положу, если не потаят.
— Куб, ты что? А как же центнер чистого веса к концу четвёртой четверти! Надо, Кубик. Есть такое слово «надо»! На, куси моего! — Посмеивался Серёжа.  И, открыв новый брикетик, протянул другу. Тот только поморщился и замахал руками.
– Ну, как хошь, а я рубану! Люблю морожку. Э-эх! Когда ещё в Город поедем! И Серёжа Чёткин, светанув своим немного хищным прикусом, очень внятно, можно сказать, на зависть, хрустнул рифлёной пломбирной вафлей.
01.10.2024г.

 


Перейти на авторскую страницу А.А. Москалинского >>
Читать рассказ А.А. Москалинского «Нюша» >>

Читать рассказ А.А. Москалинского «Украденное завтра» >>

 

Вера Сергеева. «Всё от предков», стихи

Вера Сергеева

ВСЁ ОТ ПРЕДКОВ
(стихи)

*  *  *
Ветер дует прямо с речки
Дому нашему – в лицо…
Выхожу я на крылечко,
Понабросив пальтецо.

Ветер ластится к угору,
Ветер ластится к волне…
Как в бывалешную пору,
Так на сердце сладко мне.

Вдаль меня уносят мысли,
Словно в сон мой молодой;
Я несу на коромысле
Вёдра звонкие с водой.

Склон, где – крут, а где – отлогий,
Коромысло скрип да скрип…
И цепляется за ноги
Ежевики острый шип…

Облака, что дирижабли.
На воде сомвлешей – гладь.
Я беру в сарае грабли,
Сено в копны собирать.

А потом, само собою,
После ратной кутерьмы,
В лодку, с песнями, гурьбою,
И катаемся до тьмы…

Нынче ветер  дует с речки
В дом, как в парус кораблю…
Край мой милый, друг сердечный,
Я люблю тебя, люблю!

МЫ СЕГОДНЯ ВДВОЁМ
Домик мой, остаюсь я с тобою,
Мы сегодня вдвоём, мой дружок.
Звёзды встали над старой трубою,
Звёзды сели на  старый конёк.

Летний вечер на травы улёгся,
Тишиною застыл у реки…
На окошко лиловые флоксы
Уронили свои лепестки…

Скоро, скоро холодные ветры
Продувать будут тело твоё.
Будет мало весёлого света
Проливаться в родное жильё.

От дождей будет взгляд твой смурнее,
От пурги будешь плакать навзрыд…
Если даже не еду к тебе я –
О тебе моё сердце болит.

А сегодня я сердце врачую,
Осеняясь закатным лучом,
Я сегодня с тобою ночую –
Не скорби в эту ночь ни о чём.

ВЬЮГА
Что ты, вьюга, предо мною
Волоснёй трясёшь седой,
Что собакой чуткой воешь,
Будто бы перед бедой?

Лучше стань ты мне подругой
И бубенчиком звеня,
Унеси, певунья-вьюга,
В дали прошлые меня.

В старый домик над рекою,
Где калиточка с кольцом,
Печка топится ольхою,
Жучка дремлет под крыльцом.

И сидим мы на лежанке…
Рыжий свет ласкает тьму.
Мама вяжет мне деянки,
Я читаю ей «Му-Му».

Вой в трубе то зол, то весел,
В окна снег – за прядью прядь…
От тепла и вьюжных песен
Начинаем уж дремать…

Прыгай, вьюга, скоморошкой,
Рви серебряную нить.
Дай ещё, ещё немножко
В детстве мне своём побыть…

ВСЁ ОТ ПРЕДКОВ
В душе мерцает искра божьей веры,
Как в темноте желанный огонёк.
Она во мне – от матери, наверно,
В её молитвах, видимо, исток.

А может быть – от Дмитрия, от деда,
Который в осужденьях был несмел,
Но мудро вёл житейские беседы
И с верою в церковном хоре пел.

А может быть – от крепостной прабабки,
Которая с крестом да с посошком
Сквозь Русь ходила, лишь мелькали пятки,
На богомолье, в Киев-град… пешком.

Их подвигов божественных примеры
Я чту, оберегая и храня,
И думаю, что искра божьей веры,
Как всё во мне – от предков у меня.

ВАСИЛЬКИ
Это что за огоньки
В хлебном поле, у реки?..
Тихо ветер отвечает: —
Это светят васильки.
День от них прозрачно-синий,
Небо – дивной красоты.
Это спутники России,
Нашей Родины цветы.
Это свет и песня лета,
Это – радость, это – грусть,
И по ним, как по приметам,
Узнаётся наша Русь:
Васильковые рассветы,
Васильковая гроза,
И у русского поэта –
Васильковые глаза.
Словно чудо-огоньки,
Светят людям васильки,
Нежно ветер их ласкает
В русском поле, у реки.

*  *  *
В этот мир каждый миг кто-то с болью приходит.
Кто-то с болью уходит в бездонную неть.
И заря в золотых и багряных разводьях
Каждый день загорается,  чтобы сгореть.

Мы не видим совсем невечернего света,
Мы во власти своих виражей, миражей…
И любимым наносим обидные меты,
И теряем спокойно мы старых друзей.

А дорога бежит. А судьба подгоняет.
А звезда путеводная  меряет срок…
Жаль, что долго душа человечья глухая,
Жаль, что мудрость чужая – не в толк и не впрок.

Догорают в печи золотые поленья…
Блик свечи золотой чуть дрожит на столе…
Жаль до слез, что так поздно приходит прозренье
В этой жизни короткой на вечной Земле.

АХ, КАРНАВАЛ
Ах, карнавал! Нет зрелищ краше!
И карнавал – вся жизнь наша,
Где каждый, пользуясь уловкой,
Своё лицо скрывает ловко.
Всяк размалёван щедро краской,
Порхает под любимой маской:
Вот заяц – с головою львиной,
Баба Яга – кружит Мальвиной,
Медведь-добряк с бочонком мёда
На карнавале – пчеловодом.
Лиса, премилая простушка,
При стаде уточек – пастушка.
Оделся в дятла  майский жук,
И в шкуру волка – бурундук.
А волк-шельмец – на привязь лапу
И вниз тульёю держит шляпу…
Ах, карнавал, то хмур, то весел,
Из разных плясок, разных песен,
Он мишурой цветной расцвечен,
Но всякий карнавал – не вечен.
Затихнут песни, шутки, пляски,
И снимут с предстваленцев маски,
И на судилище святое
Предстанет каждый сам собою.

ПОЧТИ ПО ВЫСОЦКОМУ
Я не люблю наигранность в манерах,
Я не люблю наигранность в словах,
Люблю, когда всё  попросту и в меру,
Когда красиво в душах и умах.

Я не люблю излишнего бахвальства  —
Должны быть честь и совесть – естеством.
Я не люблю, когда перед начальством
Склоняются, как перед божеством.

Я не люблю, когда бранятся матом,
Когда друг другу норовят «под дых».
Но я люблю огнистые закаты
И нашу вечность в звёздах золотых.

ВЕСЕННИЙ ДЕНЬ
После лютости метельной
Солнце землю ворожит,
Тонконогою капелью
По земле весна бежит.

На завалинке, согбенный,
Мирно дремлет дед Игнат.,
В тёртой шубе довоенной,
Он теплу безмерно рад.

Шапка, видевшая виды,
Бороды овал седой,
Руки венами обвиты,
Рядом – посох вырезной.

А в лучах морщин – улыбка,
Может снится добрый сон?..
Вот к нему походкой шибкой
Подлетает дед Платон.

Прокричал Игнату – здрасте!
Огоньку подал ему,
И спросил его с пристрастьем:-
Улыбался-то чему?

Самокруткой из газеты
Затянулся старожил:-
Улыбался-то?.. Да, свету.
И,.. что зиму пережил.

БЕЛЫЕ ПТИЦЫ
Маячит средь веток
Листок, что пятак.
В душе всё не эдак,
В дому всё не так.

И просит скатиться
Слеза на щеку,
И чёрные птицы
Наводят тоску…

Накину фуфайку,
Наброшу платок,
Пойду по закрайкам
Осенних дорог.

Пойду по тропинкам,
Где воля кругом,
Где пахнут осинки
Последним теплом.

Где свет серебристый
Стекает с ракит,
Шиповник огнистый
Над кручей парит.

Где ветер резвится,
Курчавит реку…
Там белые птицы
Размечут тоску.

КАЛЕЙДОСКОП
Грустно мне. Гляжу в окошко.
В небе – солнца жаркий сноп.
Моему соседу Лёшке
Привезли калейдоскоп.

Издалёка, из столицы
Это чудо привезли.
В нём узор цветной струится,
Только —  чуть пошевели.

Я завидую немножко,
Что калейдоскоп не мой.
Но сегодня дал мне Лёшка
Взять его к себе домой.

И посуду я не мыла,
Не мела метлою сор,
Всё крутила и крутила
Переливчатый узор…

Наводила на окошки
И на солнца жаркий сноп…
Как же здорово, что Лёшке
Привезли калейдоскоп!

НОЧЬ НАД МАЕМ
Словно лодка с бело-белым парусом,
Ночь над маем белая плыла,
И сирень лиловым тонким гарусом
Густо-густо вышита была.

Пахло подорожником и ивою,
И аиром пахло от воды…
Гармонист над речкой молчаливою
Пробовал знакомые лады.

И коленца пробовал бедовые
В густогривой груше соловей…
Надевали мы косынки новые
С озорной подружкою моей.

Выходили в туфлях мы не в лаковых.
Не струился холодок шелков.
У меня на юбке ситец – маками,
У подружки – россыпь васильков.

Радость пела в каждой нашей клеточке!
В ночь такую было не до снов!
И мальчишки, наши однолеточки,
И, как ветер, первая любовь…

Годы надо мной нависли ярусом…
Но цвела сирень моя, цвела!
Словно лодка с бело-белым парусом
Ночь над маем белая плыла…

КАРАВАН
Лик родимой земли отогрет и раскован,
Вдаль умчался последний холодный буран.
И на глади небес, на шелку васильковом,
Лёгкой строчкой парит журавлей караван.

Дуют ветры навстречу с неистовой силой,
Но упрямые крылья – сильнее ветров.
Журавли, журавли, это к родине милой
Вас ведут сквозь преграды – тоска и любовь.

Я встречаю с волненьем косяк журавлиный,
Я ловлю своим сердцем их радостный стон…
И смугляные руки к ним тянут рябины.
И поклон посылает стареющий клён.

Лик родимой земли отогрет и раскован.
Тянет свежестью вешней с вечерних полей.
И меня осеняет надеждою снова,
Уходящий в зарю, караван журавлей.

СОЛОВЬИНАЯ НОЧЬ
Я вспять – не убегу.
И спать я – не могу,
Они поют на том
И этом берегу…

А соловьиный свист,
Как звон хрустальный – чист.
И месяц золотой
Серёжкою повис.

Сиреневый пожар,
Любви шальной угар —
Трель сыплется в овраг
И на заречный яр…

Ночная тишь – на слом,
Дробится серебром…
Рулады и лады
Пронизывают дом.

Пронизывают сад
И гаснущий закат…
И юные года
Над памятью парят…

Но вспять я – не смогу,
И спать я не могу –
Они поют на том
И этом берегу…

ВЕСЕННЯЯ МЕЛОДИЯ
Как празднично блестит отлогий месяц
В зеленоватом вечере весны!
И хочется каких-то куралесиц,
И снятся фантастические сны.

И хочется оставить шумный город,
Уйти к закату, к звёздам молодым.
И позабыть, что ты уже немолод,
И пригубить костра душистый дым.

Так хочется всю суету покинуть,
Из дома, как из кокона  — сбежать,
Погладить нежно терпкую осину,
Ольху в серёжках новеньких обнять.

Ведь над землёй, как птица, март летает,
И крепких крыльев шорохи слышны,
И тонкий месяц празднично сияет
В зеленоватом вечере весны.

СВЯТОЕ ЕВАНГЕЛИЕ
                    «Блаженны невидевшие и уверовавшие»
                    от Иоанна 20; 29

Его я бережно руками
Беру, как хрупкое стекло…
Оно принадлежало маме,
Оно хранит её тепло.

В нём знаки твёрдые и «яти»…
И в нём для нас «Благая Весть»,
И эта Весть даёт понять нам,
Что значит Бог и лесть, и честь…

Я в Землю уношусь седую,
Где пребывал Иисус Господь.
Я в Землю уношусь Святую,
В ту, где распята Его Плоть.

Иду по тем же я дорогам,
Внимаю тем Его словам,
Которые текли от Бога
И Он их рёк ученикам…

В холщовом чёрном переплёте
То, что сквозь тыщу лет прошло!
Читаю – и душа в полёте,
И мыслям вольно и светло.

СЛАВА БОГУ ЗА ВСЁ
Над притихшей деревнею – розовый дождь.
А над речкою – чаячьи стаи.
И в согретых полях – колосистая рожь.
И закаты, что к ночи не таят.

На душе – благодать, на душе – тишина,
На душе поутихли печали,
И ещё один день отзвенел, как струна,
И от нас, словно лодка, отчалил.

Градом катится пот, но иду я вперёд
Сделать то, что на долю досталось.
Слава Богу за всё: за закат и восход,
За терпение, боль и усталость.

За любовь, что была, за весну, что цвела,
За судьбу, что стремилась к итогу,
За осеннюю мглу, за благие дела,
Слава Богу за всё, слава Богу!


Перейти на авторскую страницу В.М. Сергевой >>

 

Анатолий Москалинский. Украденное завтра

Анатолий Москалинский

УКРАДЕННОЕ ЗАВТРА
(рассказ)

А что? ‒ Наши холмы тоже немножко горы! Как сказал известный дагестанский поэт Ахмед Ахмедов, посетивший наши края: «Привет от горцев ПушкиноГорцам».
Ещё вчера Сашка Уваров припозднился, возвращаясь от друзей из Асташково. Шёл, уже стемнело. И туман по низинам, как с холма спускаться, густой и белый, как молоко. Прямо видно, как в него входишь. И холодно сразу «Бр-рр!» Вот перед собой на пять шагов ещё можно что-то разглядеть, а дальше ‒ ничегошеньки! А потом на Михалёвский холм поднимешься, и сразу теплее и опять видно всё от звёзд, почти как днём. А потом опять ныряешь в молочное студное и так до самого дома. Одно слово ‒ август! «Вот так ‒ над головой млечный путь, а под ногами ‒ молочный! И болтаюсь, я как лягушка в кувшине с молоком, пока масло не собью», ‒ улыбалось Сашке».
‒ Куда ты опять пойдёшь? ‒ сказала ему утром мать, увидев, что тот надевает старый заплатанный рюкзак.
‒ На «пятачок» к автолавке. Хлебца прикупить.
‒ Хлебца прикупить? Да зачем? У нас вон, и с того раза девать некуда!
Встал эдакую рань! ‒ заправляя кровать, выговаривала мать.
‒ Пойду, надо мне.
‒ Зачем?
‒ На Анну посмотреть. Улыбнулся Сашка так, чтобы мать всё поняла и больше про «зачем» не спрашивала.
 ‒ Егорову то Анну, Верину дочь? Да что тебе на неё смотреть? Она же почти мне ровесница, у неё дочь уже большая растёт.
Анна была молодой женщиной лет тридцати. Жила она с мамой и малолетней дочкой. Мать у неё была русская, а отец не известно кто. Говорят, узбек какой-то, шабашник. Оттого и «смесь мандарина с апельсином», как смеялись бабы. Интересным образом склеились в ней и русские и узбекские черты: стройна, как-то не по-нашему, но не худа. Лицо круглое, но не овальное, как у всех скобарок. Волос жёсткий, но не чёрный, а скорее тёмно-русый… И да, она в свои космы иногда вплетала маленькие азиатские косички. Рот маленький, справа и чуть выше верхней губки ‒ мушка. Разрез глаз восточный, а цвет ‒ серо-голубой… И голос, звонкий и ласковый, как колокольчик с дуги.
‒ Ну и что, что дочь, причём тут дочь? Нравится просто.
И пятнадцатилетний Сашка Уваров, выскочил из дома, сорвал у обочины два ещё зелёных яблока и с весёлым настроением зашагал по тропине на «пятачок». Сегодня там хлебный день. А это значит, что на перекрёстке нескольких просёлочных дорог соберётся народ с окрестных деревень, и, конечно, придёт она, Анна… Сашка, по возрасту несколько неуклюж, и худощав, с чистым детским лицом и едва заметными усиками. При довольно хлипких плечах с руками, как грабли, превращающимися в большие кулачищи, как иногда посмеивалась мать. Шёл он из родного ему, одиноко, в стороне от других поселений расположенного Репиного хутора. Дороги от деревни до ближайшего большака не было ‒ некому её было наездить. Именно поэтому с высокой, навалившейся на еле заметную тропину травы густо падала за голенища сашкиных сапог чуть тронутая роса, приветом от вчерашнего тумана. Было около девяти часов утра. Голубое, почти белёсое небо обещало продолжение, установившейся неделю назад, томной изнуряющей жары. И уже просыпались бесчисленные этим летом слепни и оводы от которых не было днём никакого спасения ни людям ни животным. Скотину выгоняли в поле раньше обычного, а к обеду уже спешили поставить её во хлев. Сашка шёл буквально в облаке из жужжащих кровососущих насекомых, не на секунду не останавливаясь, и нервно подёргиваясь, задействовав все большие и малые мышцы, чтобы эти, как он их называл «упыри» не успели его пожигать. Поднимая руку и резко опуская её, он, не глядя, ловил одного или двух слепней, и давил их. Так, что к концу трёхкилометрового путешествия ладонь его была неприятно липкой и пальцы еле разжимались.
В предвкушении встречи с Анной у Сашки сердце начинало биться чаще, откликаясь в висках. Настолько чаще, что он мог даже отчётливо слышать его. Кровь приливала к лицу и, непременно, пересыхало во рту. Голос терялся и срывался в какой-то хрипловатый тенорок. И он это чувствовал, даже только подходя к кучке, собравшихся у автолавки людей, ещё даже не видя её. В этот момент он пытал себя « А видно ли это, заметно ли?» Ему очень не хотелось раскрывать себя.
Анна в этот раз была в потёртых, очень ладно сидевших на ней, чуть укороченных джинсах, в некогда голубой, но уже изрядно застиранной приталенной футболке, которые замечательно подчёркивали её фигуру. На поясе был щёгольски подвязан цветастый платок. Она была босиком. Её без того смуглые лицо, шея, тонкие руки и даже лодыжки были невероятно загорелыми. Загар, как известно, на смуглую кожу ложится быстро и легко. И золотая цепочная браслетка на тонкой её руке тоже красиво смотрелась. Золото идёт смуглой загорелой коже, это Сашка давно подметил. И этим всем, видимо, она была похожа на цыганку. Грудь у Ани была несколько больше, чем у тех же цыганок и худосочных девушек из Средней Азии. Аккуратная, но не тонкая талия с красивым, плавным переходом на бёдра. Да тут ещё этот платок… Она была хороша!
‒ Так, Люся, не тяни резину, говори, что тебе? ‒ выкрикивала из фанерного кузова старенького ГАЗа продавщица.
‒ Мане? А что манн-не. Вот, конфетцу жолтых кыло. Лимонадец можа. Сахару…
Да не тяни, смотри народу сколько?1 Нам ещё в озерки заезжать…
‒ Давай, давай Люся! ‒ не тяни! ‒ встревали бабы.
‒ А мне, забыла я совсим ‒ Красенькую! ‒ гоготала бабка Нина. Бабы пустите, я для Коли. С утра, бес ждёт!
Галя, а комбикорм когда привезёшь? Помнишь, я просила?
‒ Привезу, во вторник жди.
‒ А до дома не довезёте? Дорога хорошая, рассчитаемся.
‒ Хорошо.
Тут Анна увидела вспотевшего от жары и быстрой ходьбы Сашку.
‒ Привет, Саш! ‒ Окликнула она его.
‒ Привет…Ну и жара!
‒ Да, жарко, не говори. ‒ После некоторого молчания добавила Анна. ‒ А правда говорят, что ты на гармошке знаешь играть? ‒ Заулыбалась она.
‒ Ну, играю кое-что…
‒ Вот бы послушать. Я люблю такое.
‒ Так приезжай, поиграю.
‒ А я и приеду. Молока привезу, творогу, сметаны.
‒ Когда?
‒ Да, хоть завтра, обряжусь только. Так прямо утром и приеду. Я у вас в деревне никогда не была, интересно.
Приехал мужик на кобыле в автолавку и оставил её на солнцепёке, а слепням и оводам только этого и надо. Как взялись они её жигать! Анна к нему:
‒ Дядь, ты накрой кобылу чем.
‒ Вот ещё, я буду её накрывать! ‒ Чай не зима, а к слепням она привычная. Эта привычная, по словам мужика, лошадь не переставала метаться в оглоблях, судорожно переступая и мотая головой так, что всех вокруг охватывала холодная дрожь. Анна сняла с пояса свой платок и накрыла им кобылу.
‒ Ты чё, шальная? ‒ Вздорно но не зло сказал, будто на мгновение, протрезвевший мужик. -Плат-то поди новый?! ‒ Не жалко?
‒ Кобылу жалко, заедуть. ‒ Ответила Анна, гладя животное одной рукой по гриве, а другой сгоняя веткой ненасытных жужжалок, как бы про себя добавляя «они ведь не могут сами…» ‒ Вот у нас корова кур не любила, а теперь приведу её во хлев, ляжет, морду вытянет, а куры как начнут клевать этых мух, и всякое, та только глаза закрывает. Здесь Анна оживилась и попыталась показать свою корову, и рассмеялась, оставшись довольна собой. А, завидев, что её внимательно слушают, с упоением продолжила. ‒ Закрывает значит, бережёт глаза то, а так те ходют по ней, склёвывают бесов этых. ‒ Потом, заметив, что кобылу опять облепили, она, с отчаянием, закусив губу, хлестнула два раза веткой её по брюху. Та не шелохнулась и даже наоборот, мордой провела по Аниной руке, поблагодарив её так, как это умеют делать лошади.
‒ Ну, так придёшь? ‒ Переспросил Сашка.
‒ На лошади приеду.
— А знаешь как доехать-то? ‒ С настроением добавил Сашка, поправив сползающую лямку рюкзака.
‒ Найду…
И Сашка Уваров, взяв свой дежурный хлебишко, и, наскоро завязав рюкзак, не оглядываясь на Анну, отправился в обратный путь. Всё, теперь всё его сознание было наполнено предстоящей встречей. Он не мог и не хотел больше ни о чём думать. Ноги его не шли, они бежали, а местами даже подпрыгивали. Анна! Ко мне приедет Анна! Ну, ни ко мне, к нам! Что-то невообразимое! От избытка эмоций Сашку даже потряхивало. «Так! Нужно всё подготовить.» ‒ Как же быть? ‒ Уже завтра. Гармошку! Она приедет слушать гармошку. Нужно прорепетировать!.. Сыграю Сумецкую, барыню, частушки, или частушки не надо? Нужно чем-то угощать, что-то интересное показать она никогда не была у нас на Репином хуторе! Мысли Сашки кружились в голове, как рой из слепней и оводов, которые провожали его в обратный путь. Мысли обгоняли друг друга, и он и сам не заметил, как добежал до дома.
‒ Мама, ‒ выпалил он с порога. К нам завтра Аня приедет.
‒ На чём? То есть зачем? ‒ удивилась мать.
‒ На телеге. В гости приедет. Может, сделаешь шарлотку?
‒ Ну, сделаю. Во сколько?
‒ Утром.
‒ И с чего она вдруг?
‒ Да, не была она у нас. Гармошку послушать. Молока сказала, привезёт, сметаны. Ты что против?
‒ Да, нет, ради бога. Всегда гостям рады. Угостить особо нечем, но чаю попьём. Чай хороший, индийский со слоном. Эх, жаль сливы жёлтые у нас ещё не поспели. Это было бы настоящее угощение! Помнишь, как дядя Юра их любил? У вас говорит, не сливы, а чистый мёд! Выйдет с бани, после, парилки ‒ и в сад. Так и не одевался, ходил, в чём мать родила. И к сливам! Первое наслаждение, говорил, ваши сливы после бани! «Я, как Адам в кущах райского сада!»
‒ Н-да… жаль, что не поспели ‒ согласился Сашка. ‒ А ты про мёд говорила.
‒ Когда?
‒ Что сливы, как мёд! Может, откроем баночку?
‒ Можно. Откроем. А ещё забыл, какое у нас есть замечательное земляничное? М-мм Пальчики оближешь. И я посмотрела, стоит прекрасно под капроновой крышкой и в шкафу ‒ не заходило при такой жаре. ‒ И Сашка вспомнил, как по наводке дяди Пети брали землянику. Хорошую он тогда показал поляну. Далеко было, правда, да и комары тогда просто заедали. Мать еле дошла назад, потом лежала полдня. «Тьфу ты, не комары так оводы, что за напасть!»
И весь-то день мерещилась Сашке улыбающаяся Анна. И звенел в ушах её голос: «Приду, обязательно приду!»
Сашка достал из старого потёртого футляра гармонику, пообтёр её. Сыграл несколько ранее разученных мелодий и остался собой весьма доволен.
Анна и без того, странным образом, заполнявшая его юношеское воображение и даже являвшаяся ему во сне, сегодня вызывала просто какой-то невообразимый трепет. Она, эта молодая женщина, на которую Сашка ходил просто посмотреть, завтра сама приедет в гости! И не к маме, а, верно, что к нему. Ну, да, она старше, но, может быть, мы подружимся. А дальше, что дальше?.. Сашка об этом даже думать не хотел. Мысли, конечно, могли его занести куда угодно. Но ему более чем хватало уже того, что есть. Эта реальность пьянила его, кружила голову, до лёгкой тошноты. Есть он отказывался, не смотря на все старания матери у плиты. И был практически уверен, сегодня не уснёт.
Влюблён ли он был в Анну? Конечно! Нечего и сомневаться. Надеялся ли на какую-то взаимность? Нет, не об этом, сейчас не об этом. Хотя ему уже скоро шестнадцать. И он высокий и над губой его, как известно, легкие пока ещё, но усы. Именно усы, а не мальчишеский пушок. Да, он худоват, но как сказала на пятачке баба Нина: «Ничего, годам к сорока поздоровеешь!» И это вселяло в него мужескую уверенность в себе.
Сашка медленно раскладывал весь завтрашний день по полочкам. Мысленно протирая и сами моменты и полочки незримой тряпицей. День обещал быть самым запоминающимся, может, даже во всей Сашкиной жизни!
Он зачем-то пошёл за хутор к Раиной роще. Почему Раина? Когда-то две маленькие девочки, которые жили на хуторе, поссорились. По-детски поссорились. Одна говорила: «Я живу на этом краю деревни, значит эта роща моя! И не ходи туда». И звали эту девочку Рая. А вторая девочка Наташа, сказала, что тогда роща, что с другой стороны ‒ её роща. Так и прозвали Раина и Наташина роща. Эту историю ему рассказывала мама. Теперь уже эти девочки вовсе не девочки, а бабушки. А названия остались. Так и ходим до сих пор, думалось Сашке, в рощу Раину и в рощу Наташину. Вот перед белоствольной Раиной рощей такой славный луг на скате холма! То там, то тут стоят ещё не смётанные в скирды копёшки. Прохаживают меж ними с важным видом аисты на своих тонких и красных ногах. Красивое место. Приведу завтра сюда Анну обязательно. Хотя, у них в Лубкове, может, есть места и получше…
Чтобы как-то занять себя и приблизить вожделенный завтрашний день, Сашка стал пилить двуручной пилой на дрова старые потолочные поперечины, которые носил из дедова развалившегося дома. Как материал они никуда не годились, но на дрова ещё шли. Так вот сковырнёт ломиком и тащит закоптевшую дощину с пуками старого мха в пазу и маленьким обрывочком пожелтевшей газеты с глянцевой стороны. Раньше всё обклеивали газетами. Считали, что так и почище и теплее.
Вдруг, что-то фыркнуло и послышался крупный топот. Из-за угла дома на лошади разом влетела фигура. Лошадь загарцевала, смяв несколько жёлтых поникших цветов в палисаднике.
‒ Тпр-у, окаянная! ‒ Лихо дёрнув на себя уздечку, крикнула всадница. Это была Анна. Она была в тех же потёртых джинсах, что и утром, и в той же застиранной голубой футболке, в белом, наглухо завязанном на голове платке. Так же Сашка хорошо рассмотрел, что она босиком. «В стременах и босиком!» ‒ Мелькнуло у него в голове.
‒ Привет, Саш! Нашла вас насилу… Я сказать, что не смогу приехать завтра к вам. Уезжаю, в Ригу. По делам… Может, потом как-нибудь…
‒ Да, Привет… Хорошо ‒ вышло у Сашки.
Анна дёрнула уздечку в сторону и исчезла за углом дома так же неожиданно, как и появилась. Сашка стоял, как вкопанный и только хлопал глазами. Пила выскользнула у него из рук, во рту снова пересохло. Да, всё ничего, по большому счёту, всё так, как и должно было быть. Разве что… у него украли… «завтра».
18.12.2023 г.


