Архив метки: проза

Геннадий Синицкий. Без шанса на второй выстрел

Геннадий Синицкий

Без шанса на второй выстрел
(очерк)

Когда началась война Людмиле Жарковой вот-вот исполнилось 17 лет. Она проживала в г. Энгельс Немцев Поволжья АССР, где вместе с другими сверстниками упорно осаждала городской военкомат.
— Вам нужно подрасти, — отвечали ей. И эти слова казались самыми обидными, что она могла услышать в тот момент жизни.
В военкоматы тогда ходило много девушек: студентки, рабочие, колхозницы, комсомолки и беспартийные. Они писали письма в Главное управление всеобуча, ЦК комсомола, партийные комитеты. Умоляли, требовали, просили только об одном — дать в руки оружие и направить на фронт. Напор был настолько сильным, что превратился во всеобщее, неодолимое течение и возымел своё действие на результат достижимого.
В оранжерее Шереметьевского дворца, в подмосковных Вешняках, было открыто женское отделение курсов при Центральной школе инструкторов снайперской подготовки, где на её базе с мая 1943 года начала действовать Центральная женская школа снайперской подготовки. На курсы отбирали только молодых девушек, большинству из которых было 17-20 лет. Они добровольно расстались с родными и близкими, некоторые впервые вылетели из родительского гнезда. Сюда же попала и Люда Жаркова. В ноябре 1942 года она получила повестку и с группой девушек-добровольцев прибыла в снайперскую школу, из Саратовского пересыльного пункта.
Учиться было нелегко. Целыми днями девчата находились на огневом рубеже.
— Я помню, первое время всё в «молоко» стреляла, — писала Людмила, — меня даже в стенгазете протянули…
Прошло менее полугода. Снайперская пара — Людмила Жаркова и Валентина Драгунова сдали экзамены на «отлично». Школу окончили 800 человек, но на фронт отправили только 100 снайперов: 50 на Ленинградский, 50 на Калининский. Люду с Валей определили в 153-й запасной стрелковый полк 21-й гвардейской стрелковой дивизии 3-й Ударной Армии. 
— Нас встретил командир полка товарищ Чикарьков. Подъехал верхом на лошади. Не очень любезной была встреча. Он сразу ошарашил нас: «Я думал мне снайперов прислали, а здесь одни девчонки».
Целую неделю девушкам пришлось показывать своё мастерство на огневой запасного полка. Здесь же находился и Чикарьков. Он всю неделю не отходя наблюдал за снайперами и, когда убедился, что девчат прислали на фронт не за красивые глаза, стал для них настоящим другом. Вскоре их отправили во 2-ю гвардейскую стрелковую дивизию. Жаркова с Драгуновой и пара Тоси Болтаевой с Машей Галеня попали в первый батальон, которым командовал Капустинский (погиб под Невелем в рукопашной схватке). Первой ротой командовал лейтенант Михаил Копейкин. Он то и познакомил Людмилу с бойцами и обстановкой на их участке фронта.
Первые два дня Жаркова изучала оборону противника. Немцы умели хорошо маскироваться. Однако, боевые подруги Людмилы открыли свой счёт с первого дня, а у неё, как назло, ничего не получалось. И это свербело, не давало покоя.
— Помню бойца средних лет, душевный был человек. Я с ним сразу подружилась, всё жаловалась: «Видите, Абасов, где тут убить немца: всё как вымерло, ни одного фашиста не заметила за два дня».
На четвёртый день Людмилу вызвал к себе командир роты и сказал: «На вашем участке появился немецкий снайпер. Приказываю убрать фашиста».
— Есть убрать! — ответила Жаркова.
После чего пошла советоваться к Абасову. Он показал Людмиле место на нейтральной полосе, где не было мин. Ночью она доползла до него, окопалась, замаскировалась и стала ждать рассвета. Утром заметила, что в сотне метров правее «вырос» куст, раньше его не было. Значит, там — вражеский снайпер. Когда взошло солнце, меж веток блеснула оптика.
«У снайпера есть шанс только на один выстрел» — вспомнила Людмила заповедь снайперских курсов. Здесь нельзя облажаться, цена ошибки — жизнь! Причём жизнь не только твоя, но и твоих товарищей, на которых враг сейчас наводит прицел.
Цель найдена, контроль дыхания, плавный спуск, выстрел. На той стороне раздался страшный, душераздирающий крик, потом всё стихло. Крик услышали и наши и немцы. Фашисты стали бить из миномёта по нашим позициям.
Весь день, дотемна, Жаркова пролежала без движения. Когда стемнело, вернулась на свои позиции. После доклада командиру, ротный сказал: «Молодец, Люда». И для неё — это «молодец» было высшей наградой, так Людмила уничтожила своего первого фашиста.
Спустя несколько дней Людмилу отправили на армейский слёт снайперов 3-й Ударной Армии, где она встретила своих боевых подруг по снайперской школе, среди них: Валя Драгунова, Тося Болтаева, Маша Галеня, Саша Шляхова, Рая Благова, Клава Иванова, Вера Артамонова, Оля Быкова, Оля Марьенкина, Галя Кочеткова, Маша Морозова, Сима Самойлова, Нина Белоброва, Лида Ветрова, Юля Популова, Шура Трофимова, Филенко, Богомолова.
В соревновании девушки заняли первое место. Однако впереди у каждой из них были долгие вёрсты Великой Отечественной войны.
P.S.: За образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленную при этом доблесть и мужество, гвардии ефрейтор Жаркова Людмила Андреевна, 1924 г.р., награждена: медалью «За боевые заслуги» (26.08.1943), медалью «За отвагу» (25.01.1944) и «Орденом Славы III степени» (31.05.1944). По данным последнего наградного листа на счету Людмилы было 57 убитых немецких солдат и офицеров.
После окончания войны Людмила Андреевна Жаркова работала бухгалтером на мебельной фабрике города Печора Коми АССР.


