Архивы автора: Администратор сайта

Об авторе Администратор сайта

Администратор сайта

Псковская литературная среда. Проза. Тимофей Рахманин

Тимофей Рахманин

Прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

РУБЕЖ
(рассказ)

– Мартын? – молвил старик, прищурив глаза и напряжённо вглядываясь в темноту.
В ответ ни звука. Старик поправил перевязь на седых длинных волосах и, почуяв неладное, на всякий случай подкинул в костёр охапку сухого сена. Сначала, завиваясь барашками, повалил густой дым, но через несколько мгновений огонь шумно, словно выплеснув из себя всё лишнее, выдохнул, а вслед за этим, наперегонки облизывая темноту сентябрьской ночи и осветив небольшую полянку от озера до самого леса, заплясали весёлые, яркие языки пламени.
– Мартын! Али ухо потерял? Молчишь чево?
Старик насторожился ещё больше, напряг слух, а рука невольно потянулась к рогатине[1]. Опершись на древко, как на палку, кряхтя и держась свободной рукой за поясницу, он медленно привстал, вытянул шею и осторожно, словно боясь, что кто-то услышит его старческий вздох, стал принюхиваться к появившимся ниоткуда, еле уловимым новым запахам… Неожиданно, одним резким движением, он скинул с плеч епанчу[2] и накрыл ею костёр… А через несколько мгновений – в полной темноте – послышались два коротких удара и звуки глухо падающих на траву тел…
Костёр разгорелся вновь, освещая почти всю поляну. Старик сидел на корточках перед двумя связанными верзилами, недовольно кряхтя и протирая пучком зелёной травы торопливо сдёрнутую с огня и слегка обгорелую одежду. Один из связанных, не понимая, что происходит, хлопал глазами и испуганно смотрел на седовласого старика, который, наконец, отвлёкся и, приставив к его горлу острый наконечник копья, молвил скрипучим голосом:
– Во-о-о-о… Очнулся, добре хоть так… Чево зыркалами-то лупишь? Мартын мой де?
– Хто-о? – отвечал детина, растерянно хлопая глазами и всё ещё не в силах сообразить, что происходит. Он хотел ещё что-то добавить, но старик, слегка повернув голову, замер, прикрыл ладонью ухо и, не дав ответить, приложил к губам указательный палец. Детина понимающе закивал головой. Глаза его почти тут же округлились от удивления, ибо в миг следующий, когда он моргнул, старик бесследно растворился в темноте… Продолжая лежать в полном недоумении, детина, наконец, решил привстать и вздрогнул от неожиданности, услышав где-то рядом в темноте голоса:
– Мартын?
– Я, деда.
– Чево молчишь, кады зову?!
– Дык это, дальние верши[3] поглядеть ходил, вон сколь рыбы попало…
– Верши поглядеть! – передразнил старик недовольным голосом. – А службу князеву я должон блюсти?!
Наконец, заметив два тела на земле, Мартын воскликнул:
– О-го! Это кто?
– Кто-кто, живой воды решето! Поди сам спроси!
К костру лёгкой пружинистой походкой подошёл стройный, крепкого сложения воин с ухоженной, коротко стриженной бородой. Во взгляде его серо-голубых глаз таилось больше лукавства и добра, чем злобы. Потому, когда он рассматривал лежавших и встретился с ними взглядами, верзилы в знак уважения даже закивали ему головами и попытались приветственно улыбнуться.
– Ох, деда, – молвил воин шутейным голосом подошедшему к нему старику, – как ты в гости, так спокойная жизнь кончается…  — И тут же, после этих слов замер, втянул в плечи шею, заранее зная, что получит от деда подзатыльник. И получил.
Вскоре все четверо сидели у костра, переглядываясь и присматриваясь друг к дружке.
– Здрав ли Артемий-воевода? – неторопливо продолжал расспрашивать старик незваных гостей.
– Да слава Богу, ограду новую округ церквы Петра обнёс, каменную…
Старик немного помолчал.
– А как братко ево, сотник Елизарий, жив ишо?
– Так чево ему станется, – отвечал старший на вид детина с некоторым удивлением в глазах, – тока это… Не брат он… Елизарий батькой ему приходится.
– Ну да, ну да! – ухмыльнулся довольно старик в усы, и взгляд его слегка смягчился, – и то верно! Старый я стал, видать, позабыл…
– А чево сразу не сказали, что в монастырь идёте? – спросил уже Мартын.
– Дык это… Не успели сказать-то… Не спросил нихто, – молвил детина, приложив левую руку к груди, а правой поглаживая шишку на затылке, – а кады поздоровкаться уж хотел, так откудова ни возьмися, по темю-то и получил…
Сидевший рядом с ним такого же крепкого сложения отрок невольно засмеялся и тут же схлопотал от говорившего детины образумительный подзатыльник.
– Поздоро-о-овкаться, – передразнил старик и неожиданно резко спросил:
– Прятались зачем?
– Дык это, не прятались, заплутали слегонца. Огонь увидали, подошли. А притаились, дабы разглядеть, добрый тут люд али какой лихой, мало ли чево…
– Звать как? – поглаживая бороду и с хитрым прищуром рассматривая незнакомцев, продолжил старик.
– Данила я, – вытянул шею и встрял в разговор второй, доселе молчавший, – а ево Аникеем кличут, брат он мне…
Чувствовалось, что Данилу так и распирает от желания поговорить, но, видимо, опасаясь очередного подзатыльника от старшего брата, он старался помалкивать.
– Значится теперича, думы ваши тока об душе?
– Об душе оно завсегда, да тока мы, дидку[4], идём не по… – Тут затараторивший вновь Данила резко оборвал свою речь и, спохватившись, глянул на брата. Аникей же, сдвинув брови, смотрел на младшо́го, затем перевёл взор на старика и молвил медленно, еле сдерживая дрожь в голосе:
– Да в монастырь мы идём, люди добрые, в монастырь!.. Вы… Вы сами-то хто будете? На ворога и разбойный люд кабуть не похожи, а спрашаете хитро, с заковыками! Да и… Вот ты, дидку, кабуть старый, а нас двоих… Како дитят уложил, – Аникей перестал говорить, троекратно перекрестился, а в глазах его всё-таки промелькнула предательская искорка страха, – дядьки, не загубите! Не демоны, не волхвы же вы лесные, а?! На кой мы вам тут?! Отпустите…
Теперь уже пришел черёд с удивлением переглянуться старику и внуку. Оба невольно улыбнулись:
– А чево нас бояться, – отвечал Мартын, понизив голос почти до хрипоты и поглаживая живот, – чай, не съедим…Тя, вот, в коня сваво обращу, больно крепкий ты с виду, да и сердце у тя заячье… От любой погони унесёшь! А ево, – показал он на Данилу, – в камень подорожный заколдую!
Стало заметно, что оба брата перепугались не на шутку: лица их слегка побледнели…
– А ну, будя людёв пужать! – прокряхтел назидательно старик на внука, который уже начал устрашающе округлять глаза и изображать звериный оскал. Мартын, не выдержав, засмеялся и упал навзничь.
– Ну, будя, я сказал! – уже прикрикнул старик. – Поди, Лучезара смени, пущай поест да поспит малость…
Мартын, продолжая довольно улыбаться, тут же вскочил, поправил на поясе нож, достал откуда-то из темноты колчан со стрелами, лук, нацепил сушившиеся за камнем сапоги из волчьей шкуры и, хитровато подмигнув старику, неслышной пружинистой походкой направился в сторону леса. Несколько мгновений все трое смотрели ему во след.
– Дидку, – нарушил тишину первым Данила, – знаю, чо шуткует, а всё одно не по себе… Старик тяжело вздохнул:
 – Шуткует… То да-а-а… Языкастый… Ан всё одно – воин, коих мало! В тятьку пошёл сваво…
– А тятько его хто, из дружинных? – глаза Данилы загорелись.
Старик вновь тяжело выдохнул и перекрестился:
– Был…
Невольно перекрестились и Данила с Аникеем. Помолчали.
– А ты князю Дмитрию хто будешь? Служишь, аль так, из найменных?[5]
Старик заглянул в любопытные глаза отрока:
– С чево ты взял? Я вольный человек. А чево про Дмитрия спросил?
– Дык это… Не дурень же я, сам слыхал, как ты службой князевой Мартына попрекнул… Да и земля тут Новгородская, знать, Димитрий Ляксандрович[6] князем.
– О как! И впрямь не дурень… А то, как може, я лазутчик свейский[7], а? Може, сидим тут и того…
– Не-е-е, – заулыбался Данила, – на те крест православный… И на Мартыне, да и…
– Чево?
– Много чево…
– А ну, выдай!
– Да вон! – завёлся с пол-оборота Данила. – Вон, глянь: епанча овечья, что на тебе, сшита по-нашенски, свеи-то по-другому кроят, да и… Они больше вязану носят… Онучи[8] у тя – остроносые, с привязями, а свеи пяты в два слоя зашивают, аль башмаки носят… А власа, а рубаха, а порты с ножиком?! Сказать?
– А, може, я матёрый лазутчик! Може, я все хитрости тутошние знаю, а? – щурясь и уже играючи молвил старик, продолжая заводить отрока.
– Да не-е-е, – заулыбался во всю ширь своего рта Данила, – от тебя за версту русином разит! Нашенский ты…
Старик, не сдержавшись, засмеялся. Следом засмеялись и Данила с братом.
– Годов-то те сколь, умник? – молвил старик, продолжая улыбаться.
– Пятнадцать…
– Да иди ж ты! А с виду все осьмнадцать.
– Вот те крест! – побожился отрок. – Мы, Охримовские, отродясь такие, в силе! Вот, дидку, а Аникею сколь, как думашь? Ой, гляди, дидку, не ошибись! – вконец развеселился юноша. Старик прищурился и, глянув на Аникея, сделал знак рукой, чтобы тот встал. Детина послушно поднялся и, стесняясь словно невеста на смотринах, стал отряхивать одежды и даже зачем-то раза два крутанулся на месте.
– Ну-у-у… Годов двадцать… Не, двадцать два!
По расплывшимся довольным улыбкам старик понял, что сильно ошибся.
– А сколь? – спросил он, глянув на Данилу.
– Да, почитай, погодки мы! – чуть не завопил отрок. – Тока он постарше! Братко в рождество народился, а я тем же годом, пред новым!
Старик, продолжая баловаться, игриво закачал головой:
– Ох, и брешете вы, мальцы, а? Над стариком тешитесь!
– Да вот те крест! – выпалил Данила и вновь троекратно осенил себя святым знамением.
– Ей Богу, во! – повторил, смеясь, вслед за ним Аникей.
– Ох, и добре мальцы повеселили! Ох, и доб…
Неожиданно старик поднял указательный палец и перестал смеяться; глянул на отроков так, что те растерялись и тоже замерли, не зная, как себя вести дальше. Старик закрыл на некоторое время глаза и стал то ли прислушиваться, то ли принюхиваться к окружающей темноте. Через несколько мгновений облегчённо выдохнул:
– Лучезар идёт…
Братья стали, щурясь, вглядываться в темноту, но ничего так и не рассмотрели.
– Дидку, – глянул Данила на старика, – так, кажись, нет никого, не видать…
– А ты послухай, – отвечал старик, ухмыльнувшись в усы и подбрасывая хвороста в огонь.
Отроки вновь напряглись, изо всех сил пытаясь услышать шаги, но, переглянувшись, лишь пожали плечами.
– Не слышно ничё, може, показалось?
Старик сделал вид, что не расслышал вопроса, достал из мешка большую рыбину, насадил на оструганную ветку и поставил жариться на вертел:
– Ну, к самому приходу и сготовится…
Отроки вновь недоумённо переглянулись. Данила ещё некоторое время вглядывался в темноту, но так ничего и не увидев, присел поближе к брату и огню.
– Дидку, а звать-то тя как?
Старик, легонько пошерудив угли костра, отвечал:
– Савва…
Глубоко вздохнул:
– Дед Савва…
– А годов тебе сколь, дидку Савва?
– А вы откель счёт-то знаете?
– А чево не знать-то! И грамоту знам: отец обучен и нас научил…
Продолжая ковырять огонь и переворачивать с боку на бок рыбу, старик выдохнул с некой досадой:
– Много, сынки, ох как много… Восьмой десяток уж разменял…
– Ого! – хором воскликнули оба и даже привстали, а Данила добавил:
– Да ты, дидку Савва, старец ужо!
– Ну, старец не старец, а с вами враз совладал! – раздался за спинами отроков красивый густой бас, да такой, что оба уже не привстали, а подпрыгнули от неожиданности.
– Да старец, старец, – буркнул себе под нос старик недовольно, даже не обернувшись, – как не старец-то? Вон, поди ты… Ране, бывало, за версту хоть человека, хоть лютого[9] мог прочуять… А теперича, вот, и рыбу не успел сготовить, тьфу!
– Да будет те, деда, давай сам я.
И, отложив в сторону щит да здоровенную дубину с торчащими на конце железными шипами, к огню подсел среднего роста, широченный в плечах воин. Хотя и была на нём свободная льняная рубаха, подпоясанная кожаным ремнём, под ней чувствовалась могучая богатырская силища. Доспеха на Лучезаре не было никакого. При взгляде на него казалось, что он сам и есть доспех и тело его выбито из камня либо вылито из железа. Даже здоровенный Аникей стал выглядеть рядом с ним гораздо тоньше и мельче. Лучезар был голубоглаз, светловолос. Взгляд – сразу и не понять – то ли добрый и детский, то ли строгий и пронзительный… То ли ещё какой… Но оба отрока, лишь мельком перехлестнувшись с ним взорами, прониклись к нему необъяснимым почтением и уважением.
– Дед, а рыба-то уж и готова, – молвил Лучезар, улыбаясь, и отщипнул от хребта кусочек.
– Ну так, и с Богом, хоть сырой её кушай, – отвечал старик, продолжая выказывать недовольство собой.
– Да готова, говорю, всё у тебя сладилось… Вот тока ещё чуток, и враз сготовится, – и с этими словами воин снова поставил рыбину над огнём.
– Ага, – выдавил, наконец, из себя Данила, с любопытством и восхищением разглядывая Лучезара, – дидку Савва враз и нас сладил, пикнуть не успели. И это… Дидку, скажи по правде, не уж раньше нас увидал, чо человек сюды идёт?! У меня знашь какой глаз вострый, а и то не сладился с теменью. Ей Богу, думал, шуткуешь!
Старик промолчал, за него отвечал Лучезар:
– Коли надо, он и птицу в темноте за полверсты услышит, и по шагам, за версту, своих от чужих распознает. Александр Ярославович деда завсегда наперёд сваво воинства пускал и верил – как себе!
– Ляксандра Ярославич?! Прямо сам?! – в очередной раз, воскликнув с удивлением, встрепенулись отроки. – Дидку, ты чево, Ляксандру Ярославича знавал?
– Знавал, – отвечал снова за деда богатырь. – Здрасьте вам, люди добрые, что ли… Звать-то вас как? Кто такие будете? Откуда и куды идёте?
– И вам –добраго здравия, – словно опомнившись, поклонились незатейливо братья, – Данила я, а то – Аникей, братко мой старшой, – и тут же, словно позабыв про Лучезара и не обращая на него внимания, затараторили наперегонки:
– Дидку Савва, расскажи, а?! Кады видал?
– Каков он был, а?
– А правду говорят, по воде ходить мог?
– А бился, говорят, как…
– Да тише вы! – чуть не выкрикнул старик, взгляд его был строг, – чево расквохтались? Для началу, вот, отвечайте нашему старшому, чево спросил. Тока правду, как на духу! Ан вертите хвостами, как лисы, а враки ваши ни в ухо, ни в душу не ложатся!
Отроки, растерявшись, замерли и переглянулись. Щёки их вскоре предательски покраснели, да так что стало заметно даже при свете костра.
– Кто старшой?
– Кто, кто… Бабка Малуха – голова три уха! Лучезар! – выпалил недовольно старик. – Нам тут шутковать незачем. Тут крайний насед[10], через полверсты земля чужая… Лучезар старшой тут! Тока правду говорить! А нет – придётся вас жизни лишить… Беглые, что ль?
Теперь уже лица братьев побелели. Затараторил первым Данила:
– Да ни, дидку, что ты! За что жизни-то лишать?! Я ж сказывал, Охримовы сыновья мы. Батяня – скорнячных дел мастер, из-под Копорью мы!
– Тут зачем?
– Дык это…
– Правду хочу, как на духу! И не брешите мне! А то в монастырь, в монастырь…
Оба молодца в очередной раз переглянулись, немного помялись на месте и, поняв, что врать далее бесполезно, забормотали, обречённо опустив глаза:
– Твоя правда, дидку, не в монастырь мы идём…
– То-то, я погляжу, – довольно молвил старик, – а куды? Монастырь, тем паче, в другой стороне.
– К ворогу, в землю свейскую…
Старик с Лучезаром переглянулись, а мо́лодцы забубнили неторопливо, но всё-таки перебивая друг дружку:
– Тесно́ нам в батькином доме-то… Тринадцать – тока сынов…
— Хотим за землю свою стоять!
– Воинами быть!
– В дружину хотим проситься, князеву!
– Батька благословил…
– Так чево не туда идёте? – перебил Лучезар. – Новгород тож в другой стороне.
– А чево туда идить-то?! – возмутился Данила обиженно, почти по-детски, – ни сулицы, ни меча…
– Даже махонького топора нету! Прогонит князь-то, не возьмёт в дружину! – добавил Аникей, но продолжил почти с гордостью:
– Потому и идём мы сначала в чужую землю, дабы доспеха и меча себе у ворога добыть!
– А потома ко князю!
– В дружину!
Отроки застыли, каждый гордо выпятив свою грудь и ожидая похвалы.
Дед Савва с Лучезаром, переглядываясь, некоторое время помолчали.
– Ну не дурни, а? Значится, разбоем промышлять идёте? В чужой земле?
– Отчего же разбоем?! –  начали было возмущаться Данила с Аникеем, но дед Савва перебил их:
– А как? Купить, что ль, доспех хотите, на торжище? Много ли серебра с собой, а ну покажи!
– Добыть хотим! Силой! – чуть не хором прокричали братья.
– Дабы добыть, надо отобрать… Знать, сразбойничать и забрать силой, украсть иль убить и забрать… Убивали када живого человека-то?
Братья молчали.
– А попадёте на удалого мужика, в первой же драке оба сгинете!
– Чево это! – начал возмущаться Аникей подбоченясь и принимая вид молодого удальца, но старик невозмутимо перебил его:
– А чево нет-то? Чево петушитесь-то? Много вам силушка помогла супротив меня, старика?
– Ну-у… – отроки вновь переглянулись и, задумавшись, стали чесать себе затылки.
– О как, – прервал их раздумья Лучезар, – ну пущай даже на вашей стороне случилась удача. Вы пограбите кого на дороге иль ещё где, на земле чужой. Те пойдут с челобитною к своему хозяину, мол, русины с лихом приходили, побили да обобрали… Хозяева пойдут далее, прося защиты от разбойников-русин, то бишь от вас… А те пойдут, ища защиты от русин, к рыцарям… А уж этим тока дай повод к нам с войной пойти! Так чево, войну в нашу землю хотите принесть? Да за это князь вас не то — чтобы похвалит – голов лишит!
Братья, переглядываясь и перестав жестикулировать руками, переминаясь с ноги на ногу, долго дули щёки, не зная, что ответить. Наконец, глаза Аникея загорелись, и он выдохнул из себя чуть не в крик:
– А как по другому-то, а?! Скажите мне дураку, как?! Они к нам в деревню четыре лета назад нагрянули! Девять мужей поубивали, два десятка баб с дитя́ми в полон увели!
– А домов сколь пожгли! – добавил Данила.
– Двух братов отцовых поранили! Один апосля так и помер! Настю соседскую… – Тут у Аникея на глаза даже слёзы навернулись. – Сначала… А… Апосля убили… Я им этого век не прощу… Она… Она…
– Невестою его была! Батьки наши ишо сызмальства сговорились, – сорвал застывшие слова с губ брата Данила. – А дом их сожгли! Семь дитёв, мал мала меньше, в той избе сгорели!!!
На некоторое время воцарилась звенящая тишина. Казалось, даже огонь перестал потрескивать и отплясывать в темноте, размахивая своими сине-красными рукавами. Молчали все. Братья теперь стояли, сжав кулаки и возбуждённо дыша, так, словно бежали к этому месту за сто вёрст, от самого дома…
Тишину нарушил довольно увесистый всплеск воды. Все, словно очнувшись ото сна, переглянулись. Сидевший на камне дед Савва, кряхтя и держась за поясницу, привстал, неторопливо подбросил несколько хворостин в огонь и снова сел.
– Злыдень[11] балует… Ух и здоровенный! Не первый год воду тут мутит, – выдохнул он и добавил:
– Чево, так и ушла немчура?
– Свеи[12] то были с данами[13].
– Мужики в тот день лес корчевали, за пять вёрст от деревни… Не поспели…
– А в деревне из мужей лишь хворые да старики… Да бабы с дитями…
– Далёко зашли… До ваших-то земель пёхать – не в два прискока…
– В лодьях пришли…
– А вы чево?
Братья вновь переглянулись и опустили головы…
– Мне мамка закричала за батькой бежать…
– А я спужался… Спрятались мы, – добавил Данила, опустив глаза, – малой ишо был.
– А ща не боисся, значит? – без тени усмешки иль упрёка спросил Лучезар.
– Да ща! Я бы им ща!!!
Глаза Данилы горели яростью, на скулах заиграли желваки, и даже было слышно, как заскрипели стиснутые зубы.
– Ну-у-у, – протянул старик после долгого молчания и взглянул на Лучезара так, словно принял какое-то очень важное решение, – вот и поговорили… Поговорили, и будя… Лучезар!
– Чево? – встрепенулся воин, почуяв тревогу в голосе деда, но ещё не совсем понимая истинной причины.
– Аль не чуешь?
– Ах ты ж, мать Макоша! – только и вскрикнул Лучезар, выхватывая из костра уже вконец сгоревшую рыбину, от которой теперь разило гарью и дымом. – Прокукарекал вечорку!
Братья, не сдержавшись, громко засмеялись, глядя, как богатырь, обжигая пальцы, зачем-то пытается сбить с палки остатки обгоревшей рыбины, а старик, обречённо махнув рукой, строго, полушёпотом прикрикнул:
– Ну-кась гым! Чево опять ор подняли? Брось ужо… А ну-кась, ты, Данилка, бери вот щаный горшец[14] да воды принеси, а ты, Аникей, поди по дрова.
Данила с Аникеем перестали смеяться, но, не в силах спрятать улыбки, переглянулись.
– Ну, коли горшец, значит, ухи сварим, коли так поесть не довелось, – добавил Лучезар, вытирая о траву руки, – дед у нас ух какую уху колдует, языки проглотите! Бежите уж, а я пока что рыбу спотрошу, не пропадать же ей…
Когда братья разошлись в темноте в разные стороны, Лучезар и старик пристально посмотрели друг на друга; взгляды их были серьёзны, казалось, даже голоса изменились:
– Ну и слава Богу, без греха дале, – перекрестился старик.
– А отроки сгодятся, не дурни, кажись…
– Сгодятся…
Вскоре на костре закипел горшец, медленно, дразняще рассеивая далеко в окружающую темноту, щекочущий ноздри запах свежего варева и зелени. Отроки, не отрывая глаз, смотрели на то, как дед Савва ворожит над глиняным сосудом. Вот он помешал деревянной ложкой варево… Слегка вытянув шею и растопырив ноздри, понюхал парок на медленном и долгом вдохе… Довольно приподнял брови, задумчиво закатил глаза и, выпятив нижнюю губу, одобрительно кивнул самому себе и, с наслаждением выдохнул… Достал из сумы небольшой сухарь и зачем-то покрошил его в горшец… Приподнял и проверил почти каждый кусок рыбы… Вновь понюхал, зачерпнул ложкой варево, пригубил… Загадочно покачал головой, снова полез в суму, достал зубец чеснока, небольшую луковицу и, протерев ладонью, тоже бросил в парящий кипяток… Помешал…
Делал дед Савва всё это неторопливо, важно, «смакуя» каждое движение и, казалось, что время вот-вот остановится и замрёт вместе с ним…
Уже давно засосало подбрюшье, а он не переставал колдовать. Когда ж, наконец, старик что-то пришёптывая, начал ушицу солить, не спускавшие с него глаз братья и вовсе потихоньку стали давиться слюной… Наконец, старик снова полез в суму, достал небольшой узелок, развязал его и бросил в варево щепотку какой-то травы…
Когда же дед Савва всё-таки отвлёкся и осмотрелся вокруг, то увидел, что не только два брата, а даже Лучезар, как малое дитя, не моргая и не отрывая взгляда от кипящей над костром ухи, сидел на корточках – наготове, с ложкой в руке…
– Ну, чево смотрите, подошло, кажись, – молвил наконец старик. Все трое враз выдохнули, да так, словно с самого начала действа сидели не дыша.
– А у нас – во, к ухе и хлебушек, и лучец зелёный, – улыбаясь, развёл руками Аникей, показывая на давно расстеленную на земле льняную тряпицу, – матушка в дорогу хлеба вдоволь дала!
– Ну, тады с Богом, – перекрестился дед Савва и первым потянулся ложкой к вареву. Молодёжь торопливо перекрестилась вслед за стариком, но как положено, ждала… Дед Савва не спешил, растягивая каждое движение, медленно зачерпнул, поднёс к губам, подул… Зачем-то глянул на братьев с Лучезаром, прикрыл глаза и пригубил… Долго, недовольно елозил во рту языком…  Открыл глаза, обвёл всех взором… Все трое, замерев, не сводили глаз со старика, то ли ожидая разрешения потянуться ложкой к еде, то ли напряжённо пытаясь понять – удалась ли уха…
Наконец, седые усы деда Саввы, вместе с губами растянулись в довольной улыбке:
– Ну, чево замерли-то? – молвил он с хитрым прищуром во взоре, – Не кажный князь такую ушицу пробовал, принимайте!
Без лишних слов все трое кинулись наперегонки черпать из горшеца…  Иногда обжигаясь, усмехаясь, довольно сопя и непрестанно поддувая на полные варева ложки… Уха получилась знатной: наваристой, густой, пахучей! Горшец был большой, полный до самых краёв… Два десятка воинов можно от пуза накормить! Потому, после первого порыва, стали есть не торопясь, смакуя, уступая друг дружке, давая зачерпнуть сполна и выбрать приглянувшийся кусок рыбы… После первого ощущения сытости вновь завязался неторопливый разговор:
– Ух, и хороша ушица, да-а-а-а…
– Зна-а-атная…
– А вот к утру остынет, так ещё вкуснее будет!
– Так и есть, встанет, аки студень, с хлебушком – у-ух!
– Хо-ро-ша-а-аа…
– Дидку, – словно проснувшись, резко и громко оборвал Данила монотонный тихий говор, – а скажи и ты мне правду, а?!
– Каку?
– Взаправдышнюю! Вот мы те правду – и ты нам! – уже улыбался во всю ширь рта своего отрок.
– Дык чево хошь-то?
– Вот коль не поверили бы вы нам… Чево, и взаправду жизни бы лишили?
Старик даже бровью не повёл, облизал ложку, взял зелёную луковицу и отвечал неопределённо:
– Как Лучезар сказал бы, так бы оно и было. А я тут в гостях, пришёл внучков навестить…
– Дядько Лучезар! – не унимался Данила, обернувшись к нему. – Не уж бы, если что, а?
– Тут вам не торг… – спокойно, но уверенно отвечал Лучезар, продолжая спокойно зачерпывать уху, – лишили бы, как есть, без заминки…
Аникей замер и поперхнулся. Данила продолжал улыбаться, но рука с ложкой остановилась на полпути к горшецу, весёлый блеск в глазах поостыл:
– Эт как же, насмерть, что ли? Почто же? Аль не православные мы?
– А ты башку не забивай ненадобным… Живой же, значится, радуйся и живи дале… – отвечал Лучезар серьёзным и спокойным голосом. Но в этих словах был слышен звон стальной решимости и уверенности… Неожиданно Лучезар улыбнулся и произнёс гораздо мягче:
– У деда чуйка верная, не стал бы своей ухой кормить негожих людей…
Дальше ели молча, пока не насытились. Шутить и болтать Даниле почему-то расхотелось. Начали готовиться ко сну. Подул прохладный ночной северик[15], пахнуло слегка дождём. Старик посмотрел в небо и молвил, проведя по седой бороде рукой:
– Не, лёгонько брызнет, да и то – по ту сторону озера. Тут ложимся.
Убрали горшечницу с огня, накрыли, натаскали гурьбой побольше хвороста, и вскоре богатырь и два отрока уже лежали подле костра, завернувшись в епанчи, и тихо посапывали. Не спалось лишь старику. Сидя на камне, он иногда подбрасывал по хворостинке в огонь и неотрывно, почти не моргая, рассматривал пляшущие разноцветные язычки пламени… Он вспоминал… Вспоминал свою молодость, юность, детство… Родителей… Дом… Дом детства, который сожгли свеи… Он вспоминал отца, который погиб во дворе этого дома, защищая его и мамку… Погиб с копьём в руке: стрела попала ему прямо в грудь… Он вспоминал тот страшный бег, когда он, семилетний мальчишка, с мамкой и трёхгодовалой сестрёнкой на руках, в зиму, бежал по грудь в холодной болотной жиже, спасаясь… Как долго потом болел… Как померла сестрёнка… Как тяжело было мамке… Как трудно было выживать и добывать еду в глухом лесу… Как всего к двенадцати годам он стал одним из лучших охотников. Как случайно встретил в лесу заплутавшего князя с десятком дружинников, вывел их к нужному месту. В пятнадцать – пошел ко князю на службу, а к восемнадцати – стал одним из лучших его воинов… Прошел с ним все битвы… Терял друзей, дружинных братьев, а далее и сыновей… Вспоминалось и доброе, и хорошее, но этого в жизни деда Саввы было не так много…
– Дидку, – перебил мысли старика голос Данилы, – не спишь?
– Чево тебе?
– Да не можу чё-то заснуть, не хочется. Дидку, раскажи чево, а?
– Чево?
– Ну, про князя, Ляксандру Ярославича. Неуж и впрямь ево знавал?
Старик протяжно выдохнул и вновь подбросил пару хворостинок в огонь:
– Знавал…
– Прям во отчию? Може и рукой его касался?
Старик даже улыбнулся, взглянув на округлившиеся по-детски глаза Данилы.
– Не то что касался, в грудь кулаком бил!
– Да будя! – изумлённо приподнялся Данила опершись на локоть. – Брешешь поди!
– Тише ты! Разбудишь…
– Да не сплю я, – пробухтел недовольно Аникей, переворачиваясь на другой бок и отворачиваясь от костра, – с этим скоморохом и до утра не заснёшь…
Данила подсел поближе к старику, накрылся епанчой и заговорил шёпотом; глаза его были полны мольбы:
– Расскажи, дидку, а? Христом Богом прошу, уж так про ево услыхать хочется! Сосед наш, дед Митяй, с им на Чудское ходил, мы про ту сечу, почитай, всё знаем! Вот тока видал дед Митяй князя издали, всего разок…
– Чево так-то?
– Да ранет был в самом засечье[16], тяжко… Апосля почитай год на ноги вставал… Зато самого Ярославича видал! А ты почто его в грудь бил? Сам-то как живой остался?
Дед Савва вновь улыбнулся в усы:
– Дык я ж не дабы чтоб со зла… В дружинниках я ево был… На игрищах[17] всяко бывало… Бывало, и я его в грудь бил… Бывало – и он меня… Молодые были, сильные, буйные…
– И чево? Тяжела его рука?
– Тяжела… Ох, тяжела… Бывало, и из-под шутейного тумака не сразу встанешь…
– Ну а так-то, дидку, каков он был?
– Как так, каков?
– Ну, каков?! Человек али… Всяк говорят…
Глядя в любопытно-восторженные глаза отрока, дед Савва призадумался…
– Каков, говоришь?..  А вот каков! Могучий, мудрый, сильный… Сам Батый дивился, глядя на него! Татары дитёв своих ево именем пугали! А твой Аникей ему росточком под саму мышку будет.
– Во-во, и дед Митяй нам всю жизнь про то сказывал! А ишо?
– Ишо?! – у деда Саввы появился в глазах задорный огонёк. – Эх, сынко, видал бы ты, как он в сече хорош! Да за таким князем – хоть на татар, хоть на рогатых[18], хоть в огонь! Не страшно!
– А ты в сечах с им бывал?
– Почитай, все с ним прошёл, от самой первой…
– И на Неве бился?!
Дед Савва хитро улыбнулся:
– С неё-то и начал…
Глаза Данилы горели от восхищения и, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит:
– Расскажи, дидку, а? А я тебе, хошь … Хошь … Хошь на себе тя до дому тваво снесу!
Старик вновь улыбнулся, кашлянул, пошерудил древком рогатины угольки, задумчиво провёл ладонью по усам и, глубоко выдохнув, молвил:
– Ну, слухай, коль так хочется… Было то, от сотворения мира в году 6748-м…[19] Июля, дня 15-го, под самым устьем речки Ижоры, там, де она в Неву-реку вливается… Был я тогда ещё в отроках[20], в младшей дружине. Нюх и сноровка были у меня волчьи, не то что нонеча, потому князь меня всегда в дозоры ставил, аль наперёд лазутчиком отправлял, а раз даже с письмом посылал к человеку тайному, в землю немецкую…