Перейти на авторскую страницу А.А. Москалинского >>
Читать рассказ А.А. Москалинского «Нюша» >>

 

Вера Панченко. Две беседы со Львом Толстым

Вера Панченко

Две беседы со Львом Толстым
(стихи, которые не стихи)

1.
Дорогой Лев Николаевич!
Очень прошу, позвольте побеседовать с Вами — назрела такая необходимость. Задумалась я о великом значении Вашей фигуры, прежде всего, для нас, не говоря уж о мировой культуре. Понимаю, что поднять сие мне не по силам, но – как сумею и хотя бы в общих чертах…
Начну издалека. В Ваше время самой актуальной и судьбоносной российской проблемой была земельная собственность, и Вы посвятили ей немало страниц.
К началу нового века земельная проблема обнажилась до такой степени, что даже правительство стало искать пути ее решения.
Петр Аркадьевич Столыпин указом от 9 ноября 1906 года дает право крестьянам выходить из общины на отруба.
А что предлагаете Вы?
Вы не предлагаете, а пламенно призываете отказаться от земельной собственности всем дворянам – в пользу крестьян,
и лишь за крестьянами Вы признаете естественное право
владеть землей.
Наверное, не сразу Вы пришли к такому решению?
Вы, побывавший в своей молодости крепостником, за четыре года до отмены крепостного права перевели своих крестьян на оброк. То есть, российское рабство начало жечь Вашу совесть с ранних лет…
 Отмена крепостного права не принесла желаемого результата — земледелец остался без земли,
 и это по-прежнему в Вашей душе вызывало боль.
И чем дальше – тем больше. При ежедневном непосредственном участии в народной жизни, в Вас созрело экзистенциальное чувство любви к работнику, столпу государства, и, судя по литературным свидетельствам, Ваш интеллект упорно искал приемлемые формы социальных преобразований.

… Когда случился очередной голод среди деревенского населения,
Вы, занимаясь распределением средств помощи крестьянам
Чернского и Мценского уездов, находились недалеко
от имения покойного Ивана Сергеевича Тургенева…
Цитирую Ваше письмо Я. П. Полонскому: «…живу в семи верстах
от Спасского, через которое часто проезжаю, так как самая большая
нужда в деревнях, окружающих Спасское. Очень приятно было узнать,
что крестьяне в имении нашего друга были так хорошо наделены
землею, в особенности в сравнении с окружающими,
что нужды там нет».

Вот один из примеров того, что лучшие люди России искали выход,
не дожидаясь, когда сверху исправят государственный порок…
Разве это не программа-минимум – призвать к добродетели всех
помещиков? Вы не могли не думать об этом – у Вас не было упущенных
возможностей. Но, может быть, поработав мировым посредником,
Вы увидели пучины помещичьей психологии, чем были навсегда
отвращены от мысли воздействия на людей этой категории…

Но, скорее всего, другое: надо искать ответ в радикальности
и масштабности Вашего мышления… Полумеры Вас не устраивают.
Именно поэтому Вы пишете Столыпину обвинительное письмо,
в котором стыдите за указ, не облегчающий положение крестьян, но
усиливающий, как Вам кажется, разрыв между бедными и богатыми.

И тут должна сказать Вам:
знаете, мы вкусили отмены всякой собственности,
в течение века выжив три раза, и шкурой своей почувствовали,
что, похоже, Петр Аркадьевич, царский реформатор, —
на правильном пути (за что и поплатился…)
Вы отличный хозяйственник, трезвый прагматик,
не можете не понимать – понимаете! –
каких жертв будет стоить кардинальная ломка государственных основ
(и провидчески где-то пишете об этом как неизбежности), но ничто не
колеблет Вашей уверенности – настолько она глубинна…
Окидывая пристальным взглядом исчерпывающую широту и
максимализм Ваших подходов, начинаешь понимать,
что дело здесь не в конкретике решений. Дело, в данном случае
(как и во многих других), вообще на ином уровне –
не на событийном, а на бытийном.
И от Вас, великий Маэстро духа, не столько правота нужна людям,
сколько духовное величие…

Ваши романы, особенно «Анна Каренина» (по-моему, вершина
творчества), своей гармонией, своей эстетической полнотой
разбудили в душах спящего ангела – потребность в прекрасном.
И когда Ваш сильный и свободный голос
заговорил о Любви к ближнему, Вам уже верили и пошли за Вами.
Почти вся Ваша публицистика, можно сказать, сплошной идеализм,
но он оказался нужен: без идеала нет культуры, нет духовной жизни.
Вы и сами в каком-то письме сказали, что идеал недостижим…,
но перед внутренним взором должна быть цель,
иначе структура внутреннего пространства рухнет,
погребая под собою жизнь…

Потребность быть хорошим, потребность в любви и согласии – самые
трепетные душевные пружины, к которым Ваше слово обратилось и
попало в цель. Не берусь судить, в какой степени эти пружины
соотносятся с мифологическим сознанием человека, но –
Вы наш главный мифотворец,
и своим идеализмом, своим мифотворчеством формируете
диапазон духовных основ человека –
вот в чем Ваша созидательная сила.
А всю правоту в более конкретных вещах
оставим другим деятелям.
Не эмпирика жизни, но онтология чувств.
Богу – Богово, кесарю – кесарево.

7–29 января 2014

2.
Дорогой Лев Николаевич!
Решаюсь еще раз обратиться к Вам.
Размышляя о Вашем творчестве, о Вашей духовной сущности,
нельзя не задаться вопросом об их отправных точках.
На какой почве возрос этот поиск совершенства – неукротимый двигатель Вашей духовной и душевной жизни? Какие условия взлелеяли Вашу духовную широту и силу, имеющую право утверждать любовь как основу бытия? Из каких глубин жизни появилась Ваша обостренная совесть, принимающая на себя все несоответствия мира?
Понятное дело, что ответы надо искать в той среде,
которая развивала Ваш младенческий потенциал.

Родились и выросли Вы в сельском имении, в барской семье, устои которой были традиционными, национальными, на фоне природы
и в непосредственном общении с крестьянством.
Добросердечие было лейтмотивом в атмосфере Вашего дома
(и это – заметим – в крепостническое время!).
Где-то Вы пишете, что тетушка Татьяна Александровна Ергольская, «чистейшее существо», оказала на Вас большое нравственное влияние, —
она привила Вам возвышенное чувство близости и участия к человеку,
подсознательную ответственность за ближнего.
Она привила Вам теплоту чувств, все богатства позитивного восприятия
мира, которые потом запредельно развил в себе Ваш гений.

И второй аспект – природа (здесь тоже повлияла тетушка Ергольская).
С младых ногтей впитавший эстетическое внимание к природе,
позже Вы не только живописали ее, но и осознавали, что без единства
с ней нет духовной цельности, нет настоящей культуры.
Каждому человеку надо пройти школу природы, а творческому –
тем более, развивая свою способность созерцания,
черпая в ней подсознательно чувство формы, нескончаемое
многообразие красок и движения, энергетически подпитывая себя
духом земли и растительности, неба и света.

В письме к Афанасию Афанасьевичу Фету от 12 мая 1861 Вы пишете
о природе: «И холодная она, и неразговорчивая, и важная, и
требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до
смерти, а и умрешь, все в нее же уйдешь. Я, впрочем, теперь меньше
предаюсь этому другу – у меня другие дела; но все без этого сознания,
что она тут, как повихнулся – есть за кого ухватиться, — плохо было бы
жить».
Такое глубинное чувство природы основывается,
на мой взгляд, на том,
что человек на природе первичен,
то есть равнозначен космосу, его свету и тьме,
и это чувство — в русле русской литературной классики,
возросшей в дворянских усадьбах. Смею утверждать,
что наша классика тем и велика, что оперлась на природу,
органично срастив ее масштаб со своими творческими возможностями:
Тютчев осмысливает и воспроизводит ее философски,
Пушкин – родниковой чистотой поэтической формы,
Фет – одухотворением ее, Тургенев – гармонией духовной широты,
а Вы – рефлексией, современной мне.
Да, Ваше понимание природы звучит настолько современно,
что у меня вновь возникло совершенно естественное желание
побеседовать с Вами

Давно пытаюсь разобраться, из чего состоит наша
неразрывность с природой
и каковы наши потери при нарастающем отчуждении от нее.
Натиск цивилизации, натиск рационализма вытесняет
эмоциональное богатство, нарушая душевную экологию,
духовное равновесие человека. Думаю, что это не праздные вопросы –
они вытекают из проблемы сохранения жизни на планете.

Вы, деревенский житель, не любите города, хотя в силу своей
деятельности не можете без него обойтись, —
таков парадокс бытия нашей культуры.
Между Вашей жизнью и моей пролегла сотня лет,
в ходе которой этот парадокс усилился в сторону рационализма.
Незримая борьба за сохранение равновесия,
начавшаяся, на мой взгляд, в Ваше время, –
легла на плечи русской литературы (и искусства, конечно)
и Ваши в том числе. Вы хранитель русского иррационализма –
всей своей художнической и духовной мощью.
Вы выполняете сверхзадачу 19 столетия –
потому как, помимо ежечасных задач,
каждое время работает на заказ планетарный.

Образный ряд, метафора, живопись, художественное изображение,
которое Вы называете поэзией, есть противовес рационализму,
и весомость его должна расти, и рефлексия на эту тему – необходимое
свойство нынешней культуры. Вот почему очень нужно разобраться в
структуре неотъемлемости природы,
ее составных частей (цвета, света, масштаба и так далее),
в формировании и развитии нашей психоментальности.
И, что не менее важно, не разучиться любить свою матушку-природу.
Помогайте нам в этом, великий классик, Вы – наш тыл и опора.

10 – 13 февраля 2014


Перейти на авторскую страницу В.И. Панченко>>

Александр Казаков, «Чистая сила»