Перейти на авторскую страницу Г.Н. Синицкого>>
Читать статью Г.Н. Синицкого «Патриотам посёлка Серёдка» >>

Читать рассказ Г.Н. Синицкого «Приснопамятное» и сказку «От добра добра не ищут» >>
Читать рассказ Г.Н. Синицкого «Помяни мя» >>

 

Анатолий Москалинский. Мороженое детства

Анатолий Москалинский

МОРОЖЕНОЕ ДЕТСТВА
(рассказ)

Городок. 80-е. Это город так называется — Городок. Впрочем, он городок и есть, куда ему до города! Вот пёстрый от домов и палисадников частный сектор, речка, с наклонившемся набок, висячим мостиком. А так, как наклон очень большой, то он скорее не висячий, а стоячий. К тому же доски  плохенькие. И чтобы пройти по нему, нужно  идти бочком, приставными шажками и очень крепко держаться за ржавый витой трос. Вот, старая, полуразрушенная крепость, помнившая ещё Александра Невского. Далее тоже очень старая пожарная колокольня или каланча – уже Александра Невского не помнившая. И железнодорожный полустанок. И, вообще, железная дорога так близко (она буквально опоясывает городок), что горожане давно не слышат грохота поездов. Так привыкли с самого детства, что не слышат. И, если приезжий человек скажет урождённому городковцу: « О, поезд, кажется?!.» То тот ему ответит: «А? Да?..».
Здесь почти у всех свое хозяйство, поэтому продукты, это не главное. Живут городковцы, как станичники, — как будто в городе, а как будто и нет. Утром в поле отправляется под окрики пастуха большое стадо. Идет по улице Володарского чинно, уже вобрав рогатых и рогатеньких с малых улиц. Идут коровы, лениво, успевая с обочин схватить пук свежей травы, за что получают ещё к окрику и щелчок кнута. За ними семенят козы, овцы и бог весть кто ещё. Даже какая-нибудь дурная курица решится пройти вместе с мычаще-блеящей компанией чеканным шагом до конца Володарского. Одно неизменно и из раза в раз повторяемо – оставляют после себя лепёшки, горошки и прочее в таком количестве, что по улице можно катить на лыжах даже летом. Так что дефицита уж с молоком в Городке точно не было. А вот с мороженым было! И от этого Серёжа Чёткин и Митя Кубиков, по прозвищу Кубик, испытывали неполноту детского счастья. Завозили, конечно, мороженое в Городок, но его разбирали так быстро, что оставалось только потрогать сухой обжигающий лёд на дне гофрированной картонной коробки, отставленной продавщицей в сторону от прилавка. А мороженое даже снилось. Обоим снилось и примерно одинаково. Как будто идут они за мороженым, набирают его много и разного. И начинают есть, поначалу только полизывая, не торопясь. И во сне причмокивали и Серёжа Чёткин и Митя Кубиков. А потом оно, вдруг, начинало быстро таять. Быстро-быстро! И зачем так много набрали, мелькало как будто в голове?!. А оно таяло, ещё быстрее и текло по рукам, на одежду, наконец, капало прямо на землю. Просто, как белая кровь, капало! Судорожно они пытались его слизывать с пальцев рук, откусывать, но не успевали. Оно утекало. И от этого детского кошмара они просыпались оба, как полагается, изрядно перепотев и часто дыша.
В воскресенье утром Митя, вступив в коровью лепёшку, и старательно вытирая ногу о траву, открыл Серёжкину калитку. Поздоровался с Тобиком, живущим в будке у дома, и скорее похожим не на собаку, а на африканскую кудлатую гиену. И, поднявшись по скрипучим ступенькам, громко заколотил в дверь. Послышалось бренчание откидного увесистого крючка, и дверь открылась
— Привет, Куба!
— Привет. Готов?
— Всегда готов, — ответил заспанный Серёжа, вышедший к двери в трусах и майке.
Кубиков Митя был, скорее Шариков, по комплекции. – Очень большой и круглый, как лицом, так и фигурой. Не даром ребята называли его в довесок к Кубику ещё и, «Наш кубометр!» И давали пионерскую клятву откормить его к летним каникулам до центнера. Так и говорили: «Даёшь центнер Кубика по итогам четвёртой четверти!» Ну, а «Кубик рубик» тоже называли под настроение и с появлением этого новомодного развлечения. Правда, из класса такой был только у одной девчонки, у Машки Касатиковой. Ей родители из Москвы привезли. Серёжа Чёткин, напротив, был довольно щуплый малый. Лицо имел несколько вытянутое, узко посаженные глаза и неровные зубы, которые росли как бы немного уступом и нагромождались один на другой.  Но обладая весёлым нравом, совсем не стеснялся, улыбаясь, показывать всем свой немного даже хищный прикус.
В этот день друзья собрались поехать в город. У Серёжи там, в больнице лежал отец. Так, ничего серьёзного, но нужно было его навестить, отвезти мамой собранную передачку. Но главное… Главное погулять по городу и поесть вволю мороженого. От пуза, что называется, поесть! Всласть!