– Который князь-то? Ляксандра Ярославич?
Старик лишь кивнул и продолжил:
– Были мы с князем погодками, а я к тому времени уж два лета как у его в доверии был близком.
– Как же так, дидку? Был в доверии, а ходил в отроках? – перебил Данила.
– Да ты дашь рассказать-то? – неожиданно раздался недовольный голос Аникея. – Чево встреваешь?
Аникей глянул на удивлённые лица деда Саввы и брата, привстал, подвинулся ближе и добавил:
– Да не сплю я, заснёшь тут с вами. Сказывай, дидку, уж больно послухать хочется.
Старик молча перевёл затуманенный взор куда-то в глубину раскалённых углей костра и, казалось, уже ничего не слышал и не замечал вокруг. Нахлынувшие воспоминания понесли его на своих белых,  размашистых крыльях куда-то очень-очень далеко… Глубоко… Назад, во времена его счастливой, полной событиями жизни… В его молодость…
– И Ляксандру Ярославичу, и мне было по осьмнадцать годков тады… Понимали друг дружку с полслова. Потому и послал он к ижорцам[21] меня, как только весть дошла от Пелгусия[22]. За полдня наперёд с пятью лучшими лазутчиками отправил, дабы засаду упредить, а сам следом пошёл с воинством, на конех…
– А-аа… – хотел было вновь что-то спросить Данила, но тут же отхватил подзатыльник от брата и замолчал.
– Время не дало нам сбора долгого, ворог уж в Неву вошёл. Потому Ляксандра Ярославич тыщу на конех посадил, да в бег, навстречу свеям отправился.
– С тыщей всего-то? – всё-таки не выдержав, перебил старика Данила.
– Кто успел – тот и успел… Ждать не можно было нисколечки… Собрал тогда Александр Ярославич всех, кто был рядом, и повёл к Святой Софии[23]. Сам Спиридон, архиепископ, благословение дал!.. Гундели тогда бояре многыя, мол, торопишься, князь, подождать надобно, воинство поболе собрать. А про себя шептались: «Молод-де ишо князь, не ведает дела ратного… Горяч… Погубит воинство…». Да тока князь на своём стоял! А воинству своему так сказал: «Братья! Не в силах Бог, а в правде! Вспомним слова псалмопевца: сии в оружии, и сии на конех, мы же во имя Господа Бога нашего призовём… Не убоимся множества ратных, яко с нами Бог!». И воспрянули духом все, и пошли без страха за князем! По пути Александр Ярославич ишо ладожан пеших подобрал, да малость ижорцев пришло… И стало всего воинства княжеского – числом тысяча четыреста. Посадил он всех на кони, где и по два сидели, да спешным ходом пошёл вперёд… Вёл он рать свою посуху, дабы лазутчики свейские их на реке не завидели. Князя-то вороги по воде ждали. Шли повдоль Волхова тропами, которые мало кто знал, шли аж до самой Ладоги. Ток потом к устью Ижоры повернули. Ох и быстро шли! И верхом, и сами бегом у седла рядышком, почерёд, дабы отдыхали кони, всё ж таки живая скотина… Ох и торопились !.. И пришло воинство аккурат, как князь задумал…
А я ко князеву приходу уж всё вражье воинство не раз облазил, всё округ оглядел! Пришли они во множестве кораблей, пять тыщ щитов, не меньше! И свеи, и мурмане[24], и сумь[25], и емь[26]! Глянешь на стойбище ихнее – так жуть! Без числа, тьма-тьмущая! Я столько люда враз ишо не видывал! А в самой середине воинства стоит палата князя свейскаго… Ограменная, высоченная, словно хоромы белокаменны!!! В ней и князь, и пискупы их…  Я-то гляжу на ворога, а сам думаю: «Ох и ткани на палату пущено, что река! Пол воинства одеть в пору! Вот побьём их, отрежу от её не одну сажень, ух…».
Вот… А князь-то свейский не ждал Александра Ярославича так скоро, думал, что тайно пришёл, а мы не ведаем ничегошеньки… А сам он – ох и силён был! Свеи ево ярлом Ульфом[27] звали. Ярл – значится «князь» по-ихнему. Ничего, говорят, в жизни он не страшился, ибо нрава был свирепого. Потому, возгордясь числом воинства своего да встав в устье Ижоры, раскинул он шатры бесчисленные, не боясь и не торопясь никуда. Ибо думал, что вся земля Новгородская теперь под ним будет… А Александру, бахвалясь, написал: «Если хочешь противиться мне, то я уже пришел. Приди и поклонись, проси милости, и дам ее, сколько захочу. А если воспротивишься, попленю и разорю всю и порабощу землю твою и будешь ты мне рабом и сыновья твои».
Так-то вот, да-аа… – протянул старик и надолго замолчал. Данила с Аникеем, погружённые в рассказ деда Саввы, ожидали, не сводя с него глаз, боясь моргнуть, не смея перебить и почти не дыша. Наконец, рассказчик по-стариковски крякнул, поднял пару дровин, подкинул их в огонь и продолжил:
– Да-аа, не зря Пелгусию-то виденье было…
– Какое? – не сдержавшись выпалил Аникей.
– Ну, про то виденье мало кто ведает… Когда уж мы всем воинством собрались, затаились на ночь в лесу да стали примеряться к силе свейской… Зароптали некоторые воеводы. Почитай, втрое ворога больше, а то и с лихом! Сдюжим ли?! Князя уговорами одолевать стали, да не дался им Александр! Слово им такое сказал, что пристыдились роптавшие…
– Чево боялись-то?! С ими сам Ляксандра Ярославич! – чуть не в крик выпалил Данила, подняв вверх сжатый кулак, словно держал в нём меч. Старик лишь улыбнулся в усы:
– Един князь сечу не одолеет… Надобно, чтоб всё воинство духом крепко было, а иначе нельзя… Так вот, пристыдил князь воевод роптавших, сказал им слово да стал воинство к сече готовить : поделил их на три полка, два конных и один пеший. По леву руку поставил пять сотен конных новгородцев да сто пятьдесят ладожан… Им надлежало идить на ворога от реки Ижоры… Сам Александра Ярославич с тремя сотнями своих дружинников решил бить свеям в самую середину… А пеший полк князь поставил по правую руку. Им надлежало напасть повдоль Невы да суметь отогнать ворога от их лодей… Умно́ задумал тогда княже, ох умно́! Пешие жгут лодьи, не дают свеям уйти по воде, а конные полки в угол их загоняют, меж Невой да Ижорой… А куда им дале-то? Вода за спиной! А в тесноте от пяти тыщ толку мало, всё одно что от тыщи! На том и порешили…
Поделились, как князь велел, ночь спали мало, без огня… К самому рассвету подошли с трёх сторон ко краюшку леса да затаились…
– Дидку! – неожиданно перебил Данила.
– Чево?
– А Пелгусий? А виденье?!
– Виденье? Так то впереди ишо, слухай… Стоят, значится, полки, ждут… Рассвет скоро… Ярилки[28] хоть и не видать, а лучи уж к небу потянулись… Сердца у всех бьются громко, аж слыхать. Души в теле мечутся, кровь в жилах всё быстрее бежит, нет-нет да затрясёшься весь от ожиданья долгого… Вдалеке, над рекой, уж туман утренний подымается, а князь молчит, тянет чего-то… Все в нетерпении переглядываются, а нету окрика в бой идить! И только было князь меч из ножен потянул, как откуда ни возьмись Пелгусий предстал пред ним, весь взмыленный от бега быстрого, глаза горят, рот открывает, как рыба, а сказать ничо не может… Предстал да плюхнулся пред Александром на колени! Все уж худое подумали… Князь меча-то из ножен так и не вытащил, молвил тока:
– Стряслось чего? Почто ижорцев своих оставил, аль не воевода ты им теперь?
Пелгусий глаза-то в небо поднял, а в их слёзы… И отвечал он Ярославичу:
– Сына за ся оставил князь, да то пустое… Чудо! Чудо я, князюшко, видел! Господи, славно имя твое!
И айда крестным знамением себя осенять, аж унимать пришлося! Скоро уж петухи первые, а он тут – аки умалишённый…
– Ну? – снова молвил тогда Ярославич.
– Знамение чудное видел я, князюшко! – и крестясь, и плача отвечал Пелгусий. – Вышел я пред рассветом к Неве помолиться и… Слышу вдруг шум, как вёсла по воде бьют… Ну, думаю, лодья вновь вражья идёт… Спрятался за кусты и… Господи, славно имя твое! То насад[29] идёт… А посреди насада стоят святыя мученики Борис и Глеб!
– Как же узнал ты их?
– Как не узнать-то, князюшко?! Они это, они! Стоят в одеждах червлёных, опершися руками в борта… Всё вокруг их – как во мгле! И насад, и гребцы, а их! Их – вижу как есть, словно рядышком стою, и слышу, как тебя!.. И вот, рёк благим голосом святомученик Борис святому Глебу:
«Брате Глеб, вели грести быстрее. Рассветёт скоро, да поможем сроднику своему, Александру!».
– Дале чево? – спросил тогда князь замолчавшего было Пелгусия. Тот посмотрел затуманенным взором своим, полными слёз радости и счастия, на Александра Ярославича и пожал плечами:
– Ничево князь, уплыли… Уж больно гребцы у их быстрые… А я к тебе сразу, княже! Знамение-то великое! За нами победа будет, за нами! Вот, со всех ног прибёг, тебе о том сказать хотел и всем! Всем, чтоб знали!
Но не дал Ляксандра Ярославич сказать про случившееся Пелгусию, молвя так:
– Сего не говори пока никому… Знак добрый, да ждать некогда… Апосля расскажешь, а теперь…
И вытащил князь меч из ножен, и поднял его кверху, и молвил стоящим за собой воинам:
– С нами Бог, вперёд!
– С нами Бог! – вторила громогласно дружина.
И лязгнула мечами, из ножен выходящими, вся рать русская, и ринулась с трёх сторон на ворога – одною волною, силою единою!
Старик прервал свой сказ и посмотрел на братьев. Глаза их горели, отражая в ночи отблески огня, рты были полуоткрыты, щёки зарумянились. Рядом с ними сидел уже и Лучезар. Взглянув на деда, он лишь пожал плечами, словно оправдываясь:
– Да чего уж, ишо разок послухаю, – и, глянув с весёлым прищуром на братьев, добавил:
– Дед-то у нас корявый-корявый, а как начнёт сказ вести, так не хуже соловья-сказителя заливает! Чем дальше – тем краше! Ты им, деда, про…
– Не смех и говор, а стон и крики заголосились вокруг! – перебив внука и расцветая складными словами, продолжил старик.– Не дождь, а стрелы да копья посыпались с неба! Да зазвенела сталь – в один миг – от тысяч прикосновений, словно это колокола застонали с плачем великим! А по ком, ишо не понять было!
И опрокинул князь с дружиною ряды первые свейские, рубя на две стороны мечом, и пошёл в глубь воинства вражеского, окружённый силою чёрною, несметною, пробиваясь навстречу к самому ярлу их Ульфу…
И полк левой руки следом, в голове с богатырём Гаврилой Олексичем…
И пеший полк правой руки, впереди с воеводой Мешей новгородским…
И не было страха в сердцах у воинов князевых, и началась сеча страшная, ярости полная…
Ох и закружилось, ох и завертелось! Крики и стоны, оскал да рычанье звериное, кровь не ручейком а рекою, брань несусветная, смех диявольский, муки предсмертныя… Либо ты – либо тебя убьют, по-другому никак… Господи, Господи! Помилуй нас, безумствующих, за грехи наши земныя!..
То первая сеча моя была… Но страха не было нисколечки, злоба одна… Сам диву дался, откуда во мне ярости столь… Многих я тогда загубил, многие души из тел на волю выпустил… Но одного свея до сего дня помню… Из отроков, годов четырнадцати, не боле… Малец совсем, росточком ещё не дошёл… Видать, с батькой-то на войну напросился… Впереди его бился воин знатный, в кольчуге доброй, дорогой… Бился славно, сильно, отрока того прикрывая собой…
– Богатырь свейский, – задумчиво вставил Данила.
– Богатырь – не богатырь, но Яков-полочанин, ловчий князев, проткнул копьём того воина… А малец-то из арбалету метнул стрелу в Якова, да не попал… Коня его убил… Стал малец торопливо другую стрелу натягивать, дабы за отца отомстить…
Дед Савва почему-то замолчал, начав ковырять костёр древком рогатины. По лицу его было заметно, что непросто ему даётся рассказ в этом месте, но все ждали продолжения. Наконец, старик заговорил слегка осипшим голосом:
– Я ближе всех к нему оказался… Не успел малец арбалету-то поднять, я его с одного маху зарубил…
Старик вновь замолчал, подумал малость и тяжело выдохнул:
– На всю жизнь вскрик его предсмертный запомнил… И взгляд… Война… Там долго нельзя думать… А ловчий князев до конца сечи пешим бился… Добре бился Яков, со злобою да со слезами на глазах… Сам Александр Ярославич его похвалил после…
– Отчего со слезами-то? Мальца пожалел, которого ты… – тихонько было спросил Данила, но старик резко перебил:
– Коня сваво оплакивал! Добрый был конь у ево! А сеча уж так разгорелася!
Свеи-то не ждали нападения, почитай, все полусонные вначале были. Потому удалось князю обступить их со всех сторон, как задумано было. Пешие с Мешей уж и на корабли напали да так крепко зарубились, что не приведи Господь! Сразу две лодьи сумели поджечь! Вскорости ещё одну… Ох и бились у кораблей, ох и рубились нещадно! У берега – всю воду ногами вспенили, и красною она стала, словно кровь! И тел в этой крови столько, что полшага не ступить! А люд в эту пену всё падает и падает, падает и падает… Кто на лодьи вражьи лезет, а кто навыверт, на головы сверху прыгает!..
Гаврило Олексич с другой стороны, по-вдоль Ижоры, тож добро помял свеев! Помять-то помял, да сам с горсткой дружинников к самой Неве полез, к кораблям свейским. Ох и горяч он был, ох и храбор! Сказывали, что с ярлом Ульфом и королевич в войске пришёл, Биргер Магнуссон, зять короля… Так вот, как завидел Гаврило Олексич, что ведут королевича под ручки на корабль, видать, тот ранет ужо был, так с новой яростью врубился в гущу вражескую да стал пробиваться к нему… Не успели свеи спрятать королевича, как Гаврило Олексич уж и на сходни[30] въехал, верхом на коне! Смахнул, как лист с головы, пред собой стоящих супротивников да скакнул на коне в сам корабль свейский! И стал биться, да уж больно ворога там полно было. Столь много, что подняли они богатыря Гаврилу вместе с конём да бросили за борт и сходни скинули! Да в бег бросились! Сердца дрогнули да взгляды опечалились за воеводою идущих дружинников! Да Бог миловал! Вышел Гаврило Олексыч из воды невредим да снова в бой ринулся, в самую гущу!
– А что же князь? Говорят, он с самим ярлом сразился?
– Чего говорят-то?! Так и было! – распалялся старик всё больше и больше, словно вновь оказался в самой гуще той стародавней битвы…
– Я по правой руке от князя бился, в десяти шагах. И Ульфа первым заприметил… Ярл на коне сидел, издалёка был виден! Хотел было я к нему пробиться, да схлестнул меч сразу с двумя… Ох и тяжко мне пришлося тогда!.. Одного в ногу ранил, тот быстро уполз, а со вторым – битых полчаса рубились… Пот градом, грудь вздымается от усталости, во рту сушь! Водицы бы испить – да нету! Меч уж зубцами покрылся, а одолеть того свея никак, матёрый… Да и мне от него досталося! И кольчужку слегка порезал, и по плечу так саданул! Спасибо кузнецу Микуле, добрую одёжку мне отковал… Поймал я свея на его же хитрости… Увернувшись по леву руку от удара меча моего, он крутанулся, дабы сзади меня оказаться… Уж и замахнуться свей успел, да опоздал… Я, не оборачиваясь, присел, взял за рукоять да ткнул мечом назад, не глядя… Меч-то мой добрый был… Проткнул я супротивника сваво насквозь…
– А как же князь, дидку? Как он Ульфа-то побил?
– Ой ли?! До того ещё, знашь, скока биться пришлося! Вот он, кажись, рядом, а попробуй дотянись! Округ ярла лучшие рыцари собрались!
Воинства наши к тому мигу хоть и рубились супротив друг дружки, а шагов на сорок вглубь смешались как есть! Тока успевай кружиться! Не знаешь, с какой стороны прилетит к тебе смертушка! Звон да крик – не приведи Господь, давка! Кони бьют копытами, топчут, кусают… Лежат на земле со вспоротыми животами… Один воин падает, другой-весь в кровище вдруг встаёт! Сказал бы кто – не поверил бы, что бывает так! Сам кружишься как ошпаренный, кидаясь на ближнего ворога; одолел – и дале… В голове хмель от крови, пред взором туман от увиденного, от творящегося пред твоими очами…
Давно уж полдень минул, а конца битвы не видать, только пуще прежнего разгорается! А биться всё труднее и труднее, свеев-то втрое больше! На глазах князя пал уже и Ратмир, слуга его и друг преданный… Славно бился он в окружении ворога! Один среди сотни! Многих побил, многие славные воины свейские пали от меча его, да силы были слишком неравны… Получил он раны многыя, а усталость тако верх и взяла… И пал вскоре Ратмир аки муж достойный! Завидев, как окружили Ратмира, кинулся к нему князь Александр Ярославич с ратниками ближними, да не поспел малость. Побил всех, кто вокруг дружинника его кружился, отмстил за сотоварища, да Ратмир уж к небесам вознёсси…
И вот, кады самая жаркая пора в сече наступила, кады одна лишь капелька духа воинского, везения иль молитвы праведной должна была склонить чашу на ту иль другую сторону… Оказался Александр Ярославич недалече от ярла…  Шум такой вокруг стоит, что хоть в ухо ори, не слыхать ничегошеньки. Но закричал князь гласом своим могучим так, что сеча – на миг – вся замерла! И вызвал князь ярла свейскаго на поединок! И расступилися все пред ними, отойдя каждый в свою сторону, возрадовавшись передышке и тому, что в един миг исход битвы решить можно стало… Каждый на сваво князя надеялся… Ни Ляксандра Ярославич, ни ярл Ульф до того битыми не были… Ток наш-то совсем ишо молод, а за Ульфом и опыт, и побед множество тянулось…
И вот, воссели они на конях супротив друг дружки, поправили на себе латы да доспехи боевые, закрылись щитами, поприветствовали друг дружку поднятием копья да и… Под дружный ор двух обезумевших от крови армий, наставив вперёд копья, кинулись вскачь, навстречу друг дружке…
Ох и страшно они сошлися! Богатыри сильные, богатыри могучие! Как два корабля в морскую бурю – ударились они друг о дружку! Ох и взвизгнули острия копейные, железными концами об железо ударившись! Ох и хрустнули древки дубовыя, в руках богатырских ломаючись да во все стороны в щепки разлетаючись! Охнули тысячи глоток разом и по ту, и по сю сторону воинства, да подняли власа шеломы кверху на главах многих – от увиденного… Ибо, умело приняв на щит копьё супротивника, князь Александр копьём своим пробил щит вражины да остриём попал в самую глазницу шелома ярла Ульфа, а сам цел-целёхонек остался… И полилась кровь из-под шелома ярла, доселе непобедимого, на грудь его, и опрокинулся он в седле да пал на спину, хоть и не упал с коня… И замерли все, на это смотряще…
Не стал Александр добивать Ульфа, ибо претило это чести воинской, дал лишь рыцарям свейским время – унести с поля командора своего… Обернулся после к воинам своим Александр, поднял высоко над головой меч и крикнул:
– За нами правда и Бог! Вперёд!
И воспряли духом ещё больше русичи, а свеи унынием преисполнились… Унынием преисполнились, да только сердца их злобою ещё питались – не насытились… И закипела сеча с новой силою! А князь Александр вновь в самую гущу полез!
Многие конники князевы к тому времени бились уж пешими, ибо кони их пали в сече. Так и новгородец Сбыслав Якунович, коня потеряв, встал впереди нас с одним лишь топором и, не имея страха в сердце, стал прокладывать сквозь ворога путь к шатру вражьему – златоверхому, где их пискупы свейские, дух воинский поднять пытаясь, продолжали с самого утра молитвы петь… И дивились свеи силе и храбрости Сбыслава Якуновича! Никто не мог устоять пред ним, многие рыцари под топором его пали… А рядом с ним и я шёл к тому шатру, разя врага не хуже его, живота не щадя за ради победы нашей… Не скоро, но пробились мы-таки к самому шатру и скрестили мечи с лучшими рыцарями, что пискупов охраняли! Ох и славно рубились! И вот изловчился один из воинов по имени… Ну, ево Саввою тож звали, влетел он в тот шатёр, оттолкнул ближнего рыцаря, а тот, падая, ещё двоих за собой потянул… И пока они подымались, подбежал он к середине самой да, вынув топор из-за пояса, подсёк столб сосновый, что шатёр королевский подпирал… И упал шатёр златоверхий! И накрыл всех разом! Пискупы, с ног до головы в латы одетые, даже мечи вынуть не успели! И возрадовались полки русские! И духом воспряли, и веселье по рядам пошло! И попятились назад свеи, увидав в том знамение недоброе! А вскоре отход их в побег обернулся! И стали они по головам друг друга лезть на уцелевшие корабли, хотяша по воде сбежать… Кто успел, в корабли сел, кто на другой брег вплавь кинулся… Немногие доплыли, немногие спаслись… Лишь те, кто в шнеках[31] да кораблях…
И к самой ночи избиены были свеи во множестве бесчисленном! Победа за нами стала!
А князя Александра Ярославича с той поры – с почтением великим – стали называть князем Александром Невским!
Последние слова дед Савва почти выкрикнул, вскочив с места и многозначительно подняв вверх правую руку с рогатиной… Так и застыв, как изваяние… Он долго молчал, не меняя позы, молчали и слушавшие его. Возбуждённые глаза старика были устремлены в небо, лицо его горело, грудь вздымалась так, словно от только что закончил битву, о которой столь долго и подробно рассказывал. Наконец, словно опомнившись, старик медленно опустил подбородок, искоса взглянул на отроков с Лучезаром и, почему-то почувствовав неловкость, закашлялся да сел… Некоторое время все в задумчивости ещё немного помолчали. Наконец, Аникей восхищённо молвил, взглянув на брата:
– Во, видал, как оно… Каковы богатыри были, а?! Как князь-то самого ярла их убил, в честном поединке!
– Ярл, тот живой остался, тока князь ему на всю жизнь на лице память оставил… С тех пор он на Русь не ходил, – отвечал за деда Лучезар.
– Да всё одно! А каков Сбыслав Якунович?! А Гврило Олексич?! А Меша, а Яков с Ратмиром?!
– Постой! – почти заорал Данила, да так заорал, что всех передёрнуло.
– Это ж он! Он! – продолжал кричать отрок, как сумасшедший, глядя то на брата, то на Лучезара и тыча пальцем в деда Савву.
– Это ж тот самый богатырь Савва, что шатёр в битву повалил! Помнишь сказ про то? Помнишь, дед Митяй рассказывал?! – продолжал орать Данила, подпрыгивая и зачем-то хватая себя за волосы. Наконец, остановившись против старика и восторженно глядя в его глаза, он молвил, улыбаясь:
– Дедуня, взаправду ведь ты? Тот самый Савва, что в былинах и сказаниях о битве на Неве?!
– Ошалел, что ли? – встретил он суровый шёпот и взгляд старика, – чево ор-то поднял?! Поди, все свеи на порубежье подпрыгнули! Хошь, абы наш насед враз раскрыли?! А ну сядь!..
– Да будет, дед. Нет никого, я вчера всю их сторону обошёл, тихо, – пробасил Лучезар, с улыбкой рассматривая удивлённые, ошалелые лица отроков.
– То правда ты, дидку?! Тот самый Савва-богатырь?!
Старик отвечал недовольно:
– Може, и тот… Давно это было, не помню…
Данила восхищёнными глазами глянул на Лучезара, тот, улыбаясь, подмигнул отроку и утвердительно кивнул. Данила схватился обеими руками за волосы и восторженно выпалил:
– Расскажи кто, обозвал бы дурнем за враки! – и, откинувшись на спину подле самого костра, в задумчивости глядя в небо, долго чему-то улыбался. Аникей с Лучезаром о чём-то тихо шептались, дед Савва, держа в руках сухую хворостину, неторопливо шерудил угли костра. Наконец, Данила снова вскочил и только было открыл рот, как дед приложил к губам указательный палец, что означало «тише». Данила кивнул в знак согласия и зашептал:
– Дидку, а коли, положа руку на сердце… Страх был какой в сече? Ну хотя бы чуток, в душе?
Старик отвечал не глядя, продолжая елозить палкой в затухающем огне:
– Отчего же не было, был… Особливо пред битвой… А чево спросил?
– Не знаю… Вот всё дума в голове моей томится, прям пытает… Смог бы я аль нет…
– А ты не томись, – молвил старик, уже зевая, – придёт и ваше время, узнаешь. А теперьча спать ложитесь, скоро светать начнёт… Всю ночь протрындели…
И старик, расстелив меж камнем и огнём овечью епанчу, первым улёгся спать. Вскоре все последовали его примеру.
Огонь догорал, остались одни тлеющие угольки. Данила всё ворочался и никак не мог заснуть. Было странное ощущение, что дед Савва чего-то недосказал или Данила сам чего-то забыл спросить. Он не мог понять, что ему мешает… То ли неудобно лежит, то ли пытается вновь дословно повторить сказ деда Саввы, то ли…
«Ох и повезло нам! – думал он. – Почитай, былинного живого богатыря повстречали! Самого Невского знавал да ишо тем самым Саввой-богатырём оказался! Ток… Богатырского в нём с виду мало чё осталось, старый уж совсем… А вот Лучезар, тот да-аа… Хотя внук ведь, и лицом схожи. Видать, дед Савва в молодости такой же был… Да не-ее, ещё сильнее, ить у самого Александра Ярославича… Деды сказывали, что в старину и люд костями ширше был, и воины все как богатыри, да-аа… Вот кады вертаемся домой, расскажу батьке с матушкой, вот диву дадутся!»
И тут Данилу словно осенило, он приподнялся на локте:
– Дидку-уу, а дидку, не спишь?
– Чево тебе? – отвечал дед Савва, даже не шелохнувшись, довольно бодрым голосом, видимо, не спал, и его тоже одолевали то ли воспоминания, то ли ещё какие думы.
– Диду, дозволь ишо разок спрошу, а?
– Ну?
– Сказывал ты, дидку так, что туточки, в груди, в самой душе завязло… Ток я всё спросить хотел, вот ты столько ворога погубил, так отчего же тебе малец тот запомнился? Ить всё одно – ворог… Ну тот, что с арбалетом, которого ты в начале сечи зарубил?
Дед Савва долго молчал, потом, кряхтя, повернулся лицом к Даниле, откинул епанчу, присел:
– Тут, знаешь, как… Молод был – почитай не вспоминал, так, временами, да и то смутно всё как-то… Потом уж, кады первая седина пришла… Вспоминать стал, как наяву… И чем старше – тем чаще. Иное и захотишь вспомнить, а никак, хоть тужься, а вот его… Знать, грех сотворил тяжкий…
– Так ведь ворог! – вставил возмущённо Данила.
– Да какой ворог-то, – почти сокрушённо отвечал старик, – отрок, малец совсем… Вот на кой его отец с собой взял, а? Воевать, что ль, некому? На кой его мамка на смерть верную отпустила, а? Желторотого!
– Так и ты батьку с собой на корел[32] в пятнадцать годков тока взял…
– То другое! – вспылил дед на поднявшего голову и встрявшего в разговор Лучезара. – Твой батька в тринадцать-то годов стрелы метал не хуже седого лучника, а в пятнадцать мечом супротив трёх мог постоять!
– Во, и я мог! Хоть супротив пяти, а ты меня до шестнадцати никуда…
– Да цыц ты! – вновь прикрикнул старик, перебив внука. – То другое… У каждого человека свой рубеж есть и своё место от начала… Ево знать, ево чуять надобно! Не заметишь вовремя – сгинешь по чём зря! Либо мимо пройдёшь… Тож худо, не будет добра от того… Почитай судьбу предначертанную потерял… Рубеж – то место твоё и больше ничьё! Оно как испытание Божие, повдоль всей жизни человеческой — рядышком! Пройдёшь один рубеж – ступишь дальше, а нет, хоть до смерти топчись на месте…
Дед Савва замолчал, подумал малость и, неожиданно отмахнувшись рукой, сменил тему:
– А желторотых всё одно нельзя на битву брать! Сгинут зазря. Отцу с матерью горе, а убившему грех на душу… Война ведь, она такая, девка злая, грешная… Не щадит ни старуху, ни дитя малое…  И грехи свои войной не прикроешь, когда на суд Божий предстанешь!.. Ворог? Да, ворогом мне малец тот был, но мне ево взгляд – до сих пор снится!.. А вскрик пред смертью?! Да я матушку ево в глаза не видывал, а во сне – как наяву! Белокурая, с сединой… Тихая такая, добрая… Приходит… Мужа мёртвого по власам гладит… Сыночку колыбельную поёт… Ишь как оно, сынок… У ворога тож – и отец, и матушка, и детки… Даже колыбельные… Коли уж до конца, по правде, я после сечи нашёл того отрока под телами битыми… Так и лежал он подле батьки сваво с открытыми глазами, аки в миг свой последний… Так и схоронил обоих, в одной могилке, у самого брега… Може, зря? Ярославич-то Бога боялся, как полагается… Когда будущим днём пришли люди от свеев с поклоном, дал добро им князь телеса битых воинов с поля пособрать да схоронить. Всех забрали, схоронили на другом берегу, а они вот остались – на этом…
– Ране ты про то не сказывал, – словно с упрёком молвил Лучезар.
– Я вам многого чево не сказывал, – тяжко выдохнул старик. – Да оно вам и не надобно… Сами наживёте…
Помолчали.
– Дидку, – начал было опять Данила, но его чуть не хором перебили Лучезар с Аникеем:
– Да уймёшься ты сегодня али не?!
– Ну чево вы? – совсем по-детски промямлил Данила. – Дедунь… А от шатра добыл кусок какой, али чо?
Губы старика расплылись в улыбке:
– Четыре отреза матушке и два собе… Ох и доброе сукно оказалось, ох и пошил одёжки!
Все почему-то дружно засмеялись. А дед Савва, видимо, ещё что-то вспоминая, почесал затылок, провёл рукой по усам и, словно смахнув этим движением улыбку, молвил почти строго:
– Ну, будя! Спать давайте, светает уж, а тебе вскоре Мартына менять… Хотя погодь, сам пойду, всё одно не спится…
– Так ты ж севодня домой сбирался, поспи хоть малость, дедунь.
– Посплю, меня вон мальцы обещались на себе до дому снести, на их горбах и высплюсь. Ну, снесёте?
Данила с Аникеем переглянулись.
– Дык это, снесём, коль обещались… А куды?
– Как куды, до Новгороду, князь меня с новостями от порубежья ждёт.
– Князь?!
– До самого Новгороду?! – чуть не подпрыгнули от удивления братья.
– А то! – отвечал дед Савва. – За порубежье вас всё одно Лучезар не пустит, а попытать счастья ко князю Дмитрию Александровичу в дружину испроситься – отчего ж не попробовать, а? Пока дойдём, кой чему, може, и обучу… Хотя-бы тому, как правильно к чужому костру в ночь подступиться тайком, да как лбы под палку за просто так — не подставлять…
Братья так и обомлели, открыв рты и не веря своим ушам. Данила даже икнул. Лучезар, взглянув на их лица, чуть было не засмеялся, но, встретив строгие глаза деда, сдержался…
– Ну, чево, снесёте?
– Да я один…– было начал Аникей раздувая грудь, но уже не в первый раз старик приложил палец к губам и молвил, почти приказывая:
– Тише… Лучезар, пусть поспят до полудня, а часом попозжее в путь тронемся…
И на удивление братьям дед Савва ловко, словно юнец, вскочил на ноги, размял поясницу, разок-другой присел…Затем, словно беря под руки красну-девицу, медленно поднял копьё и неожиданно быстро, залихватски закрутил им над головой… Дальше – больше: ускоряя вращение,  с присвистом, несколько раз крутанул вокруг себя; играючи остановил копьё ударив основанием древка о землю, накинул на плечи епанчу и, бесшумно направившись в сторону леса, исчез в предрассветном тумане…