Александр Казаков

ЧИСТАЯ СИЛА
Сказ

У писателя Одинцова пропала старая соломенная шляпа. Да что там пропала, – украли, да и всё! Утром ещё висела в предбаннике, он это хорошо помнил: Одинцов как раз на тот гвоздь, на котором шляпа висела, ключ от двери, что из предбанника в баню ведёт, повесил; дверь закрыл, а ключ на гвоздь повесил. И шляпой прикрыл. И дверь предбанника тоже на замок закрыл, уезжая в райцентр. Вечером вернулся, предбанник открыл, а шляпы-то и нет! Ключ висит себе, как миленький, а шляпы нет – пропала. Украли, стало быть.
– Вот те раз! – удивился Одинцов, стаскивая с головы мохнатую шапку. Постоял, поскрёб в затылке – и кинулся открывать дверь в баню: неужто и туда воришка забрался? Тогда – беда! Баня-то – она только с виду баня, для других; для него же, Одинцова, баня – жилище, то есть дом его, можно сказать, родной. Не Дай Бог, если что пропало – тогда и он пропал!
Но всё было на месте – и телевизор, и магнитофон с приёмником, и, самое главное, портативный компьютер – ноутбук, как его чаще называют.
– Фу-у! – облегчённо выдохнул Одинцов и сел на топчан. Расстегнул тулуп, отдышался и ещё раз осмотрелся. Нет, всё на месте, ничего не пропало: вон – и ружьё на стене висит, и пальто кожаное… Всё цело.
Он посидел немного, потом встал, снял тяжёлый тулуп и пошёл в предбанник – посмотреть, не пропало ли ещё что, кроме шляпы. Но и сеть, и спиннинг, и удочки с дорогими катушками – всё было на месте. Только шляпы и не было.
– Чудеса! – пожал плечами Одинцов и вернулся в баню – печку топить…
Сухие берёзовые поленья горели хорошо, – только треск стоял. И печка нагревалась быстро; через полчаса к ней и не притронешься, лучше и не пробовать – обожжёшься.
– Ай да Иваныч! Ай да молодец! Вот какое чудо сложил – красота! – в который раз нахваливал работу старого друга Одинцов, сидя на низкой скамейке перед печкой и слушая, как гудит в её топке огонь.
Да, таких мастеров, как Иваныч, ещё поискать надо: на все руки мастер – что баню срубить, что печку сложить. Душа-человек – друг его, Павел-то Иваныч: всё сделал так, как Одинцов просил. И денег лишних не взял ни копейки – всё строго по расходам. А за труд и вообще ничего не взял: «Я, говорит, к тебе на рыбалку приезжать буду; переночевать пустишь – вот тем и сочтёмся». Это пошутил он так; он вообще большой шутник, Иваныч-то. Правда, денег всё равно не взял. И на рыбалку за всю зиму так ни разу и не приехал.
Впрочем, и правильно сделал, что не приехал: какая уж тут рыбалка, когда морозы – под тридцать! И снега в этом году столько навалило, что вот уже месяца два, как автолавка перестала к ним в деревню ездить: дорогу-то, считай, полностью замело – одно поле голое до самого большака, а дороги в поле и не видать совсем. Ну, и автолавка-то ведь – не танк! Да и танк, пожалуй, в таких сугробах застрял бы.
А на озере и подавно делать нечего: там снега – метра два, не меньше. Какая уж тут рыбалка!..  
Гудеть в трубе вскоре почти перестало, и Одинцов открыл дверцу печки: пусть и из топки тепло в дом идёт, – чего жару зря пропадать?
Угли в топке были яркими, жгучими; вот что значит – берёзовые дрова! Это тебе не сосна или ель: от тех такого жара не дождёшься.
Под крышкой котла забулькала вода, и Одинцов поднялся со скамейки.
– Вот этого нам не надо, – сказал он и накинул поверх крышки старое ватное одеяло: пусть оно пар впитывает. Потом его, одеяло, на печке же и просушить можно будет.
Эту технологию Одинцов давно уже отработал. Поначалу он не знал, как с влажностью бороться. С пустым котлом печку топить нельзя – котёл лопнуть может: чугун – он и есть чугун. С водой же топить – пар из котла идёт и на всём вокруг оседает. Правда, и высыхает моментом, если воду из него сразу вычерпать, как только печка истопится. Но ведь и вода горячая нужна – и умыться, и побриться, и бельё постирать: тут не город, прачечных нет.
Вот Одинцов думал, думал – и придумал этот фокус с одеялом; попробовал, – получилось! И тепло, и сухо, и воды горячей – хоть стирайся, хоть мойся! На всё хватит.
Но сам он, конечно, в своём доме-бане не мылся. Мыться Одинцов ходил на другой конец деревни, к старику Степану Матвеевичу. Тот ему завсегда рад был и встречал, как родного. И не только потому, что Одинцов с собой поллитровку приносил – как же после бани, да не выпить русскому-то человеку? А потому радовался Одинцову Степан Матвеевич, что поговорить ему по душам в глухой деревне было больше и не с кем – если не считать своей старухи, конечно: в Буковке и всего-то – десять домов, и семь из них – дачи, зимой, как обычно, пустующие. Вот и рад он был Одинцову: и попарятся вместе всласть, и за столом потом, бывает, не один час просидят за разговорами.
Одинцов, в общем-то, тоже дачник: квартира у него в областном центре, и прописан он там; там и семья его живёт. А сюда, в Буковку, он этой зимой приехал по необходимости: надо было книжку заканчивать, а в городе разве дадут спокойно поработать? То телефон трещит, то дёргают куда-нибудь то и дело; напишешь тут, как же – держи карман шире! Мучился Одинцов, мучился, не находя места, чтобы куда-нибудь от этого дёрганья спрятаться. А потом посоветовался с женой и детьми, да и уехал сюда, в деревню. И не жалеет ничуть, а даже совсем наоборот: так спокойно, как здесь, ему ещё нигде не работалось!
В бане же он живёт потому, что дом ещё не построил. Баню построил, а дом и не начинал ещё. И неизвестно, когда начнёт: на это дело надо прежде денег заработать, и немало. А что именно с бани начал дачный участок обустраивать, так правильно и сделал: и крышу над головой заимел быстрее, чем если бы сначала за дом взялся, и обошлось это дело намного дешевле.
И баню ему Иваныч срубил такую славную, что Одинцов, прожив в ней уже почти всю зиму, стал теперь подумывать: а стоит ли и вообще-то дом строить? Вроде бы и так хорошо, в бане-то – и зимой тепло, и летом для всей семьи места вполне хватит…
Но мысли такие гнал: надо будет строиться, обязательно надо. Но потом, попозже: подождёт он, дом-то, никуда не убежит…
– Так кто же это шляпу-то стащил? – вспомнил вдруг Одинцов про сегодняшнее загадочное происшествие и задумался.
Но поразмышлять на эту тему ему не пришлось: в окно постучали – легонько так, будто веткой по стеклу стукнуло. Одинцов доподлинно знал, что напротив окна не растут у него ни кусты, ни деревья: ровное место там, до самого озера. И потому, услышав стук, удивился.
Он встал и подошёл к небольшому и низенькому, каким и положено быть в бане, окну. Наклонился, ткнувшись носом в холодное стекло, но поначалу ничего не увидел: на угли в печке, видно, долго смотрел, вот глазам и трудно к темноте привыкнуть.
– Показалось, что ли? – спросил Одинцов сам себя и подумал, что так оно, скорее всего, и есть – показалось. Да и кому здесь, в этой глухомани, в голову взбредёт по сугробам в такой мороз шастать? И в такое время – вон, десять скоро…
Но в окно снова постучали, более явственно и настойчиво. Одинцов напряг зрение и, наконец, увидел на фоне снега чей-то неясный силуэт. А увидев – растерялся: за окном, действительно, кто-то стоял, и был этот кто-то ростом от силы с метр, не более.
«Господи! Что тут ребёнок-то делает?! – изумился Одинцов. – Ночь на дворе, и холод собачий; кто ж это ребёнка в такое время из дома-то додумался выпустить? Замёрзнет ведь!»
И он кинулся в предбанник – дверь скорее открывать …
Дверь-то он открыл, но и рот у него открылся – сам по себе, помимо его, Одинцова, воли и желания.
И было, отчего!
На крыльце стоял не ребёнок, – и это Одинцов понял почему-то сразу, – а человечек очень маленького, – действительно, с метр – роста, в каком-то балахоне до самых пят и с островерхим капюшоном над головой.
– Пусти погреться, Сергей Сергеевич, а то совсем задубею, – сказал человечек дребезжащим старческим голоском. – Эн, какой ноне мороз-то завернул – беда! Пустишь?
– Конечно, заходите! Чего мёрзнуть-то? – ответил Одинцов и посторонился, пропуская человечка в предбанник.
– Ух, холодрыга! – сказал тот, прошмыгнул мимо Одинцова и сам открыл тяжёлую дверь в баню.
«Кто это? Меня по имени-отчеству назвал… Откуда знает?» – подумал Одинцов и зябко – то ли от холода, то ли ещё отчего-то – передёрнул плечами. Закрыл дверь и пошёл следом за нежданным гостем.
Человечек стоял возле печки, приложив к ней руки, и что-то бормотал себе под нос.
«Обожжёшься!» – хотел крикнуть Одинцов, по опыту зная, какой горяченной становится под конец топки печь: можно и кожу на ней оставить, если по незнанию или по неосторожности приложиться.
 Но не успел и рта открыть, как гость сказал, словно прочитав его мысли:
– Не обожгусь, Сергеич, не обожгусь – не беспокойся: мы привычные…
И рук от печки не отнял.
«Вы, собственно, кто?» – хотел спросить Одинцов, но человечек опять упредил его вопрос:
– Сосед, Сергеич, сосед твой; только дальний… Ты не напрягайся, не мучай память-то понапрасну: всё равно не вспомнишь…
Он повернулся к Одинцову – чуть-чуть повернулся, в четверть оборота, пряча, однако, лицо в тени капюшона.
– И успокойся, Сергеич: беды тебе от меня не будет. И мыслей своих не таи: нет у тебя плохих мыслей, так что скрывать тебе их незачем. Были бы у тебя плохие-то мысли – я бы к тебе не пришёл…
И Одинцов, уже начавший было чувствовать себя не очень уютно в присутствии странного гостя, почему-то сразу успокоился.
– Ну, и славно! – сказал человечек, снова поворачиваясь к печке. – Ты бы, Сергеич… это… чайку сообразил, что ли, – ежели не жалко, конечно. Только, будь милостив, света не зажигай пока: глазам больно, с темноты-то. Да тут и от углей света хватает; не вышивать же мы с тобой будем, а чай пить…
Одинцов, окончательно успокоившись, включил электроплитку и повернулся к гостю:
– Мы так и будем разговаривать: я – молча, а вы – вслух?
– Нет, ну зачем же? – искренне-извиняющимся тоном сказал человечек. – Ты извини, Сергеич, ежели я тебя чем обидел: не хотел, право слово, не хотел… А что мысли твои услышал – так не обессудь: умею это делать, и никуда мне от этого не деться… Да ты не бойся мыслей-то своих, не бойся: вреда от них ни мне, ни тебе не будет; это я тебе точно могу сказать!
«Ну, и то ладно», – подумал Одинцов, а вслух спросил:
– Как звать-величать вас прикажете? А то как-то неудобно получается: вы меня знаете, а я…
– А зови – Тимофеич! Ты – Сергеич, я – Тимофеич; вот, видишь, и познакомились, – и гость рассмеялся тихим дребезжащим смехом. – Только, будь добр, не «выкай» мне, пожалуйста: я хоть и постарше тебя… маленько… Н-да!… Я, хоть и постарше тебя буду, но давай всё-таки на «ты»: так нам обоим проще общаться-то будет. Ты ж меня, надеюсь, на мороз не выгонишь, чаем-то напоив? А, Сергеич?
– Да вы… да ты что, Тимофеич! Я гостям всегда рад!
– Ну-ну, – усмехнулся чему-то Тимофеич.
Он отодвинулся от печки и сказал:
– Вот я и согрелся малость! Сейчас ещё чайку горяченького хлебнём, – и совсем хорошо станет…
Гость постоял немного, внимательно осматриваясь вокруг, а потом кивнул на печку:
– А славную печь тебе, Сергеич, Павел Иваныч-то сложил, – ох, славную! Добрая печь получилась, ничего не скажешь. И баню срубил и поставил, как положено, – по всем правилам. Ай, молодец! Одно слово – мастер!
– Вы… ты и Иваныча знаешь? – искренне удивился Одинцов: Иваныч-то не здесь жил, а в райцентре; неужто Тимофеич и там всех знает?
– Я, мил человек, многих знаю, – услышал он голос из-под капюшона. – Кого только и не знаю…
Он повернулся к Одинцову:
– Да и ты меня знаешь, Сергеич. Давно знаешь… Только не мучай память-то свою: не в том её уголке ответ ищешь…
И скинул сначала капюшон с головы, а потом и сам балахон.
У Одинцова аж челюсть отвисла и глаза чуть из орбит не повылазили…
Но Тимофеич прелюдию к этому спектаклю разыграл, как по нотам, и потому, наверное, Одинцов ни капельки не испугался, а просто очень-очень сильно удивился. Точнее сказать – изумился. До крайности. Потому что догадался, кто такой есть его ночной гость, назвавшийся Тимофеичем.
Не поверил, было, Одинцов глазам своим, – не может такого быть! – но тут же и поверил. Да и как тут было не поверить, если вот он – стоит напротив и смотрит на него, Одинцова, снизу вверх; с улыбочкой так смотрит, по-доброму.
Одинцов и щипать себя не стал, чтобы проснуться: зачем щипать-то, если и так уже понятно, что это не сон!
– Правильно понял, Сергеич, – усмехнулся гость. – Леший я, леший, – самый что ни на есть настоящий…
И демонстративно поскрёб мохнатой лапкой в жидкой тёмно-русой бородёнке, – вроде как почесался, а на самом деле лапку свою Одинцову показал: «На, мол, убедись, коль сомневаешься: вот тебе и аргумент!»
 – Ну ни хрена себе! – не удержался от возгласа Одинцов и глупо спросил: – Живой?
– Хотел бы я посмотреть, как бы ты со мной с неживым-то разговаривал! – рассмеялся Тимофеич и вскарабкался на кресло. – Вон, смотри, – чайник кипит! Давай уж чай пить, что ли…
«Может, у меня с головой что? – напряжённо думал Одинцов, собирая на стол и разливая по большим фарфоровым кружкам заварку. – Переработался, что ли? Или это оттого, что почти всё время один да один: людей, бывает, по целой неделе не вижу…»
Но… вот он, леший-то, перед глазами: сидит себе в кресле, как будто так и надо.
– Хорошо ты, Сергеич, устроился, – сказал Тимофеич, с любопытством поглядывая по сторонам. – Всё, что надо, – под рукой, и ничего лишнего, что работе помешать может. Хвалю, – молодец!.. А не голодаешь?
– Да ну! С чего мне голодать-то, Тимофеич? – как-то разом забыв о своих сомнениях и уже не удивляясь собственному спокойствию, ответил Одинцов. – Раз в неделю выйду на большак – и в райцентр. Там пробегусь по магазинам, куплю, что надо, – и назад. На всё про всё, вместе с дорогой, – часа четыре, не больше. Ещё и домой с телеграфа позвонить успею: как там мои-то, всё ли у них в порядке… Да и сам отмечусь: «Жив, мол, здоров, того и вам желаю…» 
– Ну, молодец… Ты чай-то разливай, Сергеич, да садись; чего стоишь? В ногах правды нет…
Одинцов налил в кружки кипятка и присел на низкую скамейку. Сказал смущенно:
– Не обессудь, Тимофеич: ложка чайная у меня только одна осталась. Куда вторая подевалась, – ума не приложу! Сунул куда-то, а отыскать не могу. Так что ты первым сахар-то насыпай, а я уж после тебя…
– А мне ложка ни к чему, – ответил Тимофеич, переливая чай из чашки в блюдечко. – Я, Сергеич, как привык когда-то вприкуску пить, так и пью с тех пор. Пододвинь-ка мне сахарницу-то поближе: я вот сахарку-то достану…
Он откусил мелкими острыми зубками кусочек сахара и шумно втянул в себя с блюдца глоток горяченного чая.
– Это что за чай у тебя, Сергеич?
– Что, невкусно? – насторожился Одинцов: кто его, лешего, знает, что у него на уме… Вот как грохнет сейчас блюдцем о стену или об пол, если чай не по вкусу пришёлся! А что за этим последует, – и вообще неизвестно…
– Почему невкусно? Вкусно. И аромат приятный. Так что за чай-то?
– «Липтон». Английский. Мне жена целую коробку с собой положила, когда уезжал. В райцентре почему-то такого нет, – я спрашивал.
– Хороший чай, – кивнул Тимофеич и снова отхлебнул из блюдца, цепко поддерживая его лапкой под донышко. – Только пользы от него, доложу я тебе, не сильно много: тут, чую, кроме чая, много чего намешано, – и для вкуса, и для запаха. Я, Сергеич, в этом деле разбираюсь: уж сколько лет чаи-то гоняю! Всяких на своём веку перепробовал…
Он поставил опустевшее блюдце на стол и снова наполнил его из чашки.
– Я тебя ужó своим сбóром как-нибудь угощу. Вот уж чай, так чай! Ты такого чая, Сергеич, отродясь не пробовал. И пользы от него много, а вкус – у-у! Сказка! Я, брат, травку-то для чая сам собираю, всякую – в свой срок. И сушу сам, и сбор сам составляю – по-особому на каждый случай: когда – так попить, когда – от хвори какой. У нас в лесу аптек-то нету, не построили ещё! – хохотнул он. – В общем, пришлю как-нибудь; попьёшь – спасибо скажешь… 
– Спасибо, – вежливо сказал Одинцов.
– Да сейчас-то за что? Это тебе, Сергеич, спасибо, – и за чай, и что погреться пустил… И за всё прочее, – сказал Тимофеич, но за что «прочее» – уточнять не стал. 
Он допил чай и поставил пустую чашку на блюдце. Откинулся в кресло, отёр лапкой пот с морщинистого лба и расстегнул толстую стёганую душегрейку.
– Ух, хорошо!
– Может, ещё? – спросил Одинцов, стараясь исподтишка разглядеть своего гостя повнимательнее.
– Не-е, спасибо! И напился пока, и согрелся; если попозже только, – расслабленно ответил Тимофеич, устраиваясь в кресле поудобнее. – Знаешь, Сергеич, как в лесу-то зимой? У-у, брат! Это тебе не летом – травка, да цветочки, да ягоды-грибочки: зимой, да ещё ночью – бр-р-р!
Леший передёрнул узкими плечиками и потряс головой:
– Мне-то что – я привычный. А вот птюшкам и зверушкам – беда…
Сказал – и остренько так глянул на Одинцова из-под густых белёсых бровей, словно выстрелил своими голубыми глазками.
– Чего молчишь-то, Сергеич? – спросил он, прищурившись.
– А что говорить? Известное дело – и холодно, и голодно, – ответил Одинцов и замолчал: и в самом деле, что тут говорить?
– А чего ж не расскажешь, как ты тетёрок-то подкармливать каждый день в лес ходишь, по сугробам да по такому морозу?
«И это знает…» – подумал Одинцов и, пожав плечами, промолчал.
– Другие подстрелить норовят áли в силок поймать, а ты – кормишь, – продолжал Тимофеич, пытливо глядя на смутившегося Одинцова. – И рыбу ловишь только на удочку да на спиннинг: сеть-то, что у тебя в предбаннике висит, купить – купил, но так ни разу и не поставил… А баню эту почему поставил здесь, – леший похлопал ладошкой по сиденью кресла, – а не там, где поначалу ставить хотел, – на краю участка, где ей самое и место? А?..
Не дождавшись от Одинцова ответа, сказал сам:
– Потому что для этого надо было берёзку срубить. А ты не смог, пожалел; рука у тебя на неё не поднялась…Поштó так-то? А, Сергеич?
Одинцов снова пожал плечами: чего тут объяснять? Не ради добычи он в лес ходит и по озеру плавает; просто куда как интереснее ему за зверушками и птюшками, как их леший назвал, наблюдать и на поплавок смотреть, чем кровь невинную проливать да задыхающуюся рыбу из сетки вытаскивать. А берёзка… Что – берёзка? Росла там, где уродилась, так пусть и дальше растёт; вырастет – красота-то какая будет! А для бани он и другое место нашёл; подумаешь, проблема – место найти! Нашёл же…
     – То-то! – удовлетворённо хмыкнул леший и легонько хлопнул себя лапкой по коленке. – Добрый ты человек, Сергеич, – вот что я тебе скажу! Впрочем, иначе бы я к тебе и не пришёл никогда…
Одинцов окончательно смутился и опустил глаза. Хотел было промолчать, но не стал; глянул твёрдо в глаза лешему и сказал, покачав головой:
– Эх, Тимофеич! Знал бы ты, каким я раньше был, – никогда б ко мне не пришёл, если только к добрым людям ходишь…
– А я знаю, – спокойно сказал леший, и Одинцов сразу ему поверил: знает, всё знает…
– Потому и пришёл… Не всяк, Сергеич, может добрым стать, изначальную доброту свою утратив: чаще наоборот бывает… Человек-то – он завсегда не злым, а добрым рождается… Это потом уж жизнь бить его начинает: то так ударит, то сяк: то – под дых, а то – и по мáковке; то обманет кто его, то подножку подставит; то подведёт, слова не сдержав, – да мало ли… В общем, лупит его жизнь, почём зря! Борется человек, сопротивляется, как может, а потом – раз! – и сломался; руки опустил, плюнул на всё – и поплыл себе, не сопротивляясь, по течению – туда, куда его это течение вынесет. А куда – ему уже без разницы…
Тимофеич вздохнул и посмотрел в окно.
– От таких-то, сломавшихся, проку, конечно, нет, а вот вреда – немало, ибо и детям своим, и прочим людям безразличностью своей ко всему тому, что их окружает, они примером служат, – плохим примером. Вот это – плохо!
Он перевёл взгляд на потупившегося Одинцова.
– Но есть и такие, кто, изначально добрым будучи, сам зло творить начинает, от злых людей его натерпевшись: «Ах, вы ко мне так? Ну, и я к вам – так же!» И пошло-поехало!.. Только мало кто, единожды зло сотворив, сам себе говорил: «Этого делать нельзя!» Зло, Сергеич, затягивает, душу человеческую корёжит, – ох, как корёжит! Трудно потом в злых деяниях остановиться-то бывает, – ох, трудно! Особенно, когда дело денег, наживы касается. Ты, Сергеич, никогда не замечал, как похожи эти слова – «зло» и «злáто»?
«И впрямь – похожи! – удивился Одинцов. – Убери из второго две буквы – и получится первое…»
– То-то и оно! Я, брат, давно на свете… существую, всякого насмотрелся… Но это так, к слову, – сказал Тимофеич и закашлялся. – Плесни-ка, Сергеич, чайку: что-то у меня в горле пересохло. И сам со мной попей: дело-то хорошее – сидеть в такой мороз в тепле, да чаёк попивать…
И рассмеялся дробным, дребезжащим тенорком.
Одинцов налил гостю чаю, поставил чайник на плитку и снова присел на низенькую скамейку, спиной к печке. Ему хотелось курить, но он почему-то не решался достать сигарету: кто его, этого лешего, знает, как он к табаку относится…
– Кури, кури, Сергеич, – усмехнулся леший. – Мне запах табачный нравится. Я ведь тоже когда-то баловался; мху, бывало, насушу, – и в трубочку… Эх, ёлки зелёные!
– А потом что, – бросил? – спросил Одинцов, прикуривая от зажигалки сигарету.
– Дай-ка посмотреть! – Тимофеич протянул лапку, и Одинцов послушно вложил зажигалку в маленькую, покрытую мягкой на вид и рыжеватой, как у белки, шерстью ладошку.
«И не лапка вовсе, – подумал он. – Рука, как рука; только мáхонькая, как у ребёнка, и мохнатая…»
Леший повертел тяжёлую металлическую зажигалку перед острым носом, – вроде даже понюхал, – осмотрел со всех сторон, но чиркать не стал; положил на край стола, и потом изредка на неё посматривал.
– Курить-то? Бросил, а как же! – сказал он и вдруг рассмеялся. – Яга раз унюхала, так хошь, не хошь, а бросишь…  
– Кто-о?! – изумился Одинцов.
– Яга. Ну, или Баба Яга; разницы-то нет: её как ни назови, ей от этого хуже не будет, – ответил леший и, бросив взгляд на Одинцова, расхохотался:
– Эк, Сергеич, как тебя тряхнуло-то! Ты, поди, чуть со скамейки не упал! Ха-ха-ха!.. Ой, не могу!.. Ха-ха-ха!..
Отсмеявшись, леший утёр лапкой выступившие слёзы и сказал:
– А ты думал – сказки? Кому-то, конечно, сказки, а тебе, Сергеич, – явь! Так что привыкай… Да рот-то закрой: мухи налетят! – снова развеселился леший.
«Ну, делá! – подумал Одинцов. – Может, я и вправду сплю?»  
– Спишь, не спишь, а чайник-то выключи: выкипит, – и чайку не попьём, – сказал Тимофеич и пододвинулся к столу.
Одинцов выключил плитку и снова сел на скамейку.
– Ты, Сергеич, пойми одну простую вещь, – сказал Тимофеич, откусывая печенье. – Ничто не возникает, не рождается на пустом месте, – ничто! Ты вот, когда книжки-то свои пишешь, всё ли придумываешь сам-то, а? Нет, милый ты мой, – не бывает так! Сюжет-то ты и сам придумать можешь; тут слов нет, на то ты и писатель. Если жизнь, конечно, не подскажет… А люди? То бишь, – герои твоих книжек? Ведь их-то ты наверняка в образе каких-то знакомых тебе людей изначально себе представляешь? Что, не так?.. То-то! Пусть ты их потом описываешь не такими, какие они есть на самом деле; это – другой вопрос. И чертами характера ты их можешь наделить любыми, кои знакомцам твоим совершенно не присущи. И поступки они в твоих книгах могут совершать такие, на которые те-то люди, знакомцы твои, ввек бы не отважились, хоть озолоти ты их с ног до головы! Ну, и так далее… Так ведь, Сергеич?
Одинцов кивнул, с откровенным удивлением глядя на своего необычного гостя: во даёт! Всё точно подметил!
– Вот видишь!.. Так и сказки: их ведь тоже люди придумали и разным народом, как добрым, так и злым, населили. Но… Помнишь, как у Пушкина-то, у Александра Сергеевича: «Сказка – ложь, да в ней – намёк…» Только намёк-то тот всяк человек по-своему понимает, – если вообще понимает… Обычно ведь как: сказка – она и есть сказка; прочёл в детстве – и забыл. До тех пор, пока детям своим или внукам рассказывать пора не придёт. Ан нет, любезный! Не так всё просто…
Леший отхлебнул из блюдечка и продолжал:
– Во все времена удобно было разным нехорошим людям грехи свои и преступления на нечистую силу спихивать. Вспомни, Сергеич, сколько безвинных людей, в колдовстве и ереси обвинив, на кострах сожгли и всякими другими способами извели – жуть! «Изгинь, нечистая сила!» – и в костёр! Или в прорубь… Так и в сказках, что в свою выгоду или в оправдание людьми слагались: если Водяной, то обязательно утопит; если Леший, то в лесу загýбит. А Баба Яга… Ну, та – вообще изверг: то человека заколдует, в пень трухлявый навечно превратив, а то и сожрёт со всеми потрохами! Особенно детей малых любит: меню у неё, дескать, такое…
Он вздохнул тяжело и сказал:
– Враньё это всё, Сергеич; не верь… Всё совсем не так. Я тебе расскажу правду-то, расскажу, – попозже…
Леший замолчал и уставился в окно.
«Сколько же ему лет? – подумал Одинцов, разглядывая в профиль старческое лицо своего собеседника. – Тысяча? Две? Три?…»
– Да какая разница! – леший перевёл грустный взгляд на Одинцова. – Две, три… Какое это имеет значение? Дело не в том, сколько мне лет, дорогой ты мой человек, а в том, что мир за эти тысячелетия, как я приметил, лучше-то не стал. И не становится пока – вот что страшно-то, Сергеич… А ведь может! Только не хочет…
– Почему – не хочет? – возмутился Одинцов. – Как это – не хочет? Вот тут ты, Тимофеич, не прав: очень даже хочет!..
– Ну да? Неужели? Да что ты говоришь?! – с неприкрытым сарказмом воскликнул леший и нетерпеливо заёрзал в кресле. – Ну-ка, ну-ка! Просвети меня, старика, как это он, мир-то твой, за который ты, как я вижу, так сильно обиделся, хочет лучше стать? Сделай милость, расскажи! Знать, не заметил я, когда это он вдруг захотел, – пропустил, проспал такое-то знаменательное событие… Ай-яй-яй! Проспал; вот беда-то какая!..
Сказано это было таким ехидным голосом, что Одинцов даже растерялся: ну, как же можно не заметить очевидные вещи!
– Ну, рассказывай, Сергеич! А я пока чайку вот попью, да послушаю; может, и вправду, что пропустил, – усмехнулся леший, наливая чай в блюдечко. – Только не трать напрасно время, чтобы поведать о том, каких высот в науке и технике вы, люди, достигли: как в космос летаете, да на дно океанское ныряете, и тому подобное… Это я и сам знаю, не хуже тебя…
Одинцов, уже открывший было рот, чтобы как раз об этом и рассказать, растерялся:
– А что, разве это – неважно, не имеет значения?
– Не имеет, само собой: при чём здесь это-то? Я же тебе о другом говорю, – о том, что мир лучше не хочет становиться; умнее он, конечно же, стал, – никто и не спорит. А вот лучше, добрее… что-то я не заметил.
Видя, что Одинцов опять хочет что-то сказать, леший предостерегающе поднял лапку и сказал:
– Не сотрясай напрасно воздух, Сергеич; лучше меня послушай. Времени у нас с тобой для разговора не слишком много, поэтому давай-ка не будем тратить его зря.
Он отвернулся к окну и немного помолчал, словно собираясь с мыслями.
– Вот хожу я по земле, давно хожу… И всё никак понять не могу, почему люди умнее не становятся? Нет, не в том смысле, как ты подумал; так-то они умнее стали, я и не спорю – вон сколько всякой всячины наизобретали! И компьютеров разных, – он кивнул на стоявший на краю стола ноутбук, – и всякого другого – и полезного, и нужного. Я не об этом, Сергеич; я о том, что всё человечество, – всё, понимаешь? Все люди на земле, – вот о чём я говорю!.. Так вот, почему всё человечество никак поумнеть не может? Не знаешь?
Леший внимательно посмотрел на Одинцова, – посмотрел с укором и, как показалось Одинцову, даже с какой-то обидой: дескать, что ж вы такие, люди вы мои дорогие?
Не дождавшись ответа, вздохнул и сказал:   
– Ну, тогда давай попробуем представить себе такое, Сергеич… хотя и трудно это представить, но давай попытаемся… Так вот, представь, что нет в мире войн: кончились они будто бы лет эдак сто назад, и ни одна пушка с тех пор ни выстрелила, ни один человек на всей Земле на землю не упал, пулей или осколком сражённый. Оружия на планете будто бы нет, вообще никакого: уничтожили его люди за ненадобностью и забыли, что это такое. Всё! Тишина и покой на планете: никто никого не боится, потому что нет для того причин. Нет ни зависти, ни жадности у людей к другим, себе подобным. Возможно такое? А, Сергеич?
– Наверно, возможно, – неуверенно сказал Одинцов, пожав плечами. – Конечно, так-то если б было…
– Во! Конечно, возможно; я-то в этом и не сомневаюсь! А скажи-ка ты мне, брат Сергеич, что этому мешает?.. Ну, я вижу, затрудняешься сразу-то; оно и понятно… Так я тебе по-другому вопрос задам: какими должны быть сами люди, чтобы жить в том мире, который я тут тебе нарисовал? Вернее, даже не так, а вот как: какими должны люди стать, чтобы построить такой мир, в котором жить будет всем без исключения хорошо?
– Ну, не знаю… Добрыми, наверное, – неуверенно сказал Одинцов и бросил короткий взгляд на лешего: правильно ли сказал?
– Молодец, Сергеич: аккурат в самую точку попал! Добрыми! Доб-ры-ми! – удовлетворённо хлопнул лапками по коленям своих коротких ножек Тимофеич. – Молодец!.. Видишь, как мы с тобой хорошо друг друга-то понимаем! Давай пойдём дальше…
Он повертелся в кресле, потом, не утерпев, спрыгнул с него и пробежался до двери и обратно. Остановился напротив Одинцова и внимательно посмотрел ему в глаза; подумал о чём-то своём, хмыкнул удовлетворённо и опять вскарабкался на прежнее место.
– Что значит – быть добрым человеком? Подожди, подожди: я сам скажу, а ты меня поправишь, ежели что не так… Быть добрым – это вовсе не значит просто не желать никому зла: тогда это, брат, уже не доброта, а равнодушие, безразличие. Это, проще говоря, так: плевать я хотел на вас, всех вместе взятых; я вас не трогаю, а вы меня не замáйте… Конечно, сие – не доброта, и такого мира, какой мы с тобой пытаемся себе представить, с таким отношением друг к другу люди никогда не построят. Доброта – это нечто иное… Вот как бы получше-то сказать, сформулировать… Ну, давай так: вот живёт человек. Никого не обижает, не оскорбляет, а если кому и завидует, так только по-доброму: вот, дескать, молодец, раз сумел чего-то там сделать или чего-то добиться! В общем, радуется успехам других людей, – от души радуется! От души! Понял? И если надо кому-то в чём-то помочь, – помогает, даже не считаясь с собственными интересами и не предполагая поиметь от этого какую-то выгоду! Ну, может, только с надеждой на то, что и ему при необходимости люди помогут… И относится он так не только к людям, а и ко всему, что его окружает, – леший кивнул в сторону окна. – К природе, например: дéрева без острой необходимости не срубит, зверька какого или жучка, или бабочку напрасно не обидит, травинки-цветочка не сорвёт и не примнёт, пóходя… Живёт он так-то вот, – и хорошо ему! И покойно у него на душе, и радостно у него в сердце, поскольку совесть у него чиста – и перед собой, и перед людьми… Что заулыбался-то, Сергеич? – спросил он вдруг Одинцова. – Понравилось? Или потому, что думаешь: вот, мол, сказки дед рассказывает, – со смеху помрёшь?  
– Да с чего ты это взял, Тимофеич? – вскинулся Одинцов. – Я и вправду представил, как бы здорово было…
– Да я это так, чтоб ты не уснул, – усмехнулся леший. – А то смотрю: примóлк чего-то…
– Примолкнешь тут: уж больно хорошо ты расписываешь, – слушать радостно!
– Жить-то так, милый ты мой, было б ещё радостнее, – вздохнул леший. – Только что-то не получается у вас, у людей, так жить; по отдельности – получается у некоторых, а у всех вместе – хрен!.. Почему? Не знаешь?
Одинцов подумал немного и тихо сказал:
– Зла много вокруг… И чем дальше, тем больше его становится; мне, во всяком случае, так кажется.
– Ну, что ж: правильно тебе кажется, Сергеич. Правильно. Зла, действительно, хоть отбавляй… Но не отбавляется оно отчего-то, а прибавляется, – и это ты тоже правильно подметил. Только зло, дорогой ты мой, не от нас, нечистой силы, как вы нас называете, идёт, а от вас, от людей; это вы его творите и приумножаете, да ещё с таким завидным упорством, что…
Леший не договорил; только вяло махнул лапкой и снова отвернулся к окну. Помолчал немного, потом сказал:
– Хотя и не все, конечно… Вот, возьми, к примеру, лес…
Он поморщился, будто чего-то кислого куснул, и наклонился к Одинцову.
– Вот ты, Сергеич, насколько я знаю, в Финляндии был; так ведь?
Одинцов кивнул, уже не удивляясь тому, что леший всё о нём знает.
– Видел, какие там леса? То-то! А видел ли ты, чтобы оттуда лес в чужеземье отправляли?   
И, не дав Одинцову даже рта раскрыть, сам за него ответил:
– Не видел! И не увидишь никогда! А почему? Потому что берегут финны свой лес, и каждое дерево у них – на счету… А озёра какой чистоты, видал? И их они оберегают всеми силами, какие только у них есть. А почему? Потому что думают о тех, кто после них, живущих ныне, будет на той земле жить – о детях, о внуках, о правнуках… И учат их, малых, с детских лет природу и её богатства не только беречь, но и всячески приумножать…
Леший ненадолго умолк, потом с укоризной посмотрел на Одинцова и спросил:
– Так объясни мне, Сергеич, а почему же вы, люди русские, тоже всё вроде бы понимаете, а ни хрена не делаете? Ты оглянись вокруг-то: озёра свои да реки загадили так, что скоро только одни лягушки и жить-то в них смогут!
Он покачал головой и горько усмехнулся:
– Вон – Водяной! И тот уже, как встретимся, так только одно и талдычит: «Уйду, ядрён корень! Эмигрирую в Швейцарию, абы ещё куда, где воду эти недоумки двуногие ещё не до конца отравили!..» Ну, это он так, со злости; куда он денется! Здесь его место, на веки вечные. Но понять его можно: обидно ему видеть всё это!.. А леса? Как вырубали вы их без жалости, так и продолжаете, только с каждым годом всё больше и больше…
Одинцов молчал, потупившись; что тут скажешь? Ничего…
– Да-а, – сказал леший и вдруг улыбнулся. – Это мне, бывало, в стародавние времена просто было лес от всяких порубщиков и поджигателей оберегать: так иногда пугну нехорошего-то мужичка, что он потом до конца жизни не то, чтобы в лесу напакостить, а и близко-то подойти к нему боится. Надолго, видно, моя наука запоминалась… Вот они, такие-то, потом от злости про нас всякие небылицы и складывали, – и про меня, и про Ягу, и про Водяного. Да и про других тоже; дескать, вот они какие, – эти, которых «нечистой силой» зовут. А люди-то и верили! И боялись нас, причём совершенно напрасно: мы ведь хорошим-то людям отродясь зла не делали, а совсем даже наоборот – помогали, чем могли. Когда успевали, конечно… Водяной – утопающих спасал, если поблизости оказывался; я – заблудившихся из леса выводил.
Он вдруг тихонько засмеялся.
– Пошучу, конечно, – скучно в лесу одному-то целыми днями, – повожу человека по чащобам, покружу по лесным тропинкам, а, всё одно, – на дорогу выведу. И не со зла я то делал, а для науки: а не лезь в лес, троп да примет не зная, дорогу примечать не умея, чтоб самому из леса-то потом выбраться! Я ведь – один и не вездесущ, чтобы в трудную минуту рядом с каждым незадачливым грибником или охотником оказаться…
Леший посмотрел в глаза Одинцову.
– Я ведь, Сергеич, козней не творил, когда император Пётр Алексеевич затеял флот российский строить и ему для этого дела лес понадобился, много леса. Не против я был и тогда, когда по приказу царя-батюшки Николая Павловича мужики в лесах под железную дорогу просеки рубить начали; много, конечно, они леса понапрасну тогда погубили, да что ж поделаешь: то государству и народу российскому на пользу и во благо было… Да и леса в те времена было сколько! Тогда казалось, что конца и края ему нет и не будет… Но ты посмотри, Сергеич, что люди с лесом за последние сто лет сотворили! И продолжают творить! Ты понимаешь, что через двести, ну, самое большее – через триста лет здесь, – он кивнул на окно, – будет, если это безобразие не кончится?! Вон, Арал-то, – видел? А Амазонка? То-то, брат…
Он взял со стола зажигалку, повертел её перед глазами и положил на место; сказал тихо:
– Всё когда-нибудь кончается, даже если его поначалу ну очень много, – всё! И исключений из этого правила нет… И будут ваши потомки жить в пустыне, вас и вашу дурость нонешнюю от всей души проклиная. И правы будут!
Леший перевёл взгляд на Одинцова и грустно усмехнулся:
– Так-то вот, Сергеич, мил ты мой человек. А вы – нечистая сила!.. Тут ещё разобраться надо, кто из нас нечистая сила, а кто – чистая…
Он вдруг оживился и заёрзал в кресле.
– Вот возьми, к примеру, Ягу: в сказках-то она – и такая, и сякая; злыдень в юбке, одним словом. И детей она поджаривает и ест, и добрых молодцев да красных девиц со свету сживает, почём зря. Да враки это всё, Сергеич! Вот послушай, что я тебе про неё расскажу… Только плесни-ка чайку-то ещё: что-то опять у меня в горле пересохло…
Одинцов пощупал чайник.
– Придётся подождать, Тимофеич: остыл чайник-то.
– Ну, так поставь, – пущай греется; а я тебе пока про Ягу-то поведаю…
Одинцов включил плитку и сел на топчан у стены: сидеть на низкой скамейке – спина устала.
Леший как-то странно посмотрел на него, и Одинцов вдруг увидел, как кресло, на котором тот сидел, само по себе плавно приподнялось над полом и повернулось – так, что Тимофеич опять оказался с Одинцовым лицом к лицу.
– Мы ещё и не то могём, – хихикнул леший, заметив вытаращенные от изумления глаза Одинцова, и Одинцов увидел, как из сахарницы выскочил кусок сахара и повис в воздухе, а потом, медленно проплыв по дуге над столом, опустился в раскрытую ладошку Тимофеича.
– Ну, Тимофеич!..
– Да ладно тебе; нашёл, чему удивляться, – скромно сказал леший и положил сахар на блюдце. – Ну, так слушай про Ягу-то…
 Он устроился поудобнее и, понизив голос, начал говорить, время от времени оглядываясь на дверь:
– Тут о прошлом годе был я у Яги: спину что-то заломило, – ни сесть, ни встать, ни повернуться! Вот и пошёл я к ней; к кому ещё и идти-то? Яга дáром, что ведьма, а знахарка знатная; вредная, конечно, но, коли надо, в помощи никогда не откажет. И никому – заметь, Сергеич: никому! – Тимофеич многозначительно посмотрел на Одинцова, но объяснять эту многозначительность почему-то не стал. – Поворчит она, конечно, побрюзжит по привычке, – как же ей, старой, без этого-то? – а на ноги завсегда поставит, как бы не прижáло.
Он поёрзал в скрипучем кресле, устраиваясь поудобнее; потом махнул лапкой – мол, всё равно не получится, – и уселся по-турецки, скрестив свои короткие ножки.
– Ну, слушай, Сергеич, да мотай на ус: может, и пригодится когда… Так вот, прихожу я к бабке-то, а она сидит, телевизор смотрит…
Одинцов открыл, было, рот от изумления, но леший только лапкой на него махнул: дескать, молчи уж, – я и так тебя слышу.
– Какой телевизор? Да почём я знаю? Импортный какой-то, а марку я не запомнил… Телевизор-то откуда? Ну, это ты, брат, сам у бабки спроси, коли хочешь: я не отважился, – ну её… А вообще-то ты что себе думаешь? – вскинулся вдруг леший. – Что мы, какими были тыщу лет назад, такими и остались? Э-э, нет, Сергеич! Вряд ли мы смогли бы сейчас хоть как-то с безобразиями на нашей земле бороться, если б в ногу с прогрессом, так сказать, не старались идти: много с вами, с такими-то умными, одним колдовством да заклинаниями сделаешь! Нет, Сергеич: мы тоже не лыком шиты…
Он кивнул на ноутбук Одинцова:
 – Вон у тебя машинка… Сколько у неё память-то?.. А на базе какого процессора?..
Одинцов аж вздрогнул.
 «И откуда у него знания-то такие?!» – изумился он, вытаращив на лешего глаза.
 – Так ить в двадцать первом веке, чай, живу-то, милый ты мой! – рассмеялся Тимофеич и переспросил: -Так сколько, говоришь, у неё память?.. У-у! – разочарованно протянул он. – И всего-то?! Вон, у Кощея, – последняя модель! Там такой объём памяти, – тебе и не снилось… Что делает с ним? А всё пасьянсы раскладывает, дурень старый, – леший хихикнул и с опаской оглянулся на дверь. – Это ему Яга в прошлом году на день рождения подарила, чтобы чем-нибудь старого занять. И правильно, надо сказать, сделала: он спит, спит, а потом как взбрыкнёт! От него ведь чего хошь ждать можно; таких дров сдуру-то наломать может, что потом и не разгребёшь. Сколько уж раз так было-то!.. Пусть лучше пасьянсы раскладывает: так-то для всех – и для нас, и для вас – спокойнее…
Леший вдруг помрачнел.
– Жуть, конечно, будет, если ему вдруг играться надоест: как бы не начал через Интернет какие-нибудь коды взламывать… Ладно, если банки; злато старый больно любит! Хотя и ни к чему оно ему: и так уже… – он провёл лапкой над своей кудлатой головой. – Вот не взбрело бы в его дурную голову в компьютеры Пентагона или, скажем, ещё какого генштаба залезть, да к ракетным установкам доступ найти, – тогда беда!.. Надо бы старого ещё чем-нибудь отвлечь… Кстати, у тебя, Сергеич, нет ли какой игры интересной, чтоб ему, Кощею-то, лет на двести хватило? Нет?.. Ну, ладно; сам найду чего-нибудь… Не запамятовать бы только; а то, и вправду, понесёт его куда-нибудь…
– Так вот, про Ягу-то, – спохватился он и поскрёб в затылке. – Всё никак до конца не доберусь… Ну, сидит она, значит, телевизор смотрит и бормочет что-то там под свой крючок. Я к ней, было, со своей болячкой, а она как зашипит на меня, – ну, чисто змея! Погоди, мол, со своей спиной: тут такое в мире творится, – что мне твоя спина!.. Я на экран-то глянул одним глазком, а там показывают, как где-то в Америке, кажись, али ещё где… не помню… Ну, в общем, придурок какой-то, – террорист, что ли… эх, чтоб ему пусто было, окаянному! – детишек в детском саду, али в школе какой-то, в заложники захватил. А полиция тамошняя ничего сделать не может – ни детишек тех освободить, ни договориться с этим-то… Яга-то смотрела, смотрела на это безобразие, – а вспыльчивая – ужас! – да как вскочит со скамьи, да как заорёт на весь лес: «Это ж что ж такое на белом свете дéется?! Это ж что ж за нравы ноне такие – детишек невинных обижать?! Это ж куда ж ихнее правительство смотрит?!! Эх, не моя территория: я б энтого урода враз бы в чувства-то привела! Я б ему!..» Ну, не буду далее её слова повторять: боюсь, язык отсохнет… В общем, взъярилась бабка – жуть! Да ка-а-ак хватит со всего размаху клюкой-то своей по телевизору! И – пополам…
– Жалко, – вздохнул Одинцов, отчётливо представив нарисованную лешим картину.
– Чего тебе жалко?
– Да телевизор жалко…
– Да причём здесь телевизор-то? А-а… Ты думал, телевизор – пополам? Не-е, то клюка бабкина пополам разлетелась, – только концы в разные стороны свистнули…
– А телевизор?
– Вот дался тебе этот телевизор! Да что ему будет-то? Он же импортный; только мигнул разок – и дальше показывает… О, вспомнил! Японский, кажись. «Тошиба».
– А Баба Яга что?
– Насилу успокоил. Пришлось в лес идти, клюку ей новую вырезать.
– Сделал?
– А то! Делóв-то – клюку сделать; мы и не то могём…
– А она?
– А что она? Клюку приняла и за то спину мне вылечила. Хорошо вылечила: ни разу с тех пор не болела. А ты говоришь – нечисть!
– Да не говорю я этого! – искренне возмутился необоснованному обвинению Одинцов.
– Ну, не ты, так другие… Нечисть-то, зло увидев, поди, возрадовалась бы; а Яга-то, вишь, как на такое поганое дело отреагировала? Её бы воля, – она б того нечестивца враз бы в клочья порвала!
– Как? У всех на виду?
– А ты как думал-то? Никто, конечно, не понял бы, что это – её … рук дело, но выглядело бы это, я думаю, у-у! – леший с деланным ужасом вытаращил глазки; потом вдруг рассмеялся: – Любит бабка эффекты, – ох, любит!.. Ну, и правильно делает; это чтоб другим неповадно было.
– А дети? Дети-то при этом не пострадали бы, Тимофеич? – обеспокоенно спросил Одинцов, даже не замечая того, что воспринимает повествование лешего, как нечто само собой разумеющееся.
– Да ты что, Сергеич, тоже сказок начитался? – возмутился в свою очередь тот. – Когда это Яга хотя бы одному невинному дитяти вред причинила? Не было этого! Не бы-ло! И быть не могло: она ж, Яга-то, какая-никакая, а … женщина! Пусть для вас и сказочная… Это у вас, у людей, женщины такое иногда с детьми вытворяют – нам страшно становится. А у нас такого сроду не было…
Одинцов смотрел на лешего и, не опасаясь того, что тот услышит его мысли, думал о том, что хорошо бы об этой их встрече написать рассказ: пусть люди прочтут. Поверят, не поверят – неважно; а вот если задумаются да оглянутся вокруг, чтобы хотя бы попытаться повнимательнее всмотреться в окружающий их мир – уже хорошо! Пусть не все, пусть один из десяти или из сотни, или даже из тысячи – и то дело.
– А и напиши, – отозвался на его мысли леший, глядя в окно. – На то ты и писатель. Представь, как сказку, чтобы никто у тебя за спиной пальцем у вискá не крутил. У своего, заметь, – хихикнул он, и Одинцов тоже улыбнулся. – А то те, кто поверит, начнут приставать с расспросами: что, да как, да где… А ни тебе, ни мне это не надо: только от дела отвлекать будут. К кому надо, я и сам приду – вот как к тебе пришёл. Правда, не у всех я посещение своё в памяти оставлю, далеко не у всех; иных только к размышлениям подтолкну – и всё: чаще всего, и этого бывает достаточно…
– А у меня оставишь? – испугавшись такого варианта, спросил Одинцов.
– У тебя – оставлю, – внимательно глядя ему в глаза, ответил леший. И рассмеялся: – А как ты иначе рассказ-то, то бишь сказочку свою напишешь?
Он провёл лапкой по столешнице – будто погладил.
– К добрым людям я сам прихожу, без приглашения; да и кто ж меня позвать-то додумается? – леший негромко рассмеялся, но тут же вновь стал серьёзным. – Добрых людей на земле много, Сергеич, – гораздо больше, чем злых; так что мне ещё ходить и ходить, по земле-то нашей. Беда вся в том, что многие из тех добрых людей не знают пока, какие они на самом деле: не открыли они ещё в себе до конца эту доброту, хотя и чувствуют её, как чувствуют и потребность её проявить. И не потому не открыли и не проявляют, что не хотят, а потому, что боятся: затюкала многих из них жизнь, заклевала, – вот и затаились они. Кажется им, что обнажи они свою доброту перед людьми – а ведь её, доброту-то, душу свою настежь не распахнув, не обнажишь! – то в неё, в доброту-то их эту, сразу и наплюют все, кому не лень. А заодно – и в душу…
– Так уж прямо и наплюют! – попытался возразить Одинцов, но леший так насмешливо посмотрел на него, что он тут же осёкся, вспомнив кое-что из своего горького жизненного опыта…
– Вот и я о том… – тихо сказал леший. – Так, бывает, и живут люди – в коконах, как личинки. И всю свою жизнь кокон тот покинуть страшатся: вдруг кто надсмеётся? Нет чтобы смелости набраться, да и разорвать его, кокон-то этот, и явить миру доброту свою, от которой всем и теплее, и светлее станет; пусть на короткое время – сколько жизни земной осталось, но явить!.. Много таких было, Сергеич, кто добротой своей мир и крáше, и добрее пытался сделать. И делал, даже если сгорал при этом, без остатка отдавая доброту свою людям. Вот о таких мир с добротой же и благодарность помнит. И будет помнить!.. А о тех, кто в коконе всю жизнь просидел…
И леший пренебрежительно махнул лапкой: чего, мол, о них и говорить-то…
– Трудно это – кокон-то разорвать, – тихо сказал Одинцов.
– Трудно; кто ж спорит, – согласно кивнул леший. – Но ты-то, Сергеич, смог! Что, не так? Так! Тебе-то это под силу оказалось. Значит, и другие могут! Только их к этому подтолкнуть надо… Доброта, брат, добротой полнится и прибавляется. И одна доброта у другой ничего не отбирает, а как раз наоборот – дополняет её и множит. Зло – что? Оно временно, зло-то, и потому когда-нибудь обязательно кончается, – как войны, эпидемии, землетрясения, смерчи. А доброта – вечна! – леший назидательно поднял вверх короткий пальчик. – Вечна, Сергеич, друг ты мой сердешный! Вот потому-то зло, как ни старается, как ни пыжится, а доброту победить не может. Было б оно сильнее – давно бы от доброты рожки да ножки остались. Ан – нет! Не получается! А раз до сих пор не получилось, то и никогда не получится!
Он немного помолчал, чему-то по-доброму улыбаясь; словно видел – а может быть, и знал? – что-то такое, что Одинцову, как и другим людям, было недоступно, – пока недоступно?
– Доброта, Сергеич, должна быть всеобъемлющей. Понял? Все-объ-ем-лю-щей! И станет она такой только тогда и только в том случае, когда – и если! – каждый – каждый! – из живущих на земле людей перестанет бояться покинуть свой кокон, чтобы привнести в мир свою доброту, выпустив её из сокровищницы своей души. Чтобы всё то, что есть в его душе хорошего и светлого, чистого и доброго, соединить с добротой других людей…
Тимофеич, скрипнув креслом, повернулся к задумавшемуся Одинцову. Одинцов поднял голову и встретился взглядом с мудрыми, усталыми, но излучавшими какой-то необыкновенный свет глазами лешего.
– Это, Сергеич, как храм строить: кирпичик – к кирпичику, камешек – к камешку, с той лишь разницей, что кирпичики те и камешки будут, по сути своей, людскими добродетелями, талантами, чистыми помыслами и делами – добрыми и бескорыстными. Какой человек захочет и сможет положить камешек, большой или совсем малюсенький, неважно: важно, чтобы захотел… Храм-то от любого камешка выше станет, а никак не ниже. Так и доброта: одна к другой прибавится, одна другой пополнится, а потом – ещё одна, и ещё, и ещё; и так, пока не возвысится она над всей землёй, как купол небесный, и не укроет её, родимую, от всяких бед и несчастий. Вот это и будет всеобъемлющая доброта!..
Леший умолк и надолго о чём-то задумался. Молчал и Одинцов, пытаясь осмыслить услышанное.
За окном поднялась метель; было слышно, как она бросает в оконные стёкла пригоршни снега, словно злится оттого, что её не пускают погреться в хорошо протопленную баню, где так тепло и уютно. Она бесилась и пыталась ворваться внутрь через трубу, всё сильнее и сильнее завывая в ней порывами носившего её ветра; но ничего не получалось, и ей, метели, было обидно, что ей никак, никакими силами не удаётся преодолеть возведённые человеком преграды. И она начинала жаловаться и плакать, что ничего не получается, и оттого злилась ещё больше…
– Так что же делать-то, Тимофеич, скажи на милость? – спросил Одинцов, начиная осознавать всю грандиозность того, о чём говорил ему леший, и одновременно чувствуя подступающую жалость к самому себе оттого, что сам он, Одинцов, никогда всего этого не увидит…  
– А вот этого – не надо! – резко бросил леший, чутко уловив внутреннее состояние Одинцова. – Не расслабляться и руки опускать надо, а стараться помочь людям понять, что путь к благоденствию мира есть, и лежит он через их сердца и души, через доброту, которая в них, несмотря ни на что, живёт! Вот как в тебе…
– Во мне? – поднял брови Одинцов. – Да я-то что?
– Как – что? Если бы все люди научились хотя бы к природе относиться так, как ты, – уже бы было замечательно!
– Да как я отношусь-то, Тимофеич? Что особенного-то такого в моём к ней отношении? – спросил Одинцов, непонимающе глядя в голубые, с прищуром глазки лешего.
– А ты вспомни, Сергеич, про тетёрок-то своих, да про ту берёзку, что не срубил, когда баню эту строил. И про сеть не забудь, что без дела в предбаннике висит. И, вон, – он кивнул на стену за спиной Одинцова, – про ружьишко, за два года ни разу не чищенное: как пальнул ты из него по консервной банке, когда купил, так оно с тех пор и не стреляло… Что, не так?
Одинцов смущенно кивнул: да, так оно и было.
– Понял теперь, почему мы с тобой столько времени о доброте-то проговорили? Всю ночь почти: вон, уж рассвет скоро! Так, как ты ко всему этому относишься, все должны относиться, все! А ты не только сам так поступаешь, но и других учишь – своими книжками. И умно учишь: ненавязчиво, не нравоучениями и нотациями – толку-то от них! – а исподволь, через души человеческие, через красоту природы, понимание которой в них, в души-то, через книжки твои тоже проникает. Сколько людей их прочтёт, то ни тебе, ни мне неведомо. И сколь многие из них начнут после твоих книжек по-иному на мир вокруг себя смотреть и к той же природе бережно относиться – то мы с тобой тоже вряд ли когда узнаем. Может – один человек, может – десять; и то уже славно будет!..
Леший заёрзал в кресле, устраиваясь поудобнее, потом махнул лапкой; пододвинулся поближе к Одинцову и заглянул ему в глаза.
– Так-то вот, друг ты мой, Сергеич, мил человек!.. И помни: доброта лишь добротою полнится. Добротою!.. Вот потому я к тебе и приходил, – чтобы и в трудах, и в заботах твоих тебя поддержать, и надежду твою, и веру твою в доброту укрепить…
Леший тихонько засмеялся и легонько хлопнул Одинцова лапкой по плечу.
– Ну, вот и всё: пора мне, Сергеич! Пора… Хорошо у тебя, слов нет, но надо идти…
– Да куда ты так скоро-то, Тимофеич? – растерялся Одинцов. – Куда тебе спешить-то? Давай лучше ещё чайку попьём; я сейчас чайник поставлю…
– Не суетись, не суетись, Сергеич; мне и вправду пора… Вон, глянь за окно: рассвет скоро; а мне по свету шастать не с руки… Так что давай прощаться.
Леший сполз с кресла и стал напяливать свой балахон; одевал и деловито приговаривал:
– Ну, я тебе, кажись, всё сказал; чего не сказал, – сам додумаешь. Впрочем, ты теперь и так всё знаешь…
Он накинул на голову капюшон и снизу вверх строго посмотрел на Одинцова.
– Чего встал-то? Пойдём уже…
Одинцов открыл дверь и предупредительно пропустил гостя вперёд. Леший вышел в предбанник и сам распахнул дверь на улицу.
– Ты за порог-то не ходи, Сергеич, простудишься а то… – сказал он заботливо и вдруг шутливо ткнул лапкой Одинцова в живот. – Ну, бывай!
И вышел на заметённое снегом крыльцо.
– Придёшь ещё-то когда-нибудь? – со слабой надеждой спросил Одинцов.
– Не знаю, – честно ответил леший. – Как получится; дел-то, сам знаешь – во! – он провёл лапкой поперёк шеи. – Но трава для чая, что я тебе давеча обещал, – за мной. Жди! Будет время – занесу… Да, вот ещё что… Когда дом построишь, – ну, когда сможешь, конечно, – так я тебе доброго домового пришлю; есть у меня один старый знакомец, Силантием зовут. Я его лет с полтыщи уже знаю… Хороший домовой, ответственный; он и сам дом, и всё, что в доме, оберегать будет, особенно в твоё отсутствие.
«Вот и хорошо, – подумал Одинцов. – Может, шляпы пропадать перестанут…»
Из-под капюшона раздался сдержанный смешок, и леший засуетился:
– Ну, всё, Сергеич! Всё! Закрывай дверь-то – простудишься. Да и ни к чему тебе видеть, как я … уходить буду. Прощай!..
Одинцов вздохнул и послушно закрыл дверь. Но не ушел, а остался стоять в предбаннике, прислушиваясь к тому, что происходило на крыльце.
Там что-то зашуршало, – будто порывом ветра снег в дверь швырнуло – и сразу же стихло.
Одинцов постоял ещё несколько секунд и осторожно выглянул наружу.
За порогом никого не было. И пурги тоже не было. Только полная луна, как огромный фонарь, освещала поле и редкие, далеко отстоящие друг от друга дома и деревья. И даже дальний остров в необычайно ярком лунном свете был виден на заснеженной равнине озера, как на ладони.
– Доброго пути тебе, Тимофеич! – тихо сказал Одинцов и, поёжившись от холода, тихо, без стука, прикрыл дверь…
Он обернулся и вдруг увидел… шляпу! Ту, что так таинственно сегодня – или уже вчера? – исчезла из предбанника; шляпа висела на своём обычном месте и, как маятник, покачивалась из стороны в сторону.
– Ну, Тимофеич! Ну, хитрец!.. Это ж надо придумать! – рассмеялся Одинцов и, дотронувшись до неё рукой, остановил движение. Потом опустил руку и зачем-то ещё долго, улыбаясь, смотрел на шляпу, – так долго, что почти совсем замёрз.
– Ну надо же; вот придумал!..
Он покачал головой и, продолжая улыбаться, шагнул через порог в уютное, пахнущее лёгким сигаретным дымом тепло бани…