— Сколько тебе дали денег? – Спросил Митю Серёжа, слегка прищурившись.
— Три рубля пятьдесят копеек.
— А мне пятё-рочку! Ты завтракал?
— Да. Но легко… — Оправдывался Митя. Рисовую кашу на молоке.
— Зря. Мороженого меньше влезет. Я вот не завтракал. Сказал, что бутербродами возьму. А их можно и не есть. Можно собакам скормить…
— Да, я знаю. Но по дороге, может, растрясётся…
— Ну, ну… Подожди. Я мигом оденусь.
И друзья двинулись на полустанок. Дорога заняла где-то полтора часа. И за беготнёй по вагону, выглядыванием во все окна и болтанием ногами под сидениями они её даже не заметили.
В городе первым делом пошли в привокзальное кафе-мороженое, под загадочным названием «Калейдоскоп». К большой радости, оно было уже открыто, и посетителей  в кафе почти не было. Заказали по четыре шарика сливочного с шоколадной крошкой и фруктовым сиропом. Его им принесли, как полагается, в серебристых металлических креманках на ножках. И всё это, как и принято в кафе, под приятную тихую музыку.
— Ну, ты как будешь есть? — спросил Кубик. Я вот так — сначала по краешку подталое буду срезать ложечкой и прихвачу и сироп и шоколадик. -Проговаривал он, и тут же показывал, расплываясь в такой приторной улыбке, что глаз его почти не было видно. А Серёжка Чёткин легко рубил шарики пополам и проглатывал их один за другим, даже не моргая. Потом поскоблил ложечкой по дну, собирая остатки молочно-сиропной жижки, выпил её через край и был, что называется, свободен. Кубик даже поперхнулся от такого варварства! Потом друзья взяли ещё по молочному коктейлю с трубочкой, просёрбали его, оставив на дне обильную пену, и двинулись дальше в город, на всё про всё, потратив примерно по рублю.
— Так, заморили червячка! Денег ещё хватает, толи ещё будет! Идти в больницу к Серёжиному отцу решили пешком. — Привыкли в Городке, где едва ли ходят два три городских автобуса, ездить «пешкарусом». По пути в ларьке взяли ещё по два шоколодных мороженых в вафельных стаканчиках. И, налепив друг другу на лоб круглые липкие этикетки, потом мылись в городском фонтане, придерживая один другого за штаны. Показали языки какой-то девчонке, ехавшей в автобусе и в ответ покрутившей им у виска.
— А ты знаешь, Серый, в Ленинграде эскимо на палочке с шоколадной глазурью стоит всего десять копеек! Вот, если поедем в Ленинград, обязательно объемся таким мороженым!
— Само собой. Я тоже.
Денёг выдался вполне погожий. Стояла сухая осень. Уже прошли первые ночные заморозки. И берёзы стояли жёлтые все листок к листочку, как будто выхолощенные. Но ещё из последних сил держались, видимо до первого ветреного дня. Клёны надели пёстрые скоморошьи размахайки. И только сирени, гордые сирени были зелены, как летом. Так уж у них заведено — или зелены или сразу черны, пан или пропал, всё или ничего! Однако опавших листьев под ногами было достаточно. И друзья весело пинали их, проходя через городской парк. У крепостной стены краснела бузина, как будто какая-то нетрезвая бедолага шла по стеночке, да оступилась и в кровь разбила голову. А теперь стояла и охала. А вот уже и милиция. Точно её заберут! Навестили отца в больнице. Проходя мимо монастыря, Серёжка предложил: «Давай залезем за стену, поглядим, что там!»
— Давай!
 В монастыре шла реставрация, и стены были обложены строительными лесами. По ним ребята и забрались на внутренний двор.  Тут-то Серёжка и увидел славного пухлого щеночка.
— Во, ты посмотри кто!..
— Щенок.
— Давай его покормим мамкиными бутербродами.
— Конечно, давай.
— Какой хороший. Хвостиком виляет. Жаль мороженого нет, ему бы понравилось.
— Я думаю это, конечно, овчарка – авторитетно заявил Серёжа. Вот я знаю, у породистой собаки всегда на голове должен быть шишак, шишка, понимаешь? У него есть? Ну, смотри, Митяй… Пощупай.
— Есть-есть, — погладив по голове собачку, констатировал Кубик, сам, признаться, не понимая какой такой шишак, но другу перечить не хотел.
— Всё, забираю его домой. Он же, конечно, ничей. Тобик у меня уже старый, мамка разрешит.
— А как же мы его повезём?
— Нормально. Он же, маленький, не кусается, намордник ему не нужен. А до вокзала я его понесу. А, может, он и сам пойдёт. Кличку только нужно дать настоящую, как у овчарки!
— А кто это мальчик или девочка?
— Кобель, ясно! Смотри, взгляд какой! Во-от! Будешь Диг или Зиг!
— Ну, да, в собаках ты разбираешься. Я-то помню, как ты своему Тобику хвост пришивать пытался, который ему в драке оторвали. Он тебя цапнул тогда хорошо.