[1] Короткое копьё с древком в 1,5-2 метра.

[2]Широкая безрукавная верхняя одежда из кожи, иногда связанная из шерсти, или плащ. Известна на Руси с XI века.

[3]Сплетённая из ивовых веток рыболовная снасть, ловушка.

[4]Уважительное обращение к пожилому человеку.

[5]Наёмный, наёмник.

[6] Дмитрий Александрович, сын князя Александра Невского.

[7]Шведский.

[8]Кожаная обувь.

[9]Волк.

[10]Пост, засада, секретный наблюдательный пункт на границе. Обычно там стояли опытные воины – два-три человека, умеющие хорошо маскироваться, ориентироваться, наблюдать, в том числе и на территории противника, и несли службу по месяцу-два в год, пока не приходила смена. Задача – выявлять движение противника и сообщать князю о подступе вражеского войска. Фактически прототип погранвойск и разведки.

[11]Рыба сом.

[12]Шведы.

[13]Датчане.

[14]Большая глиняная посудина для приготовления различного варева, горшок с широким горлом.

[15] Лёгкий северный ветерок.

[16] В самом начале битвы.

[17]Учебные тренировки дружинников.

[18]В простонародье – рыцари.

[19]1240-й год.

[20] Молодой человек, подросток, а также молодой дружинник или младший дружинник.

[21] Финно-угорские племена.

[22] Старейшина Ижорской земли, преданный Александру Невскому.

[23]Главный новгородский храм.

[24]Норвежские племена.

[25] Прибалтийско-финское племя.

[26]То же.

[27]Ярл Ульф — командующий на тот момент объединенными шведскими войсками.

[28]Солнце.

[29] Разновидность русской боевой ладьи (не путать с наседом).

[30] Приставной деревянный трап, по которому поднимались на корабли.

 

[31] Довольно крупные вёсельные боевые лодки с высокими бортами.

[32] Племена, жившие на территории нынешней Карелии.

 


[1] Короткое копьё с древком в 1,5-2 метра.

[2]Широкая безрукавная верхняя одежда из кожи, иногда связанная из шерсти, или плащ. Известна на Руси с XI века.

[3]Сплетённая из ивовых веток рыболовная снасть, ловушка.

[4]Уважительное обращение к пожилому человеку.

[5]Наёмный, наёмник.

[6] Дмитрий Александрович, сын князяАлександра Невского.

[7]Шведский.

[8]Кожаная обувь.

[9]Волк.

[10]Пост, засада, секретный наблюдательный пункт на границе. Обычно там стояли опытные воины – два-три человека, умеющие хорошо маскироваться, ориентироваться, наблюдать, в том числе и на территории противника, и несли службу по месяцу-два в год, пока не приходила смена. Задача – выявлять движение противника и сообщать князю о подступе вражеского войска. Фактически прототип погранвойск и разведки.

[11]Рыба сом.

[12]Шведы.

[13]Датчане.

[14]Большая глиняная посудина для приготовления различного варева, горшок с широким горлом.

[15] Лёгкий северный ветерок.

[16] В самом начале битвы.

[17]Учебные тренировки дружинников.

[18]В простонародье – рыцари.

[19]1240-й год.

[20] Молодой человек, подросток, а также молодой дружинник или младший дружинник.

[21] Финно-угорские племена.

[22] Старейшина Ижорской земли, преданный Александру Невскому.

[23]Главный новгородский храм.

[24]Норвежские племена.

[25] Прибалтийско-финское племя.

[26]То же.

[27]Ярл Ульф — командующий на тот момент объединенными шведскими войсками.

[28]Солнце.

[29] Разновидность русской боевой ладьи (не путать с наседом).

[30] Приставной деревянный трап, по которому поднимались на корабли.

[31] Довольно крупные вёсельные боевые лодки с высокими бортами.

[32] Племена, жившие на территории нынешней Карелии.

Псковская литературная среда. Поэзия. Даниил Маринов

Даниил Маринов

Маринов Даниил Александрович — студент третьего курса Псковского государственного университета, направление: журналистика. Подрабатывает внештатным журналистом, пишет стихи и прозу, лауреат конкурсов «Чернильница» и «Первая строка».

Конюхиада

А кто бы знал, что глубина сознанья,
Рисующая мир глазам и чувствам,
Что создает блаженства и страданья,
Создаст от жизни пепельные гурты.

И эти гурты, опоясав волю,
Измазав сажей высоту красот,
Нам издают преград ряды на поле,
На поле легких и воздушных нот.

Одним из тысячи в летящей быстроте,
Сменяющей десятки поколений.
Родился злой пример в божественной игре.
Чтобы поддерживать баланс материй.

Доспехами облатанный сиял,
И в черных рукавах ранений:
Истлел безликим образом запал.
В глухие гущи полевых растений.

***

Но полно говорить о том, что после.
Ведь нам до этого ещё дожить,
Давайте лодочные вскинем вёсла,
Нам путь укажет благостная нить!

I

Начать пристойно с громкой единицы,
Хотя и скучен как казалось персонаж,
Родился в нем цветок певучей птицы,
Но всё испортил гадкий эпатаж.

В его руках стреляют пальцы в нити,
Что издают протяжно-гулкий стон.
И он, лишь словоблудством на граните
Искусства и наук, построил песен звон.

В десницах лютня, задан слог в речах,
Он перебранный и лукавый слог.
Его одежды — желтый цвет в очах!
А волосы — огнем горящий стог!

Ухмылка осеняет лик причуды,
Теперь он шут — дорога в пустоту.
Он в голове рождает шуток груды.
И груды эти отдает пруду.

А в том пруду, живых обетованье,
Они всё это слышат и скрипят,
Своим простецким грубым поруганьем,
А шут всё дальше, юмор в полымя.

– Слетай колпак! Пляшите ноги разом!
Играй рука бесовскую гурьбу!
Танцуйте люди, да помрите сразу!
Все отдохнем на дьявольском пиру! –

С таким распевом пляска на рассвете,
Будила враз, заснувших в деревнях.
И польку буйну, словно дикий ветер,
Танцуют жертвы, позабыв себя.

И много было громких заявлений,
И много разноплановых угроз,
Но песнодел плевал в людски затеи,
И продолжал свой шутовской разнос.

Рифмует он обычность предложений
И каждое воспето им под ритм.
Послушав это — ожидай мигрени,
Вот истый демон слуховых перин!

Однако можно умалить безумье,
Для этого не надо долгих слов.
Вы назовите имя без изюмен.
И чёрт замолкнет немостью волов.

Но в этом вся загвоздка и зарыта —
Названье скрыто шторами времен.
Скажу вам тайны сущность по секрету,
Зовут несчастье Вакхаларион.

За неимением моей подсказки,
Придумал королек другой подход:
«Раз руки у шута с игрой в завязке —
Отправим шею на ужасный эшафот».

И получилось так: в порыве песнопенья,
Глухой палач застиг шута в миру,
И взмахом топорова оперенья,
Прервал похабно-мерзкую игру.

Но наш бесенок был не прост строеньем,
Он обогнул летящую беду
Невероятно гибким станом уклоненья,
Певец избегнул скору смерть свою.

Однако не уныл топор от неудачи,
Ударам следует разящий древопас,
Пришел второй замах в бедро стремящий,
И гибкий стан певца уже не спас.

Открылись внутренние вещи свету,
И кровь поцеловала землю в миг,
На части две распалось красной лентой
Тело, а губы исказил гремячий крик.

Но быстро боль и ужас уметнулись
С лица трагичного, вернулась смеха пьянь.
И на руки вставая между улиц,
Шут побежал пугать собой мирян.

Уж не разбудит нынче на рассвете,
Не пляшут ноги с головой в разлад.
И только сказки в стихотворье эти,
О глупостях заброшенных твердят.

II

О первом вы услышали, теперь
Пройдемте дальше, чтец немногогласный,
Я расскажу вам повести своей
Отрывок преступленьем страшный.

Его участник, что есть главное лицо,
Огромнее в физических началах.
Жестокое и злое полотно,
Его деяний в жизненных анналах.

Он страшен даже мне — ужасно огорченье,
Наполнено жестокостью и бредом.
Его сравню я с гадким ухищреньем,
Природной мудрости над глупым человеком.

Он беспристрастный клин, одернутый в доспехи.
В руке его кровава булава,
Навершие из лиц, их выраженья — вехи.
Их выраженья основные завсегда:

Там вы найдете радость и печаль,
В металле отражённый ликом страх,
Злость, интерес и омерзенье невзначай,
Запрятались в железе, на устах.

Ковалось смертоносное оружье,
Из сотен человеческих смертей.
В аду отлавливая алчущие души,
Для убиения живых людей.

Чело блистало шлемом из металла,
И шелом в форме двух рогов сиял.
И очи призакрыты тканью алой,
Чтобы не видеть смерти карнавал.

Но то, что было до кровавой песни,
Даёт определение всему.
Вернёмся на десяток лет и взвесим,
Поступков человечьих кутерьму:

Его прозвал я рыцарем Невзгоды.
На деле был он конюхом простым,
Именовался Сфэгом. От погоды –
Враз, как-то заурядностью простыл.

Ему не мнили судьбоносного решенья,
Не ожидали подвигов и славы.
Он сам смирился без пренебреженья
Судьбе, и снял с себя мечтательные лавры.

Но резко так, обыкновенной ночью,
В простецкой жизни конного слуги,
Явился демон, и веселья строчку
Засунул в быт всемирности игры.

Внезапно подскочил с кровати конюх,
Его лицо сияло красками войны.
В ту ночь ему напел Вальгаллы отклик,
Наш первый претендент, служивый Сатаны.

 

И в тот же час, ковал в подземном царстве,
Отродьево оружье — страшну булаву.
Немой Гефест, при дьявольском управстве,
Скуёт и то, на что наложено табу.

И вверили в ладони бедняка
Бич гневности ужасный существом.
И руки Сфэга жаждали огня,
А разум запылал неверным очагом.

От первой жертвы — лишь пятно кроваво,
Сфэг доброго коня зари лишил.
Немалый сердца уголёк покрылся прахом.
Конь отразил живой печали мир.

Тут пошатнулась вера в правость дела,
Вдруг осознал поступок бледный Сфэг.
Но снова дьявольская воля спела –
Одела очи занавесой нег.

Деяний страх вдруг обратился в честность,
Уплыли чувства веры в черну глубь.
И перекинув булаву за плечи
Поплёлся конюх в горестную студь.

III

Под занавесью колющих морозов,
За плетью вод из ледяных узоров,
Летит навстречу зимнему простору,
Целуя ветры и вселив раздоры,

В природную гармонию драккар.
Вонзает парус, рассекая небо,
И рвётся ввысь из оковавшей сферы
Воды и снастей, превращаясь в пар.

На сей мираж, облокотившись страшно
Об каменный уступ чернеющего кряжа,
Смотрел сквозь дымку льноволосый воин,
И уповал без дрожи на холодну волю.

Но голос разума в его душе пугливо,
Отводит бедного от края, от обрыва.
И остаётся только грохот льдины,
Нарушившей земной покой.

И обступая ледяной покрой,
Стремится сильной правою рукой
Прикрыть глаза и осмотреть раздолье,
Что кроёт горными расчёсами нагорье:

***

Острейшими пиками шпорили небо,
Тринадцать уступов скалистого плева.
От белого марева резало глаз,
На фоне его ковылял тарантас.

Прищурившись так, что уж не было мочи,
Стараясь увидеть кто держит поводья,
Льновласый заметил горбатого деда;
Тот в рясу монаха и шляпу одетый.

Чрез время, скрипя по замерзшей дороге,
Тащила кобыла уставшие ноги,
За ней волочилась тележка с монахом,
Тот, встав, поклонился, и начал похабно:

– Послушай-ка мальчик, а чьи это земли? –
И воин, смутившись, ответил: «мои»,
– А город, крестьянки, вино и постели?
– То дальше, полдня по дороге пройти,

Там будет распутье и сломанный знак,
Ливенцы достигнешь, направо свернувши,
И правит ей честный наместник, поляк,
Что путников любит пред трапезой слушать.

Монах улыбнувшись, похлопал козлы,
Без слов приглашая проехаться вместе.
Но воин стоял, и не двинулся с места.
Старик не предвидел такой немоты:

– Указам твоим не отыщешь цены,
А плата монаха – монашеский сан.
Карманы твои хоть и будут пусты,
Советом своим благодарность отдам,

Блаженство сие обретает конец,
И спину целует ночная метель.
За мной поспешает кровавый делец,
Живых отправляя в свою колыбель.

И честь обязует схватиться за меч,
Однако предвидел я лик убиенный:
Как лён распадался косой с твоих плеч,
А руки безжизненно обняли землю.

Поедем же, сын, отпусти эти долы,
Почувствуй свободу и рясу накинь.
Очисть свою душу смирением добрым,
Почувствуй, как в ней расцветает полынь.

Шалфеевый отблеск хрустального неба,
Тебя позовёт блеском Солнца на юг.
И ветры взлелеют златые посевы,
И радостью рек испарится испуг.

Ульётся лиловыми ливнями лето,
Оставив витражную грязь на лице.
И храм твой откроется влажным рассветом,
Любовь воскресая в отважном юнце.

И свет слов монаха достиг мыслей воина,
Но буйной души не удастся отвлечь.
Упрямая честь обязала покорно,
Покорно и глупо схватиться за меч.

IV

Пред чёрным закатом явилась беда,
В стальных балахонах, идущая равно.
В руках сбитой твари горит булава,
И лик призакрыла повязка багряна.

Льновласый ещё раз взглянул на уступы,
Свой дом не отдаст его сердце никак.
Пусть лучше ложатся на тело разрубы,
Внушают пусть гордость, и думает всяк:

«Вот это был рыцарь, защитник отчизны,
Его не сломали, ни холод, ни страх,
Он меч свой, подняв, превращается в прах,
Сам, каменным гробом заткнул укоризны»

А холод вновь рыщет вопящей метелью,
Срывает горящие искры из глаз.
Несутся потоки, взрываются ветви,
Удар за ударом – клинка перифраз.

Вонзается в тело, ломая доспехи,
Целует железо горящую плоть,
И ветры, и ветры лелеют посевы,
Главой льноволосой стремятся вдохнуть.

Удар за ударом. Доспешный отходит,
Его всё лобзает взыскательный меч,
А в юноше только горит средоточье:
Жестокость и гордость, отвага и честь.

Дымящийся снег на ногах – тихий шорох,
Лишь звоном клинка отражается стон.
В глазах человечьих надежды опора
Взвивается в небо, он выстоял, Он!

И слишком отвлёкся умом в миг победы,
Беда появилась, неслышна ему,
И шут полубокий, руками своими,
Под ногу подставил льновласому сук.

***

– Серебристою иглою, шьёт и шьёт мою судьбу,
Необхоженной тропою, по потёмкам я бреду.
Видит солнце из окраин лазуритового дна:
Я один его встречаю, у раскрытого окна.

Как ларцовыми дворцами, стелется чужая жизнь:
Я смотрел из-за окраин, не боясь свалиться вниз.
Вот уж древо ногу держит, подтолкнул меня буран,
Я слетаю с этих стержней, в межпространственный вигвам.

Дайте мне рассветных далей, дайте доброго коня,
Ну а впрочем, не пристало, мне достаточно сполна.

***

И на сим, взорвав сугробы,
Падал бедный льноволос,
Скальной бледностью покоев,
Будет юноше погост.

Поздравляем Игоря Смолькина с 60-летием!

Сегодня своё 60-летие отмечает
известный русский православный писатель
Игорь Александрович Смолькин (Изборцев)

Так то же он – Игорь Смолькин?

Читатель знает его как талантливого писателя, автора двух десятков книг – книг художественных, но, в то же время, глубоко нравственных, отчасти философских, несущих читателю добро и свет, продолжающих лучшие традиции русской литературы.

Прихожане церкви Воскресения Христова в Орлецах знают его, как одного из основателей и строителей этого храма, а также как церковного старосту, радеющего за его (храма) сохранность и благолепие.

Всей литературной России он известен как председатель жюри Всероссийской литературной премии имени Н.С. Лескова «Очарованный странник», за лучшие произведения, направленные на сохранения духовных ценностей в российской литературе и руководитель литературной премии «Словес связующая нить…», за лучший художественный перевод произведений российской и зарубежной литературы на языки народов России.

Игорь Смолькин член редакционных советов членом редакционных советов журналов «Балтика» (Таллин) и «Родная Ладога» (Санкт-Петербург), член Всемирного Русского Народного Собора, и Высшего творческого совета Союза писателей Союзного Государства России и Белоруссии. Действительный член Академии Российской словесности и Петровской академии наук и искусств.