В первых числах марта Одинцов в три приёма перенёс к старику Степану Матвеевичу телевизор, магнитофон, ружьё и ещё кое-что из имущества – сдал, так сказать, на временное хранение. Сделав это, он одел своё кожаное пальто, сунул подмышку ноутбук и уехал домой, в город.
В июле вышла из печати его книжка, а в начале августа, покончив с делами, Одинцов снова отправился в Буковку, где уже почти месяц отдыхала его семья.
«Сын, поди, всю рыбу из озера без меня выловил, с Иванычем-то на пару…» – думал Одинцов, нетерпеливо поглядывая в окно автобуса и предвкушая радость долгожданной встречи с полюбившимися ему местами.
В Буковке было хорошо. Целыми днями они с сыном, а по выходным и с Иванычем, ловили рыбу или ходили в лес за грибами, а после ужина Одинцов забирался на чердак, куда Иваныч провёл свет, и работал – часто до самого рассвета.
Однажды утром его разбудила жена.
– Вставай, отец! Тут тебе букет какой-то непонятный принесли; он, правда, больше на веник похож, а не на букет…
– Какой букет?.. Кто принёс? – Одинцов спросонья никак не мог понять, о чём идёт речь.
– Откуда я знаю? – жена с недоумением пожала плечами. – Я утром дверь открыла, а на крыльце пучок какой-то лежит – трава да цветочки засохшие; я таких и не знаю…
– Неужто?!.. – пробормотал Одинцов и спрыгнул с топчана. – Где он, букет-то? Давай его сюда!
– Ты чего так всполошился-то? – удивилась жена. – Чего в нём особенного-то, в том букете? Трава – она есть трава; только пахнет приятно…
– Так в том-то и дело! – воскликнул Одинцов, но ничего объяснять жене не стал.
Букетик издавал удивительный, ни с чем несравнимый аромат. Одинцов нюхал его и улыбался, представляя себе того, кто ему этот букет прислал…
Он вышел из бани, обошёл её с другой стороны и стал смотреть на верхушки дальних сосен, окружавших ту заветную полянку, куда он зимой ходил кормить тетёревов. Почему он смотрел именно туда, Одинцов и сам, наверное, не смог бы объяснить; просто захотелось ему посмотреть в ту сторону, и всё.
– Ну, спасибо тебе, Тимофеич! Не забыл обещание-то своё, не забыл… – улыбаясь, тихо сказал Одинцов и низко, в пояс, поклонился.
А когда разогнул спину, то увидел, как качнулась вдруг большая ветка на самой верхушке одной из сосен, – там, у поляны; медленно так качнулась, словно поклонилась ему в ответ, и так же медленно, с достоинством, выпрямилась…
Или это птица какая, отсюда невидимая, на неё опустилась?..


Читать рассказ А.П. Казакова «Прохожий на Млечном Пути» >>
Перейти на авторскую страницу А.П. Казакова >>

Псковская литературная среда. Проза. Татьяна Рыжова

Татьяна Рыжова

Поэт, прозаик, литературный переводчик,
член Союза писателей России.

Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

АННА АХМАТОВА ЧЕРЕЗ ПРИЗМУ ОДНОГО СТИХОТВОРЕНИЯ
(эссе)

Пишут ли поэты наших дней стихи, посвящённые своим собратьям по перу? Да, бывает. Но, как правило, это стихи «на случай» – к юбилею или другому событию, часто – шутливые посвящения в духе пародий. Но вот чтобы один большой поэт современности посвятил стихи другому поэту, живущему с ним в это же самое время – так, как это делал, например, Пушкин… Сразу и не припомню подобного поэтического прецедента. Впрочем, одно такое стихотворение я помню хорошо. Называлось оно «Пою тебя, моя ровесница», а написано было поэтессой Валерией Салтановой для легендарной женщины Лулы Жумалаевой, чеченской писательницы, поэта и публициста, основателя и главного редактора журнала «Нана» в городе Грозном. Стихотворение врезалось мне в память не только своей высокой художественностью, но и редкой способностью одной поэтессы искренне и по достоинству оценить личность, талант и заслуги другой поэтессы ещё при жизни последней, сказав о своей героине: «Хранит зерно любая житница,/ Но Слово ты хранишь одна». Считаю, однако, что упомянутый случай, скорее, исключение из правила, счастливое отступление из укоренившейся нашей привычки вспоминать добрым поэтическим словом коллег по писательскому цеху лишь после их ухода.

А вот для литературной традиции XVIII и XIX веков писать посвящения собратьям по перу было чрезвычайно характерно. Наряду с этим существовала мода на небольшие лирические стихотворения, содержащие комплимент или лестную характеристику лица, которому они были адресованы. К такому жанру салонной, или альбомной поэзии относится, например, мадригал. Именно мадригалом назвала Анна Ахматова стихотворение, написанное для неё и о ней Александром Блоком и о котором пойдёт здесь речь. А вот и оно.

«Красота страшна» – Вам скажут, –
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи,
Красный розан – в волосах.

«Красота проста» – Вам скажут, –
Пестрой шалью неумело
Вы укроете ребёнка,
Красный розан – на полу.

Но, рассеянно внимая
Всем словам, кругом звучащим,
Вы задумаетесь грустно
И твердите про себя:

«Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна».

Почему я решила вспомнить об этом хорошо известном стихотворении? Прежде всего, потому что создатель стихотворения и его адресат – знаковые фигуры на поэтическом поле Серебряного века. А стало быть, можно предположить, что в отличие от большинства элегических посвящений поэтов поэтам стихотворение, о котором идёт речь, может таить в себе «подводные течения», когда информативная составляющая текста глубоко запрятана в поэтическом. А самое главное, что вопреки (или благодаря?) этому в нём можно будет обнаружить нечто такое, что порой не отыщется в самых подробных мемуарах, воспоминаниях друзей и современников. Но для этого читателю понадобится большая работа души и мысли, которая непременно будет вознаграждена открытием целой бездны невероятно удивительных знаний – и, в первую очередь, о героине стихотворения, о её творческой и человеческой судьбе.

Но, скажете вы, сама Анна Ахматова назвала посвящение мадригалом, и, стало быть, воспринимать стихотворение всерьёз, да ещё и выискивать в нём глубинные смыслы едва ли стоит. Чтобы отбросить эту формальную сторону вопроса, предлагаю вспомнить историю появления у Ахматовой рассматриваемого посвящения. Для этого всего лишь надо обратиться к «Воспоминаниям» поэтессы. Она пишет: «…В одно из последних воскресений тринадцатого года (16 декабря) я принесла Блоку его книги, чтобы он их надписал. На каждой он написал просто: «Ахматовой – Блок». А на третьем томе поэт написал посвящённый мне мадригал: «Красота страшна, вам скажут…» У меня никогда не было испанской шали, в которой я там изображена, но в это время Блок бредил Кармен и испанизировал и меня». (Здесь имеется в виду, что в описываемый период времени Блок был поглощён чувством к Любови Дельмас, прославленной исполнительнице роли Кармен, и даже посвятил ей цикл стихотворений «Кармен».)

Далее Ахматова замечает: «Я и красной розы, разумеется, никогда в волосах не носила… Не случайно это стихотворение написано испанской строфой романсеро. И в последнюю нашу встречу за кулисами Большого Драматического театра весной 1921 года Блок подошёл и спросил меня: «А где испанская шаль?» Это последние слова, которые я слышала от него».

Отмеченные нюансы, связанные с шалью и розой, – частыми атрибутами салонной поэзии, – по-видимому, и явились причиной, по которой поэтесса с лёгкой иронией назвала посвящение Блока мадригалом.

Однако для жанра такого рода стихотворение «Красота страшна…» уж слишком уникально как по форме, так и по содержанию. К тому же существуют опубликованные черновики этого «мадригала», которые свидетельствуют о серьёзной над ним работе поэта. Едва ли Ахматова «нагрянула» к нему без предупреждения. О её приходе он наверняка знал заранее, вот и готовил свой «экспромт» с тщательностью, соответствующей личности и таланту женщины, которой его посвящал.

У поэта, по выражению одного из основоположников эстетики английского романтизма и удивительного поэта Уильяма Вордсворта, есть «третий глаз», благодаря которому он видит и открывает нечто, что простым, непоэтическим, языком и выразить-то невозможно. А нам, читателям, остаётся только чувствовать поэта, довериться ему и следовать за ним в ожидании всё новых и новых удивлений. Попробуем же, словно ключом, стихотворением «Красота страшна…» открыть лишь некоторые, но всегда ценные и интересные для нас стороны жизни, творчества и личности Анны Ахматовой. Но при этом не обойтись нам, как отмечалось ранее, без работы души и мысли.

Начнём с того, что анализируемое стихотворение имеет специфическую внутреннюю организацию. То, что она не проста, заметно даже человеку, не разбирающемуся в тонкостях поэтики. И здесь, прежде всего, важно увидеть, как в стихотворении за каскадом ярких и броских эстетических элементов высвечивается его сюжетная линия. И вот уже оказывается, что Блок, подобно виртуозному переводчику, «перевёл» на художественный язык какие-то жизненные ситуации лирической героини, её реакцию на них, отношение с внешним миром, поведенческие нюансы, раскрывающие её сложный и противоречивый внутренний образ.

Чтобы этот «перевод» стал для нас максимально прозрачным, обратимся к построению стихотворения, в центре которого обнаруживается своеобразный диалог между авторским «Я» и лирической героиней. Своеобразный – потому что говорить об авторском «Я» здесь можно лишь условно. Поэт обращается к героине в образе безликого третьего лица от собирательного «имени» каких-то личностей – то ли сторонних наблюдателей, неплохо осведомлённых о жизни героини и, возможно, осуждающих её, то ли доброжелателей-увещевателей, имеющих свою точку зрения на происходящее с ней и вокруг неё. И здесь очень важна роль вводящего речь и параллельно повторяющегося неопределённо-личного оборота «Вам скажут»:

«Красота страшна» – Вам скажут, –
………………………………………….
«Красота проста» – Вам скажут, –

Эта бытовая словесная формула «Вам скажут» подсознательно вызывает у читателя вопросы: кто скажет? кто эти люди? почему они ей говорят об этом? и не сам ли поэт скрывается за ними? Также возникает смутное понимание того, что вокруг героини (а мы, вполне обоснованно, отождествляем её с Анной Ахматовой) могли быть разговоры, восхищение или осуждение – то есть существовали какие-то «ОНИ», какая-то молва или официальное мнение, которые так или иначе могли влиять на её жизнь. И, зная судьбу Анны Ахматовой, можно лишь удивляться, как в такой вот, казалось бы, незначительной детали в стихотворении скрывается столь значимый подтекст. А может, и пророческое предвидение Блоком судьбы тогда ещё молодой, но уже замеченной поэтессы.

Линия условного авторского «Я» с формулой «Вам скажут» представлена в двух строфах из четырёх, построенных на развёрнутом антонимическом параллелизме, ядром которого становятся словосочетания «Красота страшна» /«Красота проста». Декодировать глубоко запрятанную ключевую информацию, которую несут эти лаконичные и противоположные по смыслу изречения, призваны два образа-штампа – испанская/пёстрая шаль и красный розан. Сказав «образы-штампы», я должна была бы тем самым лишь подтвердить, что они – дань увлечения Блоком испанской темой, о чём говорила сама Анна Ахматова.

Однако мне кажется, что используя в своём посвящении эти яркие и почти сценические атрибуты женского наряда, поэт мог с успехом отождествлять их с образом Ахматовой даже безотносительно к личности испанской героини. Разве не стали парижская чёлка и шаль уже тогда неотъемлемой частью её образа? Такой мы видим её на фотографиях и на портрете Делла-Вос-Кардовской. А тот знаменитый портрет Натана Альтмана, написанный в 1914 году, на котором она изображена в синем платье с жёлтой шалью. Разве не эпизод в кабаре «Бродячая собака» в 2014 году, когда Анна Ахматова, стоя вполоборота с небрежно накинутой на плечи шалью, читала со сцены свои стихи, настолько впечатлил бывшего там Мандельштама, что он написал вот эти строки?:

…Вполоборота, о, печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Зловещий голос – горький хмель –
Души расковывает недра:
Так – негодующая Федра –
Стояла некогда Рашель.

И вот тут-то – обратите внимание! – у Мандельштама, в отличие от Блока, сравнение Ахматовой с древнегреческой героиней Федрой и знаменитой тогда французской актрисой Рашель лежит на поверхности – этим он почти бесхитростно «выложил» о своей героине всю «информацию», которая не нуждается в какой бы то ни было расшифровке.

Но не могу удержаться, чтобы не продолжить увлекательную тему о любви Ахматовой к шалям, к которой подтолкнуло нас стихотворение Блока, и о влиянии этого романтического атрибута женской одежды на поэтический образ поэтессы. В записных книжках у Анны Ахматовой есть фраза: «Марина подарила мне синюю, шёлковую шаль, которой я прикрывала моё тогдашнее рубище». Лидия Чуковская в своих воспоминаниях об Анне Андреевне упоминает «лазурную шаль». Возможно, эта шаль и была той самой, подаренной Мариной Цветаевой. И, как пишет Лидия Чуковская, эта шаль была на Ахматовой на вечере памяти Блока в 1921 году.

Да, шаль с завидным постоянством появляется в стихах и прозе, связанных с Ахматовой. И вот уже поэтизированная ахматовская шаль является нам в стихотворении Марины Цветаевой. Но вот незадача: это уже совсем другая шаль – турецкая:

…Узкий, нерусский стан –
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия…

А тут ещё, перечитывая одну из моих любимых книг «Пленник времени: годы с Пастернаком» Ольги Ивинской, натыкаюсь на следующее: «Из соседней комнаты в своей легендарной белой шали выплыла Анна Ахматова. Поёживаясь, она плотнее укуталась в неё и села на стул, специально поставленный для неё в центре комнаты».

И уже не важно, какого цвета, испанскую ли, турецкую ли шаль имела в виду сама Ахматова, которая напишет в «Поэме без героя»:

…Войду сама я,
Шаль воспетую не снимая,
И, как будто припомнив что-то,
Повернувшись вполоборота…

Важно, что «шаль Ахматовой» стала причиной появления в русской поэзии прекрасных стихов об удивительной женщине с нелёгкой судьбой. А для Блока – поэтической находкой, позволившей преподнести читателю носительницу этой шали и судьбы совершенно оригинальным образом, раскрыть её то сильной в своей красоте, то хрупкой в столкновении с жестоким миром, в котором «жизнь страшна».

Штампы перестают быть штампами, и шаль и красный розан уже не внешние испанизированные атрибуты одежды – это олицетворение парадоксальной истины о красоте как страшной силе, которой искусно владеет героиня.

«Красота страшна» – Вам скажут, –
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи,
Красный розан – в волосах…

Одна лишь деталь «Вы накинете лениво…» не оставляет и тени сомнения в том, что роль уверенной в исключительности своей внешности женщины была для героини привычной и осознанной. И здесь так кстати память услужливо подсказывает слова из воспоминаний художника Юрия Анненкова, автора нескольких портретов молодой Ахматовой, о её облике: «Анна Ахматова, застенчивая и элегантно-небрежная красавица, со своей «незавитой чёлкой», прикрывавшей лоб, и с редкостной грацией полудвижений и полужестов…» Таковой он увидел свою юную модель, читавшую стихи всё в той же «Бродячей собаке».

Другие отмечали в Ахматовой особую величавость и даже царственность манер. Где-то прочитала, что её сын как-то раз якобы сказал ей при друзьях: «Мама, не королевствуй!»

Но вот они говорят героине уже совсем другое о красоте – «красота проста», явно пряча за этим утверждением какие-то известные им факты о жизни прекрасной обладательницы броской/«пёстрой» шали и розана. Вспомним и мы, что в 1912 году у Анны Ахматовой родился сын, который на момент упомянутой встречи поэтессы с Блоком был ещё совсем крошечным. И та, что только что «лениво» накидывала на плечи шаль как атрибут уверенной в себе прелестницы, уже «неумело» укрывает ею ребёнка. Да и розан уже перестаёт быть символом красоты и величия – он на полу.

«Красота проста» – Вам скажут, –
Пёстрой шалью неумело
Вы укроете ребёнка,
Красный розан – на полу…

По мнению советского и российского литературоведа Юрия Лотмана, в этом действии героини, неумело укрывающей ребёнка шалью, следует распознать добавочное значение, указывающее на придание её образу черт Мадонны.

По-видимому, нам стоит в этом случае вспомнить полотна с изображением Мадонны – с прижавшимся к ней младенцем под одной с матерью накидкой, покрывающей её голову и плечи. В этом сравнении видится, таким образом, чистота и материнство.

Посмею высказать своё видение поведения героини, которая в этой строфе действительно показана Блоком простой и неумелой юной матерью. Представьте: ребёнок неожиданно заснул – в своей ли кроватке, на диване ли – в любом месте, где сморил его сон, и вы снимаете с себя шаль (не шарф, не накидку, не палантин!), возможно, ту самую, легендарную белую, и укрываете ею малыша, старательно подтыкая её со всех сторон, чтобы он не озяб.

Вот таким рисуется мне блоковский образ Анны Ахматовой, совершающей простые и знакомые многим русским (не итальянским) матерям действия – когда «красота проста». И неважно, кто вы – крестьянка, актриса или большой русский поэт.

Третья строфа – промежуточная между «партией» автора в диалоге и речью самой героини. Здесь в описательной форме представлен словесный портрет-реакция героини на «Вам скажут». И если до этого мы воспринимали её глазами автора через символы, имеющие добавочные значения, требующие раскрытия, то теперь мы наконец-то подходим к кульминации интриги: принимает ли героиня всё о ней сказанное, согласна с ним или же готова возразить?

Значение этой строфы для развития интриги и собственно сюжета велико – в ней прямая поведенческая реакция героини на сентенции автора, обращавшегося к героине в образе безликого третьего лица:

Но, рассеянно внимая
Всем словам, кругом звучащим,
Вы задумаетесь грустно
И твердите про себя…

Ни в каких воспоминаниях, связанных с этим посвящением, сама Анна Ахматова не комментировала слова «рассеянно внимая», «задумаетесь грустно» и «твердите про себя». Но согласитесь: перечисленные словосочетания не только раскрывают внутренний мир героини, но и рисуют целостный психотип женщины: рефлексирующей, привыкшей прислушиваться к своему внутреннему голосу, доверяя, возможно, лишь себе самой, вынужденной во все времена брать на себя непростые решения и, наконец, знающей истинную цену жизни и свою цену.

Подтверждение этому находим в последней строфе, в которой звучит прямая речь героини, а если точнее, её внутренний монолог, вводимый последней строчкой предыдущего четверостишья – «И твердите про себя»:

«Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна».

Композиционно и лексически итоговая строфа содержит возврат к первым строфам, образуя «кольцо». Однако в них не механический повтор ключевых утверждений и слов, открывающих стихотворение – в них их отрицание, опровержение, высказываемое героиней. Создаётся впечатление, что героиня жонглирует словами «страшна» и «проста», используя их в новых комбинациях и наполняя новым, порой противоположным смыслом. Акценты перемещаются: от абстрактного понятия «красота», лишь подразумевавшей героиню, непосредственно к её «я»-личности, которая «не так страшна, чтоб просто убивать» и не знать «как жизнь «страшна». Появившиеся в знакомом по первым строфам контексте новые слова «жизнь» и «убивать» придают монологу героини очевидный оттенок трагичности. Перед нами Анна Ахматова, какой она видит себя, какой её чувствует Блок – в схватке с жизнью.

Блок на момент написания посвящения Ахматовой не знал многого из того, что произойдёт в жизни поэтессы. Уйдя из жизни в 1921 году, он тем более не мог знать о тяготах, которые выпадут на её долю и долю всей страны в годы Великой Отечественной войны. Он не прочтёт её поэму «Реквием», её ставшее впоследствии программным для всей России стихотворение «Мужество».

Однако подобно Марине Цветаевой, которая уже после знакомства с первым сборником стихов Анны Ахматовой угадала, что судьба выписала им, таким разным, одну подорожную: «И одна в пустоте острожной/ Подорожная нам дана…», Блок с удивительной пророческой интуицией предвидел, что в судьбе Анны Ахматовой не может быть тихой, размеренной жизни. Поэтому не удивительно ли, что в маленьком и простом, на первый взгляд, посвящении поэтессе он сумел вложить в уста своей героини слова, которые, по сути, определяют характер долгой жизни Анны Ахматовой, наполненной историческими катаклизмами, гонениями, семейными трагедиями, переосмыслением происходящего в стране: «…Не так проста я, / чтоб не знать, как жизнь страшна».

Возвращаясь же к феномену написания одним большим поэтом стихов, посвящённых другому яркому поэту, живущему с ним в это же самое время, хочу предположить, что каждый такой случай заслуживает изучения – ведь это возможность узнать что-то особое и об авторе, и о том, кому адресовано посвящение, в каком бы жанре оно ни создавалось. А уж каким пытливым должен быть ум читателя подобных стихов! И очень надеемся, что, прочитав последнюю строфу блоковского «Красота страшна…», вы не станете прощаться с ним, потому что начнёте поиск расшифровки загадочных строк, обратившись к биографии поэтессы, к её стихам. И тогда вы узнаете, что, когда в первые годы революции многие из знакомых Ахматовой, среди которых были и творческие люди, покинули страну, она осталась с Россией – пусть непонятной и разорённой, но навсегда единственной Родиной:

…Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам….

И это несмотря на множество драматических моментов в биографии поэтессы, пережитых в ходе становления советской власти: арест и расстрел мужа, поэта Николая Гумилёва, в 1921 году, арест и сибирская ссылка сына Льва Николаевича Гумилёва, арест третьего мужа Николая Пунина и многие другие удары судьбы.

Узнаете, что, находясь в эвакуации в Ташкенте в 1941 году, Анна Ахматова начала работать над поэтическим циклом «Ветер войны», в который впоследствии вошло стихотворение «Мужество», передавшее острое ощущение Ахматовой – как поэта и гражданина – единения с русским народом, необходимости вдохновлять людей на мужество и самоотверженность в критический для истории страны период, когда под угрозой уничтожения было само «великое русское слово» – русский культурно-языковой код.

Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мёртвыми лечь,
Не горько остаться без крова,
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесём,
И внукам дадим, и от плена спасём
Навеки.

И это лишь некоторые моменты жизни, творчества и личности Анны Ахматовой, которые, словно ключом, я попыталась приоткрыть через призму стихотворения Александра Блока, посвящённого ей. Дальше каждый может продолжить этот маршрут самостоятельно, совершая новые открытия.

А я, дописывая последние предложения моего эссе, вновь и вновь проговариваю в уме печальные и пророческие слова, которые вложил великий поэт в уста великой поэтессы. И кажется мне, что это она говорит их – оттуда, издалёка:

Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна.

И не менее пророчески в связи с этим звучат слова самой Анна Ахматовой:

…Ржавеет золото, и истлевает сталь,
Крошится мрамор – к смерти всё готово.
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное Слово…
(«Вкусили смерть свидетели Христовы», 1945)

Псковская литературная среда. Поэзия. Валерий Мухин

Валерий Мухин

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

РУССКИЕ МАДОННЫ

ЖЕНЩИНАМ

Я женщин так люблю, я так люблю их всех
И своего признанья не нарушу:
За ласку, за кокетство, за лукавый смех,
За нежные, ранимые их души…

Я вчитываюсь в лица их, и в голоса,
И в их сердца под лёгкою одеждой.
О, как они умеют отводить глаза,
Наполненные светлою надеждой.

Благодаря им — женщинам — Гармония жива,
Что естеством своим они создали.
Простите, дорогие, нас за все Слова,
Которые мы вам недосказали.

Простите, дорогие, нас за все Дела,
Которые мы вам не объяснили.
Давайте верить свято, чтоб Любовь — Жила,
Чтоб мы её случайно не убили.

Без женщин не согреют ни уют, ни пир,-
Всё дышит их талантом и участьем.
Я женщин так люблю за то, что этот мир
Наполнили они теплом и счастьем.

Я женщин так люблю — я не могу без них,
И этому есть веская причина:
Совсем не потому, что в них влюблён мой стих,
А просто потому, что я мужчина.

МАДОННА

Такую, как есть, молодую, босую,
Тебя на иконе своей нарисую,
Такую, как есть,- из земных ожиданий;
Несбывшихся, зреющих счастьем желаний,

Прекрасную полубогиню мгновенья,
Спокойно творящую чудо кормленья.
Я выпишу свет лучезарного взгляда —
Как сладко ты кормишь, заботливо рада.

Я выпишу нежность святую ребёнка,
Сосущего грудь и сопящего тонко.
И мягкие выпишу звуки напева…
Храни наше счастье, Пречистая дева.

Я столько тепла напишу на иконе —
Озябшие можно оттаять ладони.
Такие святые родимые лица:
Спасибо, что можно на вас помолиться.

БАБЫ ДЕРЕВЕНСКИЕ

Бабы деревенские,
Одиночки-вдовы.
Таинство вселенское,
Объясните — кто вы?

Избы не согретые —
Разорённый улей.
А мужья отпетые
Водкою да пулей.

Всем ветрам открытые,
Что над миром дули:
Сыновья убитые
В Грозном да в Кабуле.

Бабы деревенские —
Мудрые старухи.
Ваша доля женская —
Узница разрухи.

Суета безвестная,
За достаток битва,
Горькая да честная
Песня да молитва.

Хлопотуньи-ладушки,
Трудитесь, как пчёлы, —
Золотые бабушки
Жизни невесёлой.

Занесёт порошею
Слёзы да печали…
Снова жизнь хорошую
Вам пообещали.

На земле обещанной
Будет счастье людям…
И другие женщины…
НО ТАКИХ НЕ БУДЕТ.

РУССКАЯ БАБА

Великую Отечественную войну
в России выиграла русская баба
Фёдор Абрамов

Не жалеют русской бабы,
И она, как лошадь, прёт
Через кочки да ухабы —
Сколько может, столь везёт.

В зной ли, в холод леденящий,
В молотьбу, в косьбу, в жнивьё…
Чем сильнее баба тащит —
Больше валят на неё.

Был, наверно, прав Абрамов
(Мужику не будь в вину)
В том, что выиграла баба —
Баба русская войну.

Как и раньше, так и ноне
Всю страну на Божий суд,
Как породистые кони,
Бабы русские несут. 

ЛЮБОВЬ

Не от злобы, не от лютой мести —
От любви остерегала ночь:
Чувствовал, что сердце не на месте,
Но не ведал, чем ему помочь.

Хоть бы чем-то разочаровала,
Чтобы повод был — навек забыть.
Тяжело ночное покрывало.
Тяжелей — тебя мне разлюбить.

У меня есть много на примете,
Только я их в сердце не держу.
Бесконечна ночь на белом свете,
Где, как заколдованный, брожу.

Где люблю вслепую и впустую
И, молясь на звёзды и луну,
Нежную, невинную, святую,
Я тебя в молитве помяну.

МАТЕРИ

Когда надежда выйдет из доверья,
Когда с мечтой вот-вот порвётся нить,
Опять приду к тебе и скрипну дверью,
И попрошу бродягу накормить.

Я улыбнусь в твои седые прядки,
Скажу, что всё умею, всё могу…
О том, что у меня не всё в порядке,
Не в первый раз, родимая, солгу.

Я расскажу, во что я свято верю,
Что вот — могу журавлика поймать…
Но промолчу о ранах и потерях —
Я думаю, тебе не надо знать.

И если побеждал в житейских битвах,
И жил всегда добром — не по злобе,
Не позабыл о сказках и молитвах —
То это всё — благодаря тебе.

Мне от тебя ведь многого не надо:
Свети, родное солнышко — живи…
На райский путь, или на круги ада —
На всё, на всё меня благослови.

СЕМЬЯ

Прожить всю жизнь в одном и том же браке –
Большой, неимоверно тяжкий труд.
Бывает, что – грызутся, как собаки,
А друг без друга – нет! – скорей умрут.

Да, брак приносит много огорчений.
В безбрачии – и радости-то нет.
А поиски любовных приключений –
Для слабаков – открою вам секрет.

Семья – сплошные праздники – развеет.
Порой от счастья есть лишь сладкий дым.
Любить детей любая тварь умеет,
Воспитывать – талант необходим.

Произносить воззвание на вече,
С возвышенной трибуны – увлекать,
И с кафедры учить – гораздо легче,
Чем одного ребёнка воспитать.

Ко всем житейским мудростям причастен,
Открою тайну счастья, вас любя:
Лишь тот, по настоящему был счастлив,
Кто счастлив дома – дома у себя!

БАБУШКА

В сутолоке магазинной
Ты казалась каждый раз
Удивительно старинной,
Непредвиденной средь нас.

Так задумчиво-приятна,
Так забыто-хороша…
Приглядишься: непонятно
В чём же держится душа.

Но душа – такая штука,
Что вовек не разгадать:
Может, выдумка, наука,
Может, Божья благодать?

Так по-доброму сияла
В нимбе света и тепла!..
А ни много и ни мало,
Жизнь твоя уже прошла.

Жизнь прошла, не возвратится,
Как видение – с холста…
В мире есть такие лица,
Есть такая красота…

Диетическую плюшку
Тонкой вилочкой взяла
И улыбку, что игрушку,
Над собою вознесла.

ГОВОРИЛА СТРОГАЯ

Говорила строгая,
Хмурясь и браня:
— Я тебя не трогаю —
Ты не тронь меня.