— Ну и что, я же хотя бы попытался… Просто тогда я был не опытный.  Закончу школу, врачом буду. Может даже ветеринарным. Вот, увидишь!
Как только теперь мы с тобой по лесам со щенком через стену перелезем? Да-аа, задачка! Фокус! Ну, ладно, как-нибудь. Серёжа взял щенка на руки, но он оказался совсем не маленьким и тяжёлым. Друзья пытались перелезть обратно. Как сзади раздался едва булькающий свист.
— Куб, менты! – Вырвалось у Чёткина. Бежать некуда, всё огорожено! Но самое плохое – со щенком видимо, придётся расстаться…
— Так ребята, что здесь делаете? – строгим тоном пробасил милиционер, кажется, по погонам капитан. Но уже не совсем молодой, даже немного седенький.
— Мы это, потупив глаза, пробубнили мальчишки, только посмотреть, мы… Руки Сергея сами опустили щенка на землю.
— Здесь закрытая территория, идут реставрационные работы! Замок на воротах видели?
Красные, как буряки, Кубиков с Чёткиным не знали, что сказать и смотрели себе под ноги…
— Так, как фамилия, Имена обоих?! – Капитан достал из планшета листок бумаги и ручку. Тут совсем стало страшно. Тем более, что оба уже приводились в детскую комнату милиции в своём родном Городке. Было это, когда они пытались камнями на спор разбить фонарный семафор. Но это, как им казалось, было в далёком детстве. К тому же разбить семафор никому не удалось, силёнок тогда не хватило. Сейчас бы да, непременно, разбили бы…
Ну, фамилии и имена Кубик с Серёжкой назвали, а вот школу соврали, сказали другой номер. Но, всё это, как мёртвому припарка. Городок — город маленький — всё равно вмиг вычислят! Тем более школы там всего три, одна из которых интернат.
— Так, если нарушили, будете отрабатывать штраф. Вот листья, сгребёте в кучи и свезёте, куда покажу. Чья кстати собака?
— А она… Она бездомная, мы её покормили.
— Да, много тут дворняг бродячих. Сейчас выдам инвентарь. Всё ясно?
— Ясно…
И друзья целый час сгребали листья и выносили их на носилках в большую кучу.
— Ну, всё, свободны! И чтобы я вас здесь больше не видел! Ладно, так и быть, для первого раза прощаю, в школу звонить не буду. Но, чтобы в первый и последний раз! Уяснили? – Строго, но с добринкой в глазах сказал капитан. – И назад не по лесам, а через ворота, а то шею свернёте!
— Да! Амнистия! – Брякнул Кубик, покраснел и сам себе закрыл рот.
— Ну, что до поезда еще два с половиной часа. По мороженке? – немного погодя  предложил Митя.
— Само собой. Эх, жаль щенка отпустили. Я уже ему мысленно и поводок  с намордником… Э-эх.
— За то в школу не сообщат, я сильно испугался. Дома бы задали. Все же милиционер не плохой дядька. Ну, а строгим ему быть и полагается.
— Это да.
В киоске за мороженым стояла очередь, но она быстро двигалась. Серёжа Чёткин двигался вместе с ней, а Митя то и дело забегал вперёд и смотрел сквозь стекло, пытаясь угадать, сколько мороженого ещё осталось.
— Не, пломбира в вафельных нам точно не хватит. Все его берут!
Немного погодя, констатировал: всё – коробку открыли с фруктовым в бумажных стаканчиках. И там ещё одна коробка. А что? — Тоже ничего. Это ещё и дешевле. По 12 копеек. Взяли по два. Шли уже ближе к вокзалу и ели фруктовое из цветных картонных стаканчиков деревянными палочками. Потом неизвестно отчего стали их покусывать, пока совсем не сгрызли, отплёвывая маленькие щепочки. Во рту привкус деревяшки уже перебил приятное фруктовое послевкусие. Попили бочкового кваса по два трёхкопеечных стаканчика. И на вокзале перед отправлением поезда, решили взять ещё и брикетов мороженого.
— Это надо же пломбир в брикетах! Повезло. Сколько? давай по две! На дорожку – оживился Кубиков. Дорогое, правда, по 28 копеек.
— Не-а, по че-ты-ре! Теперь долго мороженого не увидим — авторитетно заявил Чёткин.
— А съедим?
— Ха, я да. Говорил я тебе, не нужно было завтракать!
 Электровоз с тремя вагонами тронулся из Города до станции Городок. Замелькали полустанки: Берёзки, Кебь, Гудок, ОП 637 км. И то ли дело разворачивались брикеты с пломбиром, охваченные с боков двумя вафельными пластинками.
— Всё, я всё… Больше не могу! – Еле дышал Митя. Эти два дома в морозилку положу, если не потаят.
— Куб, ты что? А как же центнер чистого веса к концу четвёртой четверти! Надо, Кубик. Есть такое слово «надо»! На, куси моего! — Посмеивался Серёжа.  И, открыв новый брикетик, протянул другу. Тот только поморщился и замахал руками.
– Ну, как хошь, а я рубану! Люблю морожку. Э-эх! Когда ещё в Город поедем! И Серёжа Чёткин, светанув своим немного хищным прикусом, очень внятно, можно сказать, на зависть, хрустнул рифлёной пломбирной вафлей.
01.10.2024г.