Для Псковских же писателей Игорь Смолькин – это, в первую очередь, руководитель их писательской организации, с 2005 года возглавляющий правление Псковского регионального отделения Союза писателей России, несущий бремя заботы писателях нашей области.

Дорогой Игорь Александрович,
говорят, что 60-летие – это время подводить итоги, переосмысливать прожитую жизнь, заново расставлять приоритеты. Но свои приоритеты Вы расставили уже давно и главный из них – служение русскому слову, великой русской литературе.
И мы от всей души желаем Вам терпения, мужества, неиссякаемой творческой энергии в этом Служении.
Здоровья, счастья, долголетия, силы духа, творческих сил, новых книг и новых читателей.

 

От имени писателей Псковской области,
заместитель председателя правления
Псковского регионального отделения
Союза писателей России
Андрей Бениаминов

 

Юбилейный творческий вечер Игоря Смолькина

20 августа в 16 часов
в актовом зале Псковской областной
научной библиотеки состоится творческий вечер,
посвященный 60-летию
известного российского прозаика, лауреата  российских и международных премий в области литературы, академика Академии Российской словесности и Петровской академии наук и искусств
ИГОРЯ СМОЛЬКИНА

Вход свободный.

В связи с пандемией коронавирусной инфекции количество мест в зале ограничено.

Псковская литературная среда. Проза. Татьяна Рыжова

Татьяна Рыжова

Поэт, прозаик, литературный переводчик,
член Союза писателей России.

Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Время в сонетах Станислава Золотцева
(эссе)

Сонет искушал и продолжает искушать стихотворцев. Почти каждый лирик время от времени обращается к этому изысканному виду поэзии. На мой взгляд, наиболее искусным и последовательным сонетистом среди русских поэтов, рождённых в послевоенные годы, был и остаётся Станислав Золотцев.

Вот какими словами сам поэт выразил своё отношение к сонету и объяснил причину приверженности этому жанру: «Сонет – самая излюбленная для меня из всех форм стихотворчества. Я захвачен был ею ещё в самые юные свои годы, в начале литературного пути. Впрочем, как и положено начинающему, какие только образцы строфики и архитектоники стиха не перепробовал тогда, в шестидесятые-семидесятые. Но из всего этого моря стиховой филиграни единственно ж и в о й (по крайней мере, естественной для моего голоса) формой остался сонет. Он – всевластен. Ведь его имя происходит от итальянского глагола «звенеть». А музыка русской поэзии насквозь колокольна: в ней – и набат, и благовест, и свадебные бубенцы, и валдайские медные певчие птицы, и «звонки» в прежних школах. И шедевры гончаров, и крохотные колокольчики в украшениях женщин нашего Севера… А, главное, сонетом можно сказать в с ё ! Бывает: в его 14 строк умещаю то, что говорил в какой-либо поэме, написанной в молодости…».

Наверное, лучше о сонетах и не скажешь. И понятным становится, почему этот вид тонкой поэзии отвечает Золотцеву взаимностью. Его сонеты по своей музыкальности, ёмкой лаконичности, глубине мысли и, что очень важно, соблюдению всех канонов поэтики жанра, могут успешно соперничать со многими, созданными даже на родине классического сонета. Однако, как и многие современники, Золотцев отдаёт предпочтение шекспировской архитектонике сонета и, как мне кажется, испытывает на себе значительное влияние непревзойдённого мастера. Возможно, отчасти, это объясняется тем, что прекрасно владея английским языком, поэт не только впитывал музыку шекспировских сонетов и переводил их на русский язык, но и создавал собственные сонеты на английском языке. Косвенным подтверждением этой мысли может послужить забавный случай, который произошёл в период работы над составлением билингвального сборника стихов Золотцева «Сады грядущих дней» в моём переводе на английский и русский языки. Я показала для одобрения Ольге Николаевне Золотцевой, его жене и редактору сборника, мои переводы нескольких англоязычных сонетов поэта на русский язык, на что она воскликнула:
— А Вы уверены, что переводили Станислава, а не Шекспира?!

Однако было бы ошибкой думать, что Золотцев слепо подражает английскому гению. Да, он часто обращается к излюбленным темам шекспировских сонетов — любви, человеку, природе, времени — но у русского поэта своя философия восприятия этих категорий. Пожалуй, лишь трактовка любви и для английского и для русского поэтов остаётся старой как мир в предсказуемости любовных переживаний и их, порой благотворного, порой драматического, влияния на человека. А ещё Золотцеву удалось достигнуть необыкновенной музыкальности своих сонетов — почти, как у Шекспира.

Шекспир написал более 150 сонетов, Золотцев – около 100. Не все из них опубликованы, но и те, что стали доступными читателю, удивляют разнообразием тем. Шекспироведы, для удобства исследования и восприятия сонетов английского драматурга, сгруппировали их по темам, то же самое было бы интересно сделать и с сонетами Золотцева. Однако и без целенаправленного отбора становится очевидным тяготение поэта к размышлениям о времени. При этом поэт не впадает в избыточно отвлечённые рассуждения о космичности времени, его быстротечности, о его судьбоносном влиянии на человека и т.п. Для него время – то, что происходило и происходит с ним и его близкими, с его родиной – большой и малой, приятие или неприятие перемен. И неудивительно: ведь Золотцев находится внутри этого времени и не как созерцатель, а как участник событий — «поэт-философ и поэт-бунтарь» в одном лице и в неразрывном единстве. Не в этом ли двуединстве заключается суть золотцевской философии времени, в том числе, и в его сонетах? Не её ли, почти программно, декларирует поэт в сонете «Спор»?:

Поэт-философ и поэт-бунтарь
схлестнулись в споре. И промолвил первый:
«Зачем себе ты портишь кровь и нервы?
Ведь в мире всё останется как встарь.
Останутся и золото, и сталь
сильней ума и сердца». – «Нет, неверно, –
бунтарь вскричал, – я сей порядок свергну.
За правду мне и головы не жаль!»
Один стоит скалой. Другой – как море
вскипает. Но участник в этом споре –
всего один… Столетий и секунд
он не считает, весь – в своих вопросах…
Поэт-философ – это вечный бунт.
Поэт-бунтарь – неистовый философ.

Каждый, кто знал Золотцева достаточно близко, наверняка помнит поэта именно таким: то «стоящим скалой», то «вскипающим, как море». Уж он-то не принадлежал к числу поэтов, бесстрастно взирающих на катаклизмы своего времени. Как человеку и как поэту, ему претило подстраиваться под неприемлемые для него нормы. Так сонеты, вышедшие из-под пера поэта в 90-е и, особенно, в последние годы уходящего столетия, смогли вместить в 14 строк невероятно острое ощущение поэтом состояния, в каком оказалась тогда Россия, и для которого он нашёл ёмкую характеристику — ВРЕМЯ ПАДАЮЩИХ СТЕН:

Какое нынче время у России? –
Бывали пострашнее времена,
но никогда ни смуты, ни война
такую долю ей не приносили –
когда она неверием полна,
живя и в озлобленьи, и в бессильи,
и всё переворочено до дна,
и связаны у птицы-тройки крылья…
Черна и всё чернее наша быль.
Изгоним ли удушливую гниль,
пока Чума не клюнула нас в темя,
и, продышавшись, встанем ли с колен?
И сотворим ли мы иное время,
идя сквозь время падающих стен?..
1994-1996

Подобная этой, нота трагического ощущения непростого для России конца 20 века времени появляется довольно часто в сонетическом творчестве писателя. Но если в предыдущем сонете звучат уже знакомые нам голоса — «поэта-философа», задающего острые, как бритва, риторические вопросы и «поэта-бунтаря», называющего вещи своими именами, возможно, слишком реалистичными для языка сонетов, то в другом сонете, написанном в эти же годы, Золотцев озвучивает своё видение миссии поэта-гражданина, ответственного за историческую правду своего времени.

Я знаю: то, что я пишу сейчас –
всего лишь дневниковые страницы.
Лишь торопливый, сбивчивый рассказ
участника событий, очевидца.
В нём – ни метафор броских, ни прикрас,
и меж стихом и прозой нет границы.
Среди творений, радующих глаз
и слух, ему в веках не сохраниться…
Но и другое знаю: если вдруг
я брошу сей неблагодарный труд –
не ощутит, не разглядит потомок,
кем были мы, чем жили в эти дни,
какие обжигали нас огни,
кто созидатель был, а кто – подонок…

Но было бы однобоко и необъективно в оценке Золотцевым его времени видеть, перефразируя уже упомянутое двуединство, лишь философское бунтарство или же бунтарскую философию. Оптимистический, жизнеутверждающий гуманизм присущ Золотцеву-поэту и человеку не в меньшей степени, чем тому же Шекспиру. Никто ещё не отменял радости любви, красоты природы, счастья просто жить, какими бы «окаянными» не были времена. И в этом ещё одна сторона золотцевской философии времени:

Я радуюсь тому, что просто жив,
что не исчез – хотя безмерно грешен,
что путь продолжил, крылья не сложив,
и – на прекрасной женщине помешан;
и что мой голос горек, да не лжив –
как сок берёз, как трели со скворешен…
А если сердце бьётся на разрыв,
так что же? – в мой последний миг утешен
тем буду я, что не сдалось оно,
когда тащила жизнь меня на дно,
любить и ликовать не отучилось…
Я – радуюсь, хоть в радости моей –
колючий привкус окаянных дней.
…Но и его приму, как Божью милость.

Временем Станислава Золотцева, родившегося в 1947 году, были и незабываемые послевоенные годы, ещё ощущавшие отзвуки минувшей войны. Тема жизни в те времена, трудной, но и счастливой, пронизывает всё его творчество — нашла она отражение и в нескольких сонетах поэта. В сонете, посвящённом Победе, поэт удивительно просто раскрывает понимание непрерываемости жизни на земле, во имя которой погибали солдаты: «Но будут жить отцы, и мы, и отчий край, коль в сотый раз придёт на землю мирный май». Всего-то и надо – чтобы не было войны. Вот такая философия времени в этом сонете.

И сорок лет пройдут ещё, и шестьдесят…
И в сотый раз на землю хлынет май Победы!
И вновь слезами наши внуки оросят
над прахом прадедов зелёные побеги.
И слёзы внуков на мгновенье отразят
сполох судьбы, что никому из них не ведом.
Зима блокадная и керченский десант
к сердцам их двинутся по вековому следу.
И никого уже не будет из людей,
спасавших правнуков своих и всё живое!
И даже нас уже не будет, их детей,
взращённых верой и отвагой фронтовою…
Но будут жить отцы, и мы, и отчий край,
коль в сотый раз придёт на землю мирный май.
9 мая 1985 г.

Именно этим сонетом, я заканчиваю свой небольшой обзор лишь толики сонетического творчества Станислава Золотцева. Всего лишь пять его сонетов о времени из большого количества. Мой выбор пал именно на них, в соответствии с задачей, которая стояла передо мной: показать большое на малом материале. Показать, что порой о времени и о себе в нём можно сказать больше в четырнадцати строках сонета, чем в пространных мемуарах.

Псковская литературная среда. Поэзия. Геннадий Моисеенко

Геннадий Моисеенко

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Великие Луки.

подробнее>>>

 

ВОСПОМНАНИЕ О ЗВЁЗДНОЙ ПРОГУЛКЕ

Мы любили гулять по небу,
Звёзды колются словно трава.
Млечный путь похожий на зебру,
Только слишком узки рукава.

Мы ступали по узким тропочкам
Средь туманностей и цефеид.
Ты от холода куталась в кофточку
И сказала: «Там Солнце горит».

Об него ты грела руки
И сплетала лучи в стежки.
Мы играли годами от скуки
И лепили из звёзд снежки.

А теперь я живу как затворник,
Всё гадаю, где ложь, а где быль…
По утрам подвыпивший дворник
Подметает звёздную пыль.

 

МЕЧТЫ
(басня)

Ещё бурлят и рвутся нервы,
Как будто есть тому причина:
Не быть вторым, мечтать быть первым,
Гореть как тонкая лучина,

Лукаво льстить… таких вас множество,
И безопасно и удобно,
Но ведь, по сути, ты ничтожеств0,
И ты шипишь украдкой злобно,

Но ловко чувствуешь моменты
Удачно вставить в строчку слово.
Уже звучат аплодисменты,
Ты ордена получишь снова.

Ты дрессирован как мартышка,
Тебя в награду ждёт банан.
На смертном одре будет вспышка:
Что жизнь ты прожил как баран.

С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ БУМАГИ

Терпела белая бумага
Нахальной ручки фамильярство:
«Писать на мне это коварство,
Ведь для бумаги вредна влага».

Слова, написанные ручкой,
Листочек белый ввергли в краску.
Я сам читаю их с опаской:
От этих слов порою скучно;

Порой они взывают к бунту…
Не всё, не все могут терпеть.
Нас манит мыслей круговерть,
Но оставляет в душе тундру.

Бумага, тронутая ручкой,
Как зеркала всё искажает:
Ты не увидишь тигра в стае
И над пустыней синей тучки.

Любые глупые сравненья
Всегда приводят в ступор нас.
Когда ты пишешь без прикрас,
Тогда приходит вдохновенье.

ДВЕРЬ

Я закрываю эту дверь,
За ней остались только бредни,
Я понял это лишь намедни,
Когда кричал со всеми: «Верь!»

Я заберу с собою ключ,
Что открывает моё сердце.
Куда от боли можно деться,
Ведь я наивен, но колюч.

На дверь повешу я замок,
И я уйду сейчас подальше
Туда, где будет меньше фальши…
Хотел я верить, но не смог.

И сделав только первый шаг,
Услышал за спиною скрежет,
Так эхо вторит реже, реже,
Внедряя в душу страх и мрак.

На шаг второй упёрся лбом
В тобой построенные стены.
Кровь закипела, вздулись вены…
Стою в предбаннике пустом.

* * *

Живущий страстью, как слепой,
Ведь дни сакральные прошли.
Уйду я тайною тропой
На край таинственной Земли.

Там лес шумит – туда уйду –
На берег, камышом заросший,
Там звёзды плавают в пруду
И вечер тихий и хороший.

Там среди лилий и кувшинок
Поют печальные русалки.
Я буду жить как скромный инок,
Пусть мне осталось слишком мало.

Мне утешеньем будут девы,
Я к ним залезу в кушери*.
Подсмотрят тайну лишь деревья
Немые стражники зари.

 

ДЫХАНИЕ ВЕСНЫ

Чтоб ромбом стать Вам надобно быть равным сторонами.
Чтоб стать святым мне надобно сегодня согрешить.
Путь грешников украшен колкими цветами,
Мои пути невидимы как тоненькая нить.

На небе звёзд пути проходят параллельно,
Пути земные часто разрушают нас.
Пусть кажется же нам, что мы бредём бесцельно,
И пусть усеяны они осколками от ваз.

По ним иду вперёд, пусть ноги все в порезах,
Несут покой душе Весна, листва и сны,
Удел свободных путь и строгая аскеза,
Удел Земли встречать дыхание Весны.

НА КРАЮ

Зачем ты залез на карниз?
Всё равно за спиною стена.
Даже если прыгнуть вниз
Ты не достанешь дна.

Ты не сможешь воспарить
Даже на пять секунд.
Ты всё равно проиграешь пари
И вместо стены ты почувствуешь кнут.

А тем, кто сейчас внизу,
Всё абсолютно всё равно.
Если ты уронишь слезу,
То подумают, что снимают кино.

Ты не получишь свободы
Там, где её нет.
Воевать ради моды
БРЕД.

ЧУВСТВА

Когда ты рядом мир светлей,
Хотя меня ты и не помнишь.
Душа моя как воробей,
В неё кидают грязи комья.

А ты ступаешь каблучком,
Ты снова треплешь мои нервы,
Пусть чувства буйствуют ключом,
Ведь всё пройдёт, и я не первый.

И ты пройдёшь, забыв меня,
Испачкав грязью каблучки.
Обида душит как змея:
В удачу верят дурачки.

Я согреваю свои чувства.
Хотя кому они нужны?
Никто не ценит Весны буйство,
Никто не знает ей цены.

Никто не знает любви цену,
Хотя она всегда при нас.
Любви поток, как в теле вены,
Ведёт тропою на Парнас.

Но есть вершины, есть долины,
Кто любит ямы, кто – верхи…
Когда ты любишь без причины,
Из чувств рождаются стихи.

 

Стартовал литературный конкурс «Связь поколений»

Новости наших друзей

Смоленской областной организацией
Союза писателей России
начат приём работ на конкурс
«Связь поколений»

https://sprsmolensk.ru/wp-content/uploads/2021/08/%D0%9C.%D0%92.-%D0%98%D1%81%D0%B0%D0%BA%D0%BE%D0%B2%D1%81%D0%BA%D0%B8%D0%B9.jpgКонкурс носит имя основателя смоленской писательской организации М.В. Исаковского и проводится Смоленской областной организацией Союза писателей России.

На конкурс принимаются произведения на русском, белорусском и украинском языках по следующим номинациям:
 — «Поэзия» − стихотворение патриотической тематики, в том числе и военно-патриотической, любовная лирика, или на тему о жизни и творчестве М.В. Исаковского.
«Песня» – песня на стихи М.В. Исаковского или авторская песня, написанная в традициях песен Исаковского, в формате mp3 или mp4 с приложением текста.
«Малая проза» − произведение в жанре небольшого рассказа или эссе.
«Публицистика» − произведение в жанре репортажа или небольшой статьи.

Ознакомиться с положением о конкурсе можно
на сайте Смоленской областной организации Союза писателей России

 

 

Псковская литературная среда. Поэзия. Вита Пшеничная

Вита Пшеничная

Поэт, прозаик, публицист, литературный критик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Пскове.

подробнее>>>

 

Улыбнись, слышишь?..

*  *  *

К тёмному небу солнечный зайчик приколот,
Как маячок. И с ним так спокойно спится.
Детство моё… Папа ещё молод,
Мама почти девчонка с глазами лисицы.

Жизнь началась, и прекрасна, как яркая сказка,
Жизнь — это что-то такое, чему нет конца.
Детство моё: ох, не щедрая мамина ласка
Да неприкрыто скупые объятья отца.

Небо потом мрачнело не только ночами,
Солнечных зайчиков вскоре и след простыл.
Где же ты, Детство?..
Затихнешь, пожав плечами,
Вроде оно и было, и ты в нём был.

Помнишь ночник над кроватью? — спалось так крепко…
Изредка в дымке цветных снов кружу,
Перебирая пожелтевшие снимки предков,
Я будто опору себе ищу и нахожу.

И к тёмному небу солнечный зайчик приколот…
Как маячок. И сердчишко так сильно бьётся…
Многое в прошлом: там папа — красив и молод,
А мама — девчонка — звонко-звонко смеётся.

*  *  *

Конец августа.
Не ладаном – яблоками – ладони пахнут.
Медленно солнце
Скатывается с пьедестала.
Кажется, ещё чуть-чуть.
И даже небеса ахнут,
Видя, какая чудная пора настала.

Неспеша иду, и не мешают резкие звуки
Города, умеющего быть жестоким и ласковым.
И хочется то ли парить, раскинув в стороны руки,
То ли, ближе к ночи,
душу укутать звёздами – вечными сказками.

Конец августа.
Под ногами засохший венок, кем-то брошенный…
А взгляд застыл на холсте цвета сливы спелой…
Дальше нам не по пути, ты — хоть и друг, но непрошеный —
И тебя, как случилось и как вырвалось, я стихами спела.

*  *  *

Природы замедлен ритм,
И жизни замедлен бег;
Вот-вот превратятся в снег
Туманы-поводыри.
Под поступь чужих ног,
Под треск неокрепших луж,
Начнёт невидимка-стужь
Свой длительный монолог.
С утра б, когда город тих
Послушать себя, помолчать…
Да вынянчать, как внучат
Все дни, как вот этот стих.
Чтоб каждый из них — в цвет.
Чтоб каждый из них — в масть.
Чтоб целого мира – часть
Сплелась из моих лет.
Сплелась и вросла в век —
Узором своим пленя…
Чтоб кто-то, замедлив бег,
Узнал вдруг в себе — меня.

На Масленицу

В.

Пишешь, «прости, что родился рано,
что не нашел тебя в час НАШ
…»
Боже, какая в душе рана
Выжжена в масленичный кураж!

Чем мне тебе ответить, солнце?
Иль это я припозднилась чуть?
В небе ночном, как в глуби колодца,
Выискиваю один — наш — путь.

И в это Прощёное Воскресенье
Взметнулись к самым Его очам
Моя – надежда и твоё — спасенье,
Твоя – свобода и моя — печаль.

 

*  *  *

Обними меня, но потом уже не отпускай.
Я глаза закрою, уткнусь носом в плечо.
И мы оба поймём — каждый из нас нашёл,
Что давно искал.

И в закате — таком нашем и таком ничьём
Пусть утонет день — какой-то из октября,
И под ноги настелет листву
И дождей шёлк,
По и над паря.

Обними. Заговори, словно кот-баюн,
Я поверю любой из тобой сказанных фраз,
Пусть звенит россыпь натянутых туго струн,
Исцеляя нас.

Непогодное

Как будто с барского плеча
дождь небо опрокинуло
И льёт вовсю, сентябрьский шарм
под лужами топя.
Уж сколько этих непогод
сбылось, забылось, сгинуло,
Но каждый раз впервые
в осень я ввожу себя.

Ввожу ребенком, позабыв,
что сорок лет отлистнуто,
В приметы веря, и в Мечту,
и в то, что Мир — во мне,
Что листьями из сентября
тропинка в небо выстлана,
Что к Богу все слова молитв
из душ летят по ней.

А дождь ведёт себя, как тать,
дорвавшийся до нужного,
Ворует лета бабьего
последние деньки,
Взамен рассеивая боль
былого и недужного.
И не почувствовать нельзя —
Так сильно жмёт виски.

***

Осень — время прощаний и стылой воды по утрам;
Из туманного утра спешит на автобус прохожий,
Куполами целует века восстановленный храм
Да всё чаще и дольше прохлада елозит по коже.

Осень — бремя потерь, о которых ни сном и ни духом,
Нараспах акварели — природа чудит и творит —
Всё, что скажешь в сердцах,
Обрастает немыслимым слухом,
Что укроешь в душе — то однажды отблагодарит.

Я люблю тебя, яркое Время невидимых слёз,
И приметы твои я читаю по шороху листьев…
Свет погашен. И звёзды гурьбою спешат на помост —
Как посланцы простых, не всегда понимаемых истин.

*  *  *

В.

«За расставанием будет встреча…» 

Высуши мои слезы, бродяга-Ветер.
Душу не очерстви, ускользающее Время.
Бьют наотмашь беспощадные плети смерти
Прямо в темя.

Силы на донышке ещё немного осталось,
Дни незаметно и неотвратимо сменяют ночи.
Мне бы Веры, хоть чуточку, хоть самую малость.
Слышишь, Отче?

Мне б заглянуть на мгновение внутрь Твоих владений —
Убедиться, что он в покое и безмятежности.
Господи, сколько же Ты вложил в нас несовпадений!
И — нежности…

*  *  *

В.

Улыбнись, слышишь? И вслед за тобой улыбнется Отец-Сын-Бог,
Приобняв за плечи тёплым ветром, далью ещё незнакомых дорог.
Во дворах сирень от себя в восторге, сводит прохожих с ума,
Улыбнись тому, как щедро весна очищает свои закрома.

Эта вечная смена картин под небом никогда тебе не надоест.
Кажется, с полчаса назад солнце — разливалось, слепило, жгло.
А сейчас — полдень, тьма развалилась ленивым тюленем окрест,
Не успев добраться до дома, чертыхнёшься: «Не повезло».

Что ж, лови эти сочные капли, чтоб сразу и пригубить —
Трижды мысленно перекрестясь, набери их в ладошку да, как дитя, причастись:
На тебя смотрит с улыбкой Отец-Сын-Бог, значит, время — жить,
Прошепчи по памяти «Отче…», и Ему в ответ с благодарностью улыбнись.

 На слиянии рек

В Великой отражаются века,
В Пскову перетекающие плавно,
Давнишнее в них было так недавно,
И поступь Бога, как перо, легка.

Глаза поднимешь — купол-богатырь
Скрывает крест свой за небесной прядью,
Опустишь взгляд — за неспокойной гладью
Душа иной увидит свет и мир.

Оглянешься вокруг — ни взять, ни дать:
Какая даль, и сколько откровений!..
И сотканная из земных мгновений —
Теплом по телу — Божья благодать…

*  *  *

В.

Улыбаюсь тебе — сколько света внутри! —
Ни с чем не сравнить
И ни с чем не спутать.
Ветер тихо качает в яслях
Пробуждающееся утро.
Как уютна мне
нескончаемая иллюзия твоего присутствия
Без ненужных теперь слов
Ободрения
или напутствия.
Улыбаюсь! Сколько света внутри —
черпай, пей глотками жадными это Счастье,
И подставь ладони,
Чтобы в них однажды
Могла упасть я.
Как уютно думать,
Что ты рядом.
Что здесь, а не в краю
чужом и непонятном.
Улыбаюсь, помня,
Как ты вечно мчался куда-то.
И всегда возвращался.
Обратно.
27/28-06-21.

Надевай…

Надевай своё мятое рубище,
Отряхни от землицы суму;
И спокойно, без страха пред будущим,
Уходи в непроглядную тьму.

Вон, по веткам вороны кликушами
Порасселись, и нет им числа.
То ль с живыми, то ль с мертвыми душами
Ночью службу несут купола.

Падай в сна беспокойное варево,
Забывайся в холодном поту…
Но разбудит к заутрене зарево,
Тонкой вязью скользя по листу.

Ты не вспомнишь, как строки до одури
Молотили плетьми по вискам,
Как заманчивой полудремόтою
Расстилалась забвенья река.

Как ты мок под дождями и грозами,
Как стоял на распутье дорог,
Как себя засыпал ты вопросами,
И на них же ответить не мог.

Как опять брёл заросшими тропами,
То ль молитву шепча, то ли стих,
А внутри обрастало сугробами
То ль «прощай» чьё-то, то ли «прости»…


Надевай своё мятое рубище,
Не скажи ничего никому.
И не думай (не надо) о будущем,
Уходя в предзакатную тьму.
03/07/21

Псковская литературная среда. Проза. Александр Юринов

Александр Юринов

Юринов Александр Владимирович родился 19 мая 1968 г. в Великих Луках. Учился в школе № 5 имени Толстого, отличник ЦК ВЛКСМ. После школы уехал в г. Ленинград. Окончил Санкт-Петербургский институт точной механики и оптики по специальности «Квантовая электроника».
Работал инженером, в торговле, журналистом. Долгое время жил в Екатеринбурге. Публиковался в журналах «Урал», «День и ночь», «Южная звезда» и др.
Выпустил два поэтических сборника: «Где течёт вода» (Пермь: «Пермская книга»), «Приращение любви» (Барнаул: ИП Колмогоров И.А.).
В 2020 году занял первое место в «Открытой номинации» конкурса исторической поэзии «Словенское поле – 2020» в Изборске. В 2021 г. получил «бронзу» в номинации «Поэзия» конкурса «Прекрасен наш союз» в Челябинске.