Говорила сладкая:
— Дай спокойно жить, —
Но хотел украдкою
Я её любить.

Февралила, маяла
До июнь-поры,
А потом оттаяла,
Видно, от жары.

Позабыла с «голоду»
О лихой беде —
Потеряла голову
В омутной воде.

Говорила славная,
Будто не любя:
— Это всё не главное,
Я не для тебя.

Говорила: — Временно…
Только до зимы…
А сама беременна,
Доигрались мы.

С БОГОМ

— С Богом иди…, — говорила старуха,
С тем провожая меня за порог.
Чётко слова доносились до слуха,
Как заклинанье: — Храни тебя Бог…

Как заклинанье шептала молитву:
— Господи наш, Иисусе Христе…
Будто шагал я на страшную битву
Иль умирать, как Христос на кресте.

Брал на плечо стариковскую косу,
Брал стариковский в карман оселок
И на лугах, где рассыпались росы,
С травами бился, покудова мог.

— С Богом иди…, — говорила старуха.
— С Богом, родименький, с Богом коси…
— С Богом живи…,- долетало до слуха…
— С Богом умри, как и все на Руси…

Бился в поту, в комарином ознобе —
Жилистый, сильный, упрямый простой —
И в озорной сокрушительной злобе,
Словно игрушкой играл я косой.

И подпевали туманные дали,
Тёмная гладь торфянистой реки,
Где испокон в тишине и печали
С Богом живут на Руси старики.

 

  

Псковская литературная среда. Проза. Ольга Сереброва

Ольга Сереброва

Сереброва Ольга Васильевна родилась в 1977 г. в Ленинграде. Окончила геологический факультет Санкт-Петербургского государственного университета.
Работала в экспедициях. Самостоятельно освоила редакторское дело. Сейчас работает внештатным литературным редактором Издательского дома «Нигма». Собирает слова для Псковского областного словаря и материал для диалектологов.
Живёт в д.Трубино Себежского района Псковской области

Как богатырь клубок потерял
(сказка )

Жил да был богатырь. Большой-пребольшой: раскинет руки, так обеими до моря достанет — правой до одного моря, а левой до другого. Голову он, как богатырям и положено, держал в холоде, под ледяной шапкой, а ноги — в тепле. Был богатырь добрым и простодушным, спокойным и любознательным. Во всё на свете вникал: смотрит на травку малую да травкой себя мнит — каково ей от земли соки сосать, к солнцу тянуться да под ветром шелестеть; птицу увидит — и уж летит с ней мысленно по поднебесью, воздух упруго рассекает да на узорчатую землю сверху любуется… А то выйдет в поле, во всю грудь вдохнёт да заведёт песню: как степь широкую, как небо высокую, как звёзды ясную, и жаркую как огонь. Из самого сердца поёт, из самой себя сердцевины… А за работу примется — не остановишь: так трудится, словно не только его самого, а всего света судьба от труда его решается.

И жить бы богатырю себе и другим на радость, да вот незадача: во всё на свете любил он вникать, а в себя самого заглядывал редко: больно уж большой, трудно всего охватить-то. И оттого не заметил он, как руки-ноги да и другое, что внутри богатырей, как и людей, помещается, — все начали промеж собой спорить: кто важней да главней. И не то что печёнка или, скажем, лёгкие — каждый малый пальчик на ноге кричит-похваляется, себя выпячивает. От того раздора заболел богатырь: голова гудит, на сердце тяжко, рук-ног не чует, и что делать — не ведает. Прям хоть ложись да помирай.

А по соседству с ним жили карлы: мелконькие, но хитрые и коварные. Мир вокруг — сам по себе — их не интересовал, зато своё собственное нутро они всё-всё рассмотрели. И давно поняли, чего хотят. А хотели карлы, чтобы всё на свете лишь для них и по их стало. Кого или что увидят, первым делом думают, какую выгоду для себя поиметь можно. За богатырём карлы давно уж следили и боялись его, потому что большой и непонятный. Никак они в толк взять не могли — зачем он вообще на свете обретается? Места много занимает, а толку нет. Сколько он выгоды пролопоушил — и не сосчитать. Ну то есть полный дурак.

Заметили карлы эти, что богатырь занемог, и такой оказии, конечно, не упустили. Набежали, со всех сторон его окружили и давай нашёптывать, где им по росту — один руке, другой печёнке, третий желудку… Мол, посмотри-ка, рука, на себя: всё-то ты делаешь, всё умеешь! Ловкая ты и сильная! Зачем тебе этот богатырь? Ты и сама, без него справишься! А ты, желудок, и ты, печёнка, поглядите-ка: всё стараетесь, стараетесь, а жизни не видите — один всех кормит, другая за всеми знай прибирает, а для себя когда же жить-то? Что ж вы позволяете собой так помыкать? Неужто так всю жизнь рабами и промучаетесь?..

Послушали коварных карлов богатырёвы руки-ноги да печёнки-селезёнки и давай вопить: «Даёшь свободу! Хотим сами для себя жить, ни на кого не батрачить. Долой угнетателя! Долой!!!»

А богатырь от того лежит в беспамятстве, в горячечном бреду мечется. Ну, тут карлы совсем страх потеряли, подскочили всей кодлой: не тужите, мол, друзья, мы вас всех сейчас освободим! И разрубили богатыря на кусочки.

 

Разрубили и радуются, руки потирают, на землю богатырёву зарятся. До трав и звёзд им дела, конечно, нет — карлы повсюду норовят клады земляные выкапывать. А что на той земле растёт-цветёт да под какими звёздами — какая разница. Тут ещё богатырёва тела куски отрубленные — их тоже прибрать к рукам не помешает. Ползают карлы по богатырю, обмеряют его, прикидывают, как взять половчее. На крови оскальзываются, перемазались все. Долго ли коротко ли — добрались карлы до сердца. Но тут осечка вышла — не подступиться им к сердцу. Горячее оно, обжигает.

Испугались карлы. Часть богатырёва тела-то они уже к себе утащить успели, а кое-какие куски впрок заготовили: посолили да приправами ядовитыми пропитали. И некоторые из таких отравленных кусочков сами запросились: возьмите, мол, нас к себе — у вас волюшка вольная, у вас всего вдоволь, мы тоже хорошую жизнь заслужили. Забыли уж, как о самостоятельности криком кричали. Куски — они ведь куски и есть. И стоит их от целого отрубить, как тут же ищут, к чему бы приткнуться. А родное тело стало им ненавистно — ядовитые карловы приправы так подействовали. Да, мастера карлы на свою суть всё вокруг перекидывать, этого не отнимешь. Кого перелицевать не выйдет — тех камнями до смерти забивают. И всё у них всегда получалось, а тут вдруг — это сердце. Большое, жаркое. Живое.

Страшно стало карлам, ох и страшно. Откатились они и давай издали камнями пулять. Да только сердце богатырское от тех ударов лишь сильнее забилось. Очнулся богатырь, зашевелиться попробовал — глядь, весь по кускам разваливается. Стиснул он зубы, огляделся — кто ж его так? — а карлы уж в свою вотчину убрались, а кто не успел — попрятались. Вздохнул богатырь, сшил себя, как уж смог, на живую нитку, только отравленные кусочки никак не приставить: отваливаются и всё тут. Оттого, что нитка в них перепревает, как от самой едкой кислоты.

Делать нечего. Поднялся кое-как богатырь, понимает — надо мёртвой да живой воды искать, иначе беду не избыть. Тут птичка с неба слетела. Клюнула его пребольно в темечко да говорит:

— Тетёха ты, тетёха. Не богатырь, а дитя малое. Сам за собой доглядеть не можешь. Ладно, помогу тебе на этот раз.

И стала птичка разные нитки собирать да клубочек мотать: где травку возьмёт, что богатырь любовался; где лучик звёздного света; а где песню пристроит — ту самую, что богатырь пел: как степь широкую, как небо высокую, как звёзды ясную, и жаркую как огонь. Получился у птички добротный клубок. Добавила она туда своих пёрышек напоследок и подаёт богатырю:

— Покати его перед собой, он тебя до места доведёт.

Поблагодарил богатырь птичку, катнул клубочек да за ним отправился. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Идёт богатырь, не идёт — ковыляет, сам себя везде придерживает. Что отвалится — снова пришьёт. «Вовек, — думает, — этого пути не забуду, вот как лихо мне пришлось».

Долго катился клубочек и остановился наконец. Остановился и богатырь — стоит над клубком, качается. Сил-то едва-едва осталось. Отдышался, смотрит — два колодца перед ним. Зачерпнул он ковшик мёртвой воды, облился — все кусочки срослись, как и не были отрублены. Зачерпнул живой, целое ведро на себя опрокинул — забегала, заиграла кровушка: от горячего богатырского сердца по всем жилочкам растеклась. Чует богатырь: в руки-ноги силы возвратились, и всё, чему внутри быть полагается, на своё место встало, да не просто, а как положено — неразрывно.

Радуется богатырь, чуть не пляшет. И клубочек тоже подпрыгивает.

— Куда ты? — подхватил его богатырь. — Довёл ты меня до места, спасибо. Теперь домой пойдём.

А клубочек вывёртывается, укатиться норовит, птичкины пёрышки из него торчат, растопорщились. Не замечает ничего богатырь — сунул клубок за пазуху да в свою сторонку зашагал.

 

А там его уже карлы дожидаются. Друзьями прикинулись, говорят: давай, мол, дружить по-соседски: торговлю заведём, каждый своим добром с другим поделится, всем от того лучше будет. Согласился богатырь. А карлы торговать торгуют, да свою думку заветную в голове держат: как бы им богатыря окончательно избыть, на куски разрубить.

Думали они думали и пригласили богатыря на пир, а на том пиру яду ему подсыпали, вроде бациллы. Расползлась эта бацилла по всем жилочкам богатырёвым и давай с печёнками-селезёнками те же разговоры вести: мол, сколько можно угнетения да притеснения терпеть, бросайте вы богатыря этого, без него куда лучше жизнь устроите.

Вновь занедужил богатырь. Ослаб совсем, лёг и не встаёт. Тут уж карлы в открытую на него накинулись: снова руки-ноги отрубить норовят. За пазуху забрались, клубочек птичкин нашли. Смотрят — что за диво такое: мягонький клубок, но смотан крепко; лазоревым огнём отсвечивает и звенит тихонько, вроде как напевает кто-то далеко-далеко: слушал бы и слушал. Невольно восхитились карлы, про богатыря разрубленного позабыли, столпились вокруг клубка и любуются. Но потом всё же в костёр его бросили — думали, сердце это. Да и что такое им красота против богатства: дотла спалили и снова на богатыря полезли.

Только и в этот раз сердце горячее не допустило: слабо бьётся, неровно, но живёт. Разозлились карлы. Не камни — ножи метать принялись. Мелконькие у них ножи, для богатыря вроде булавок. Проткнуть не проткнули, но кровь отворили. Потекла из сердца горячая кровь, омыла богатырёву грудь, зашевелился он. Стряхнул с себя карлов, смотрит — опять куски тела отрублены. Стиснул зубы богатырь, пошёл с карлами воевать — кого передавил, а кто в свою вотчину ноги унёс. Но и сам обессилел — чуть живой лежит, еле дышит.

Тут снова птичка с неба слетела. Клюнула его в темечко больнее прежнего да говорит:

— Тетёха ты, тетёха. Не богатырь, а дитя малое. Я тебе в прошлый раз что наказывала? За клубком идти, он тебя до места доведёт. Почему не послушался? Ладно, и в другой раз тебе помогу. Смотала птичка новый клубок из травинок родной земли, песен и звёздных лучей, добавила своих пёрышек побольше и подаёт богатырю:

— Иди снова за клубком, никуда не сворачивай!

Пошёл богатырь. Тут только вспомнил, как лихо ему в прошлый раз пришлось. Плетётся за клубком, сам себя бранит-ругает — зачем птичку не послушал, зачем клубочку пути не дал, зачем с карлами водился… Задним-то умом всяк крепок.

Довёл его клубочек до тех же двух колодцев, окатился богатырь сперва мёртвой, потом живой водой, исцелился от ран. Тут клубок давай подпрыгивать да подлётывать на птичкиных пёрышках — дальше в путь зовёт. Но такая вдруг усталость на богатыря навалилась — глаза сами собой слипаются и сил нет веки поднять. Лёг он у колодцев да и заснул богатырским сном. День спит, другой спит, вот уж и неделя пролетела, и месяц новый народиться успел… Всё спит и спит богатырь. Наконец открыл он глаза, потянулся, смотрит — а клубка-то и нет: то ли унёс кто, то ли сам укатился…

Поскрёб затылок богатырь, да что поделаешь — отправился домой.

 

А там его снова карлы поджидают. Плачут, притворными слезами заливаются. Увидели богатыря, заголосили: прости, мол, нас, соседушка любезный, не держи зла. По незнанию своему мы полагали, что тебе лучше будет — нескладно ведь на свете такому большому жить, трудно за собой доглядывать, когда руки от моря до моря раскинуты. Вот мы и хотели тебе помочь.

Поверил богатырь карлам, за чистую монету слёзы их принял, простил. Стали они в мире жить. То есть это богатырь так полагал, что в мире. А карлы всё мечту свою лелеяли — богатыря извести и до кладов его земляных добраться. Зависть и злоба мучили их — они-то ведь считали, что только сами имеют право на всё земляное богатство, мало ли в каком краю оно положено. А если кто в том краю живёт да помехой им станет, так против такого все средства хороши.

На богатыря карлы сильно злобились, ещё бы: столько всего в его стороне зарыто, а взять никак. Думали они, думали и придумали: давай богатыря на кривой объезжать — и песни, мол, у тебя слишком простые, никакого изящества; и одеться-то ты как следует не умеешь; и работаешь всё больше руками, нет чтоб мозгой пошевелить да машину за машиной изобретать, чтоб они за тебя работали, как у умных-то заведено… Слушал их богатырь, слушал и начал сомневаться — может, и правда он не такой как надо?

Сметили это карлы, перемигнулись за его спиной и дальше поют: мол, мы тебя всему научим, настоящим человеком сделаем, только ты уж нас во всём слушайся. И велели богатырю сшить себе одежду точь-в-точь как у них, а прежнюю выкинуть; песни свои вовсе забыть, а петь карловы; на звёзды не глядеть — что толку стоять голову задрав да о всяких ненужных материях размышлять; про капусту квашеную да икру рыбную даже не думать, а кушать только то, что карлы едят, — яства сахарные.

Послушался богатырь и сам стал на себя не похож. Ждал, что хорошо ему будет, а жить тоскливо. Словно и не живёшь вовсе. Заскучал богатырь, загрустил — ничего ему не хочется: ни песни петь, ни поле пахать, ни звёздами любоваться…

А карлы тут как тут, пришли к нему всей кодлой и давай уговаривать: это, мол, всё оттого, что ты зло творишь. «Кому же это?» — не понял богатырь. «А как же, — карлы хором в ответ. — Погляди-ка: ведь руки-ноги у тебя несвободны. Сам ты всё за них решаешь. А ты их спросил, хотят ли они куда тебя нести да на тебя трудиться? Хотят ли с тобою вместе быть?» Опешил богатырь, стал у ног да рук спрашивать, не сильно ли он их, бедных, притесняет да согласны ли они с ним единым целым оставаться. Вот как его карлы заморочили!

А те рады, чуть не скачут — и воевать не надо, сейчас богатырь сам собой на куски рассыплется. И верно — руки-ноги да печёнки-селезёнки заважничали и давай кочевряжиться: не хотим, мол, на тебя работать, не хотим с тобой единым целым быть — желаем жить отдельно да самостийно. Не по себе стало богатырю. Вспомнил он, как шёл за клубком, на живую нитку сшитый, да как спотыкался на отделённых ногах, как бока удержать не мог отделёнными руками… Стал он догадываться, что опять обманули его карлы, на кривой объехали. Посмотрел на них нехорошо, плечи грозно расправил.

А карлы видят, что не прошёл их обман, завизжали от злобы да на богатыря в открытую кинулись — лезут и лезут, и откуда только взялось их, полчища прямо несметные. Богатыря под ними уж и не разглядеть. Хотел он мелкоту эту разметать, да руки не слушаются. Хотел затоптать — так ноги держать не хотят. И внутри печёнки-селезёнки перемешались: все вразнобой, каждый в свою дуду — кто громче…

Рухнул богатырь, не сдюжил. Как тут себя отстоять, когда ты сам не свой и всё внутри как чужое. Только сердце осталось у богатыря, и до сердца-то карлы больше всего алчут добраться. Опять разрубили они богатыря на кусочки, опять грудь разворотили. И вновь об сердце обожглись. Стоят у разъятой груди, думают, как на этот раз исхитриться. Камни и ножи сердце не берут, решили карлы огнём его жечь. Притащили железные крицы, раскалили и разом на сердце обрушили.

Гулко стукнуло сердце, аж земля затряслась, а карлы гнилым горохом с богатырёвой груди посыпались: кто сразу насмерть убился, другие в свою вотчину поползли. Страшно крикнул богатырь и очнулся от нестерпимой боли.

 

Тут снова птичка с неба слетела. Клюнула его в темечко пуще прежнего да говорит:

— Тетёха ты, тетёха. Не богатырь, а дитя малое. Я тебе в прошлый раз что наказывала? А ты? Проспал клубок, не сберёг. Ну ладно, помогу тебе в третий и последний раз.

Собралась было птичка новый клубок мотать, да ничего не выходит. Песен своих давно не пел богатырь. Травку с родной земли где сорняки забили, где карлы вытоптали. И звёзды потускнели: они ведь чем больше на них смотришь, тем ярче сияют. И наоборот. А богатырь по карлову научению и голову к небу не подымал. Не из чего птичке клубок мотать. Говорит она тогда богатырю:

— Тетёха ты, тетёха. Сам себе беду добыл. Думаешь, сила на то тебе дана, чтобы только глупости исправлять? Не для того родятся богатыри, чтобы самим себя губить да потом самим же и воскрешать немыслимыми подвигами. Невеликая в такой жизни заслуга. Сшивай теперь себя на живую нитку и ступай к колодцам с мёртвой и живой водой — чай, помнишь дорогу. Тело поправь и где хочешь клубок свой ищи. Найдёшь — за ним иди, поведёт он тебя в сердце твоё, в самую сердцевину, где песни рождаются. Сумеешь понять, для чего твоя сила, да по делу её применишь — будет толк. А не сумеешь — не станет тебе места на белом свете: не карлы разрубят, так сам рассыплешься. Трижды я тебе помогала, больше прилететь не смогу. Вот тебе моё рулевое пёрышко: как будет трудно — оно тебя на путь направит.

Сказала так птичка и улетела на небо. А богатырь крепко задумался. Сердце обожжённое болит, не даёт покою. Стиснул он зубы, сшил себя снова на живую нитку. Одежду, что по карлову подобию смастерил, на повязки изорвал, спеленал себе руки-ноги для верности и пошёл в третий раз за мёртвой и живой водой.

 

***

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Идёт богатырь, ковыляет, повязки на себе поправляет да по сторонам поглядывать не забывает. Дорога-то вроде и знакома, но ведь и времени немало прошло: где были луга неоглядные, там лес дремучий вырос; где озеро блестело синевой, теперь зеленеют мох да багульник… Засомневается богатырь, достанет птичкино рулевое пёрышко, подбросит и глядит, как упало: в какую сторону ость укажет, туда и путь держит.

Много дум у богатыря. Первая — про клубок: где его искать? К тому же за то время, что карлам подражал, подзабыл богатырь, каков тот клубочек был собою. Вот ведь задача: поди туда — не знаю куда да найди то — не помню что…

Зато крепко запомнил богатырь птичкины слова: «Не для того родятся богатыри, чтобы самим себя губить да потом самим же и воскрешать немыслимыми подвигами. Невеликая в такой жизни заслуга». Горько богатырю: сколько сил понапрасну истрачено. А как счастлив он был, когда пел свои песни! Как радостно гляделось ему на звёзды… «Вроде хлеба я непропечённого, — корит себя богатырь. — Кажется, всего хватает: и муки, и молока, и сдобы, и соли, и даже травок душистых в меру положено… А недодержи в печном жару — и нет того вкуса, никому такой хлеб не в радость, только зубы склеит».

Под такие думы и не заметил богатырь, как до колодцев дошёл: не столько раны телесные донимали, сколько тяжесть на сердце. Скинул он повязки, окатился мёртвой и живой водой, расправил могучие плечи. Стоит и думает — что же дальше-то? Сам в чём мать родила, из снаряжения дорожного — одно птичье пёрышко, и дорог перед ним — весь белый свет: мудрено правильную выбрать.

Развёл богатырь костерок, сел у огня. Зашло солнце. Вызвездило на небе так, что и без костра светло. Отгрёб богатырь угли, постлал травы, лёг на тёплую землю, на звёзды глядит. И чем дольше глядит, тем ярче они сияют. И вспомнил он, что вот так же и клубочек его светился; вспомнил, как песни его звучали: как степь широкие, как небо высокие, как звёзды ясные, и жаркие как огонь.. И только собрался запеть негромко, как почудилось ему, будто земля задрожала.

Приложил он к ней ухо, слышит — большой кто-то топает, всё ближе и ближе шаги. Вскочил богатырь, вздул угли, а к костерку медведь подходит — громадный медведь, на полголовы богатыря выше. Давай, говорит, человек, бороться с тобой: кто сильней, с того подарок. Согласился богатырь, и начали они бороться. У богатыря песня вспомненная в сердце звучит, силушка по жилушкам так и ходит — положил он вскорости медведя на обе лопатки. Говорит ему медведь:

— Смотрю, хороший ты человек, правильный. Честно боролся, на подарок не позарился. Ну, давай теперь мне подарок.

А у богатыря всего-то добра — птичкино рулевое пёрышко. Но делать нечего — уговор есть уговор. Отдал он медведю пёрышко. Посмотрел на пёрышко медведь, задумался.

— Я уже такое видал, — говорит. — Много-много лет назад, ещё медвежонком, нашёл я тут неподалёку штуку занятную, вся такими же пёрышками утыкана.

— Какая ж она из себя? — встрепенулся богатырь.

— Круглая, — медведь в ответ, — и мягкая. Вроде зимнего яблока. Светится и звенит, словно внутри птица поёт.

— Так это ж не иначе клубочек мой! — вскричал богатырь.

И рассказал медведю всё, что с ним приключилось. Отдал ему медведь клубочек, да ещё шкуру свою запасную в придачу — нагишом-то несподручно. Поблагодарил богатырь медведя, в шкуру его оделся, клубочек к груди прижал: веди, мол, меня прямо в сердце, как птичка наказывала.

А клубочек прыг из-за пазухи и покатился. Богатырь давай за ним. Быстро катится клубок — где ходом, где лётом. Богатырь едва поспевает. Не то что по сторонам смотреть: от веток да сучков уворачиваться — и то некогда. Не раз добрым словом помянул он медведя, что шкуру ему подарил. Наконец встал клубок как на спицу наколотый — богатырь аж перескочил через него с разгону. Довёл, значит, до места.

Утёр лоб богатырь, огляделся — на лесной полянке стоит. Самая обычная полянка, разве что цветов много. И не найдёшь двух одинаковых. Где одноцветные — беленький, жёлтый, лазоревый… — где узорами переливаются; есть что мох — по земле стелются, а есть чуть не по макушку богатырю; одни соцветием, а другие единым цветочком; тут гладенькие да блестящие, там махровые, пушистые; у этих лепесточки крохотные, а у тех — что птичьи крылья. И по обводам каких только нет — и простые кругленькие, и звёздчатые, и лодочкой…

Загляделся богатырь, залюбовался и не сразу сообразил, что видит не как обычно, когда глазами туда-сюда водишь, а все цветы разом. Словно везде у тебя глаза. И ни один из цветков не ярче и не тусклей других. На простых полянках так не бывает: там кто побольше да повыше — те других затеняют, а тут все как один — на солнышке. Словно отовсюду свет. А ещё чует богатырь: сорви хоть один цветочек — и полянке урон будет, как прореха в праздничной рубашке. Представил он такое, и горько ему стало, аж в груди горит. Сжал богатырь кулаки. «Никому не позволю, — думает, — красоту губить, полянку разорять! От любого ворога отстою!»

И только он это подумал, а может, и вслух сказал, как клубок прыг к нему за пазуху — и всё пропало. Помотал головой богатырь, глаза протёр, видит: стоит он у своего костерка, где медведя встретил, и уголья ещё горячие, едва пеплом подёрнуты. Словно и не ходил никуда. Одна разница — медвежья шкура на плечах да клубок у груди.

Сел богатырь у костерка, веточек подбросил, задумался: выходит, сила ему дана, чтобы полянку с цветами беречь. Но птичка сказала, что мало понять, для чего ему сила, — надо на то дело её и применить. А где та полянка, как её найдёшь? Вынул он клубок, катнул — не катится клубок, останавливается. «Что ж, — думает богатырь, — пёрышка путеводного у меня нет, клубок путь не кажет, пойду-ка я сам ту полянку искать». И пошёл.

 

Идёт богатырь по землям неведомым, краям незнаемым. На родные места непохоже, а тоже красиво. Идёт богатырь, песни поёт. По вечерам у костерка на звёзды любуется. Не совсем те звёзды, что дома, а так же ясно сияют. Хорошо богатырю, да не очень. Радуют его песни, радуют земля и звёзды, но силу богатырскую ими не утолишь. Дело, дело надо богатырю, да не просто дело, а такое — чтоб прям до звёзд! Да где ж та полянка заветная?! Где ворог тот, от какого её защищать?!

Долго ли коротко ли шёл богатырь, вдруг видит — человек лежит, едва слышно стонет. Да худой какой — рёбра наружу. Подскочил богатырь, давай его тормошить — не приходит в себя человек. Приложил богатырь ухо к груди — еле-еле сердце бьётся.

Стукнул он себя по лбу со всей силы, чуть не упал.