 


Перейти на авторскую страницу А.А. Москалинского >>
Читать рассказ А.А. Москалинского «Нюша» >>

Читать рассказ А.А. Москалинского «Украденное завтра» >>

 

Анатолий Москалинский. Украденное завтра

Анатолий Москалинский

УКРАДЕННОЕ ЗАВТРА
(рассказ)

А что? ‒ Наши холмы тоже немножко горы! Как сказал известный дагестанский поэт Ахмед Ахмедов, посетивший наши края: «Привет от горцев ПушкиноГорцам».
Ещё вчера Сашка Уваров припозднился, возвращаясь от друзей из Асташково. Шёл, уже стемнело. И туман по низинам, как с холма спускаться, густой и белый, как молоко. Прямо видно, как в него входишь. И холодно сразу «Бр-рр!» Вот перед собой на пять шагов ещё можно что-то разглядеть, а дальше ‒ ничегошеньки! А потом на Михалёвский холм поднимешься, и сразу теплее и опять видно всё от звёзд, почти как днём. А потом опять ныряешь в молочное студное и так до самого дома. Одно слово ‒ август! «Вот так ‒ над головой млечный путь, а под ногами ‒ молочный! И болтаюсь, я как лягушка в кувшине с молоком, пока масло не собью», ‒ улыбалось Сашке».
‒ Куда ты опять пойдёшь? ‒ сказала ему утром мать, увидев, что тот надевает старый заплатанный рюкзак.
‒ На «пятачок» к автолавке. Хлебца прикупить.
‒ Хлебца прикупить? Да зачем? У нас вон, и с того раза девать некуда!
Встал эдакую рань! ‒ заправляя кровать, выговаривала мать.
‒ Пойду, надо мне.
‒ Зачем?
‒ На Анну посмотреть. Улыбнулся Сашка так, чтобы мать всё поняла и больше про «зачем» не спрашивала.
 ‒ Егорову то Анну, Верину дочь? Да что тебе на неё смотреть? Она же почти мне ровесница, у неё дочь уже большая растёт.
Анна была молодой женщиной лет тридцати. Жила она с мамой и малолетней дочкой. Мать у неё была русская, а отец не известно кто. Говорят, узбек какой-то, шабашник. Оттого и «смесь мандарина с апельсином», как смеялись бабы. Интересным образом склеились в ней и русские и узбекские черты: стройна, как-то не по-нашему, но не худа. Лицо круглое, но не овальное, как у всех скобарок. Волос жёсткий, но не чёрный, а скорее тёмно-русый… И да, она в свои космы иногда вплетала маленькие азиатские косички. Рот маленький, справа и чуть выше верхней губки ‒ мушка. Разрез глаз восточный, а цвет ‒ серо-голубой… И голос, звонкий и ласковый, как колокольчик с дуги.
‒ Ну и что, что дочь, причём тут дочь? Нравится просто.
И пятнадцатилетний Сашка Уваров, выскочил из дома, сорвал у обочины два ещё зелёных яблока и с весёлым настроением зашагал по тропине на «пятачок». Сегодня там хлебный день. А это значит, что на перекрёстке нескольких просёлочных дорог соберётся народ с окрестных деревень, и, конечно, придёт она, Анна… Сашка, по возрасту несколько неуклюж, и худощав, с чистым детским лицом и едва заметными усиками. При довольно хлипких плечах с руками, как грабли, превращающимися в большие кулачищи, как иногда посмеивалась мать. Шёл он из родного ему, одиноко, в стороне от других поселений расположенного Репиного хутора. Дороги от деревни до ближайшего большака не было ‒ некому её было наездить. Именно поэтому с высокой, навалившейся на еле заметную тропину травы густо падала за голенища сашкиных сапог чуть тронутая роса, приветом от вчерашнего тумана. Было около девяти часов утра. Голубое, почти белёсое небо обещало продолжение, установившейся неделю назад, томной изнуряющей жары. И уже просыпались бесчисленные этим летом слепни и оводы от которых не было днём никакого спасения ни людям ни животным. Скотину выгоняли в поле раньше обычного, а к обеду уже спешили поставить её во хлев. Сашка шёл буквально в облаке из жужжащих кровососущих насекомых, не на секунду не останавливаясь, и нервно подёргиваясь, задействовав все большие и малые мышцы, чтобы эти, как он их называл «упыри» не успели его пожигать. Поднимая руку и резко опуская её, он, не глядя, ловил одного или двух слепней, и давил их. Так, что к концу трёхкилометрового путешествия ладонь его была неприятно липкой и пальцы еле разжимались.
В предвкушении встречи с Анной у Сашки сердце начинало биться чаще, откликаясь в висках. Настолько чаще, что он мог даже отчётливо слышать его. Кровь приливала к лицу и, непременно, пересыхало во рту. Голос терялся и срывался в какой-то хрипловатый тенорок. И он это чувствовал, даже только подходя к кучке, собравшихся у автолавки людей, ещё даже не видя её. В этот момент он пытал себя « А видно ли это, заметно ли?» Ему очень не хотелось раскрывать себя.