КОЛЬЦО
(рассказ)

В лесу на дне продолговатой воронки -следа от когда-то разорвавшегося снаряда или авиабомбы – среди зеленого мха и вывороченного упавшим еловым сухостоем песка, что-то блеснуло в бледных лучах осеннего солнца. Я спустился, поднял кольцо – сердце застучало – золотое! Маленькое такое, обручальное кольцо, с пробой и ромбиком на внутренней поверхности, в котором была выгравирована крохотная готическая буква. Содрал мох, поковырял палкой землю, но кроме нескольких ржавых автоматных гильз, сплющенных и почерневших от времени, больше ничего не нашел.
По приезду в город, прямо с автовокзала, поднялся в ювелирную мастерскую; скинул с плеча рюкзак и достал из него завёрнутую в полиэтиленовый пакетик находку. Пожилой мастер, рассмотрев кольцо через лупу, сказал, что золото немецкое. Значит кольцо пролежало в воронке более полувека !
Я переложил колечко в нагрудный карман рубашки, и придя домой, долго вертел им — разглядывая и примеряя. Кольцо приходилось мне в пору как раз на безымянный палец, приятно обжимало фалангу — но не сдавливало, — загадочно поблёскивало и туманило глаза. За этим нехитрым занятием припомнилась мне история, рассказанная когда-то стариками, происшедшая во время войны в краях, где обнаружил я находку…
В сорок первом году, в конце июля, немцы пришли в деревню; заняли её без боя, будто маршируя колонной по пыльной дороге. Части Красной Армии, опасаясь окружения, в спешном порядке отступили, местные жители же, несмотря на страх перед нашествием, не стали покидать село, решив: будь что будет. Кое-кто подался в лес, наведываясь по ночам в деревню за продуктами, одеждой и самогоном.
На окраине деревни у самой речки, на небольшом косогоре, жил Осип, в большой, добротной избе из толстого тёса. Лет ему было чуть за сорок. Было у него пять детей погодок. Жила с ним ещё его младшая сестра Ольга, которая, приехав в сорок первом году в начале лета с тремя детьми в деревню, не стала возвращаться в Ленинград, по благоразумию решив переждать начавшееся лихолетье у родителей и родного брата в деревне. Осип по приходу немцев выдал им колхозного председателя, за что оккупационная власть назначила его деревенским старостой. Родительский дом был совсем рядом, общий огород объединял постройки. От мужа Ольги Якова, оставшегося в Питере работать на военном заводе, вестей давно не было.
Ранним октябрьским утром, оставив детишек с бабушкой, Ольга собралась в соседнюю деревню навестить родную тётку. С мыслями о муже — жив или мёртв, ушел на фронт или работает на заводе, — она вышла из материного дома и поразилась: вокруг – белым-бело. Начало осени в тот год выдалось тёплым и сухим – как продолжение жаркого лета, но внезапно в начале октября резко похолодало, и — как часто бывает на Псковщине – ночью уже выпал снег, покрыв толстым слоем ещё зелёные деревья. До тёткиной деревни было километра четыре.
Ольга вышла на дорогу и заметила, что кто-то сегодня встал раньше её; возил с веретья сено — и, спадая с саней, оно осталось на снегу космами сухой травы. Будто большой зверь прошел по зимнему лесу, линяя старой тусклой шерстью. Ольга шла по следу от санного полоза, наклонялась, поднимала эти травинки-ворсинки, подносила к лицу и вдыхала запах чего-то, казалось ей, навсегда уходящего в прошлое.
На одном из таких клочков сена, прямо по следу саней, лежала змея. Неизвестно каким образом она попала на него, однако сдавать травяной островок не собиралась и даже начинала шипеть при попытке к ней приблизиться. Ольга бросала в неё снег, сухую траву, кричала, но змея, чувствуя смерть раскинувшегося вокруг неё ледяного безмолвия, отстаивала свое право на несколько, быть может, последних минут жизни. Похоже, она залезла на зимовку в стог и так, вместе с сеном, попавшим на вилы, очутилась на санях, откуда и выпала на заснеженную дорогу. Бросив бесполезные попытки отогнать противное существо увесистой корягой, поднятой с припорошенной земли, Ольга не стала её убивать. Косясь на серое с узорами пресмыкающееся она обошла стороной змею, проваливаясь по щиколотку в свежий пушистый снег и, выйдя на санный след, уже через несколько минут забыла про змею.
В полдень, в отсутствие Ольги, в деревне показалась серая немецкая машина. В кузове сидел Осип и несколько немецких солдат. Машина протарахтела вдоль ряда изб и остановилась подле дома Прасковьи -матери Осипа и Ольги.
— И чего это их нелёгкая принесла?- подумала Прасковья, выглядывая в окно. Затем с чувством потаённой тревоги вышла на крыльцо и столкнулась с поднимающимся по ступеням сыном.
— Собирай Ольгиных щенят,- буркнул ей Осип и повернулся к машине.
Из кабины вылез молодой немецкий офицер; спрыгнув с подножки, снял перчатки, блеснув обручальным кольцом на тонком пальце. Поднялся по ступеням. Осип что-то объяснял ему, указывая на дом матери.
Ты что удумал, сынок? –мягко начала тётка Прасковья, подходя к сыну. Офицер отвернулся от них и стал болтать с солдатами; они смеялись, вальяжно расхаживая вдоль машины.
— Ольгин муж – еврей-то. Ты что забыла? Значит, и дети у них — евреи. Поэтому солдаты отвезут их в райцентр для выяснений,- последние слова Осип прокричал, дабы услышали подтягивающиеся к машине сельчане.
— Для каких выяснений?..- но Прасковья не успела договорить — как Осип схватил её за рукав, вошел с ней в дом и, спустя несколько минут, вывел во двор троих ребятишек. Пятилетняя девочка начинала всхлипывать. Старшей было одиннадцать, младшему мальчику – около двух.
— Господи, да что же это делается ! — заголосила Прасковья.
— Осип, у тебя же своих пятеро,- кто-то крикнул из толпы.
— А эти – евреи, — спокойно ответил Осип. Высокая и сутулая фигура его была похожа на какого-то идола, вырезанного из дерева и поставленного на пороге дома.
Толпа начинали гудеть. Запорхал снег. У многих собравшихся здесь складывалось впечатление, что сегодня в деревню приехали какие-то люди и просто разыгрывают сценку из непонятного спектакля- может быть нелепую, но трогательную и безобидную.
Наконец, молодой офицер что-то провозгласил, двое солдат подошли к детям.
 — Давайте, давайте в машину их,- засуетился Осип, спускаясь с крыльца.
Бабы закричали заголосили, стали окружать офицера. Но он лишь качал головой, повторяя: jude, jude.
Дети цеплялись за бабушку, плакали. Люди угрожающе шумели, обступив солдат, у которых на лицах проступали признаки нерешительности. Офицер, видимо, тоже чувствуя себя не совсем уверенно, теребил китель. Потом закурил, поднеся к губам обручальное кольцо, оно театрально блеснуло и погасло. Предчувствие чего- то страшного, неумолимо надвигающегося, — что никогда и ничем нельзя предотвратить — наполняло сердца собравшихся жителей, сменив ощущение нелепой игры, которая вот-вот должна была бы благополучно закончится.
Солдаты вытащили детей на дорогу. Кольцо людей стало сужаться. Немцы уже явно нервничали, начиная между собой ругаться. В это время Полине, соседке Прасковьи — их огороды были через противоположную от Осипа межу — удалось в людском смешении накинуть на меньшего мальчика свою фуфайку. И так, завернув его в телогрейку и прижав к груди, она медленно вышла из центра возмущенной толпы. Солдатам удалось-таки посадить двух девочек в кузов и, торопясь, они забыли об исчезнувшем третьем ребенке. Машина вздрогнула глухим мотором, офицер полез в кабину. Люди приутихли, поняв, что если девочек не отбить, то пусть хоть спасется самый маленький мальчик.
В это время Осип, тайно наблюдавший за соседкой, подскочил к кабине и закричал, указывая рукой в сторону огорода:
— Вон, вон смотрите — жиденёнка понесла!
Офицер отдал приказ, и солдат, спрыгнув с кузова, догнал женщину — повалил ее, пнул и отобрал кричащий сверток.
Бабы рыдали, мужики стояли чернее ночи,.. а немецкая машина, удаляясь, еще долго маячила вдали на фоне соснового бора — как маленький, хитрый зверёк, алчный и насытившийся.
Ольга несколько раз ходила в комендатуру и возвращалась оттуда, похожая на приведение. В сорок четвертом году она уехала из деревни и больше в ней никогда не появлялась. О дальнейшей её судьбе никто ничего не слышал. Перед этим НКВД арестовал Осипа, который, несмотря на советы, не ушел с отступавшими немцами.
— Его будут судить, — сказал Ольге советский офицер. -Что бы ты желала своему родному брату?
— Только смерти, — спокойно ответила она.
Осипа осудили на двадцать пять лет. Отобрали все имущество, дом, переселив его семейство в черную избенку, которую все потом обходили за сто шагов. Бабка Полина пожертвовала жене Осипа старый облезлый полушубок. Почти две зимы его носили дети по очереди.
Осип пришел в 53-ом году. Его выпустили то ли по амнистии, то ли по «актировке». Он прожил еще лет десять, отличаясь нелюдимостью. Однажды, ковыляя по дороге, Осип задержался возле сельской школы, где группка выпускников обсуждала вопросы экзаменационных билетов по истории. Долго прислушиваясь к их словам, он заскрипел с угрюмым видом:
— Да что вы знаете о войне? Враньё — у вас всё в книжках.
— А где ты был всё это время, дядька Осип?- спросили ребятишки.
Осип молвил: «Сначала в Мурманске, в режимной тюрьме, а потом во Владимире — там уже получше было, один раз в день похлебку давали…» Затем внезапно умолк, увидев приближающегося Куртаса.
Захар Куртасов — был колхозным пастухом. Проходя мимо его дома становилось не по себе, когда за выцветшими досками забора начинали лязгать цепями, а потом захлебываться от лая, чуя прохожего, суровые, безжалостные собаки. Но чаще их не было дома, и проводили они тогда свое непостижимое собачье время где-нибудь на окрестных лугах подле мирно пасущегося колхозного стада вместе со своим хозяином. Тогда при приближении к коровам из высокой травы доносилось глухое настороженное рычание; поднималось несколько недружелюбных собачьих морд – и это означало, что где-то здесь в траве лежал пьяный пастух Куртас, друг своих пяти бессменных спутников разной масти, длины и густоты шерсти. Одна – самая лютая — была даже о трех лапах. Почти всегда Куртас был пьян, и кружок из шаклатых собачьих голов можно было видеть у озера, то у кладбища или возле молодой осиновой поросли за деревенской околицей. Поочередно собаки пасли скотину, основная же часть зубастого воинства охраняла покой хозяина.
— Здорово, Куртас, — бросил как-то с испугом Осип.
— Здорово, Осип.
Дед Куртас воевал: обучал собак-подрывников и никогда ничего не рассказывал. За годы долгого общения собаки и человек стали чем-то походить друг на друга. Скуластый, с красным обветренным лицом, на котором топорщились огромные желтые усы – и не знаю, кого ребята в деревне боялись больше: Осипа, Куртаса или его страшных собак…
Весёлый Куртас пошатываясь исчез за поворотом со своими собаками. Сгорбившийся, разбитый полиартритом, Осип побрёл к дому, а ребята продолжили обсуждать введенный недавно в экзаменационные билеты такой непонятный вопрос культа личности вождя…
Уже давно нет в живых ни Осипа, ни Куртаса, а маленькое немецкое колечко, спустя десятилетия, лежит передо мной на столе. Я думаю, что готическая буква в ромбе – есть начало имени владельца кольца или имени его возлюбленной. Может, оно принадлежало тому молодому офицеру, который далеко от дома, в чужой и непонятной ему стране, отобрал у матери её детей, не смея нарушить установку вождя. Я смотрю на кольцо и вижу, как за окном проплывают шпили церквей Гамбурга, черепичные крыши Мангейма, как по мокрой от дождя брусчатке пробегают правнуки немецкого солдата. Или они плывут теплоходом вниз по Рейну, зачарованные коварной Лорелеей, а вдали встает над долиной громада Кёльнского собора. А жива ли обладательница второго подобного колечка? Вряд ли. Так никогда и не узнала она, где место последнего приюта того, с кем стояла пред алтарём, кого провожала затем на войну в далёкую неведомую страну. Истлела плоть, истлели кости, сгнили мундир и автоматные гильзы, а кольцо осталось таким, каким было много десятилетий назад…
Оставшуюся часть дня я не снимал кольцо; пройдусь по комнате, вытяну руку и любуюсь золотистым ободком, приятно обжимающим палец. «Вот повезло-то , — думал , — настоящее золото нашел!».
Но ближе к вечеру почему-то радость от находки сменилась какой-то непонятной тревогой, неизъяснимой тоской; я стал чувствовать себя неуютно. Кольцо поблёскивало на пальце, но свет этот не радовал. Перед глазами появлялись и вставали стеной русские люди из тех нещадных дней: широколицые бабы в платках, худые, угрюмые старики, напуганные дети… А вокруг – избы из почерневшего соснового тёса, низкое небо, снег, воронёные зрачки автоматов, и над всем над этим — души невинно убиенных детей…
Мне кажется, что и неуспокоившаяся душа германского офицера тоже витала сейчас где-то рядом – она видела это кольцо, лежащее на дне последнего приюта все эти годы, как и видит его сегодня на моей руке.
На следующий день, утром я бросил кольцо в маленькую глубокую русскую речку. Оно в последний раз блеснуло на солнце светом несбывшейся мечты и растворилось в мутном сером безмолвии, в тишине и покое …


ЗА МОЛОКОМ
(рассказ)

 

Мы идем за молоком к Ивановне на другой конец деревни. Тёплые летние сумерки едва касаются ступней, обутых в сандалии без носков. Бабушка несет пустую трехлитровую банку, прижав ее к груди большой ладонью. К семидесяти годам её правая кисть совсем закостенела, пальцы застыли в полусогнутом состоянии, как бы навсегда, навечно обхватив невидимую ручку серпа или косы. Всю жизнь она работала — на полях колхозов, совхозов, на лугах и в лесах на делянках, ловила рыбу в реках и озерах. «Даже одонки метала», — бывало скажет она, и в этих «метала одонки» для человека, знающего о нелегком труде не понаслышке, заключено было немало смысла – некий верх, по их деревенским меркам — предел совершенства, визитная карточка человека работящего и пристойного.
Я учусь в городской школе, а на каникулы родители отвозят меня в деревню, где сразу за огородом чернеет студеной водой болото, а чуть поодаль течет река — не такая широкая как в городе, но и не узкая, чтоб разбежаться и перепрыгнуть. Пройдя её берегом, мы выходим к красной кирпичной стене с пятнами еще не полностью облупившейся белой штукатурки. Развалины церкви во имя Архангела Михаила лежат на краю деревни над речкой как свидетельство непреодолимой преграды, внезапно разделившей когда-то души людей? «На светлую и тёмную половины»- так говорила бабушка… Проходя мимо кирпичной кладки, она, вздыхая, в очередной раз начинает мне рассказывать, как семьдесят лет назад пошедшие против Бога люди разрушили церковь… И я представляю, что солнечные лучи играют на золоченом куполе приходского храма. Большой православный крест, венчающий «горящую» маковку, — кажется, возносится над общей нерукотворной крышей деревни, — как символ вечного бытия, вечной жизни, существующей с незапамятных времен на этих речных долинах и лесистых косогорах.
Большая толпа — в том числе жители и из соседних деревень – теплым летним вечером собралась тогда здесь, и привёл их всех слух, что председатель сельсовета по настоятельной «рекомендации» районных товарищей решил разрушить церковь. Председатель, Макар Шкурандо, вставший на заре, действительно был настроен решительно.
— Граждане, — обратился он к толпе. Макар некоторое время жил в райцентре и любил, показывая свою просвещенность, называть мужиков и баб — «гражданами». — Давно пришла нам пора покончить с этим свидетелем нашей тяжелой жизни, который остался нам от царей и помещиков. Советская власть проводит ликвидацию попов и святых. Она никому не позволит обманывать вас и наживаться на ваших страданиях. Соседи давно уже посносили свои церкви, сегодня и мы сломаем свою, как старый заброшенный дом, в котором уж никому никогда не жить.
Храм возвели не так давно, в начале века. Строили его отцы собравшихся мужиков и их жён. Приехавший два года назад в деревню председатель не мог помнить, как многие из собравшихся сегодня мужиков ещё босоногими подростками помогали своим отцам нагружать телегу кирпичами. Местный помещик Жуковский, построивший в деревне также больницу и школу, пожаловал на отделку купола и внутреннего убранства храма много золота. Да и сельчане несли на строительство — кто что мог. Не скупились. Зато иконы были в дорогих, изысканных окладах, алтарь сиял золотом. Своим храмом сельчане заслуженно гордились. Правда, после революции церковь как-то скоро закрыли, а потом и ограбили. И стояла она с тех пор заброшенной. Но все равно радовала глаз своей неповторимой, простой красотой. Бабушка рассказывала, что выгнанный из своего дома с колоннами Жуковский, просил у новых властей оставить ему с женой баню, где бы они и доживали свой век. Однако новая власть была непреклонна, стариков выгнали из дома, и пожилую помещичью чету со скарбом на плечах провожали всей деревней. Некоторые бабы тогда украдкой плакали.
— Клавдия, ну куда твой мужик запропастился? – Макар, прервав свою речь, гневно обратился к стоявшей рядом молодой черноволосой женщине. Но услышав тарахтение трактора, продолжил что-то там про «опиум для народа», пока «Фордзон» подползал к церкви, как маленький чёрный жучок к сияющей бабочке.
— Давай, Яшка, вали ее ко всем чертям, как договорились, — подогнал председатель тракториста, кожей своей ощущая, что не достучался он своей речью до граждан, что те не одобряют его, и потому счёл за лучшее предложить всем разойтись по домам.
— Макар Егорович, ну почему все Яшка? Других что ли нет? — заныла было вновь Клавдия, но поперхнувшись от его взгляда только и вымолвила обреченно: — Ой, беду накличем!
— Отстань, дурочка! Не понимаешь ничего, так стой в сторонке и помалкивай в тряпочку! — рявкнул Макар, чувствуя, что надо осадить не одну только эту бабенку.
Граждане расходиться не спешили. Большинство их них были людьми верующими и остались напряженно ожидать, ну, если не страшного Суда, то все же чего-то жуткого. Однако стояли тихо и смирно — против власти не попрешь, с нею шутки плохи, но ведь должна же быть высшая справедливость…
Тем временем Яков полез на церковь.
—  Яшка, побойся Бога! — крикнул кто-то из примолкшей толпы.
— Ты мне брось, Варвара, эти буржуазные провокации! — взвизгнул Макар, потряс кулачишком перед носом сухонькой бабки и подогнал тракториста. — Полезай, Яшка, полезай! Нечего мешкать!
В конце концов, основание купола было опутано толстенной цепью. Под неё был пропущен трос, закрепленный на тракторе. Яков сел за рычаги. Цепь лязгнула, трос натянулся, как струна. Трактор, загребая зубастыми колесами землю, пробуксовывал и не мог стронуться с места. В глазах сельчан мелькнула какая-то надежда — авось устоит. Но машина, яростно урча мотором, уцепилась все же за твердую глину — и многочисленные трещины опоясали колокольню, что шею белую. Купол задрожал, начал съезжать на бок и, играя солнечными зайчиками, стал падать, как, по словам бабушки, «отсеченная басурманским мечом голова». Массивный крест с чудовищной силой угодил в гранитные ступени. И они, положенные, казалось, на века, раскололись на множество кусков. Говорили, звук от удара слышался в соседних деревнях за многие километры.
Народ ахнул. В потерявшем форму куполе отразились испуганные лица.
Начинало смеркаться, и к сумеркам от церкви осталась одна стена. Люди расходились от развалин, унося в трепетных сердцах сомнения: «Есть ли Всевышний на белом свете? А если есть, то как позволил он разрушить дом свой земной?» Но говорить о том, даже меж собой, остерегались.
И у Якова на душе было нехорошо. Мотался он из угла в угол по дому, не находя себя.
— Поехали-ка мы, сынок, за кирпичом, пока не стемнело, — позвал он своего старшего сына Ваню, вспомнив разрешение председателя сельсовета разбирать порушенные стены.
Жена всплеснула руками — сколько можно грешить? Но Якову попала шлея под хвост. Ни слова не говоря он схватил с красного угла главную икону, хотел было швырнуть куда-нибудь, но, пометавшись, отнес ее в сарай и почему-то осторожно положил на сено.
Все в нем клокотало, когда садился с сыном на телегу. Не успокоила и дорога. Буркнул что-то мужикам, копошившимся на развалинах, и полез на стену, чтобы сбрасывать вниз кирпичины.
— А ты на телегу складывай, — приказал Ване, правда, успокоив его. — Мы недолго, немного и надо — только печь обложить.
Работа отвлекла от мрачных мыслей, но не успокоила. Яков одну за другой сбрасывал вниз тяжелые хорошо обожженные кирпичины. Делал все как во сне. И вдруг внизу раздался слабый вскрик. Душа оборвалась. Как будто чьи-то ледяные пальцы жестоко сжали сердце.
Яков спрыгнул со стены. Подвернул ногу — но даже боли не почувствовал. Ваню держал на руках кузнец из соседней деревни, проезжавший в этот час на лошади мимо разбираемой «на запчасти» церквушки. Голова мальчонки, залитая кровью, безжизненно свисала.
Яков перехватил бездыханное тело. Рыдая, прижал его к груди. Мысли стали путаться. Он закричал что-то нечленораздельное. Выражение отчаяния, страдания сменила маска гнева и злости. Глаза вспыхнули странным блеском. Потом взгляд померк. Лицо стало невыразимо спокойным, отражая наползающую душевную пустоту. Разум покидал его, устремляясь, наверное, за душой невинно убиенного сына, принесённого в жертву на кровавый алтарь сатане.
Яков до конца жизни так и не обрёл разум.
«Председателю тоже досталось…»- закончила бабушка, не уточнив, что стоит за этими словами.
За бабушкиным рассказом я и не замечаю, как мы подходим к дому Ивановны, утопающему в жасмине. В мыслях я еще «прокручивается» кадр с падающим куполом, а бабушка уже беседует в сенях с соседкой. Их неторопливый, полный рассудительности разговор затягивается…
Из сеней мы проходим в хату, и вот уже трёхлитровая банка, полная парного молока, стоит посреди хаты на большом, покрытом блестящей клеёнкой, столе. Я сижу на деревянном топчане у печи и добрый час не свожу взгляд с охотничьего патронташа – коричневого кожаного пояса-перевязи, в гнездах которого торчат разноцветные патроны. Зеленые, красные, желтые. Муж Ивановны Степан Давыдович — охотник. Сейчас он седой, с коротко выстриженным затылком , что-то мастерит посреди хаты. А я смотрю на патронташ. Смотрю на него каждый вечер в течение многих дней. Оттого-то я и люблю ходить по вечерам за молоком к соседям, потому что в доме у Ивановны над деревянным топчаном висит чудесный пояс. Я никогда не осмелюсь даже потрогать его, но никто не запретит мне ласкать взглядом блестящие гильзы, набитые дробью и порохом. Я смотрю на патронташ не отрывая глаз, и порой мне кажется, что мои пальцы гладят шершавую поверхность ремня, холодную латунь гильз, выпуклые капсюли. Потом, придя домой, на пуховой подушке, под высоким разноцветным пологом с марлевым верхом, я закрываю глаза — и вижу себя идущим по деревне спокойным, уверенным шагом. Пояс мой перехвачен упругим патронташем, а в нем – ни единого пустого гнезда ! С затаенным дыханием смотрят на меня ребята. Один из них даже забыл о своем мопеде с толстыми шинами и никелированными крыльями, а самая красивая девчонка на деревне, воображуля и кривляка Маринка, кричит мне : » Хочешь посидеть со мной на бревнах ?». Я вежливо отказываюсь, прохожу мимо, а она спрыгивает и бежит за мной, продолжая лепетать: » Мы с бабушкой в магазин собрались – пойдем с нами!». Но и в магазин я с ней не пойду. На груди у меня деревянный автомат, а под ним – настоящий патронташ! Через всю деревню, мимо белой, густой, как банка с молоком, не разрушенной церкви я иду по пыльной дороге, и внутри у меня как-то волнительно и радостно.