— Тетёха я, — кричит, — тетёха! Мало меня птичка клевала! Что ж не догадался мёртвой да живой воды с собой захватить?!

Вынул он клубочек из-за пазухи, взмолился:

— Отведи ты меня короткой тропой обратно к колодцам, видишь — человек погибает!

И бросил клубок на землю. Но не упал клубок — в воздухе растаял. Миг — и стоят перед богатырём заместо клубка два кувшина: чёрный да красный. Обрадовался он, омыл человека мёртвой водой — перестал тот стонать. Омыл живой — в себя человек пришёл, глаза открыл. И рассказал богатырю свою историю.

— Было, — говорит, — у меня любимое озеро с жемчужными берегами — краше на свете нет. Днём к нему придёшь — блестят под солнышком тысячи искр. А ночью того лучше: в воде звёзды огоньками отражаются, по берегам жемчужинки звёздами сияют. Прознали про моё озеро коварные карлы, позарились. Да не на красоту — на драгоценный жемчуг. Пришли сюда и начали камни в меня кидать, потом голодом морили. Жемчужные берега лопатами выгребли, только одну жемчужинку я и сберёг — в сердце спрятал.

Слушает богатырь, кулаки сами сжимаются. А человек дальше рассказ ведёт:

— Жемчужины в ракушках зарождаются. Ракушки отживают свой век и падают на дно. Давным-давно я ныряю за ними и выкладываю жемчужины на берег. Знать бы, цели ли те ракушки. Да только ослаб я, не донырнуть.

Накормил богатырь человека своим припасом дорожным и говорит:

— Не печалься, друг. Покажи мне своё озеро.

Пришли они к озеру. Смотрит богатырь — берега все изрыты, изурочены, в воде муть не осела. Взялся он за работу. Для начала берега поправил — где ямы заровнял, где песочку подсыпал. Нарезал лозин, сплёл корзинку. Потом воздуху в грудь набрал и нырнул на самую глубину. Пошарил по дну на ощупь и выныривает с полной корзинкой ракушек.

Увидел человек ракушки, обрадовался, давай богатыря благодарить да жемчужинки вынимать.

— Просчитались эти карлы, — говорит. — Сами воду замутили и потому главного не заметили. Вот сил наберусь и снова полные берега насыплю, будет озеро моё краше прежнего!

Глядит богатырь — и правда красота ненаглядная: как вызвездило средь бела дня. Полюбовался он и прощаться стал — дальше в путь пора, полянку свою искать. Условились они помогать друг дружке: отдал человек богатырю жемчужинку, а тот ему кусочек шкуры медвежьей — если потемнеет жемчуг или отсыреет мех, значит беда с другом приключилась, пусть другой на помощь спешит.

 

Пошёл богатырь дальше. Идёт снова по землям неведомым, краям незнаемым. На родные места непохоже, а красиво. По вечерам у костерка на звёзды любуется. Не совсем те звёзды, что дома, а так же ясно сияют. Долго ли коротко шёл богатырь, но так и не нашёл нигде заветной полянки. Да и как найдёшь — без пёрышка путеводного, без клубочка… Зато мёртвая и живая вода ему не раз пригождалась.

Много людей он на пути встретил, и всё разных. Одни были изранены, другие на куски разрублены, третьи камнями забиты… И везде карлы постарались: сильных обманными речами опутывали, а если кто догадываться начинал да противиться — с теми уж не церемонились. Если убить не могли — отраву в ход пускали: то дурманную траву, то огненную воду, то моровую бациллу… А кто послабее, тех в открытую грабили или на себя работать до изнеможения заставляли.

Всем помогал богатырь, как мог, со всеми подружился и подарками обменялся с уговором друг дружке на выручку спешить, ежели беда.

Карлам от него крепко порой доставалось. Озлобились коварные и подготовили богатырю западню. Выгрызли своими машинами в земле огромную ямину, железных зубьев на дно навтыкали, сверху веточками прикрыли и положили на них человека. Да только человек-то ненастоящий был — карлы его из отрубленного да отравленного куска богатырёва же тела и слепили.

Уже до самой родной земли дошёл богатырь, смотрит — лежит кто-то и жалобно стонет. Бросился богатырь на помощь и — провалился в ямину, на железные зубья. А карлы набежали да скорей машинами земли наваливать — живым богатыря засыпать хотят, чтобы и следа от него не осталось.

Очнулся богатырь. Землю, с кровью смешанную, кое-как с себя скинул, кувшинов хватился. Смотрит — разбились кувшины. Совсем немного воды в черепках плещется, и та мутная. Да человек тот рядом лежит, весь в крови. Стиснул зубы богатырь, омыл его остатками мёртвой и живой воды. Самому уже не хватило. А карлы всё землю сыплют. Богатырь человеку руку подаёт — помоги, мол, вместе выберемся. А тот, карлами отравленный, — ни в какую: умру, мол, а за тебя не встану. Начал богатырь сам выбираться, а спасённый за ноги его хватает, повалить норовит. Ненависть в нём не на жизнь, а на смерть — вот как карловы зелья себя проявили.

Тяжко богатырю. Попробуй-ка — израненному да на два фронта воевать. В то время видят его друзья — отсырел у каждого кусочек медвежьей шкуры. Поняли они — беда приключилась. Собрались и пошли на выручку. Увидели их карлы, машины свои побросали и наутёк. Да только не пустили их. Богатырю из ямы вылезти помогли. А тот второй, карлова кукла, уж задохнулся под грузом — то ли земли, то ли ненависти.

Перевязали друзья богатырёвы раны, собрались все вокруг карлов, кричат: смерть им, смерть насильникам и грабителям!! Смерть мучителям людей!!! Но богатырь не допустил: победить — одно дело, а вот казнить — совсем другое. «Им и так, — говорит, — хуже некуда: кто выгоду превыше всего ставит, в конце концов всегда в убытке окажется. Никто их теперь не любит, а сунься они к кому — другие на помощь придут. Некого им теперь обманывать, некого воевать да грабить. А по-другому жить не умеют».

Карлы по сторонам зыркать перестали, понурились. Посмотрели на них друзья, согласились с богатырём и говорят ему:

— Ты всех сильнее, ты помог нам карлов одолеть, тебе и править.

— Зачем это? — не понял богатырь.

— Ну как же, — удивляются друзья. — Всё в мире так устроено: в теле голова всем заправляет, а руки-ноги и всё, что внутри, ей подчиняются. Вот и нам так же надо! Кто-то править должен непременно, иначе все по отдельности рассыплемся: не карлы, так кто-нибудь другой может свою выгоду превыше всего поставить, и опять всё по кругу пойдёт. А раз уж ты всех сильней, всем помогаешь по справедливости — тебе и править. Не отказывайся.

Задумался богатырь. Сердце ясно ему вещает — не правитель он, не его это дело. Помнит он и полянку заветную, где ни один цветок не ярче и не тусклей других — все равны под солнышком, словно отовсюду свет. И чует богатырь — так тому и быть должно. Стань хоть один ярче — сейчас на прочих тень падёт, красоту полянки порушит. Но и друзья тоже дело говорят — как же без водительства-то? Ведь если б он сам себя, к примеру, не урядил, уже бы точно рассыпался.

Взглянул богатырь по давней привычке на небо, и солнце ему в глаза брызнуло, да так, что всю голову изнутри осветило:

— Так вот же оно! Смотрите! — вскричал он. — Края у нас разные, сами мы друг на дружку не походим, а солнышко-то со звёздами — у всех они есть. У каждого на небе свой узор, но звёзды везде ясно сияют! Солнышко над каждым по-своему ходит, но везде светло светит! Недаром и вверху они поставлены, недаром одни на всех. По ним и правиться нам надо, на красоту их равняться. И тогда — каждый своей красотой — мы равно и согласно сиять станем, как те цветы на заветной полянке. Ведь только лишь красотой можно измерить всё на свете: и человека, и цветок, и думу, и дело, и жизнь… Пусть Красота нами и правит.

Поразмыслили люди, согласились. Дела — свои и общие — так договорились делать, чтобы как можно красивее получалось, и разошлись до времени по своим краям: кто озеро жемчужинами украшать, кто мост хрустальный строить, кто цветок алый растить… И богатырь собирается — пахоты немерено, по родным звёздам стосковался…

— А нам как же теперь? — затеребили его карлы.

— Да так же, как и остальным, — ответил богатырь. — Некрасиво вы жили, но теперь сами поняли — выгоды в том нет. Учитесь жить иначе. И над вашей землёй ходит солнце и светят звёзды. Значит, и вам, как и всем прочим, красота дана. А будете к звёздам тянуться — увидите, что бояться вам некого.

— А когда мы все вместе до звёзд дорастём, что дальше?

— А дальше поглядим, что за ними откроется!

Покивали карлы и пошли к себе. И то один, то другой нет-нет да подымет голову.

 

Тут наконец почуял богатырь, что полегчало у него на сердце. Но не успокоилось оно — мощно, гулко бьётся, гонит силушку по жилушкам.

— А если кто вдруг другого затенять вздумает… — негромко сказал богатырь и взглянул на небо.

Далеко в вышине победно откликнулся громовой раскат.

 

Псковская литературная среда. Поэзия. Людмила Тишаева

Людмила Тишаева

Поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

ЧИСТЫЙ ЛИСТ

На чистый лист смотрю с волненьем:
Каких он струн души коснётся?
Наполнит сердце ль птичьим пеньем
Иль в строки горечью прольётся?

Накроет ли волной ревущей,
В простор ли унесёт небесный,
Заманит ли в глухие пущи
Иль отведёт от края бездны?

Приемлю всё, как Божью милость,
Что приоткроет чистый лист мне:
Что есть, что было и что снилось, –
Ничто душе не будет лишним.

*  *  *

Откуда берутся слова у поэта,
Слова у поэта берутся откуда?
Возможно, они возникают из света,
Которым всё сущее в мире согрето,
Или из созвездий лесных незабудок –
Цветов не земного – небесного цвета.

Откуда слова у поэта берутся,
Откуда берутся слова у поэта,
Которые в сердце восторженно бьются,
А после на волю неистово рвутся;
Слова, что в тончайшие чувства одеты;
Что могут к душе невзначай прикоснуться?..
На этот вопрос я не знаю ответа.

ТРОПЫ

Поэт в поэзии торúт свою тропу,
Вернее, не торúт – творит свою планету;
В его руках – свирель, а в сердце – лучик света,
И под ногами – бесконечный Млечный путь.

А чтобы каждый слог нашёл к душе причал,
Он на своей стезе иные ищет тропы.
Упрятан в тропах тех язык стиха особый,
Хоть разглядеть не так-то просто их подчас.

Поэт оценит, словно горщик самоцвет,
Все аллегории, метафоры, литоты…
Но для огранки отберёт лишь те породы,
Которые стократ усилят Слова свет.

ОТ ЗАПРЕТОВ ДО РАССВЕТОВ
    
Расшумелся ветер встречный,
Норовя надуть отит:
«Ты ведёшь себя беспечно,
Здесь не следует ходить –
В людной местности прогулки
Настрого запрещены!
Походи по  переулкам, –
В них гуляет полстраны».

Что ни шаг, то и запреты –
«Не» – кругом, куда ни ткнись:
То – нельзя, нельзя – и это;
Тут – не стань, там – не садись.

За запретами советы
Понеслись со всех сторон!
И летит за мною следом:
То – бери, а то – не тронь;
Тех – не слушай, этим – внемли;
Тех – гони, а этих – чти;
То – отринь, а се – приемли;
Там скажи, а здесь – молчи.

В голове – сплошная каша:
Что запрет мне, что – совет.
Родилась догадка даже,
Что различий вовсе нет…

Время близится к рассвету –
Нет для времени преград,
Нет границ и нет запретов,
Как и нет пути назад.
Без единого привала
Время движется вперёд;
Знает времечко немало,
Но советов не даёт.

Только делится секретом,
Обволакивая сном:
«Всё пройдёт, и лишь рассветы
Не исчезнут за окном». 

НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ

Ровно к сроку явился сентябрь,
Впрочем, он и не мог не явиться, –
Если в осень открылись границы,
То войти в неё – сущий пустяк.

Просыпаясь ни свет ни заря,
Ткут ткачи жёлто-красные ситцы;
Лист, умывшись небесной водицей,
Вековечный свершает обряд.

БЕЛЫЙ СТИХ В ЖЁЛТЫХ ТОНАХ

Пожелтели в парке липы и берёзы,
Желтизной подёрнут серебристый клён,
С лиственниц слетают жёлтые иголки,
Вышивая гладью шёлковый узор.

Разыгрались в салки солнечные блики,
На ладошку ели лист-летяга сел,
Мотылькам подобны лепестки космеи,
На янтарь похожа россыпь желудей.


ГРАЧИ УЛЕТЕЛИ

Вчера улетели грачи, снявшись с крыши.
Галдёж их уже среди ночи не слышен,
Не слышен и чаек предутренний ор, –
На речке теперь гастролирует хор.

Слышны только галочьи прения в кронах,
Да громкое карканье серой вороны,
А вечером – тоненький писк комара, –
Прервёшь его пенье и спишь до утра.

За рамой оконной заснули и мухи, 
Грустит лишь один паучок на фрамуге.
И я загрустила о лете былом…
Лимонницей листик мелькнул за окном.

ОБЛАКА

Плывут над миром облака
Воздушною рекой,
В её бескрайних берегах –
Свобода и покой.

Похожи облака на вязь
В лазурной глубине.
И возникает с ними связь
Незримая во мне.

И мне уже не всё равно,
Что время им сулит:
Ткать из снежинок полотно
Или дождями лить.

За ними устремится взгляд
В неведомую даль,
Туда, где не бывала я
И окажусь – едва ль.

Плывут неспешно облака,
Январский полдень тих…
И зарождается строка
Под сердцем в этот миг.

 

МЫЛЬНЫЙ ПУЗЫРЬ

На свет явился маленький пузырь –
Итог игры воды с хозяйским мылом.
Так рáдужен, как пояс Тира был он
И с каждым вдохом рос и ввысь и вширь.

На привязи соломинки сидеть,
Что той дворняжке – участь незавидна, –
Стал думу думать, потускнев палитрой,
Как поскорей на волю улететь.

Возможность появилась невзначай:
За гриву пролетающего ветра
Он ухватился и исчез мгновенно,
Лишь прокричав соломинке: «Прощай!»

В полёте восхищался: «Благодать!
Какое счастье быть совсем свободным –
Лети, куда душе твоей угодно!
Всю жизнь свою я буду так летать»…
Что отпрыск Солнца мог о жизни знать?

                           
ПЕРЕСМЕШНИКИ

Голос разносится: «О-го-го-го!»,
Эхо в ответ ему: «О-хо-хо-хо».
В роще весной соловей запоёт, –
Сойка, копируя пенье, приврёт.

Перекроит пересмешник стократ
Песню любую на собственный лад.

Ясень шумит на ветру «Жив, жив, жив»,
Златка на шелест листвы поспешит,
Ствол облюбует жучок неспроста:
 Жив – значит, будет личинкам еда.

Вывернуть всяк наизнанку готов
Ради корысти смысл истинных слов.
          
Камень-валун неподвижен и нем
И потому не перевран никем.
Только в молчании правды залог –
Разве его исказить кто-то смог?

В жизни у каждого – дело своё:
Вторить, молчать или петь соловьём.

КВАРТОН

Петь ли гимны весне иль Отечество славить,
Иль венок из сонетов сплетать о любви, –
Сочинитель стихов сам решать это вправе
И душой вдохновенные строки ловить.  

Разве сердце одно лишь подскажет поэту,
Петь ли гимны весне иль Отечество славить;
Ничему, кроме чувств, озаряемых Светом,
Не дано его мысли в слова переплавить.

И слова, в стихотворной явившись оправе –
В твёрдой форме квартона – спросили о том,
Петь ли гимны весне иль Отечество славить,
Иль в мечтах возвращаться в родительский дом?

Изъясняться ли в одах возвышенным слогом,
Или в русло житейское строки направить?..
И прислушавшись к сердцу, ответить им смог он,
Петь ли гимны весне иль Отечество славить.

НЕХИТРЫЙ СТИХ

Живу я, как умею,
Несу – что по плечу.
О лете не жалею,
О вёснах не грущу.

За слякоть, дождь и ветер
Спасибо ноябрю.
За всё на этом свете
Судьбу благодарю.

Что  день подарит новый,
Не буду зря гадать, –
Сегодня лист кленовый
Приму, как благодать.

Его в руках согрею
И поднесу к губам,
И станет мир светлее,
Добрее станет к нам.

На землю тихо-тихо
Опустится листва.
Её в нехитрый стих мой
Перенесут слова.
                   
        
БОРОДИНСКАЯ СТРОФА

Зима, довольно, в самом деле,
Качать права свои в апреле, –
Давно прошёл твой срок!
Смирись с исходом неизбежным,
Не разражайся бурей снежной –
В сундук спрячь зимние одежды!
Какой сейчас в них прок?
           
Увидеть рады будем снова
Твои пушистые покровы,
Когда придёт пора,
Когда деревья листья сбросят,
И подойдёт к финалу осень.
Ну а пока тебя мы просим:
Весне не строй преград!

Пускай апрель, расправив плечи,
Ломает толстый лёд на речке
И удлиняет день.
Пусть солнце мчится в колеснице,
Пусть возвратятся с юга птицы,
Чтоб снова засветились лица
От счастья у людей.
        
              
ПОЛТАВСКАЯ БИТВА

«Братцы, делайте, как я и всё будет добро.
А после победы будет отдохновение».              
Пётр I

 «Солдаты мои, завтра в русском обозе
Обедать вы будете все непременно!
Найдётся там вдоволь добычи отменной, –
Врага разобьём, сколь бы ни был он грозен!»

Так Карл накануне Полтавского боя,
Поживой большой вдохновлял каролинцев.
Тогда королю не могло и присниться,
Что станет та битва для них роковою.

В мортиры и пушки забиты заряды, –     
Сама артиллерия шведов встречает:
Пехоту картечным огнём угощает,
Перчит острым словом чугунные ядра.

Ружейные выстрелы… бой рукопашный,
Пускаются в пляс багинеты и шпаги, –
Убитых и раненых тысячи в драке;
Вперёд кавалерия рвётся отважно.

Редеют ряды, отступает пехота,
Пётр Первый уже торжествует победу!
Зовёт генералов пленённых к обеду,
За здравье их тост поднимает охотно.

Бежал Карл Двенадцатый к туркам-османам,
В столь кратком бою потерпев пораженье;
С успехом Петра не смирившись в сраженье,
В Бендерах вынашивал новые планы.

Несладко пришлось свейским немцам у россов, –
Своё получили сполна по заслугам!
Впредь будет незваному гостю наука:
В Россию соваться не надо без спроса!

Триумфом петровского времени стала
Виктория русских солдат под Полтавой,
А в жизни Петра – битвой самою главной,
В Отечестве нашем – Днём воинской славы!

 

Псковская литературная среда. Проза. Валерий Мухин

Валерий Мухин

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

ПОМОЩНИЦА
(отрывок из повести «Русская песня»)

      Время шло. Я работал в конструкторском бюро завода «Выдвиженец», а вечером учился в музыкальном училище на отделении хорового дирижирования.
      Я по-прежнему увлекался фотографией, собирал пластинки любимых певцов и классическую музыку.
      По-прежнему ходил петь в хор к Юрию Меркулову, выступал с ним на городских мероприятиях и совершал интересные поездки с визитом дружбы и в Латвию, и в Эстонию.
      И музыкально-нотный отдел областной библиотеки не забывал, и его гостеприимную заведующую Лидию Даниловну Хомутинникову.
Мы – яшневские питомцы –  продолжали старую традицию, устраивали концерты классической музыки.
      Аккомпанировал нам всегда Борис Шелков.
      На своём же предприятии, (в клубе завода «Выдвиженец»), где я работал, мной был организован хоровой коллектив, и ко всем праздникам у нас всегда была готова новая программа, новые песни.
      В основном это были русские народные или псковские песни, а самой любимой всеми, была русская песня «Ах ты, степь широкая». В ней отразился вольнолюбивый характер русского человека, его стремление к широте и простору, воле и свободе…
      Её мои хористы исполняли с особенным каким-то чувством, с удовольствием. И это ощущение передавалось в зрительный зал слушателям, которые часто просили повторить на «бис».
      Я ещё играл на фортепьяно в заводском эстрадном оркестре. Спасибо моему педагогу по фортепьяно — Алисе Михайловне Чирковой, за то, что она много занималась со мной инструментом.
      Оркестром руководил Володя Кавардаков. Мы играли по субботам и воскресеньям на танцевальных вечерах. Это был дополнительный заработок.
      А директор клуба Володя Коркунов мне «подкидывал» ещё и за сольные выступления, с оркестром.

      Кстати сказать, в эти годы в Пскове проходили смотры-конкурсы под названием «Псковская весна», я принимал в них участие и всегда получал звание лауреата, как солист.
      Кроме этого я никогда не забывал о своей гармошке и, когда это требовалось, включал её в программу заводских концертов, для сопровождения при исполнении частушек, например.
     А в музыкальном училище я проходил курс игры на баяне, так что к последнему году обучения (в 1966 году),  мог на нём играть почти так же, как на гармошке. Недаром, когда по решению заводского комитета, меня стали направлять музруком в заводской пионерлагерь, я брал с собой не гармошку, а баян.
      Заводской пионерлагерь «Радуга» расположен в 30 километрах от Пскова, по ленинградскому шоссе,  по направлению к Ленинграду, в красивой лесистой местности, недалеко от деревни Углы.
      Рядом журчала чистейшая неглубокая речушка, под названием «Псковица». И я с удовольствием соглашался работать и работал в течение трёх лет, по все три смены, к неудовольствию начальника ОГТ Левинова, моего главного шефа.
      Он, конечно, имел на меня «зуб» и я его тоже понимаю.
      А он меня не хотел понять, почему я так легко покидал своё рабочее место на всё лето.
      Но решение завкома изменить не мог.
      И всё же у него появился шанс отомстить мне, которым он легко воспользовался.
      Он сослал меня гораздо дальше, чем в пионерлагерь – в Магнитогорск. Я тогда был, на первом курсе ЛИСИ, на заочном отделении, и готовился ехать сдавать первую сессию.

      Утром меня вызвали в кабинет начальника ОГТ, и я с нехорошим предчувствием предстал перед Левиновым, рядом с которым сидел какой-то расстроенный и даже злой начальник снабжения завода Потапов.
      — Так, положение очень серьёзное. У Магнитогорского металлургического комбината большая задолженность перед нашим заводом. Большие недопоставки. Под угрозой наш собственный план. Уже остро ощущается нехватка листа, прутка и шестигранника. Тебе нужно будет поехать и разобраться в этом безобразии, пригрозить судебными санкциями, а главное, любым путём добиться, чтобы всё, что они должны поставить по договорам – они выполнили. Уже сорваны все сроки. С ними не надо церемониться. Разговор прямой. Кулаком по столу…
      — Но, простите, я же не снабженец, у меня нет должного опыта работы «толкачом»…
      — Всё понятно, но сейчас все молодые работники отдела снабжения в отпусках, а стариков и пожилых женщин я послать не могу, а директор завода требует …
      — Но, простите, у меня на носу первая сессия в институте, я не могу…
      — К сессии будешь готовиться в Магнитогорске. Всё, вопрос исчерпан. Все инструкции получишь у Потапова. А сейчас оформляй командировку. Завтра вечерним поездом — на Москву. До свиданья.
      С начальником снабжения мы пошли в его кабинет и там он дал список всех недопоставок на трёх листах.
      Здесь были и разной толщины листы, и угловой профиль: равнополочный и неравнополочный разных типоразмеров, и швеллера разных типоразмеров, и тавры, и двутавры, и прутки разного диаметра, и арматура, и шестигранники, и трубы и т.д. и т.п.
      По нашим прикидкам вагонов на пять груза.
      Видимо, я сильно изменился в лице, потому что Потапов вдруг подобрел, предложил мне выпить чаю и сказал:
      — Ну, ничего, ничего не пугайся. Вот возьми все мои телефоны и домашний тоже, и звони мне и днём, и ночью, в любое время. Держи меня в курсе всего происходящего. А сейчас пойдём к Дарье Семёновне, получишь у неё несколько практических советов.
      Я не запомнил ничего, что мне говорила тогда Дарья Семёновна, кроме одного: я непременно должен взять с собой в качестве сувениров несколько «ключей от Пскова» (тогда продавались такие ключи с изображением барса) и шоколадки.
      — Пригодятся. Иногда срабатывает и неплохо.
      Магнитогорск встретил меня хорошей погодой.
      Но сразу почувствовалось, что воздух в городе загрязнён, что обусловлено выбросами предприятий чёрной металлургии, энергетики…
      Как потом говорили мне – Магнитогорск самый смешной город на земле: когда ветер дует с левого берега реки Урал – смеётся правый берег, а когда ветер дует с правого берега – смеётся левый.
      А когда мне позднее показали фотографию города, сделанную со спутника, то я увидел над городом тёмное пятно. Это были выбросы из мартеновских печей.
      Я устроился в одной из заводских гостиниц и стал обдумывать план дальнейших действий.
      Поскольку металлургический комбинат, куда я приехал, состоял из нескольких заводов: металлургического, прокатного, калибровочного, метизного  и т. д., растянувшихся в длину на десятки километров, (связанных между собой единой технологической цепочкой и железнодорожным, и трамвайным сообщениями) я решил начать с металлургического – «выбивать лист».
      Утром следующего дня, в бодром расположении духа, я направился к управленческому офису. Генеральный директор металлургического комбината, он же председатель правления ОАО «ММК», он же член совета директоров ОАО «ММК».
Уже около входа в вестибюль здания была толпа народа с портфелями и папками, как у меня, и я понял, что я далеко не одинок и что всё самое интересное впереди.
      Чтобы попасть к секретарю, я потерял почти полдня, а когда добился его уедиенции, узнал, что генеральный директор вопросами сбыта, не занимается, а человек, который этим владеет, принимает строго по записи и обслуживает не более десяти человек в день.
      Когда я записался, то узнал, что моя очередь подойдёт примерно через месяц.
      Когда я побывал на калибровочном  и метизном заводах, то увидел, что картина там примерно та же, с той лишь разницей, что сроки ожидания сокращены до полумесяца. 
      Вечером я позвонил Потапову в Псков и рассказал всё как есть:
      — Стучать кулаком по столу не пришлось, так как до этого стола ещё добраться надо. А это будет не скоро, так что же мне делать, может сразу возвращаться?
      — Вы, молодой человек, не иронизируйте. Соберитесь, всё обдумайте, осмотритесь ещё повнимательней, притритесь поближе к нужным людям, глядишь и дело пойдёт… Милый мой, умоляю – постарайся, хоть что-нибудь, хоть немного… Подо мной действительно кресло шатается…
      — А раз шатается, и ехали бы сами, и выбивали бы то, что нужнее – сказал я уже со злостью и положил трубку.