Анна в этот раз была в потёртых, очень ладно сидевших на ней, чуть укороченных джинсах, в некогда голубой, но уже изрядно застиранной приталенной футболке, которые замечательно подчёркивали её фигуру. На поясе был щёгольски подвязан цветастый платок. Она была босиком. Её без того смуглые лицо, шея, тонкие руки и даже лодыжки были невероятно загорелыми. Загар, как известно, на смуглую кожу ложится быстро и легко. И золотая цепочная браслетка на тонкой её руке тоже красиво смотрелась. Золото идёт смуглой загорелой коже, это Сашка давно подметил. И этим всем, видимо, она была похожа на цыганку. Грудь у Ани была несколько больше, чем у тех же цыганок и худосочных девушек из Средней Азии. Аккуратная, но не тонкая талия с красивым, плавным переходом на бёдра. Да тут ещё этот платок… Она была хороша!
‒ Так, Люся, не тяни резину, говори, что тебе? ‒ выкрикивала из фанерного кузова старенького ГАЗа продавщица.
‒ Мане? А что манн-не. Вот, конфетцу жолтых кыло. Лимонадец можа. Сахару…
Да не тяни, смотри народу сколько?1 Нам ещё в озерки заезжать…
‒ Давай, давай Люся! ‒ не тяни! ‒ встревали бабы.
‒ А мне, забыла я совсим ‒ Красенькую! ‒ гоготала бабка Нина. Бабы пустите, я для Коли. С утра, бес ждёт!
Галя, а комбикорм когда привезёшь? Помнишь, я просила?
‒ Привезу, во вторник жди.
‒ А до дома не довезёте? Дорога хорошая, рассчитаемся.
‒ Хорошо.
Тут Анна увидела вспотевшего от жары и быстрой ходьбы Сашку.
‒ Привет, Саш! ‒ Окликнула она его.
‒ Привет…Ну и жара!
‒ Да, жарко, не говори. ‒ После некоторого молчания добавила Анна. ‒ А правда говорят, что ты на гармошке знаешь играть? ‒ Заулыбалась она.
‒ Ну, играю кое-что…
‒ Вот бы послушать. Я люблю такое.
‒ Так приезжай, поиграю.
‒ А я и приеду. Молока привезу, творогу, сметаны.
‒ Когда?
‒ Да, хоть завтра, обряжусь только. Так прямо утром и приеду. Я у вас в деревне никогда не была, интересно.
Приехал мужик на кобыле в автолавку и оставил её на солнцепёке, а слепням и оводам только этого и надо. Как взялись они её жигать! Анна к нему:
‒ Дядь, ты накрой кобылу чем.
‒ Вот ещё, я буду её накрывать! ‒ Чай не зима, а к слепням она привычная. Эта привычная, по словам мужика, лошадь не переставала метаться в оглоблях, судорожно переступая и мотая головой так, что всех вокруг охватывала холодная дрожь. Анна сняла с пояса свой платок и накрыла им кобылу.
‒ Ты чё, шальная? ‒ Вздорно но не зло сказал, будто на мгновение, протрезвевший мужик. -Плат-то поди новый?! ‒ Не жалко?
‒ Кобылу жалко, заедуть. ‒ Ответила Анна, гладя животное одной рукой по гриве, а другой сгоняя веткой ненасытных жужжалок, как бы про себя добавляя «они ведь не могут сами…» ‒ Вот у нас корова кур не любила, а теперь приведу её во хлев, ляжет, морду вытянет, а куры как начнут клевать этых мух, и всякое, та только глаза закрывает. Здесь Анна оживилась и попыталась показать свою корову, и рассмеялась, оставшись довольна собой. А, завидев, что её внимательно слушают, с упоением продолжила. ‒ Закрывает значит, бережёт глаза то, а так те ходют по ней, склёвывают бесов этых. ‒ Потом, заметив, что кобылу опять облепили, она, с отчаянием, закусив губу, хлестнула два раза веткой её по брюху. Та не шелохнулась и даже наоборот, мордой провела по Аниной руке, поблагодарив её так, как это умеют делать лошади.
‒ Ну, так придёшь? ‒ Переспросил Сашка.
‒ На лошади приеду.
— А знаешь как доехать-то? ‒ С настроением добавил Сашка, поправив сползающую лямку рюкзака.
‒ Найду…
И Сашка Уваров, взяв свой дежурный хлебишко, и, наскоро завязав рюкзак, не оглядываясь на Анну, отправился в обратный путь. Всё, теперь всё его сознание было наполнено предстоящей встречей. Он не мог и не хотел больше ни о чём думать. Ноги его не шли, они бежали, а местами даже подпрыгивали. Анна! Ко мне приедет Анна! Ну, ни ко мне, к нам! Что-то невообразимое! От избытка эмоций Сашку даже потряхивало. «Так! Нужно всё подготовить.» ‒ Как же быть? ‒ Уже завтра. Гармошку! Она приедет слушать гармошку. Нужно прорепетировать!.. Сыграю Сумецкую, барыню, частушки, или частушки не надо? Нужно чем-то угощать, что-то интересное показать она никогда не была у нас на Репином хуторе! Мысли Сашки кружились в голове, как рой из слепней и оводов, которые провожали его в обратный путь. Мысли обгоняли друг друга, и он и сам не заметил, как добежал до дома.
‒ Мама, ‒ выпалил он с порога. К нам завтра Аня приедет.
‒ На чём? То есть зачем? ‒ удивилась мать.
‒ На телеге. В гости приедет. Может, сделаешь шарлотку?
‒ Ну, сделаю. Во сколько?
‒ Утром.
‒ И с чего она вдруг?
‒ Да, не была она у нас. Гармошку послушать. Молока сказала, привезёт, сметаны. Ты что против?
‒ Да, нет, ради бога. Всегда гостям рады. Угостить особо нечем, но чаю попьём. Чай хороший, индийский со слоном. Эх, жаль сливы жёлтые у нас ещё не поспели. Это было бы настоящее угощение! Помнишь, как дядя Юра их любил? У вас говорит, не сливы, а чистый мёд! Выйдет с бани, после, парилки ‒ и в сад. Так и не одевался, ходил, в чём мать родила. И к сливам! Первое наслаждение, говорил, ваши сливы после бани! «Я, как Адам в кущах райского сада!»