ОБЕЗЬЯНА
(рассказ)

Как-то осенью ехал я из Омска поездом «Омск-Санкт-Петербург». В Омске пассажиры заняли все полки, кроме боковых. Было много провожающих. Я сидел в плацкартном вагоне среди возбуждённо гомонящей толпы, сиротливо примостившись на краю полки. Меня никто не провожал, и все норовили зацепить огромными сумками, авоськами с едой, полами пальто. Наконец, проводница попросила провожающих к выходу; несколько человек — вероятно, одна семья- стали попеременно целовать полноватую бабку, наказывая ей по приезду позвонить из Петербурга; молчаливо обнялись двое мужчин: видимо, отец и сын. Родственники бабушки и младший из обнимавшихся мужчин покинули вагон; разом как-то все утихло. Пассажиры припали к окнам, вагон вздрогнул, и перрон медленно поплыл за окном вагона.
Постепенно городские предместья стали переходить в пустыри. Бабка кряхтя уселась и поведала мне, что едет в Ленинград навестить девяностолетнюю мамашу.
— В последний раз еду так далеко, -говорила она. — В последний раз маму повидать. Больно плоха она.
Я сочувственно кивнул головой.
Один из пассажиров – ничем не приметный мужчина лет сорока с дорогим кожаным портфелем – быстро разделся и, не проронив ни слова, улёгся на верхней полке надо мной, читая газету; бабуля, почему-то решив что я из Питера, начала было расспрашивать меня о жизни в северной столице, но, узнав, что путь мой заканчивается на Урале, замолчала и стала основательно раскладывать постельные принадлежности. Разговаривал только мужчина, которого в Омске провожал сын. Сидел он напротив меня, ехал домой, в Карелию — в маленький, но довольно известный городок Костомукшу, где работал на комбинате железорудных окатышей и очень любил свой завод и свой город. Ещё он был охотник.
— Весь зверь нынче ушёл через границу в Финляндию, — сокрушался он. — И лось ушёл, и кабан, и лиса ушла.
— А бобёр?- спросил я просто так, для поддержания разговора.
— Вот бобёр, наоборот, к нам из Финляндии прёт; все речушки запрудил – спасенья нету,- оживился мужчина.
Охотник купил у проходившей из ресторана официантки четыре баночки пива «Балтика», предложил и мне. Я отказался. А он, смачно отхлебнув, продолжил рассказ: уже о карельской тайге, о её обитателях. На охоте встречался он и с медведем, и с рысью, и с самым коварным, по его словам, зверем- росомахой. Пиво, видимо, ложилось на старые дрожжи; он хмелел – но чувствовалось: охотник бывалый. Хотя облик его был не подстать сложившемуся в моём представлении образу искушённого охотника — сурового, молчаливого мужика с бородой и обветренным лицом. Он был худ, даже как-то жидковат, с длинными бесцветными усами и доверчивым до какой-то дурашливости взглядом. И чем больше он хмелел, тем становился ещё смешнее. Прошло часа четыре. Наш поезд бойко рассекал просторы лесостепи. Бабка уснула, накрывшись двумя одеялами, засопел и сосед сверху, только мы вдвоём с охотником тихо беседовали в сумраке. Пиво закончилось, охотник заметно осоловел и полез на полку, где быстро «вырубился». «Укатали Сивку крутые горки», — подумал я и тоже стал готовиться ко сну.
Но сон не шёл. Я лежал, смотрел на спящего охотника и думал: вот едет человек, у которого есть своё время и место в жизни. Наверняка ему снится сейчас тайга: идёт он по лесу в мороз на широких лыжах, в большой лохматой шапке, с карабином, прислушиваясь к каждому звуку. По кустам шныряет, исчезая и вдруг неожиданно появляясь перед хозяином на пути, верная лайка. А высоко на дереве притаилась и следит за ним осторожная рысь, а по следу за ним идет волчья стая. Страшновато, но какой бы он тогда охотник, если бы испугался и не пошёл в лес, если бы сидел сейчас в своей тёплой трёхкомнатной квартире и смотрел из окна на виднеющуюся вдалеке голубоватую полоску тайги! А куда еду я и зачем?
Поезд стал останавливаться, я приподнял занавеску и прочел на фасаде солидного здания светящееся слово «Курган». По вагону побежали новые пассажиры, занимая свободные места. Вот заняли нижнюю боковую полку и в нашей секции; молодой крепыш поставил на столик увесистую спортивную сумку. Верхняя полка надо мной освободилась и долго пустовала. Поезд стоял у вокзала, слышен был голос диспетчера, объявлявшего посадку. Наконец, к полке надо мной проводница подвела женщину с рыжими волосами. В вагоне случилось какое-то оживление; прибежала не спящая ещё девочка лет семи и, как примагниченная, уставилась на женщину. Дали свет поярче, и я разглядел, что женщина была вовсе не рыжей – просто у неё на плече, испуганно озираясь, сидела зеленовато-рыжая обезьянка величиной с хорошего кота. Пассажирка отодрала её от своей шеи, посадила на полку, привязав поводок к проходившей по стене вагона трубе, а сама вышла на перрон. Наверное, с кем-то прощалась. Весть об обезьяне быстро распространялась; все кто не спал подходили к успокоившемуся уже зверьку с подношениями – несли печенье, конфеты, кто-то протянул морковку; обезьяна степенно, с достоинством принимала дары маленькими руками с длинными пальцами, на которых были чёрные, как будто накрашенные ногти. У ребятишек это вызывало бурю восторга, взрослые улыбались. Мои соседи спали, и мне было жаль их.
Вернулась хозяйка и рассказала, что обезьянку зовут Марго, она породы- макака- лапудрас, родилась в питомнике, но природная родина её — Южная Америка. Марго освоилась, и выражение её физиономии становилось необычайно шаловливым. В это время в вагон в очередной раз вошла официантка из ресторана: эффектная, на высоких каблуках, в короткой юбке, она несла перед собой поднос с пачками вафель, печенья, шоколадками и пакетиками орешков. Подходя к нам, она вежливо попросила пропустить её, грациозно качнула бёдрами в мою сторону и, прежде чем скрыться с моих глаз, вдруг вскрикнула, роняя поднос и падая на мои колени. Оказывается, обезьянка, о существовании которой девушке не подозревала, ловко, выстрелив молнией с полки, успела схватить с подноса пачку вафель. Все захохотали. Девушка, отдавив каблучком мне палец, поднялась и, оправившись от испуга, тоже засмеялась, став ещё красивее.
Поезд тронулся, все разошлись, а я ещё долго не мог уснуть: лежал и наблюдал за обезьяной. Она сидела на своей, уже спавшей хозяйке, и не смыкала глаз: то пыталась развязать узел поводка, то шуршала обёртками от конфет, то что-то жевала, достав из скомканного пакета. Когда, думал я, представится ещё такой случай – проехать в одном вагоне с живой обезьяной. Мне показалось, что в этом событии был заключён какой-то высший смысл; по-восточному календарю я родился в год Обезьяны, и следующий год тоже должен был быть годом Обезьяны. И я решил, обезьяна- добрый знак.
Постепенно чувство сна стало одолевать и меня, но тут зашевелился и закряхтел охотник. Я закрыл глаза и притворился спящим, одним глазом сквозь неплотно сомкнутые веки наблюдая, как он приподнялся, намереваясь встать. По виду самочувствие его было явно не из лёгких: лицо опухло, волосы перепутались и стояли дыбом. По все видимости, охотника томила лютая жажда. И вот он уже свесил ноги, готовый спрыгнуть с полки, как вдруг встретился взглядом с обезьяной, внимание которой привлёк своим копошением. Охотник обмер и, не мигая, уставился на неё. Обезьяна не шевелилась и тоже с любопытством смотрела на человека. Немая сценка затянулась, а я неимоверным усилием воли сдерживал себя от смеха. Бедный охотник: я представлял, что творилось в его сознании; спросонья да ещё опосля давеча выпитого, вероятно, он не мог понять, кто или что находилось перед ним, и вообще – где он очутился. Опасаясь за состояние рассудка бедолаги, я открыл глаза и приподнял голову. Он посмотрел на меня округлившимися глазами и, видимо, на время утратив дар речи, просто вытянул руку в сторону Марго.
— Обезьяна это, — сказал я, — живая. В Кургане села.
Охотник слез с полки и подошёл к обезьяне — а она уже утратила к нему всякий интерес и продолжала заниматься своими нехитрыми делами. Он долго разглядывал её, покачивая головой и приговаривая:
— Вот чудо-то какое.
Я уснул. Меня одолевали довольно неприятные сновидения: снились близкие мне люди, которых уже давно не было в живых; одни хотели мне что-то сказать, но я не мог ничего расслышать, другие меня в чём-то укоряли и обижались. Затем во сне я разыскивал свою жену в каком-то огромном пасмурном мегаполисе. Будто бы она работала в магазине одежды. Заходил в один, второй фешенебельный магазин- а там не одежда, а обувь. Переходил улицу- предо мной вырастали магазины ещё шикарней, с темно-синими стеклянными витринами, мраморной лестницей , неоновыми фонарями и множеством торговых залов, амфилладами уходящих далеко вглубь здания. Первый, второй, третий зал – им нет конца!- и всё обувь, обувь, обувь .Продавцы-девушки- преимущественно либо чистые блондинки либо жгучие брюнетки- на мои вопросы о магазине женской одежды лишь недоумённо пожимали плечами. Я всматривался в их лица, думая случайно найти свою любимую. Но нет, её ведь не может быть здесь, поскольку она работала не в обувном магазине. Я метался по магазинам, но все напрасно! Ситуация повторялась. Вокруг тысячи чужих людей, все чем-то заняты, и никому не было до меня до меня дела…
И тут наступило пробуждение. Я открыл глаза во мраке, встал, и меня будто прокололо всего от головы до пят; кто-то сверху запустил мне руки в волосы и нежно перебирал пальцами. Мама делала мне так в детстве, укладывая спать. Она садилась у изголовья и нежно гладила меня по волосам. Ощущения, давно забытые, внезапно ожили, перенеся меня на мгновения на тридцать лет назад. Я почувствовал тепло материных рук, увидел из окна тусклую лампочку на столбе во дворе дома, дрожащие тени на узорчатых обоях в старой комнате, услышал как храпит бабушка, как сипит вода в батарее. Я вздрогнул; проказница –обезьянка одёрнула руку и отпрянула в глубину полки, за свою хозяйку. Всё-таки ей удалось развязать узел поводка!
— Какая же ты бесстыдница, Марго, — сонным голосом проговорила женщина, вновь привязывая хулиганку к трубе. Она стала извиняться передо мной за причинённое, по её словам беспокойство – она, конечно не знала, как я готов был благодарить её за то, что она, вместе со своей воспитанницей, этой октябрьской ночью села в вагон, летящий по бескрайней Сибирской равнине.


 

Псковская литературная среда. Поэзия. Юрий Ишков

Юрий Ишков

Поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Великие Луки.

подробнее>>>

 

Матерь Божья!..

Право, славна родина моя!
Матерь Божья, здесь живу и верую, 
Сохрани российские края, 
Ниспослав судьбу благословенную!

Город тоже мой благослови
На успех труда и вечность Памяти,
Храмы тут – святыни на крови
Со следами пороха и пламени.

Молится и воин, и монах,
Были беды долгие и общие,
Потому кресты на куполах
Блещут по-особому на Псковщине.

Сберегая неба чистоту,
Уподобь его златому кружеву,
Полюби навек за красоту
Приграничья древнюю жемчужину!

Утром глянь, как дивно в синеве
Кланяется месяц юной зореньке,
Как лучи струятся по траве, 
И светлеют улицы и дворики!

Где ещё вот так же хороши 
У домов берёзки тонкоствольные 
И для них поющие в тиши
Птицы легкокрылые и вольные!

Девы взглянут – оторопь берёт, 
Столь глаза загадочны и веселы,
Был бы наш богат к тому ж народ,
Ну так то в мечтах: кабы да если бы!..

К истине идём не без греха,
Крестимся, а целим в лебедь белую,
Ниспошли нам мудрость на века,
Матерь Божья, здесь живу и верую!  

Батальон

Лучи алеют над дорогой,
Как сотни воинских знамён.
Ценой успеха фронтового
Здесь стал погибший батальон.

Комбат всё знал: не уцелеют
Бойцы в бою, и схватке быть,
Им звонко птица пела трелью,
Шёл май, и всем хотелось жить.

Приказ святей молитв о жизни,
Окоп — её земная грань,
И нет других сынов Отчизны,
Но есть война, огонь и гарь.

Под танк с гранатами в обнимку
Вползти комвзвода не успел,
Поджечь броню, метнув бутылку,
Сержант израненный сумел.

В России истинную волю
Имеют с детства млад и стар,
Удержан был залитый кровью
Оборонительный плацдарм.

Повсюду люди распростёрты,
И ввысь, до облачной каймы,
Единым памятником мёртвым
Восходят чёрные дымы.

Убит комбат. Нет смелой Тани, 
Полёт свинцовой смерти скор,
В аду отчаянных баталий
Погибло много медсестёр.

Закат блеснул и лёг гвоздикой
На тёмно-серый небосклон,
Цена того, что стало тихо, —
Один стрелковый батальон.

Блокадники

Герои достойны почести,
Их враг истреблял и голод.
Столпом первозданной прочности
Стоял осаждённый город.

Ему повторяли реквием
Бомбёжки и канонады,
Дымы простирались едкие
Над крышами Ленинграда.

Снаряды крушили улицы
И рвали на части небо,
А в тёмных руинах чудились
Краюхи ржаного хлеба.

Больные и невесомые
Сменили рабочих дети,
Сражались – боеспособные
В то чёрное лихолетье.

Всем миром внимали радио,
Роднясь под звучанье скрипок,
И были сердцами в прадедов
От малого до велика.

В кольце орудийных выстрелов
Их было священным братство,
А краткое слово «выстоять» —
Заветным для ленинградцев.

На многих пальто и ватники
Свисали не по размерам.
Варили ремни блокадники
С крапивой из местных скверов.

Общались они вполголоса
И знали: под смертной сенью,
Без слёз и последних возгласов
В домах умирают семьи.


Туманы ложатся саваном
На надписи и берёзки
И землю, святую самую,
На кладбище Пискарёвском.

История помнит ужасы
Младенцев с глазами старцев.
О том, что такое мужество,
Спросите у ленинградцев!  

Фронтовик

             Моему отцу Ишкову В.М.

Он из тех, в ком лютая война
Взрывами на душах расписалась
И, на все изранив времена,
Породила мщение и ярость.

Ярость — за рыданья матерей,
За стаканы с хлебом у иконок,
За приходы вместо сыновей
Извещений в виде похоронок.

Мстили за седых детей и вдов,
За калек и братские могилы,
За руины сёл и городов
И тротилом вспаханные нивы.

Он из тех, кто всё сказал врагам
Надписью в их логове осколком
В русском духе с бранью пополам:
«Этот день запомните надолго!..»

У войны обугленный пейзаж,
Дикий нрав и крайняя бездушность,
У Победы был парадный марш
И была трагическая сущность.

Сколь уж раз удары голенищ
Травы и цветы претерпевали,
Предки сколько раз из пепелищ
Матушку-Россию возрождали!

Скорбь и героизм сороковых
Остаются притчей во языцех,
Но из тысяч выживших — в живых
Значатся сегодня единицы.

Он из тех, кто выполнил свой долг,
Выдюжил премножество событий,
А вчера ушёл в Бессмертный Полк,
Отставной Отечества воитель. 

Это Русь!

Славят в рощах птичьи трубадуры
Рай земли и яркий небосвод.
Здесь любая чёрствая натура
Может прослезиться от красот.

Это Русь! Великая бескрайность,
Глубь озёр и даль ржаных полей,
Тонких верб извечная печальность
И задор танцующих дождей.

Сказывают, бросила на счастье
В речку Богородица звезду,
Чтобы непременно возвращаться
К заводи по лунному мосту.

С той поры восходит на рассвете
Зорька в ниспадающих шелках,
Призрачен, божественен и светел
След её на белых облаках.

Вряд ли где-то так же зреют росы,
Льётся тишь и виснут над прудом
Чудные берёзовые косы,
Лиственным сияя серебром.

А в деревне важничают гуси,
Лают псы, враждуют петухи,
Чьих хозяев сроду не отпустят
От себя родные уголки.

Это Русь с грехом своим и верой,
Правдой дум и дверью на засов!
Только Русь помолится усердно
О врагах своих у образов!

И понять не смогут иноземцы,
Яблоневым запахом дыша,
Что такое божья искра в сердце,
Русский дух и русская душа. 

Не я!.. Не мы!..

Видали старенькие улицы
Жильцов, ведомых на страдание.
В народе раны не рубцуются,
Когда меняются названия.

Не я соборы обезглавливал,
Не я манил Россию к пропасти,
Не я людей в могилы сталкивал,
Но тут мой дом сегодня, Господи!

Прости за годы сатанинские
Страну благую и привольную, 
Где часты слёзы материнские
И чтимы дух и доблесть воина!

Не мы в броне горели заживо, 
Не мы от пуль в атаках падали, 
Не мы дошли до крова вражьего
С победой, честью и наградами.

Не нам судить отцов за промахи,
Не нам ошибки их оценивать!
Не нам, а им Европа под ноги 
Цветы бросала за спасение!

Зарю над утренними росами
Не я зажгу, не мне и шествовать,
Кругом белеют церкви, Господи,
Взнеси её свечой божественной!

И засияют снова улицы,
Где камни трескались от пламени.
В народе прошлое рубцуется, 
Когда живёт в сердцах и памяти.

Мать

Вышла рано мать под звездою встать
Пред часовней с крестом Всевышнего,
После всех молитв, поправляя прядь,
Поняла, что они услышаны.

Разнеслось потом звонким шёпотком:
— Будь, природа, сестрою названной!
Там вон дворик мой и уютный дом,
В нём живём и успех не празднуем.

Ну а ты, река, с нами будь всегда,
Пусть текут сожаленья в прошлое,
Оставляй для нас, принося сюда,
Дни отрадные, жизнь хорошую!

Материнских слёз и ночей без снов
Долей выплачено немереной,
Лишь бы счастью быть на земле отцов,
И в России жилось, как в тереме.

Забирай, рассвет, злополучье вдаль,
Мир — основа любви и здравия!
Рассыпай, заря, свой благой янтарь
Над святой землёй православия!

Ветры добрые, вы храните твердь,
Поклоняясь селу и городу!
Да откроется постучавшим дверь
И разделится радость поровну!..
 
Приходила мать под звездой стоять
Пред часовней с крестом Всевышнего,
За детей просила, и Божья Мать
Те молитвы её услышала.

*  *  *

Сельский дом зацелован ливнем,
Туч расходится сводный хор,
Блещет лужами возле лилий
Обрамлённый оградой двор. 

Много слёз обронила крыша,
В мае грустным бывает дождь,
А при грозах частенько слышно,
Как сирень сотрясает дрожь.

Благодатен покой в глубинке,
Пышно солнце на тополях,
И у церкви, клонясь к тропинке,
Ивы молятся о краях.

Просят солнце сиять безбрежно
Из высокой голубизны,
Чтоб являлись как можно реже
Бури с северной стороны. 

Птицы радостно ширь земную
Хвалят стаей, качая ветвь, 
Их протяжное «Аллилуйя!»
Побуждает любить и петь.

Быть ли лету сухим и знойным
Или с крыши стекать слезам,
Знает ветер над колокольней,
Верный нашим святым местам.

Мои молитвы о тебе

Полна волнений беспрестанных
Душа в холодном октябре,
Многообразны и спонтанны
Мои молитвы о тебе.

За ради благ твоих и счастья
О жизни светлой и большой
Молюсь и в хмурое ненастье,
И в ясный день, и час ночной.

В дожди наряженная осень
Под монотонный их мотив
Святым угодникам доносит
Стихи слагаемых молитв.

Молюсь в часовенках и рощах,
В уюте дома и в пути,
Целую роз сухие мощи
В местах рождения любви.

К тебе по мокрой позолоте
Приходят мирные ветра,
Чтоб спеть с надеждой в каждой ноте
Мои молитвы у двора.

А здесь порой ложится иней
На крышу дома и траву,
И возле высохшей полыни
Седеет верба поутру.

Все кроны ветхостью похожи,
Желтея в низкой синеве,
Где, знаю, слышит ангел божий
Мои молитвы о тебе.

Услышь и Ты, наш Чудотворец,
Как о возлюбленной своей
С мольбой взывает богомолец
В краю дубравных алтарей!

*  *  *

Текут и текут дождинки
По нежной листве берёз,
Любые ведут тропинки
Концами своими врозь.

Одетая пышно осень,
Когда опустилась мгла,
Явилась красивой гостьей
И долго меня звала.

Сердилась, стучала ночью
Макушкой куста в окно,
С крыльца не сводила очи,
Целованные давно.

Сломала ветрами вербу
И прочно, как на века,
Над домом прибила к небу
Огромные облака.

Забросила месяц славный
Куда-то в сырую хмарь,
Чтоб мне не светил исправно
Небесных высот янтарь.

Оставила на травинках
Следы и премного слёз,
Любые ведут тропинки
Концами своими врозь.

Я ждал её средь угодий
До пения петухов,
Забыв, что она приходит
С другой стороны лугов. 

*  *  *

Потемнел бы мир, стал другим,
И душа бы ночами ныла,
Повторяя печали гимн,
Если б ты меня не любила.

Я тогда не писал бы строк,
Превращались бы вёсны в зимы,
А мой дом – в ледяной острог,
Тишью стиснув невыносимой.

Начинается всё с тоски
И желанья хоть раз коснуться,
Пусть во сне, дорогой руки
И однажды на ней проснуться.

Продолжается жизнь потом,
Ум терзая виденьем нежным,
Зори  светятся за окном 
Силуэтом одним и тем же.

Безупречной красой всходя
На курган синевы по краю,
Гордой статью они тебя
Лучезарно  напоминают.

Есть в любви золотой расцвет,
Есть таинственные глубины,
А ещё — бесподобный цвет
Зацелованных губ любимой.

Век бы страстность я их берёг,
Но насколько б меня хватило,
Если  снова туда – в острог,
Если б ты меня разлюбила.

*  *  *

Она была здесь гостьей тишины,
Её духов везде витает запах,
Как свежесть луговая при закатах,
Как майское дыхание весны.

Вопросы образуют шумный рой, 
Неверие при этом воедино
Сплетается холодной половиной
С горячими ответами второй.

Навек запомнив женские шаги,
Их мне воспроизводят половицы, 
Когда в так называемой светлице
Хожу один, массируя виски.

Она вещей касалась на ходу,
А позже через светлое окошко
Разглядывала клёны и дорожку,
И облачную в небе красоту.

Мизинчиком потыкала в стекло,
Отметины нарочно оставляя, 
Но вскоре загрустила, понимая,
Что время для визита истекло.

Дневная пыль. Начертаны слова,
Похожие на ряд опавших листьев,
Взамен звонков и трогательных писем:
«А говорил любовь всегда права…»

Снежные кони

Понеслись табунами кони,
Кони снежные, кони-вьюги,
И куда их, безумных, гонят
Эти ветры со всей округи!
 
Все одной серебристой масти,
Всех взрастила зима для воли,
Устремились за дальним счастьем
Скакуны по большому полю.

Мчатся сивки гурьбой собратьев,
Мчатся резво, вздымая хлопья,
Иллюзорной свободы ради,
Презирая судьбу холопью.

Тот остался, в кустах белея,
А другой развернулся птицей,
Под копыта подставил шею
Над споткнувшейся кобылицей.

Стал позёмкой и стих в сторонке
Возле новой своей подруги.
Скрылись вскоре в безумной гонке
Кони снежные, кони-вьюги.

Ходят белыми облаками
В дни, когда небосвод лучится,
Конь с раздробленными крылами
И красивая кобылица.

*  *  *

С ветвей листву срывает осень
И устилает ею улицы,
Вот-вот ветра нагрянут в гости, 
А в парке голуби целуются. 

Фонтан стоит огромной кружкой,
Храня на дне осадки августа.
Гранитный рядом мыслит Пушкин:
«Уж век иной, но те же казусы». 

Как прежде, путь тернист и зыбок
В любви от краха до Виктории,
Всё также полон мир ошибок 
И сердце каждого зашторено.

Она казнить себя просила, 
Дрожа от внутреннего холода;
Мой меч на кровь благословила
И грешную склонила голову.

Канатоходцами друг к другу 
Мы с ней прошли по тросу времени,
Не грозны там ни зной, ни вьюга,
Опасен — миг оцепенения. 

В глаза глядела – чем не пара,
Чем не милы уста и грация?
Ей дождики кричали: «Браво!»,
А гром устраивал овации. 

У алтаря в наряде белом
«Люблю его!» – шептала Господу,
В последний миг  оцепенела…
Любила ли, чаруя поступью? 

Пронесся луч, и обагрились 
Макушки верб на нашей улице,
А в парке голуби влюбились
И возле Пушкина целуются. 

*  *  *

Она – любви моей галактика,
Она стройна и ослепительна,
Она горячих грёз фантастика
В холодной серости обители.

Её чудесны очи ясные,
Волнисты пряди с завитушками,
Вослед таким глядят напрасно те,
Кто женщин путает с игрушками.

Она – души моей владычица,
Она — и зорька, и бессонница,
Она миров своих опричница
И пылких чувств моих виновница.
 
Стихи нисходят вереницами
О ней, не раз во сне целованной,
О ней, парящей гордой птицею,
Любимой и не окольцованной.

О ней моя картина белая
С берёзками и снегопадами,
Средь них она румяной девою
Идёт ко мне и в руки падает.

Такой же снег ложится под ноги,
И тот же свет висит над улицей,
Где в этот час лишь злые дворники
Да кроны мёрзлые сутулятся.

Она – любви моей галактика,
Она звездой судьбы увенчана,
Она – далёкая, как Артика,
Однажды встреченная женщина. 

*  *  *

 Здесь мирно жизнь твоя струится,
И лучик падает всегда
С небес в окошечко светлицы,
Где ночью тихо спит звезда.

Вокруг села петлёй знакомой
Сомкнулись щупальца дорог,
Всё так же в доме — лик иконный
И тот же благостный мирок.

Узка садовая дорожка
К цветам и вишням от крыльца,
Летают пчёлы, дремлет кошка
Под трель пернатого певца.

В края великого раздолья
Заходят тучи по пути       
И льют на здешние угодья
Свои обильные дожди.

Во время бурного ненастья,
Когда не видно за версту,
Всё рвется, кажется, на части,
И веришь небу и кресту.

Но жизнь меняется и длится,
И лучик вновь скользит сюда —
С небес в окошечко светлицы,
Где ночью тихо спит звезда.

Живи, театр!

Искусством полнится обитель, 
Где лжи и злу не править бал,
Входя, не встретит добрый зритель
Кривых и розовых зеркал.

Аншлаг. Волнуются артисты,
Вот-вот последует звонок, 
И станут стенами кулисы, 
И зал откроется у ног.

Живи, театр! Под гром оваций
Блистай, придуманный герой, 
И дай нам повод посмеяться 
В рядах открыто над собой!

Здесь дух витает поколений,
Всему началом служит дверь,
Открыв её, шагают к сцене,
Твердя: «Иди, дерзай и верь!».

Актёр горячим монологом
Проникнет в души и умы,
Сейчас ему играть пророка,
А завтра демона из тьмы.

Живи, театр, меняй афиши,
Но грешный мир являя наш,
Заставь увидеть и услышать,
Как в нём рыдает персонаж!

И пусть любовь имеет право
На роль чудесную свою,
Пускай звучит великой правдой:
«Мой зритель! Я тебя люблю!».

Сотрётся грим, погаснут люстры, 
Последним выйдет режиссёр,
И жизнь то весело, то грустно
Продолжит с нами разговор.   

Живи заботой бесконечной
Не ради значимых наград,
А ради чувств, больших и вечных,
Твоё величество, театр!

Органист

К вершинам звука путь тернист,
Идёт к органу органист.

Семь нот восходят в бесконечность,
Где в чудных кладезях Минервы
Хранит незыблемая вечность
Ушедших гениев шедевры.

Аскет, живущий в мире Баха,
Презревший блеск иных пристанищ,
На миг застыл и после взмаха
Коснулся старых добрых клавиш.

Порыв души высок и чист,
Преобразился органист.

Всплывает звучно из-под пальцев
Мотивом нотного потока
Рассказ влюблённого страдальца
В манере стильного барокко.

Любовь не кроткая богиня,
Она великих подчиняла,
Талант и женскую гордыню
Она случайно повенчала.

«Корону нот» создал регистр,
Царит в миноре органист.

Чудесной даме гимн прекрасный
Сменился музыкой смятений,
Вскипел мечтанием напрасным
Аккорд отвергнутых стремлений.

Рождают плещущие руки
То зычным forte, то piano
Неописуемые муки
Внутри ревущего органа.

Струится пот. Последний лист.
Изнемогает органист.

Восстала, бурей разразившись,
Басов магическая сила,
Но, как всегда, не покорившись,
Творца любовь не отпустила.

Рука на клавишах поникла
С последним вихрем урагана.
Взыграло гулко… и затихло
Сердцебиение органа.

Сутул,  угрюм и неказист
В толпе идущий органист.

*  *  *

Я России моей — мгновение,
Очень русское, очень малое,
Но текут, словно воды талые,
По страницам стихотворения.

В них воспеты луга и тропочки,
Деревеньки и небо с птицами,
Где с утра золотыми спицами
Солнце вяжет для рощиц кофточки.

Будь искусником я талантливым,
Рисовал бы с утра до вечера
Храмов профили безупречные
И над ними — небесных ангелов.

Тем, кто вечно о ближних молится
И тому, кто за веру ратует,
Сотворил бы икону в радуге
С ликом плачущей Богородицы.

Слишком многое мы утратили,
Клинья бед вышибаем клиньями,
Оттого б заструились ливнями
Слёзы Божьей Пречистой Матери.

А закаты писал бы с горестью,
Как полымя времён антихристов,
Что царили в стране расхристанной
И следили за каждой совестью.

Мы за прошлое не квитаемся,
Всех готовы прощать и далее,
Были чадами православия,
Православными и останемся.

Жили мы и живём в терпении,
Крест великий несём без устали,
Потому что мы души русские
И России своей мгновения.

Поэты

Мы разные! Есть и русые,
Чернявые и седые,   
И любим напевы русские,   
Поля и дома родные.

Зовёмся за слог поэтами,
И тонких материй ради 
Поэмами и сонетами
Исписываем тетради.

Горячие посвящения 
Слагаем своим любимым, 
От всякого злоключения
Молитвами их хранимы.

Не винтики мы политиков, 
Но часто, глася о чести,
Маячим в прицелах критиков
Мишенями — в перекрестьях.

На слабых не глянем искоса,
Нам святы законы сердца,
По вере и духу сызмальства
Мы братья в миру и сестры.

Поэзия — есть вселенная,
Где ярких не счесть созвездий,
Сияют — благословенные,
Иные — мерцают в бездне.