      Два дня моего пребывания в Магнитогорске прошли впустую.
      Я был в полном отчаянье в незнакомом огромном городе и чувствовал себя беспомощным и одиноким ничтожеством, не знающим, что предпринять, и как быть дальше.   
      Еще пара дней прошли в бесполезных и напрасных толканиях в офисы и проходные заводов, в попытках «притереться» или найти нужных людей.
      Я не мог ни знакомиться с городом, ни готовиться к своей сессии – у меня был упадок сил и потеря интереса ко всему окружающему.
Я просто бесцельно бродил по улицам, куда-то ехал на трамвае, а в голове как кол стоял один и тот же вопрос: «что делать?»

      Возвращаясь под вечер в гостиницу, я вдруг, услышал где-то у себя над головой красивое хоровое пение. В этот момент как будто что-то произошло  в окружающем меня мире. Вдруг исчез мрак, а с ним и вопрос «Что делать?». Стало светло и ясно вокруг  и даже на душе стало легче от родных, каких-то волшебных звуков.  
      И тут я столкнулся с объявлением на стене Дворца  культуры «Металлург»: «Репетиции хора проводятся по вторникам и пятницам. Начало в 19. 00».
      Это меня заинтересовало, и я зашёл в вестибюль.
Где-то, со второго этажа, доносилось пение. Звучала русская песня и на душу повеяло чем-то родным, каким-то дорогим сердцу воспоминанием о прошлой уже невозвратимой жизни, детстве, Волге, её солнечном просторе…

                Ах ты, степь широ-о- ка-я,
                Степь ра-а-здо-о-ль-на-я,
                Широко ты, ма-а-тушка
                Про-тя-ну-у-ла-ся.

      И меня как на крыльях, понесло вверх по лестнице, туда, откуда шли эти волшебные звуки детства…
      Когда я приблизился к двери, за которой, видимо, была репетиция, она, вдруг раскрылась и из неё вышли несколько молодых людей и с ними пожилой мужчина, — руководитель хора. Они достали свои сигареты и закурили.
      У них был обычный перекур.
      Я подошёл, поздоровался, представился, сказал, что я учусь на дирижёрско-хоровом вечернем отделении в Пскове (показал студенческий билет) и очень люблю русскую песню и хоровое пение.
      — А у нас в городе вы что делаете? – спросил пожилой мужчина.
      — Приехал в командировку от завода, где работаю, «выбивать металл», но пока ничего не получается. Почти неделя прошла впустую.
      — Гриша, — обратился он к одному из стоявших с нами лысоватому мужчине лет тридцати пяти – возьми своего друга Славу и подумайте, чем можно помочь человеку.
      — Хорошо – ответил Гриша – конечно поможем.
      — Так, Валерий, ты пока поприсутствуй на репетиции, а он подумает.
      — Спасибо, это было бы для меня очень полезным уроком – несказанно обрадовался я.
      — Тогда пошли…
      Мы вошли, и руководитель представил меня коллективу:
      — Сегодня у нас в гостях молодой дирижёр из Пскова. Он хочет послушать, как проходит наша репетиция. Продолжим…
      Сразу после репетиции, ко мне подошли двое друзей: Гриша и Слава. Они предложили мне составить компанию – «по кружечке пива»…
      — Здесь недалеко, заодно и поговорим, как?
      — Согласен. Угощаю я…
      Уже, сидя в кафе, отхлёбывая из кружки пиво и смакуя его с солёными сухариками, и вяленой воблой добродушный Гриша сказал:
      — Валерий, ты, наверное, родился в рубашке, потому что тебе на данном этапе крупно повезло. Я работаю замом начальника отдела сбыта металлургического цеха и все вопросы по сбыту листа и полосы решаю я. По листу вопросы есть?
      — Сколько угодно, — и я достал все бумаги, договора,  и показал все задолженности.
      Гриша внимательно посмотрел и даже присвистнул:
      — Так, так… Псков, Псков… Многовато. Задолженность большая. И сроки уже солидные. Что я тебе могу сказать? Раз уж ты приехал, будем работать по Пскову. Мне ведь всё равно куда отгружать. По всем заказчикам большие задолженности. Так и быть помогу тебе. Иначе — ты пропал.
      — Я не верю своим ушам. Неужели это правда, Гриша, и ты не шутишь? Да, если надо, я могу и отблагодарить.
      И я достал из портфеля по сувенирному псковскому ключу и положил перед ребятами на стол.
      Они стали так громко и дружно смеяться, что сидящие за соседними столиками посетители повернули головы в нашу сторону.
      — Нет, я, правда, могу вас отблагодарить…
      — Слушай, студент, не смеши народ – сказал Гриша – и послушай дальше. Завтра я выйду на работу, откорректирую график, согласую со всеми, обосную первоочерёдность поставки Пскову, (завод гибнет, план горит и т. д.) и если всё получится, вечером ты будешь об этом знать. Звони мне – вот возьми телефон. Но это касается только листа и полосы. Что касается «калибровки» — тебе надо пробивать на калибровочном заводе. Сейчас подумаем, что можем сделать мы…
      Для того, чтобы легче думалось и для закрепления сложившихся дружеских отношений на столе неожиданно появилась бутылочка «столичной» и разговор  был продолжен в самом доброжелательном и деловом русле.
      — Ребята, вы и так мне очень помогли. Если бы сделать только эту часть работы и то была бы осуществлена почти половина всего.
      — Есть такая мысль, — вдруг предложил Славик — сегодня на репетиции не было Женьки, а у него на калибровочном жена работает секретарём. Я ему вечером позвоню, может быть, он что-нибудь подскажет? Запиши и мой телефон и тоже позвони мне завтра вечерком.
      В томительном в ожидании прошёл день.
      И, хоть Гриша со Славиком меня и обнадёжили, — появилась светлая полоска во мраке – я всё равно ещё не мог окончательно поверить в успех этого дела, в это настоящее чудо света.
      Я был словно в подвешенном состоянии, когда ничего не хочется делать (где там – готовиться к сессии), когда даже пища и та застревала в горле – просто не было аппетита.
      Первому я позвонил Грише.
      Он, похоже, ждал моего звонка и твёрдым, даже каким-то успокаивающим голосом сразу сообщил, что всё в полном порядке. График отгрузки он откорректировал, согласовал с высшим руководством и в ближайшие дни они будут «работать в том числе» и на Псков.
      Первый вагон с листом всех типоразмеров будет отправлен уже послезавтра, а второй — с полосой, угловым и разным профилем — ещё через день. И как только это случится, он выдаст мне копии отгрузочных документов.
      Мне хотелось прыгать от счастья, танцевать, петь и вообще сходить с ума. Кстати говоря, после разговора с Гришей, я был близок к последнему.
    Немного успокоившись, я приготовился звонить Славику. Когда снимал трубку телефона – рука заметно дрожала. Славик ответил не сразу, и я уж подумал – «ну всё, на этом все радости кончаются».
      Но я ошибся. Славик сообщил мне, что его друг Женя поговорил со своей женой, — секретаршей — и она будет ждать меня завтра с утра, в своей приёмной, на калибровочном заводе и выдаст мне разовый пропуск на территорию. Жену его звали Тамара.

      Радости моей, казалось, не было предела. У меня сразу появился зверский аппетит, и я съел почти все свои запасы, после чего первый раз за всю командировку сел за учебники.
      Сессия была не за горами.
      Назавтра, едва сдерживая волнение, я предстал перед Тамарой и выложил ей на стол пару шоколадок и сувенирный псковский ключ.
      Она немного засмущалась и, положив всё в стол, негромко, но твёрдо произнесла:
     — Вот возьмите пропуск. С ним вы можете ходить по всей территории, но вам ведь надо в отдел сбыта? Лично я вам не советую решать ваш вопрос с начальником отдела сбыта. Вряд ли он вам поможет, — плохой человек. Я советую вам идти напрямую к изготовителю Азамату Айдаровичу – начальнику калибровочного цеха. Он мужик деловой и авторитетный и если вам удастся с ним договориться (тут она совсем незаметно подмигнула мне) считайте, что ваше дело сделано.
      И я пошёл искать Азамата Айдаровича.
      На душе у меня скребли кошки. Я не знал с чего начать и чем закончить наш, ещё не начавшийся разговор. Ноги, казалось, сами несли меня вперёд, в пугающую неизвестность к человеку, от которого сейчас зависела, думалось, вся моя жизнь.
      И вот он – его цех – огромный скрежещущий грязно-серый монстр, где всё двигалось, крутилось, перемещалось, вращалось, свистело и гремело.
      И все звуки, и все движения были подчинены одному хозяину – металлу.  И от самого начала цеха, от бесформенной заготовки, до выхода готовой продукции: прутка или арматуры, всё было подчинено одному закону. Закону, установленному металлом.
      Начальника в его кабинете не было.
      Искать человека в огромном незнакомом цехе, — всё равно, что искать иголку в стоге сена, и я решил ждать.
   Минут через десять в кабинет вошел солидный, уже не молодой,  седоватый, невысокого роста башкир, и, я видел через стеклянную дверь, уселся за свой стол.
      Это был он.
      Набрав побольше воздуха в грудь и пользуясь тем, что он был пока один, я пошёл на штурм.
      Я показал ему свои бумаги, договора, задолженности по «калибровке»,  а он сверил всё по своим графикам и журналам.
      — Слушай, милый человек, — вдруг произнёс он тихим умоляющим голосом — ей богу мне сейчас не до тебя. Я понимаю, как тебе нужен этот металл. Сделаю, помогу тебе, обещаю. Пару вагонов отгрузить на Псков, да это мне – раз плюнуть! Но сейчас у меня – ни минуты нет времени, поверь. Ну, хочешь – приходи в другой раз – ещё поговорим, но не сейчас. Или вот что! Жди меня после работы у проходной, ровно  в шесть. Да не обману, не бойся. Только ты ко мне сразу-то не подходи, а пройди сзади за мной метров триста. Понял? А то, мало ли что, сам понимаешь…
      И вот – шесть вечера. Стою, жду напротив проходной. А вдруг я его не узнаю, ведь и видел-то – мельком. Народ выходит толпой, а в толпе трудно увидеть нужного человека.
      И вот, когда я уже начал отчаиваться, и думать всякую чушь, появился Айдарович и сразу сделал мне знак головой: мол – пошли…
      Я пошёл за ним, чувствуя облегчение на душе, на которую за последнее время свалилось столько мучений, волнений и беспокойства, что она сама как бы просила расслабления или успокоения…
      Я шёл за моим спутником, отстав от него метров на двадцать, и не спускал с него напряжённого взгляда.
      Айдарович неторопливо, но уверенно, шел впереди, ни разу не обернувшись, как будто знал, что я от него никуда не денусь. Он несколько раз сворачивал: то влево, то вправо, пересекал  какие-то улочки, нырял в полутёмные арки домов, пока не оказался в небольшом уютном зелёном дворике, посреди которого было маленькое кафе под открытым небом.
      — Вот здесь и поговорим, согласен? – произнёс он, когда я подошёл.
      — Очень хорошо. Заодно и поедим: вы после работы, я тоже есть хочу.
      — Ну, давай, тогда закажи нам хинкали, здесь очень вкусные хинкали – вот увидишь, —  и он пошёл садиться за стол, расположенный в углу у резного барьера, а я к стойке делать заказ.
      Я вернулся, неся в одной руке бутылку коньяка, в другой пару рюмок и, не дожидаясь пока принесут поесть, мы выпили по первой.
      — Зачем ты купил коньяк? Можно было обойтись и водочкой.
      — Что мы бедные? «Дайте нам пять каш по двадцать копеек», говаривала моя бабушка Авдотья.
      — Ха-ха-ха… А сам-то откуда родом?
      — Откуда и бабушка. Тверские мы, а вот теперь живём в Пскове.

      И я стал рассказывать о себе, о своей работе, об учёбе по вечерам в музучилище и о предстоящей первой сессии в Питере, в ЛИСИ, которая была уже «на носу» и, которую уже, видимо, завалю…
      Мы просидели и проговорили с ним до самой темноты. Незаметно для себя, выпили ещё одну бутылку коньяка  и съели ещё по две порции хинкали, и под конец были такими друзьями, что водой нас уже точно было не разлить.
      Когда мы поднялись уходить, Айдарович заметно качался и я, взяв его под руку, пошёл проводить его до дома, который был совсем рядом.
      Доведя его до места, я стал благодарить его, а он меня…
      И мы уже смутно соображали, а зачем собственно мы напились?
Но Айдарович, всё таки, вспомнил и своим заплетающимся языком, подкрепляя сказанное кривым указательным пальцем, произнёс:
      — Всё…, Валерка…, Иди в свою гостиницу, сиди там… учи свои билеты… и-и-и… ни о  чём не беспокойся….  Всё я тебе сделаю! Я тебе сказал…. Сделаю!
      — Спасибо, отец родной…,  но я тебе буду звонить…
      — Звони…
      Дальше всё пошло как по маслу.
      На следующий день, вечером, позвонив Грише, я узнал, что на Псков отгружен вагон с листом.
      А ещё через день был отгружен вагон с полосой, а ещё через день – вагон с профильным железом (уголок, швеллер, тавр, двутавр и т. д.)
      И так же в течение недели выполнил своё обещание Айдарович, отгрузив два вагона с калибровкой (пруток, шестигранник, квадрат, арматура, проволока и т. д.)
      Я, наконец-то, немного, вздохнул и получил возможность засесть за учебники, а, когда уставал, выделял себе время для ознакомления с Магнитогорском: ходил по кинотеатрам, музеям, посетил «гору Магнитную», где к своему удивлению, вместо горы обнаружил огромных размеров глубокий котлован, растянувшийся на десятки километров в длину и ширину.
      Вечерами, а то, для верности, чтобы застать дома, ночами, звонил в Псков Потапову и докладывал, ошеломлённому и не верящему мне, начальнику отдела снабжения, об отправке очередного вагона…
      — Валерий, ты мне правду говоришь или обманываешь?
      — Да, правду, правду. У меня же документы на отправку все есть.
      — А как же тебе удалось?
      — Да, потом расскажу, когда приеду.
      — Ты, вОт что…. У тебя командировка на месяц, ты раньше и не приезжай. Готовься к своей сессии и отдыхай, не торопись.  Эти оставшиеся две недели дарю тебе за отлично сработанное дело.
      — Спасибо, буду готовиться к сессии…
      Уже с неделю я пребывал в каком-то полушоковом, почти не реальном, состоянии, с того момента, когда дружелюбный Гриша сообщил мне по телефону об отправке на Псков первого вагона с листом.
      Я всё ещё не мог окончательно поверить в чудо свершившегося, и жил, как-то осторожно, дабы боясь нарушить благоприятный ход событий.  
      Я ещё четко помнил то мрачное настроение безнадёжности и уныния, которое сопровождало меня в первые дни пребывания в Магнитогорске.
Но что, же произошло? Почему фортуна вдруг повернулась ко мне лицом? Откуда свалилось это чудо?
      — Ах, да-а… Песня! После того как я услышал её – всё изменилось…
      И я отчётливо вспомнил, как возник вместе со звуком песни, какой-то обнадёживающий свет, зовущий к себе, туда наверх, на второй этаж.
Зовущий к ней, к песне, к моим спасителям, к добрым отзывчивым людям…
      И я, почти физически, ощущал, что помогла мне — только песня.
      Я тогда хорошо подготовился к сессии, хорошо её сдал и, приехав из Питера домой, в Псков, в положенный день вышел на завод, на работу.
      В первый же день с утра ко мне, в конструкторское бюро,  пришёл начальник отдела снабжения Потапов и, сияющий, стал поздравлять меня со сдачей сессии и с успешно выполненной командировкой в Магнитогорск.
      — Ну, знаешь, дорогой, я всякое видел у наших работников снабжения. Были, конечно, чудеса, но такое чудо, чтобы пять вагонов выбить за одну неделю – это впервые! Знаешь, переходи ко мне в отдел. Сколько ты здесь получаешь?
      — Сто двадцать.
      — Я даю тебе вдвое больше. Каким образом?  Это не твои проблемы…
      — Мне надо подумать…
      — Хорошо, думай, только не очень долго. А теперь колись, как же это у тебя так красиво всё получилось? Наверняка кто-то помог…. Помог?
      — Да.
      — И кто же этот помощник?
      — Помощница…
      — Что за помощница? Любовницу завёл?
      — Песня…

Псковская литературная среда. Проза. Геннадий Синицкий

Геннадий Синицкий

Прозаик, поэт, краевед, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Невель.

подробнее>>>

Приснопамятное

В районе села Башмаково Невельского района Псковской области, в живописном уголке соснового леса, на крутой, песчаной горе раскинулось старое кладбище, именуемое в обиходе «Бабарыга». Именно здесь в 1886 году, на месте кладбищенской часовни была построена церковь Рождества Пресвятой Богородицы, которая когда-то была приписной к Топорскому благочинию 2-го церковного округа Невельского уезда Полоцкой и Витебской епархии. Кстати, в архивных документах Полоцкой духовной консистории это кладбище значится как «Баба–рига», а вот откуда повелось такое название, история умалчивает. Возможно, в седые времена здесь из-под земли бил сильный родник, который наши предки в старину называли – рига.
Благодаря своему лесному месторасположению церковь пережила годы религиозных гонений. Тем более что она не являлась приходской и службы здесь велись исключительно в поминальные праздники или в дни погребения жителей окрестных деревень. 
В июле 1941 года фашисты стремительно наступали, оставляя в своём тылу разрозненные части Красной Армии, которые укрывались в лесах и собирали ударный кулак для выхода из окружения. Именно в таком положении в лесном массиве «Песеца» оказались 51-й и 62-й стрелковые корпуса 22-й армии Западного фронта. Прорыв повлёк огромные потери. Тысячи убитых солдат навечно остались в этом лесу. Достаточно вспомнить 198-й медико-санитарный батальон 112-й стрелковой дивизии с двумя тысячами раненых, от которого в живых осталось чуть более сотни человек.
В настоящее время невозможно установить точную дату появления в этих местах двух иеромонахов – Гурия и Флавия. Очевидцы говорят, что они пришли из Витебска и какое-то время укрывались в церкви Рождества Пресвятой Богородицы. За плечами у них были узлы и они не питали желания встречи с гитлеровцами.
Последний раз в этих местах видели священнослужителя в 1932 году. Это был настоятель Стаецкой церкви Покрова Пресвятой Богородицы Феодор Томковид. В 1942 году по зову жителей деревни Ловец он вернётся в эти места и обретёт здесь мученическую смерть от рук бандитов. Но это будет через год после описываемых мной событий, а пока что Гурий и Флавий остановились в уцелевшей церкви и принялись погребать сотни тел погибших красноармейцев. 
Местное население испытывало настоящую потребность в пастырском благословении, утешении и напутственном слове в лихую годину. К монахам потянулись люди. Но, у них была какая-то своя, особая миссия. Скорее всего, это было связано с их поклажей, возможно, они пытались сохранить от поругания церковные реликвии. Мы этого не знаем. Осенью 1941-го года их следы теряются в нашем районе. Свидетели тех событий говорят, что стены храма Рождества Пресвятой Богородицы были оклеены листами писчей бумаги с именами солдат Красной Армии. Сейчас мало кто знает, что двести лет назад, во времена Отечественной войны 1812 года, в Русской Православной Церкви был заведён обычай приделывать к стенам храма таблички с именами прихожан погибших во славу Отечества. Да, погибшие солдаты не были прихожанами церкви на кладбище «Баба–рига», но они пополнили ряды благословенного воинства Царя Небесного, а Гурий и Флавий предали земле прах воинов и сделали всё необходимое для этого, согласно Устава Православной церкви. Они не могли поступить иначе. Светлая им память.
Дальнейшая судьба иеромонахов неизвестна, но на этом история ещё не заканчивается. В декабре 1943 года Советские войска стремительно наступали, освобождая Невельский район от фашистской нечисти. Отступая, Вермахт всячески пытался задержать наших солдат и в районе села Башмаково немцы взорвали мост через реку Ужица, что находился аккурат в километре от кладбища. Под огнём арьергарда противника заготавливать лес ой как непросто, да ещё, если прибавить к этому лютую стужу – мало не покажется. Задержка в наступлении дала бы врагу время отойти и основательно закрепиться на господствующих высотах у села Турки-Перевоз и это привело бы к огромным потерям со стороны наших войск. В поисках подходящего брода, передовой отряд стрелков–лыжников наткнулся на церковь. В такой ситуации решение принималось стремительно. Сапёры разобрали храм и из его материала быстро наладили переправу. Наступление продолжилось.
Конечно, на первый взгляд это может показаться кощунством, но это далеко не так. И я надеюсь, что Отец Небесный не прогневался на детей своих  разобравших Его храм ради освобождения нашей Великой и Святой Родины.   
В настоящее время кладбище «Баба–рига» продолжает прирастать печальными холмиками и собирает людей на поминовение покоящихся здесь родственников, но лишь немногие, проходя мимо камней фундамента церкви задерживаются в поклоне этому святому месту.  

 

От добра добра не ищут
(сказка)

Тысячу лет ветер истории, от места к месту, носил по белому свету трёх неразлучных гномов. Гномы были родными братьями и звали их: Руценик, Белар и Утирус. Передвигаясь в потоках воздуха они всегда держали друг друга за руки и потому не боялись ни бурь приземистого ветра ни разрушительных ураганов. Братья очень любили и уважали друг друга, но имели один серьёзный недостаток: каждый раз, когда их уносил новый ветер,  они теряли память и напрочь забывали причину своего несчастья. И вот, в очередной раз, когда порывы неугомонного вихря ослабли, гномики упали на землю, где закатились под лопух огромного репейника. Здесь было безветренно, спокойно и уютно. Осмотревшись братья начали строить общий дом и налаживать быт на новом месте. Они любили трудиться и поэтому вскоре построили прекрасный город в котором было абсолютно всё для долгой и счастливой жизни. Но прошло какое-то время и красивая жизнь затуманила их разум, между ними возникла распря, в которой каждый из гномов стал превозносить свои интересы над другими.
— Я хочу больше солнца над головой, —  заявил Руценик, — и стал делать в лопухе отверстия для солнечных лучей.
— Не делай этого, Руценик! — воскликнули братья, — ведь лист защищает нас от ненастья, а тепла и света нам хватает.
— Вам хватает, а мне нет, — ответил гном. — Или я плохо работал на благо нашего города и не заслужил к себе уважение? 
— Заслужил, — ответили братья.
— Вот и хорошо, — сказал Руценик и сделал несколько дырок. 
— Ну, раз так, — сказал Белар, — тогда я хочу больше влаги для своих огородов, — и настроился проделать дырки в лопухе. 
— Белар, — обратились к нему братья, — зачем тебе влага, ведь у нас её вполне хватает? Посмотри как прекрасно растёт твой урожай!
— А я хочу, чтобы он ещё лучше расцветал! Или я плохо работал на благо нашего города и не заслужил себе признательность?
— Заслужил, — ответили братья.
— То-то же, — сказал Белар и проколол несколько отверстий.
— А мне не хватает свежего воздуха, — заявил Утирус, — и начал вырезать окно. 
— Утирус, — в один голос завопили братья, — нам хватает воздуха и он достаточно свежий, куда же более?
— А чем я хуже вас? — ответил третий гном, — разве я плохо работал на благо нашего города и не заслужил благодарности?
— Заслужил, — ответили братья.
— Вот именно, — сказал Утирус и над его участком тотчас появился огромный проём.  
От такого сумасбродства лист репейника превратился в настоящее решето и начал тихо умирать. Ведь его желание жить своей жизнью никто не спрашивал. В скором времени он засох и не мог держаться за ствол растения. Лопух оторвался с первым дуновением слабого ветра и гномики оказались беззащитны. Они стояли под открытым небом и не могли укрыться от палящих лучей жгучего солнца, проливных дождей и ветра.
Скорбь и уныние поселилось в сердцах гномиков. Их печальные взоры устремились к горизонту, где в это время собирал силы грозный смерч. Братьям ничего не оставалось как покрепче взять друг друга за руки.
— Что же мы натворили? — лепетали гномы. — Только бы не забыть, только бы не забыть, — кричали они друг другу, но неумолимый ветер уже поднимал их над землёй и уносил куда-то вдаль к новым испытаниям…
Мы не знаем сколько бы ещё продолжались злоключения братьев если б в ситуацию не вмешался Его Величество Случай, который сподобил ветер занести гномиков к добрым волшебникам – учителям. Педагоги научили братьев не только читать и писать, но и подарили им многие другие знания, обретя которые гномики стали записывать всё, что с ними происходило и больше никогда не теряли память. С тех пор с ними уже ничего не случалось плохого.
До наших дней дошло много народной мудрости, проверенной веками и бесчисленным количеством людей. Она хранится в пословицах и поговорках, таких как: «Большая ложка рот дерёт», «Жадность да важность — голове помеха», «От добра добра не ищут» и многих других. И кто знает, может именно такие гномики, как: Руценик, Белар и Утирус записали и передали нашим предкам назидание для всех нас – не повторять чужих ошибок, а учиться на них.