‒ Н-да… жаль, что не поспели ‒ согласился Сашка. ‒ А ты про мёд говорила.
‒ Когда?
‒ Что сливы, как мёд! Может, откроем баночку?
‒ Можно. Откроем. А ещё забыл, какое у нас есть замечательное земляничное? М-мм Пальчики оближешь. И я посмотрела, стоит прекрасно под капроновой крышкой и в шкафу ‒ не заходило при такой жаре. ‒ И Сашка вспомнил, как по наводке дяди Пети брали землянику. Хорошую он тогда показал поляну. Далеко было, правда, да и комары тогда просто заедали. Мать еле дошла назад, потом лежала полдня. «Тьфу ты, не комары так оводы, что за напасть!»
И весь-то день мерещилась Сашке улыбающаяся Анна. И звенел в ушах её голос: «Приду, обязательно приду!»
Сашка достал из старого потёртого футляра гармонику, пообтёр её. Сыграл несколько ранее разученных мелодий и остался собой весьма доволен.
Анна и без того, странным образом, заполнявшая его юношеское воображение и даже являвшаяся ему во сне, сегодня вызывала просто какой-то невообразимый трепет. Она, эта молодая женщина, на которую Сашка ходил просто посмотреть, завтра сама приедет в гости! И не к маме, а, верно, что к нему. Ну, да, она старше, но, может быть, мы подружимся. А дальше, что дальше?.. Сашка об этом даже думать не хотел. Мысли, конечно, могли его занести куда угодно. Но ему более чем хватало уже того, что есть. Эта реальность пьянила его, кружила голову, до лёгкой тошноты. Есть он отказывался, не смотря на все старания матери у плиты. И был практически уверен, сегодня не уснёт.
Влюблён ли он был в Анну? Конечно! Нечего и сомневаться. Надеялся ли на какую-то взаимность? Нет, не об этом, сейчас не об этом. Хотя ему уже скоро шестнадцать. И он высокий и над губой его, как известно, легкие пока ещё, но усы. Именно усы, а не мальчишеский пушок. Да, он худоват, но как сказала на пятачке баба Нина: «Ничего, годам к сорока поздоровеешь!» И это вселяло в него мужескую уверенность в себе.
Сашка медленно раскладывал весь завтрашний день по полочкам. Мысленно протирая и сами моменты и полочки незримой тряпицей. День обещал быть самым запоминающимся, может, даже во всей Сашкиной жизни!
Он зачем-то пошёл за хутор к Раиной роще. Почему Раина? Когда-то две маленькие девочки, которые жили на хуторе, поссорились. По-детски поссорились. Одна говорила: «Я живу на этом краю деревни, значит эта роща моя! И не ходи туда». И звали эту девочку Рая. А вторая девочка Наташа, сказала, что тогда роща, что с другой стороны ‒ её роща. Так и прозвали Раина и Наташина роща. Эту историю ему рассказывала мама. Теперь уже эти девочки вовсе не девочки, а бабушки. А названия остались. Так и ходим до сих пор, думалось Сашке, в рощу Раину и в рощу Наташину. Вот перед белоствольной Раиной рощей такой славный луг на скате холма! То там, то тут стоят ещё не смётанные в скирды копёшки. Прохаживают меж ними с важным видом аисты на своих тонких и красных ногах. Красивое место. Приведу завтра сюда Анну обязательно. Хотя, у них в Лубкове, может, есть места и получше…
Чтобы как-то занять себя и приблизить вожделенный завтрашний день, Сашка стал пилить двуручной пилой на дрова старые потолочные поперечины, которые носил из дедова развалившегося дома. Как материал они никуда не годились, но на дрова ещё шли. Так вот сковырнёт ломиком и тащит закоптевшую дощину с пуками старого мха в пазу и маленьким обрывочком пожелтевшей газеты с глянцевой стороны. Раньше всё обклеивали газетами. Считали, что так и почище и теплее.
Вдруг, что-то фыркнуло и послышался крупный топот. Из-за угла дома на лошади разом влетела фигура. Лошадь загарцевала, смяв несколько жёлтых поникших цветов в палисаднике.
‒ Тпр-у, окаянная! ‒ Лихо дёрнув на себя уздечку, крикнула всадница. Это была Анна. Она была в тех же потёртых джинсах, что и утром, и в той же застиранной голубой футболке, в белом, наглухо завязанном на голове платке. Так же Сашка хорошо рассмотрел, что она босиком. «В стременах и босиком!» ‒ Мелькнуло у него в голове.
‒ Привет, Саш! Нашла вас насилу… Я сказать, что не смогу приехать завтра к вам. Уезжаю, в Ригу. По делам… Может, потом как-нибудь…
‒ Да, Привет… Хорошо ‒ вышло у Сашки.
Анна дёрнула уздечку в сторону и исчезла за углом дома так же неожиданно, как и появилась. Сашка стоял, как вкопанный и только хлопал глазами. Пила выскользнула у него из рук, во рту снова пересохло. Да, всё ничего, по большому счёту, всё так, как и должно было быть. Разве что… у него украли… «завтра».
18.12.2023 г.