Нам чуткость и понимание
Даны, чтоб тягучей гущей
Людские переживания
Процеживать через души. 

Сойдя на конечных станциях,
Мы к райским богам и птицам 
Уйдём, а стихи останутся
Наследием на страницах.

 

 

Псковская литературная среда. Проза. Ольга Сереброва

Ольга Сереброва

Сереброва Ольга Васильевна родилась в 1977 г. в Ленинграде. Окончила геологический факультет Санкт-Петербургского государственного университета.
Работала в экспедициях. Самостоятельно освоила редакторское дело. Сейчас работает внештатным литературным редактором Издательского дома «Нигма». Собирает слова для Псковского областного словаря и материал для диалектологов.
Живёт в д.Трубино Себежского района Псковской области

Ветвянка
(сказка из сборника «Ветвянкины сказки»)

Края наши громко не прославлены — нету здесь ничего яркого да приметного. Ни гор огнедышащих, ни огромных водопадов, да и океан далече. И городов больших тут от века не строили, редких ремёсел тоже не водилось. Да и погодой не удивишь. Вот север льдами да снегами богат, юг теплом славен, а здесь всего понемногу — лето с зимой и весна с осенью поровну год меж собой делят. А нам того и надо. На юге вон, говорят, снегу дивятся, северяне лета толком не знают — весь год в меха кутаются. А у нас всё по-положенному: и морозно бывает, и жарко; и сухо, и мокро; и вёдро, и хмарь.
И места опять же разные: то низинка болотистая, то холм крутой, то ровница — всё рядышком. И речки есть, и озёр много. И леса всякие: бор-беломошник или вот берёзка карликовая, будто с севера к нам попала, а рядом дубрава, да с липами, вязами, бересклетом… Грибов, ягод много — тут и морошка с голубикой, и земляника с ежевикой, а черники, брусники, малины, клюквы — без счёта. Зверьё тоже живёт, а уж птицам раздолье, потому место — на любой вкус. Кому вода нужна, кому луга, кому густой ельник или светлый кустарник… Всего хватает. В общем, нескучный край. А ко всему прочему есть у нас одна особинка. О ней и речь пойдёт.
Не знаю, как в иных местах, где люди ведать не ведают, откуда взялись стародавние сказки, а у нас в деревне помнят, от кого пошли те самые занятные сказки, что только в наших краях и сказывают. Про этого человека впору про самого сказку сложить — кто пришлый услышит, ни в жизнь не поверит, что так дело и было.
Жили в нашей деревне муж с женой. Жили уж годов, верно, тридцать, а детей всё не было. И очень они по детям скучали. Особенно жена — ну ясно, женщина. И вот как-то собирала она рябину да нечаянно веточку обломила. Повинилась перед деревом, за ягоды поблагодарила, а веточку эту домой принесла, нарядила куколкой и поставила на печь. Полюбовалась, повздыхала по дочке невынянченной да пошла скотину обряжать. А вернулась — в избе девочка сидит. Сама маленькая, а глаза строгие, глубокие — совсем не по-здешнему. Особые глаза. А взгляд ясный, чистый. Волосы светлые, а платьишко простое, не то серенькое, не то коричневое и немного на те лоскутки походит, в которые куколка-то наряжена. Сидит эта девочка и рябиновые ягодки на нитку нижет — бусики себе мастерит, совсем как наши девчатки. Женщина глядит на неё — не наглядится, любуется — не налюбуется, и пошевелиться не может. Наконец отошла немного, смотрит — а куколки на печи-то и нет. Тут она и поняла, что это дочку ей рябина подарила. А как народилась она из веточки, то и назвали девочку Ветвянушкой, Ветвянкой.
Скажут, не бывает, мол, такого — где ж это видано, чтобы человек от дерева народился? Да и где она сейчас, Ветвянка-то? Если давно померла, так где хоть могила? Такие вот умники — главные дураки-то и есть: всё им объясни да докажи, да ещё чтоб к их понятию подходило. А того невдомёк, что в понятие-то ихнее не всё на свете вмещается. Вот и размусоливают — не бывает этого, да не бывает того. А почему не бывает, спроси. Да потому только, что в их голове не укладывается. Такие ещё любят про тайные знания порассуждать — мол, скрывают от нас правду и надо, мол, до правды той докапываться. А чего скрывать-то? Правда, она сама себя бережёт. Не всякому видна, хоть и лежит открыто. А этот умник пройдёт мимо правды да не заметит, а заметит — так не поверит. Вот сам от себя её и сокрыл. И на других пенять нечего, коли ум наизнанку.
А я так скажу: особой душе и жизнь дана особая. И это так и быть должно. Ей и дороги такие в мире открыты, какие обычным людям, вроде вот нас, не просто заперты, а и невидимы. Умник-то быстро рассудит — чего, мол, не вижу, того не бывает. А так ли оно на деле? Ну да ладно.
Росла Ветвянка у всей деревни на примете — одно, что от рябины дочка, а другое — очень занятные сказки сказывать умела, да всё незнакомые. Сказки её у нас и поныне люди помнят — от прабабушек да прадедушек слышали в детстве, да в ум запало. Непростые эти сказки. Совсем непростые. Даже и сказками не назовёшь — ни тебе битв с чудищами, ни походов в тридевятое царство, ни ковров-самолётов, ни другого какого волшебства-чародейства… И не про давешнее они, а прямо про сегодня. А всё же древние сказки. Очень древние.
Мне вот про Деревья больше запомнилось. Про них разговор отдельный будет. Может, Деревья ей и рассказали эти сказки, Ветвянке-то. Деревья она любила и понимала до тонкости — всё ж ей родня. И говорили они с ней. По-своему, конечно. Вроде как на другом языке. А её и по-нашему каждая травка понимала. Мне вот прадед сказывал, что своими глазами в детстве видал. Рос у них в доме на окне цветок. Как по науке его величают, не знаю, а у нас декабристом прозвали. За то, что зимой цветёт. В нашем краю таких нету, из города откуда-то привезли. Ну, люди и заходили поглядеть — интересно им. И Ветвянка, конечно, тоже забегала. Даже чаще других. И вот зацвёл этот декабрист. Красиво. Как будто звёздочками увешан. А день-то зимой короткий, вот он цветочки и складывал чуть не сразу после обеда — как солнышко сядет. И Ветвянка всё не заставала раскрытым его поглядеть — дел-то зимой не меньше, чем летом, светлой поры на всё и людям не хватает. И вот прибегает она, опять же под вечер, а цветок уж спит. Она и вздохнула: не успеваю, мол, на тебя поглядеть-полюбоваться. И что бы вы думали? Минуты не прошло — раскрылся цветок! На дворе темень, а он стоит красуется — все свои звёздочки растопырил. Так-то вот.

И другим ещё запомнилась людям Ветвянка. Как-то пришла мать в избу, а она прибирается — нарядным вышитым полотенечком полы моет. Мать и голос потеряла. Стоит да руками всплёскивает: что дочка наделала, ведь полотенце узорами расшить — не один день просидишь, а ещё ткань соткать надо, да лён напрясть, да сначала вырастить его, вымочить, высушить, вытрепать, вычесать… В позапрошлый год лён посадили да только нынче полотенце готово. И такие-то труды загубить, да для чего — будто полы вымыть нечем! Вон негодного лохонья-то сколько.
— Дочка, что ж ты наделала-то?!
Тут и отец заходит, увидел и тоже обомлел:
— Дочка, да ты ж ведь разумная у нас росла, как же ты так рассудила-то? Неужто не знаешь, как тяжко добро достаётся?
Посмотрела на родителей Ветвянка и говорит спокойненько:
— Очень хорошо рассудила, как и все судят. Вот ты, батюшка, недавно лес возил на дрова. Ладные деревья подбирал, не кривые, не сучковатые — чтоб кололись легко, чтоб в поленнице ровно лежали. Сколько лет росли, красовались, лес украшали, а теперь в печи сгорят, и деток не будет у них. Для того разве их земля поила, солнышко кормило? А в лесу остались деревья всё больше негодящие — кривые, да больные, да жидковатые. Они и станут семена раскидывать, деток растить. А детки-то по родителям выйдут.
А ты, матушка, траву целебную летом собирала — самые красивые да густенькие кусточки срезала, а какие поплоше, те на лугу оставила. Вот и думай, ладно ли — кто в питьё угодит, а кто семян народит. Так и я рассудила — самой лучшей тканиной полы помыла, а на утирку уж что осталось.
Переглянулись мать с отцом, глаза потупили, стыдно им стало. Смотришь, старик хворост да разный негодный сухостой из лесу возить начал и другим мужикам заказал лес губить ни за что. А мать по травы пошла с соседками да и говорит, как дочка научила, как по-хорошему, по-человеческому-то всё устроить — чтоб и себе польза, и лугу не урон. Ну и конечно, историю эту с полотенцем соседкам рассказала. Подивились соседки и тоже устыдились — ведь как грабители какие поступали. Сами зареклись и дочкам-внучкам заказали. Вот с тех пор и пошёл у нас обычай, вроде даже игры: пойдут детишки в лес по ягоды или по грибы, а то на рыбалку, да ко всему присматриваются — к деревьям, кустам да ягодным кусточкам, к цветам тоже. В каждом роду самые красивые ищут. Кто быстрей, наперегонки, значит. Найдут — ниточку красную повяжут. И что там деревья — даже травку простую с такой ниточкой у нас никто тронуть не смеет.

Так вот и прожила в нашей деревне Ветвянка девяносто шесть годов. А потом ушла. Кто говорит — померла или сгинула, да только дело тут непростое. Люди-то сами не видели, а догадаться — догадались, как оно было. Есть тут в ближнем лесу полянка. На южном склоне крутого длинного холма. Вроде бы обычная с виду, только и примет, что лишайники на ней густые да крупные растут, и всякого сорта — и зеленоватые, и почти белые, и кувшинчиками с красным горлышком, и полыми пальцами… Как ковёр. И грибов там по осени богато. А так — полянка и полянка. Только человеку там покойно и как-то радостно делается. Доброе место. И Ветвянка туда часто наведывалась. И вот прошло года три или четыре, как она пропала, и нашли ребятишки на этой полянке молоденькую рябинку, да такую стройную и красивую, что сразу красную нитку на веточку ей повязали. И чем старше, тем краше деревце становилось. Наши-то в лес часто ходили, и всякий раз времечко улучат мимо пройти, рябинкой полюбоваться. Так и росла она у людей на примете, пока не состарилась, не легла на кудрявый лишайниковый ковёр. Вот люди и думают — Ветвянка это. А проростки её по всему лесу расселились — птицы уж постарались.
Ну, и сказки её остались, конечно. На памяти у людей. У нас их все с детства знают. И рассказывают тем, кому послушать охота. Слова-то каждый свои подбирает, а у всех на одно выходит. Это у нашенских-то. А вот приезжим всё больше обёртку подавай, да покрасивее. Так уж они в городах у себя привыкают. А сути-то за этими красивостями и не видать. И как начнут наши сказки пересказывать — хоть уши затыкай. Всё переиначат. И не со зла, а просто от непонятия. Вроде про то же самое говорят, но совсем по-другому выходит. Самые верные слова ложью звучат.
Вот и надумали мы записать Ветвянкины сказки, как в наших краях сказывают. Потому — сохранить их надо. На пользу они людям. Кто понять и прочесть сумеет, конечно, — не поторопится. Всем миром мы эти сказки собирали, со всей деревни. Кто что помнит — то и рассказал, как смог. Всякие тут сказки. Иные вроде как легенды. Раз послушаешь — задумаешься, а задумаешься — ещё послушать тянет. А иные простые, вроде побасенок — детишек впору забавлять. Только все хороши по-своему. Может, потом и ещё какие-нибудь вспомнятся — кто знает.


Самая странная сказка
(сказка из сборника «Ветвянкины сказки»)

И вот он пошёл. Идёт, идёт, идёт. День идёт, два идёт, долго идёт. Пришёл вроде. Бревно поперёк дороги лежит. Смотрит он, смотрит. Большое бревно. Перелезть — высоко, подлезть — низко. Что тут делать?
Оглядывается — птичка сидит. Маленькая. И головку так набок, устала птичка. Протянул он руку — не улетает. Крошек тогда на ладонь накрошил, угощает её. Птичка крошки увидала — головку подняла. Одну клюнула — вдвое больше стаёт. Другую клюнула — втрое больше стаёт. Все склевала и большая-большая стала. Неба не видать, ничего не видать. Одна птичка.
Взяла его клювом за шкирку, как кошка котенят. Понесла. Себе на спину принесла. Зарылся он в перья, сидит. Вот полетела птичка. Летит, летит, долго летит. Так через бревно перелетела. Опять за шкирку его взяла и на землю опустила. Вот стоит он, смотрит — птичка снова маленькой стала и головку опустила. Спит птичка.
Поклонился он птичке, оставил ей крошек, дальше идёт. Идёт, идёт, долго идёт. Дорога в гору пошла. Лезет, лезет, высоко лезет. На гору залез. Смотрит назад — бревно то видно. Маленькое. Как прутик вот. Высоко залез. Страшно. А слезть никак. Тучка подошла. Смотрит он — стоит тучка. За гору зацепилась. Стала тучка гору дождём поливать. Льёт, льёт, льёт. День льёт, второй льёт, долго льёт. И стала гора таять. Меньше и меньше стаёт гора. Ровное место стало. Так на землю его опустило. Отцепилась тучка, дальше пошла.
Он мокрый весь, дрожит, птичкины перья вспоминает — тепло там. Да нету птички. И крошек нет. Размокли крошки. Стоял он стоял, долго стоял. Холодно стоять. Дальше пошёл. Вот идёт, идёт, идёт. День идёт, второй идёт, долго идёт. Платье высохло, волосы высохли, сам согрелся. Хорошо идёт.
До реки дошёл. Большая река. На берегу стоит, другого не видно. Дубы на берегу растут. По ста лет, по две-сте лет, по три-ста лет растут. Старые дубы, большие. И волны по реке бегут. Большие волны. Ветра нет, а волны как дубы высокие. Жарко от них, как вот от огня жарко. На дубах листья сворачиваются, ветки над рекой обгорают — чёрные, как угольки всё равно. И рыбки чёрные в реке играют. Волны лёгкие, как пламя в печи. Ветерок дунет — на берег клонятся. А дубы не пускают. Ветвями путь загораживают.
Он стоит смотрит. Жалко дубы. Ночь настала. А от реки светло — звёзд не видно. Волны на реке, как змеи огненные. Ветви на дубах, как змеи угольные, чёрные. Страшно ему чего-то. А стоит, не уходит. Да куда ж идти-то. Назад путь пропал, вперёд река не пускает. Ждёт он, ждёт, долго ждёт. Ночь мрак напустила, огни реки притушила. Жёлтые были — красными стали. Уснула река. Дубы не спят, реку сторожат, сохлыми листьями шуршат.
И он не спит, у дубов стоит, на звёзды частые глядит. Вдруг видит — птичка та на небе. Звёзды там клюёт. Какую клюнет — та вниз катится. Одна катится, вторая катится, много катится, и все в реку падают. От звёзд светлой река стаёт. Остывает река. Была золотом — серебром стала. Была огнём — водой стала. Мягкая река, ласковая.
Солнце взошло. На дубах ветви зазеленели, листьями покрылись. Хорошо стало, радостно. К реке он пошёл. Стоит смотрит — плыть далеко. Не доплыть — устанет, на дно пойдёт. Как тут быть? Поднял голову — с неба перо падает. Большое перо, его самого больше. Птички той перо. Голову опустил — ветки лежат. Хорошие ветки, крепкие. Дубы веток надарили. Взял он ветки, плот связал. Взял перо, в серёдку воткнул. На воду спустил, поплыл по реке. Плывёт, плывёт, плывёт. День плывёт, другой плывёт, долго плывёт. На дальний берег плот правит. Пить захочет — водички попьёт. Есть захочет — река рыбку даст. Хорошо плывёт. Рыбки светлой чешуёй блестят. Звёзды это в реку падали, и звёздный свет к бокам прилип.
Плывёт, плывёт — тот берег видно. Там тоже дубы растут. Ветви зелёные. Ветвями машут. Пристал к берегу, перо уронил, на плот уложил. От берега тропка идёт, дубы огибает. Вдоль тропки цветы белые. Как звёздочки горят, лучики пускают. Хотел сорвать один — жалко стало. Пускай его растёт. Дальше пошёл. Идёт, идёт, идёт. Под дубами сумрачно. Только цветы сияют. Тропка туда-сюда виляет. На тропке следочки маленькие. В ту же сторону идут. На его шаг четыре делают. Цветы следочкам кланяются, и те светиться начинают. Назад оглянулся — тропки нет. Цветов нет. Следочков нет. Всё сумрак покрыл. Дальше идёт. Идёт, идёт — кончилась тропка. На поляну вышел.
На поляне сплошь цветы лучистые. Светло от них. Дубы опушку сторожат. Посреди цветок растёт. Как огонь в ночи, красный. Как яхонт, прозрачный. Как изба, большой. Подходит к нему. Лепесток вниз отогнулся, крылечком стал. Внутри звёздочки золотистые, как ковёр. Зашёл он. Вокруг лепестки — стены красные, над ними потолок — небо синее. По небу облачко плывёт. Остановилось прямо над цветком, внутрь нырнуло. Смотрит он — как одеяло стало. Пушистое, мягкое. Прилёг он — тепло, хорошо. Спит.
Проснулся. Солнце взошло. Стены яхонтовые сквозь светеют. Рядом девочка сидит. Личико белое, платье белое, волосы белые, ножки босые белые. Сама махонькая. Из облачка одежу шьёт, стегает. Шубу сшила, шапку сшила, рукавицы сшила. Ему даёт. Взял он, надел — тепло, мягко. Поклонился девочке. Говорит она:
— Хороший ты, добрый. Птичку пожалел, покормил. Дубы пожалел — птичка сил набралась, высоко полетела, реку звёздами погасила. Цветок пожалел — меня увидел. Такого ждём. Далеко-далеко мороз и холод. Там Север стоит спит. Давно спит. Как дерево стал. В шубу закутался, руки в рукава длинные спрятал. Рук много. Десять а то два-на-десять. Руки как ветви. На рукавах нитки про всех навязаны. Длинные, толстые — долго жить кому, многим родичам рождаться. Короткие, тонкие — мало жить кому, родне умирать.
Давно назад злой Шишля был. Ходил медленно, говорил медленно, всё медленно. Нас не любил. Наши ножки лёгкие, шажки быстрые, руки проворные. Пошёл Шишля туда, где холод, где Север спит. Нашёл нашу нитку — белую, лёгкую, узорную. Оборвал нитку Шишля, тоненький кончик остался, короткий. Нам не долго жить. Мало нас стаёт. Север спит, помочь не может. Тебя просим. Прабабушка нитку плела, бабушка нитку плела, мать нитку плела, я сама нитку плела. Длинная нитка, крепкая, белая, узорная. Навяжи нашу нитку Северу на рукав. Долго жить будем, родни много будет, будем на облачках летать, в цветах ночевать, под дубами легко танцевать. Жить будем, радоваться будем.
Взял он нитку, за пазуху спрятал. Поклонился девочке, дальше идёт. Идёт, идёт, идёт. День идёт, второй идёт, долго идёт. Лесами идёт, горами идёт, болотами шагает, реки переплывает. Шёл, шёл, до холода дошёл. Смотрит — земля белая, звёзды белые, луна белая. Только небо ночное, тёмное. На небе ленты искрятся, играют. Дальше идёт. На земле покрывало белое, мягкое, пушистое. Шагнёт — ямку оставляет. Устанет — ямку большую сделает, ляжет, поспит, дальше идёт. Идёт, идёт, долго идёт. Дерево впереди видать. Большое дерево, само белое, ветви белые. На ветвях нитки навязаны. Вокруг ямы большие. Злой Шишля ходил. То не дерево — то Север спит.
Он к Северу пришёл. Нитку из-за пазухи достаёт. Тут воздух загудел — злой Шишля налетел, чуть нитку не отобрал. Он в сторону скочил, в ямку сел. Ямка белая, шуба белая, шапка белая, рукавицы белые — не видать его. Сидит, затаился, ждёт. Злой Шишля вокруг ходит, рычит. Тут Север услыхал, проснулся. Руками тряхнул, на Шишлю взглянул. Нашёл нитку Шишлину. Белая была, да засалилась, закоптилась. Злой когда Шишля стал. Север нитку взял, оторвал. Сразу упал злой Шишля, насовсем упал. Нет больше злого Шишли.
Тот наш из ямки вылез, к Северу идёт. Подошёл, нитку дал — белую, крепкую, длинную, узорную. Взял Север нитку, расправил — понравилась нитка. На рукав навязал. Его взял, полой шубы накрыл.
Тут светло стало. Солнце в небе сияет. Он на лугу зелёном лежит, на облачка глядит, девочку белую вспоминает.

Вот такую сказку, ребятки, слышал я от бабушки своей. Старенькой совсем бабушка была. Любил я эту сказку, то и дело приставал — скажи да скажи. Куда бабушке от внучка деться? Сказывала, конечно. Но сколь я ни выспрашивал, кто такой Он, зачем и куда пошёл — не помнила того бабушка. Так что — за что купил, за то и продаю: рассказал так, как мне самому когда-то сказывали. Уж что есть. Не взыщите.


Вьюжные жаворонки
(глава повести «Ясная пора»)

Ночью в доме запела западная стена. Брёвна на ней старые, тёмно-коричневые и все в трещинах. Кое-где в трещины можно просунуть ладонь. А если заглянуть в самые маленькие, увидишь то тут, то там спрятанное поползнями семечко — зимний запас. А вот мха между брёвнами почти не видно — расторопные птицы давно повытаскали для гнёзд всё, что можно было достать.
Стена выглядела такой ветхой, такой ненадёжной. Но для жильцов дома это была самая удивительная, самая любимая стена. Она всегда пела под дождём и ветром. Ветер швырял в неё капли, словно горсти бусин, и под их ударами брёвна тренькали и блямкали что твои струны. Это был не просто стук, с каким дождь барабанит по крыше, — дерево отзывалось музыкальным звоном: кап — треньк, кап — треньк, будто незримый и очень искусный музыкант наигрывает песенку. С каким удовольствием в доме слушали эту музыку! Как радостно встречали промозглые балтийские ветра — ведь именно они приносили песни!
Может, сосны, из которых сложен дом, росли когда-то у берегов Балтийского моря и теперь пели, радуясь родному ветру? Ясень с Ясной в этом не сомневались.
Дом и правда был построен давным-давно. И очень далеко от их деревни. Вот ведь как: стоял себе на крепком каменном фундаменте больше полувека, а потом — раз! — и оказался в другом месте, и живёт здесь уже почти сотню лет. Внутри он часто менял убранство — бревенчатые стены скрылись под постоянно обновлявшимися обоями, появлялись и исчезали всевозможные перегородки по вкусу очередных хозяев; крыша стала напоминать стопку блинов, когда на прохудившуюся дранку положили новый слой, а через много лет поверх него — серый шифер… Под коньком каждое лето гнездились трясогузки, под стрехой — воробьи, на чердаке — летучие мыши и деревенские ласточки. И только снаружи брёвна по-прежнему то мокли под дождём, то высыхали под солнышком, то подрагивали под порывами ветра. А потом научились петь.
И вот сегодня ночью старые брёвна снова запели. Но не звонко, а как-то глухо, необычно. Гудел ветер, и что-то погрюкивало на крыше — наверно, неплотно прибитый шиферный лист. А наутро настал странный день — и светлый, и тёмный. Светлый от белоснежных сугробов и тёмный, пасмурный — от плотных серых облаков. За окнами кружила весенняя вьюга. Мокрый снег — лепень — налип на западную стену, на стволы всех деревьев с западной стороны, на скаты крыш, столбы заборов… Словно бы сказочный великан, стоя лицом к востоку, обвёл всё вокруг белым мелом. Мир стал двухцветным: встанешь по ветру — всё белое, обернёшься — всё чёрное.
А вьюга и не думала прекращать свой танец. Кружили и кружили снежинки, и едва слышно пела стена. В такой день нет ничего лучше, чем сидеть дома, у тёплой печки. От снежной круговерти огонь кажется ещё уютнее. А между тем сегодня же канун равноденствия! Вот так вьюга подгадала — завтра, как сказала мать, пора встречать весну. День сравняется с ночью, а потом будет всё длинней и длинней — до самого летнего солнцестояния в конце июня. А сегодня можно заранее напечь для весны жаворонков и ещё тетёрок. Жаворонков! Напечь!
Ясень с Ясной оторвались от окна, где наблюдали за снежинками, и побежали на кухню. На Новый год они уже пекли печенье в виде птичек — вырезали их формочкой из тонкого пласта-лепёшки. Но сейчас мать готовит другое тесто — странное, своенравное. Оно не будет послушно лежать, когда раскатаешь, — станет вздыхать большими пузырями и пухнуть, устраиваясь на противне по-своему. Какие же птички получатся из такого? Ах да, мать сказала — жаворонки. Может, для жаворонков так и надо?
Тесто лежало на столе расплывшимся шаром. Все оторвали по большому комку, и мать показала, как раскатать его между ладонями в длинную колбаску. А потом взяла и завязала её. Как будто это не колбаска вовсе, а толстая верёвка. Вот так птичка! Не птичка — узелок. Но когда узелок этот лёг на стол, дети кое-что заметили — вроде как сложенные крылышки по бокам. Мать тем временем вытянула из верхнего кончика клювик и воткнула по обе стороны от него две сухих ягодки черники — глазки. А нижний кончик расплющила и острым ножом прочертила пёрышки. Глядите-ка: не узелок на противне, а самая настоящая птичка! Дети с восторгом повторили: узелок, клювик, глазки, хвостик. И вот у каждого по жаворонку. И как похожи! Волшебное, просто сказочное преображение! Ясна аж запрыгала вокруг стола, Ясень шумно к ней присоединился, высоко вскидывая руки, а мать с улыбкой наблюдала за диким танцем. На шум и гам заглянул отец:
— Что, жаворонки, — уже прилетели? Смотрите, печку крыльями не заденьте.
Это лишь подлило масла в огонь. Напрыгавшись вдоволь, детишки принялись за тесто, и скоро три больших противня заполнились весёлыми птичками — целая стая! Последние слепленные жаворонки были стройными, даже худенькими, зато первые растолстели — разбухли так, что толкали боками соседей. Пора и в печь.
Пока жаворонки румянились, мать достала из-под миски ещё одно тесто — ржаное. Из такого под Новый год все лепили козуль. Ясень с Ясной обрадовались — оно лучше всякого пластилина. Что же получится на этот раз? Оказывается, тетёрки.
— Такое печенье на севере пекли, — пояснила мать. — Давайте и мы попробуем.
Тетёрки были совсем другими. И даже вовсе не птички. Тут не к месту бурное веселье — дети сосредоточенно укладывали на кусочке фольги ржаную колбаску-ниточку. «Ниточка» довольно тонкая — не толще тех шерстяных, из которых мать тёплые свитера вязала. И выложить из неё узор совсем не просто: в центре размещаешь цветок, листик, птицу или зверя какого-нибудь, а дальше по кругу рядами спиральки, завитки, фестончики, просто линии… Как будто вышиваешь. Печенушки выходили большими, в две материных ладони. Ясень с удовольствием выводил причудливые цветы, а Ясна увлеклась фигурками животных и хмурила бровки, стараясь передать их облик двумя-тремя тестяными ниточками. Мать всё поглядывала на неё — получалось похоже, очень похоже. Под конец Ясна сделала даже муравья — ведь они почти самыми первыми появляются по весне. Муравей поднялся на задних лапках и широко раскинул в стороны передние, а мордочка выглядела удивлённой. Это же надо!
Увлёкшись тетёрками, ребятишки забыли про жаворонков — хорошо, мать была начеку. Рассматривать румяных птичек, ещё горячих от печного жара, — одно удовольствие! Ясень с Ясной просто покатывались со смеху, показывая друг другу то на одну, то на другую. Своевольное тесто, разбухая в печи, всех перекроило на свой лад: у одного голова склонилась набок, другой надул щёки, у третьего глаза навыкате… У каждого своё выражение лица, и почти у всех такое уморительное! Самых смешных показали отцу, и, к великому удовольствию детей, он так же весело смеялся, оторвавшись от толстой книги.
Тоненькие тетёрки пеклись быстро — их, не снимая с фольги, уложили прямо на под. Они не изменились от жара, только покоричневели и подсохли. Мать разложила готовых тетёрок на широком кухонном столе, и Ясень с Ясной замерли в восхищении. Даже жалко грызть эти хрустящие ржаные кружева! Интересно, как кому-то пришло в голову такое? Кто первым додумался? Ну конечно какая-то древняя женщина! Она ведь и шила и вышивала, и вязала и плела. Она же и пироги пекла к празднику. И вот однажды захотела испечь кружевное печенье — что здесь удивительного?
Чем дольше глядела Ясна на тетёрок, тем больше серьёзнела: это не просто необыкновенно, не просто красиво. Она задумалась обо всех людях, что жили раньше, — и здесь, и на севере, и вообще на земле. Они ведь так же радовались солнечным денькам, любовались снежинками, сидели в уюте своих домов у тёплых печей… И тоже стремились украсить мир и жизнь. Ясна так и представила: вот неизвестная женщина с улыбкой вешает на окно новую узорную занавеску, похожую на те, что висят у них в доме; вот мужчина вырезает на глинобитной, сырой ещё, печи самые разные цветы, а женщина подходит и ласково улыбается — и ему, и нарядной печке…
Девочка вдруг поняла, что они были похожи на неё, что и она, и Ясень, и отец с матерью могли бы жить с ними, в те далёкие времена, и все бы прекрасно поладили. Вот сейчас той женщины, что испекла такое печенье, давно уже нет на свете, а Ясна есть и думает о ней, чувствует, какой она была, о чём мечтала… Значит, та женщина не совсем умерла, не совсем исчезла, хотя прошёл уже не один век. А может, ещё через сотню лет кто-то вот так же задумается над ржаным кружевом и так же поймёт давным-давно ушедшего человека. Это удивительно. Ясна будто воочию увидела всех этих хороших людей, что жили на Земле и делали что-то светлое. Все они улыбались ей. Не было никакого забвения, никакой тьмы веков, как пишут в книжках! Хорошие люди живут на земле вечно. Может, и она сама, маленькая Ясна, сделает что-то такое, такое хорошее, что и о ней когда-нибудь будут так думать.

Вечером вьюга ещё кружила, но потише — не так гудел ветер, не так густо летели снежинки. Интересно, как там настоящие жаворонки? Март выдался таким тёплым, что они наверняка уже прилетели и сидят, небось, укрывшись от ветра и непогоды у какой-нибудь злаковой кочки.
А жаворонки-печеньки вместе с тетёрками стоят себе на столе — всем пока жалко их есть.
— Хорошие птички у вас получились под вьюгу. Но уж завтра мы этим вьюжным жаворонкам головы-то пооткусываем! — весело заявил отец, и Ясень с Ясной с ним согласились — пооткусываем!

К ночи вьюга угомонилась окончательно, мягко уложила на землю последние снежинки. Ясна вышла на крыльцо поглядеть — может, видно Большую Медведицу? Девочке всегда почему-то казалось, что эти семь звёзд не просто мерцают, а улыбаются. Всё самое хорошее всегда улыбается. И если небо надолго затягивалось облаками, Ясна скучала. Хотя нет, как же она забыла — их ведь не семь, а восемь! Рядом со средней звездой в ручке ковша есть ещё одна, совсем малюсенькая. У них красивые, как бы поблёскивающие, имена — Мицар и Алькор. По-арабски это значит — конь и всадник.
Если мысленно шагнуть по крайним звёздам ковша, а потом сделать ещё пять таких же шагов от донышка вверх, попадёшь на Полярную звезду. Так их с Ясенем научил отец. Она светит на конце ручки другого ковша, поменьше — Малой Медведицы — и по ней всегда можно узнать, где север. А ещё отец рассказал, что когда-то давно, примерно три тысячи лет назад, на месте нынешней Полярной была другая звёздочка Малой Медведицы, почти такая же яркая, и в то время звездой севера была уже она. Её так и называли, только по-арабски — Кохаб. А где-то двенадцать тысяч лет назад ближе всех к северу сияла синяя Вега. И когда-нибудь она туда вернётся.
Отец тогда запустил любимый Яснин волчок и объяснил, что наша Земля вертится, как и он. Только у волчка ось настоящая, а у Земли — всего лишь воображаемая. Но и ту, и другую при вращении слегка покачивает — когда волчок крутится быстро, кажется, что его ось стоит неподвижно и прямо, а стоит ему замедлить ход, сразу видно, как она начинает вилять туда-сюда. Но волчок маленький, а Земля большая. И её мысленная ось очень медленно описывает по небу огромный круг, а северный конец этой оси упирается то в одну звёздочку, то в другую. Так что, не звёзды смещаются — смещается сам север!
А вообще-то и звёзды тоже движутся, и много-премного лет назад наши первобытные предки видели по ночам совсем другое небо. Звёзды движутся и сейчас, но все они так далеко от Земли, что мы этого не замечаем. Но очень-очень нескоро, в будущем, кто-нибудь поднимет голову и вместо красивого ковша Большой Медведицы увидит какой-нибудь кривой утюг. Ясна не хотела бы жить под таким небом. Хотя это и интересно — посмотреть, каким тогда будет звёздный узор.
Она стояла на крыльце, пока не озябла. Хорошо, когда над землёй раскинуты звёзды. Хорошо, когда пахнет тающим снегом и всеми мокрыми запахами ранней весны — и ветками, и корой, и прелым листом, и пашней, и хвоей…

23 июля 2021 г. состоится творческая встреча поэтами г. Пскова

23 июля 2021 г. в 17.00 часов в актовом зале Псковской областной универсальной научной библиотеки состоится поэтическая встреча, посвященная Дню города Пскова

Прозвучат стихи современных псковских поэтов в авторском исполнении.

В рамках встречи состоится презентация презентация книги «Память поколений», изданной Псковским региональным отделением Союза писателей России по итогам реализации литературно-исторического проекта «Чтобы помнили».

 

Псковская литературная среда. Проза. Рената Окиньская

Рената Окиньская

Наталия Валерьевна Еропова (литературный псевдоним — Рената Окиньская) родилась в 1981 году Пскове. Окончила Современный Гуманитарный Университет, юридический факультет. Долгое время жила в СПб, потом на Дальнем Востоке, в настоящее время проживает в Пскове. Занимается семьей, воспитанием детей. Увлекается современной психологией, что находит отражение в творчестве.

Главный плюс его измены
(рассказ)

 

— Ярослав! – женщина, поджидавшая их у подъезда, бросилась наперерез. – Нам надо поговорить!
Вера опешила, переводила взгляд с мужа на незнакомку. У мужа лицо стало испуганным и растерянным, у нее – умоляющим и решительным.
— Почему ты пропал? Не смей меня игнорировать! Ты мне нужен, слышишь? После всего, что между нами было…
— Люба, замолчи! – воскликнул он, и Вера поняла сразу многое: что у него есть любовница (интересно, давно?), молодая (Вера прикинула – лет десять разница), красивая и наглая, раз решилась прийти и устраивать сцену у его подъезда на глазах у его жены. – Зачем ты пришла? С ума сошла? Уходи!
— Я не уйду! – воскликнула Люба, встав поперек прохода и демонстративно сложив руки на груди. – Я пришла поговорить, и ты меня выслушаешь! Мне надоело сидеть и ждать, когда ты соизволишь вспомнить о моем существовании! Ты думал, со мной так можно – поматросил и бросил? К жене под теплое крылышко забрался? Зачем? Зачем, Ярик, ты же давно ее не любишь! Зачем ты с ней живешь?
— Люба, прекрати этот цирк! – прошипел Ярослав. На его лице, с возрастом становившимся все более интересным и благородным, проступил красноречивый румянец. – Уйди, я тебя прошу! Немедленно!
— Ярик! – любовница сменила тон с гневного на умоляющий. – Не прогоняй меня, пожалуйста! Я больше не могу без тебя! Я же люблю тебя, ты же это знаешь! Посмотри на меня! Вот я стою перед тобой, вся, как открытая книга! Я же могу сделать тебя счастливым! Я, слышишь, а не она! – женщина кивнула в сторону Веры. – С ней тебе давно уже плохо, ты сам говорил! Бросай ее, Ярик! Бросай и приходи ко мне! Посмотри на нас, сравни, ты же сам видишь – я красивее, я моложе! Она уже ни для чего не годится…
Вера, до сих пор молчавшая, лишь наблюдавшая за этой феноменальной сценой, сглотнула, прокашлялась и тихо, очень спокойно произнесла:
— Вы забываетесь, уважаемая! Думайте, с кем говорите! Я его жена, а не подстилка подзаборная, – и, повернувшись к мужу, который упорно не смотрел ей в глаза, скомандовала: — Ярослав, домой!
Он с готовностью кивнул, подвинулся, пропуская ее, стряхнул руки Любы, вцепившейся ему в рукав, зашел следом и быстро захлопнул дверь.
— Я буду ждать тебя, слышишь? Я знаю, что ты придешь ко мне! Я люблю тебя!
Лифт спускался невыносимо медленно и тошно, а когда двери открылись, им навстречу вышел пожилой сосед, ведущий на прогулку свою таксу.
— О, Вера, Ярослав! Рад встрече! Как там погодка сегодня? – любезно приветствовал он их.
— Прекрасная! – стеклянным голосом ответил муж. – Вам с Кристиной понравится.
Такса игриво вильнула хвостом, а Вера собрала все силы, чтобы как можно приветливей улыбнуться добродушному старику.
В лифте она отвернулась к стене, а едва Ярик отпер дверь в квартиру, она, как была, не разуваясь, поспешила в ванную. Вера заперлась, пустила воду и наклонилась над раковиной – ей казалось, что сейчас ее стошнит. Но нет, спазмы прошли, превратившись в камень, который залег на дне желудка и болезненно тянул его вниз.
Вера отдышалась, посмотрела на себя в зеркало, но так и не поняла, что же она там видит.
Когда она, наконец, вышла, Ярослав нервно курил в кухне.
— Вера!
— Что? – бесцветно отозвалась она.
— Я знаю, что не имею права просить об этом, но… прости меня! Прости! Она ничего не значит для меня! Это было один раз, я тебе клянусь! По глупости! Она сама на меня вешалась! Поверь, честное слово, мне очень жаль! Вера, ты же знаешь, я всю жизнь лю…
— Ярик! – перебила она его.
— Что?
— Заткнись.
Она развернулась и ушла в комнату, чтобы не видеть его: жалкого, заискивающего и покорного.
До вечера они не разговаривали, но потом он не выдержал и снова подошел к ней.
— Вера… Вер, послушай меня… — она подняла на него сухие горячечные глаза, под которыми залегли тени. Все ее лицо осунулось, все мелкие морщинки предательски вылезли, губы уныло опустились, плечи поникли. — Мне, правда, очень стыдно! Я бы никогда тебя не обидел!
— Но ты обидел, – коротко сообщила она.
— Да, я понимаю! Я понимаю, и мне очень плохо, что я так поступил! Я готов на что угодно, лишь бы ты меня простила.
— Ярик, – попросила она, – заткнись.
— Вера… — он попытался заглянуть ей в глаза, но она с отвращением отвернулась. – Вер, так нельзя! Что же теперь? Да, я козел, я наломал дров! Я это признаю! Но ты поверь мне, я готов все исправить! Я готов…
— Ярик, – она прикрыла глаза, поджала губы, вздохнула, – я ничего от тебя не хочу. Оставь меня в покое!
— Ты… хочешь развестись? – тихо спросил он.
Развестись? – она уставилась на него, теперь ее глаза полыхали страшным огнем. – Развестись, Ярик? Ты думаешь, что так просто отделаешься? Уйдешь от меня, и будешь жить себе припеваючи? Серьезно? – она дернула щекой и нехорошо усмехнулась. – Нет, мой дорогой! Развод – это слишком весело для тебя, слишком хорошо! Ты меня уничтожил! Ты меня разрушил, и думаешь, что все вот так просто закончится? Нет уж, мой дорогой! Ты был моим мужем, им и останешься! И поверь мне, для тебя все еще только начинается!
Ее обещание прозвучало страшно. Она и выглядела страшно: взбешенная, яростная, ненавидящая… Женщина, чье доверие цинично утопили, как беспомощного котенка в луже.
— Интересно, а что Иринка скажет? – ее голос был едким, как каустическая сода. Их дочь всего два месяца назад устроилась на свою первую в жизни работу, и ее тут же, как самую молодую, услали на полгода в командировку куда-то «к черту на рога». – Представляешь, она вернется, а папулька ее ненаглядный от мамульки свинтил! У них с Максом свадьба на носу, вот будет весело, когда ты с этой своей крысой туда заявишься! Как представлять ее будешь? Как дочери скажешь: «Пуговка моя, это твоя новая мама, молодая и красивая? Старую и некрасивую я на помойку отнес»?!
Вера все сильнее распалялась, переходя на крик, ее меленько трясло от ненависти и мучительной обиды, ей было так больно, что даже дышать получалось с трудом.
— А отцу своему ты что скажешь? Он ведь так гордится – вырастил примерного сына: заботливый отец, любящий муж, примерный семьянин… Его радость и гордость! А сынок-то гадить хотел на все отцовские заветы! – она почувствовала, как подступают слезы, говорить стало трудно, но она все продолжала: — А, Ярик, что скажешь? Как ты ему этот сюрприз преподнесешь, а?! Как думаешь, сильно он обрадуется, что ты ему новую телку знакомиться приволочешь? – теперь Вера просто орала, надрывно, истерично, готовая броситься на него, надавать по бесстыжим щекам: — А мы сейчас проверим! Я сама ему сейчас позвоню! Сама расскажу! – она схватилась за телефон.
— Вера! Не надо! Успокойся!
— Что Вера!? Что успокойся!? Не хочешь? А что такого?! Пусть радуется человек!
— Вера! – Ярослав не выдержал, тоже заорал и бросился к ней, пытаясь отобрать трубку. — Успокойся! Прекрати! Прекрати!!!
— Не трогай меня! – завизжала она не своим голосом. – Убери руки! Уйди вон!
Ярослав отпустил ее напуганный этим воем. Ему пришло в голову, что соседи, услышав такое, могут и в полицию обратиться. Только этого не хватало!
— Ненавижу! – телефон полетел ему в голову, но он с легкостью увернулся. – Ненавижу!!! Скотина! Уйди!!!

***

С тех пор их дом превратился в королевство вечной мерзлоты, где они существовали под одной крышей, но так далеко друг от друга.
После той истерики Вера постаралась взять себя в руки – она вообще не любила таких вот эмоциональных демонстраций – и общалась с мужем очень спокойно, высокомерно и лишь в случае крайней необходимости.
В душе она удивлялась, почему он до сих пор не ушел. Она бы на его месте давно уже не выдержала этого промозглого общения, когда коченели все чувства и мысли, и каждый час казался тоскливым и бесконечным. Она бы давно сбежала от себя самой – угрюмой, жесткой, едкой, готовой в любой момент сказать что-нибудь злое или унизительное.
Но Ярослав держался. Спал на лоджии, где было холодно и неуютно, но зато туда не заходила Вера, готовил себе сам какие-то полуфабрикаты, стирал и гладил тоже сам, коряво и неумело – Вера уже обнаружила в мусорке безнадежно севший после стирки свитер, и футболку, из белоснежной превратившуюся в грязно-серую. Эта находка вызвала на ее губах мстительную ухмылку – так тебе и надо, гад!
Что делать дальше она не знала. Жить с ним под одной крышей было погано, видеть каждый день его виноватое лицо – противно. Отпустить его – значило развязать ему руки, позволить поступать так, как он хочет, а этого она не могла позволить. Ей хотелось мести. Ей хотелось, чтобы ему было больно, очень больно, так же, как ей, только еще больнее…
Иногда он пытался с ней поговорить, просил прощения, заверял, что ему стыдно, но Вера не верила ему и слушать его не хотела.
Спустя неделю этого ада, Ярослав, вернувшись с работы, постучался к ней в комнату.
— Что? – она открыла дверь и уставилась на него пронзительными, полными гнева глазами.
— Вера, можно я войду?
Она молча посторонилась, пропуская его, встала у стола, сложив руки на груди.
— Вер, я знаю, что очень тебя обидел… — снова начал он. – Я знаю, что поступил подло! Ты имеешь полное право злиться. Мне, правда, очень жаль, что все так вышло! И я понимаю, что ты долго еще меня не простишь… А, может быть, вообще не простишь, но… вот…
С этими словами он положил перед ней продолговатый футляр зеленого бархата.
— Что это? – Вера склонила голову набок.
— А ты открой, – волнуясь, предложил он.
Вера взяла футляр в руки, нажала кнопочку, крышка легко отскочила с тихим щелчком – внутри лежал браслет. Бриллиантовый.
Об этом браслете она мечтала давно, и Ярослав это знал. Он вообще не редко дарил ей хорошие украшения, красивые и дорогие, когда-то ему даже повод для этого не требовался… Но браслет был слишком ценным, и Вера, любуясь им, понимала, что такая вещь им не по карману. И вот, на тебе! Купил. Принес. Нашел способ.
Дурак! Великолепная ювелирная вещь сразу обесценилась в ее глазах, из заветной мечты превратилась в символ их разлада.
— Ярослав, – она презрительно, криво усмехнулась, – ты меня за проститутку считаешь? Хочешь меня этой цацкой купить?
— Вера, ты что? Зачем так? – воскликнул он. – Я не для того, чтобы ты меня простила… Я же говорю, я понимаю… Это я тебе… я просто знаю, что давно хотела…
— Больше не хочу, – неприступно произнесла она. – Убери!
Ярослав не стал спорить, захлопнул футляр и пошел прочь.
— Любе подари, она оценит! – бросила Вера ему в спину.

***

За месяц такой жизни Вера измучилась, извелась и безумно устала. Она осунулась и подурнела от этих страшных эмоций, которые разрушали, выжирали ее изнутри. Каждая попытка задеть Ярослава приносила кратковременное удовлетворение, но после этого становилось еще гаже.
Муж, учтя печальный опыт с браслетом, больше задаривать ее не пытался, лишь один раз сказал, что готов сделать все, что она ни попросит. Вера очень хотела ответить что-то вроде: «Пойди и убей свою Любу», но смолчала, лишь высокомерно пожала плечами.
Все эти дни она старалась ни с кем без надобности не общаться – ей казалось диким, что она кому-то, пусть даже самому близкому и понимающему, сможет рассказать все это.
В конце концов, она так измучилась и вымоталась, что поняла: если хоть что-то не сделает, то просто заболеет!
Решив использовать старый проверенный способ, она отправилась по магазинам. Ведь что еще может так поднять женщине настроение, как новое платье или туфли?
Но сегодня не раз опробованный прием не сработал. Она выбирала обновку, но так и не доходила с ней до примерочной – к чему, зачем? Она перебирала духи, но уходила, ничего не купив – для кого? Она забрела обувной отдел, но почти сразу вышла – какой в этом смысл теперь?
В итоге Вера просто слонялась по галереям торгового комплекса, заполненным праздными людьми, маялась, грустила и не уходила только потому, что ей казалось, что дома она задохнется.
На третьем этаже, у перил, миловалась парочка. Вера бросила на них печальный взгляд – девушка смотрела на своего парня такими влюбленными, такими счастливыми глазами! Вера отвернулась. Глупышка… Все у нее еще впереди! И любовь, и счастье, и семья… И если ей очень повезет, то она проживет с ним жизнь до глубокой старости, и каждый день будет Бога благодарить за этот волшебный дар.
А вот ей, Вере, всего этого, увы, уже не видать… Она поймала отражение этой парочки в витринном стекле – они самозабвенно целовались. Смущенная слишком откровенной сценой, Вера отвела глаза и уперлась в собственное отражение… Как же она постарела!
А, впрочем, какая разница? Ее солнце уже закатилось, ее судьба – унылое мрачное существование рядом с предателем…
Вера снова посмотрела себе в глаза и вдруг ослепительной вспышкой в ней вспыхнула мысль: все совсем, совсем не так!!!
Разве этого она хочет? Разве об этом мечтала? Тратить душевные силы на то, чтобы причинить боль любимому когда-то человеку, при этом разрушая саму себя?!
Кто сказал, что нельзя по-другому? Месть – это что, ее обязанность? Да пусть идет с Богом на все четыре стороны, у нее было достаточно времени убедиться: от того, что ему плохо, ей не становится хорошо!
Она поняла, что стоит перед выбором: или сделать несчастным его, или сделать счастливой себя!

***

— Ярослав! – закричала она с порога. – Ярик! Иди сюда!
Веры не было долго – почти весь день, который для него стал буквально глотком свежего воздуха.
Что, что такое? – он выскочил в прихожую и осекся, пораженный произошедшими с ней переменами. Она сделала новую стрижку, короче, чем всегда, и волосы лежали как-то непривычно. Кроме того, она еще и выкрасила их в пепельный цвет, и это было ново, но ей шло. Она купила платье: красивое, нежное, белое, с кружевом.
Но дело было не в этом.
Утром из дома выходила осунувшаяся, угрюмая, злобная женщина, а сейчас… В ней словно зажгли теплый живой огонь, отражавшийся в ее глазах, и это вдруг заставило его вспомнить ту девчонку, в которую он когда-то без памяти втрескался…
— Ярослав, – улыбнулась она, – я согласна на развод!
Он уставился на нее, пытаясь понять — не шутит ли? Может быть, это очередная ее идея, как задеть его? Может быть, она что-то придумала, чтобы потом посильнее ему врезать?
Но нет, Вера улыбалась мягкой улыбкой и смотрела на него спокойно, даже как-то умиротворенно.
— Я… Хорошо! Тогда что, разводимся? Ты уверена?
— Да, Ярослав, я уверена, – твердо ответила она. – И как можно скорее! Я только надеюсь, что ты возьмешь все формальности на себя.
— Да, хорошо, конечно… — удивленно пролепетал он.
— Вот и славно, – она прошла в комнату, он подумал-подумал, и пошел следом.
— Вера… У тебя все в порядке? Ничего не случилось?
— Случилось? – переспросила она. – Да, можно и так сказать…
Вера прошлась по ковру, обвела все вокруг задумчивым взглядом.
— Случилось то, что я сегодня поняла одну очень важную вещь! Я поняла, чего я хочу. Хочу на самом деле… — она присела на стул и жестом предложила и ему сесть тоже. – Мне казалось, что самое важное – это отомстить тебе. Ты сделал мне больно, и я мечтала, чтобы ты все это получил в ответ сполна, – она сокрушенно покачала головой и вдруг произнесла: — Ты прости меня… Я мотала нервы тебе и себе, это было глупо! Прости!
Ярослав, смотревший на нее во все глаза, оторопело кивнул и ответил:
— И ты меня прости!
— А, проехали! Меня это больше не волнует. Понимаешь, Ярик, я сегодня пока гуляла, думала, что в моей жизни больше уже не будет ничего хорошего. Ведь у меня есть ты, но тебя у меня нет… И любви нашей тоже больше нет, и радости… Мы все профукали, Ярик. И если бы даже я ничего не узнала, мы все равно жили бы… без счастья. А я хочу радоваться! Я хочу влюбиться, хочу мечтать, засыпать с улыбкой, а не в слезах… Но это невозможно, пока мы вместе. После всего я не могу ни любить, ни уважать тебя. Я поняла, что мне надо выбрать: ты или я. Я выбрала. Я больше не хочу, чтобы все это: ненависть, боль, обида… чтобы все это сидело в моей душе! Пока в душе есть ненависть, счастью там места не будет. Не хочу! Я хочу быть счастливой! Я это выбираю! Это, понимаешь? Счастье, а не месть. Когда-то я была счастлива с тобой, и спасибо тебе за это! А сейчас я хочу научиться быть счастливой… не то, чтобы без тебя, а сама по себе.
— Но, может быть мы… — тихо начал он, но она мягко перебила:
— Не может, Ярик. Между нами пропасть. И я хочу уйти от нее как можно дальше… Пожалуйста, займись поскорее разводом, ладно?
— Хорошо, – кивнул он и вышел. И только в этот момент ему стало по-настоящему страшно. Еще утром он буквально молился о том, чтобы произошло чудо, и она исчезла из его жизни. И что же? Все сбылось, она действительно уходит… Только почему же от этого так больно?
Вера стояла у окна и задумчиво смотрела куда-то вдаль. Что ее ждет? Одиночество? Пустота? Печаль?
Нет!
Перед ней новый путь: к себе, к счастью и радости. И она сделала сегодня самое важное – сделала первый шаг!

Гринфест «Остров надежды» — 2021

Поэтов, прозаиков и авторов-исполнителей
приглашает Архангельский межрегиональный литературно-музыкальный конкурс-фестиваль
имени Александра Грина –
Гринфест «Остров надежды» — 2021

Фестиваль проводится восьмой раз и проходит под девизом — «Свет мысли и души».

Подробнее ознакомиться с информацией о литературно-музыкальном празднике, прочитать Положение о фестивале, скачать образец заявки можно на странице Гринфеста «Остров надежды» — 2021 в социальной сети ВКонтакте: https://vk.com/8greenfest

Фестиваль «Словенское поле» в 2021 году не состоится

В Псковское региональное отделение Общероссийской общественной организации Союза писателей России поступают обращения поэтов России и ближнего зарубежья о проведении фестиваля исторической поэзии «Словенское поле» в 2021 году

Фестиваль «Словенское поле» впервые состоялся в 2008 году. С 2012 года он проводится ежегодно, собирая под стенами древней Изборской крепости десятки поэтов и ценителей современной русской поэзии. Для многих современных писателей этот поэтический форум стал литературной визитной карточкой Псковской области.

В 2020 году фестиваль «Словенское поле» состоялся десятый раз, хотя из-за сложной эпидемической обстановки  регионе, нам пришлось перенести его с июля на сентябрь. Фестиваль проводился с выполнением требований Роспотребнадзора Псковской области, что позволило обеспечить санитарную безопасность участников мероприятия. Но уже тогда, из-за закрытия границ, а также сложной обстановки с заболеваемостью COVID-19 в других регионах России не все желающие смогли приехать на «Словенское поле».

К сожалению, в 2021 году эпидемическая обстановка ещё более осложнилась как на территории Псковской области, так и на территории России в целом.

Понимая свою ответственность за безопасность участников мероприятий
и проектов, реализуемых Псковским региональным отделением Союза писателей России, мы приняли решение не проводить фестиваль исторической поэзии «Словенское поле» в 2021 году.

Это не значит, что наш поэтический форум прекращает своё существование. Рано или поздно коронавирус отступит, пандемия закончится, мы снова соберёмся в древнем Изборске на фестиваль исторической поэзии «Словенское поле» и будем проводить его далее из года в год.

Правление
Псковского регионального отделения

Союза писателей России