Перейти на авторскую страницу А.А. Москалинского >>
Читать рассказ А.А. Москалинского «Нюша» >>

 

Александр Казаков, «Чистая сила»

Александр Казаков

ЧИСТАЯ СИЛА
Сказ

У писателя Одинцова пропала старая соломенная шляпа. Да что там пропала, – украли, да и всё! Утром ещё висела в предбаннике, он это хорошо помнил: Одинцов как раз на тот гвоздь, на котором шляпа висела, ключ от двери, что из предбанника в баню ведёт, повесил; дверь закрыл, а ключ на гвоздь повесил. И шляпой прикрыл. И дверь предбанника тоже на замок закрыл, уезжая в райцентр. Вечером вернулся, предбанник открыл, а шляпы-то и нет! Ключ висит себе, как миленький, а шляпы нет – пропала. Украли, стало быть.
– Вот те раз! – удивился Одинцов, стаскивая с головы мохнатую шапку. Постоял, поскрёб в затылке – и кинулся открывать дверь в баню: неужто и туда воришка забрался? Тогда – беда! Баня-то – она только с виду баня, для других; для него же, Одинцова, баня – жилище, то есть дом его, можно сказать, родной. Не Дай Бог, если что пропало – тогда и он пропал!
Но всё было на месте – и телевизор, и магнитофон с приёмником, и, самое главное, портативный компьютер – ноутбук, как его чаще называют.
– Фу-у! – облегчённо выдохнул Одинцов и сел на топчан. Расстегнул тулуп, отдышался и ещё раз осмотрелся. Нет, всё на месте, ничего не пропало: вон – и ружьё на стене висит, и пальто кожаное… Всё цело.
Он посидел немного, потом встал, снял тяжёлый тулуп и пошёл в предбанник – посмотреть, не пропало ли ещё что, кроме шляпы. Но и сеть, и спиннинг, и удочки с дорогими катушками – всё было на месте. Только шляпы и не было.
– Чудеса! – пожал плечами Одинцов и вернулся в баню – печку топить…
Сухие берёзовые поленья горели хорошо, – только треск стоял. И печка нагревалась быстро; через полчаса к ней и не притронешься, лучше и не пробовать – обожжёшься.
– Ай да Иваныч! Ай да молодец! Вот какое чудо сложил – красота! – в который раз нахваливал работу старого друга Одинцов, сидя на низкой скамейке перед печкой и слушая, как гудит в её топке огонь.
Да, таких мастеров, как Иваныч, ещё поискать надо: на все руки мастер – что баню срубить, что печку сложить. Душа-человек – друг его, Павел-то Иваныч: всё сделал так, как Одинцов просил. И денег лишних не взял ни копейки – всё строго по расходам. А за труд и вообще ничего не взял: «Я, говорит, к тебе на рыбалку приезжать буду; переночевать пустишь – вот тем и сочтёмся». Это пошутил он так; он вообще большой шутник, Иваныч-то. Правда, денег всё равно не взял. И на рыбалку за всю зиму так ни разу и не приехал.
Впрочем, и правильно сделал, что не приехал: какая уж тут рыбалка, когда морозы – под тридцать! И снега в этом году столько навалило, что вот уже месяца два, как автолавка перестала к ним в деревню ездить: дорогу-то, считай, полностью замело – одно поле голое до самого большака, а дороги в поле и не видать совсем. Ну, и автолавка-то ведь – не танк! Да и танк, пожалуй, в таких сугробах застрял бы.
А на озере и подавно делать нечего: там снега – метра два, не меньше. Какая уж тут рыбалка!..  
Гудеть в трубе вскоре почти перестало, и Одинцов открыл дверцу печки: пусть и из топки тепло в дом идёт, – чего жару зря пропадать?
Угли в топке были яркими, жгучими; вот что значит – берёзовые дрова! Это тебе не сосна или ель: от тех такого жара не дождёшься.
Под крышкой котла забулькала вода, и Одинцов поднялся со скамейки.
– Вот этого нам не надо, – сказал он и накинул поверх крышки старое ватное одеяло: пусть оно пар впитывает. Потом его, одеяло, на печке же и просушить можно будет.
Эту технологию Одинцов давно уже отработал. Поначалу он не знал, как с влажностью бороться. С пустым котлом печку топить нельзя – котёл лопнуть может: чугун – он и есть чугун. С водой же топить – пар из котла идёт и на всём вокруг оседает. Правда, и высыхает моментом, если воду из него сразу вычерпать, как только печка истопится. Но ведь и вода горячая нужна – и умыться, и побриться, и бельё постирать: тут не город, прачечных нет.
Вот Одинцов думал, думал – и придумал этот фокус с одеялом; попробовал, – получилось! И тепло, и сухо, и воды горячей – хоть стирайся, хоть мойся! На всё хватит.
Но сам он, конечно, в своём доме-бане не мылся. Мыться Одинцов ходил на другой конец деревни, к старику Степану Матвеевичу. Тот ему завсегда рад был и встречал, как родного. И не только потому, что Одинцов с собой поллитровку приносил – как же после бани, да не выпить русскому-то человеку? А потому радовался Одинцову Степан Матвеевич, что поговорить ему по душам в глухой деревне было больше и не с кем – если не считать своей старухи, конечно: в Буковке и всего-то – десять домов, и семь из них – дачи, зимой, как обычно, пустующие. Вот и рад он был Одинцову: и попарятся вместе всласть, и за столом потом, бывает, не один час просидят за разговорами.
Одинцов, в общем-то, тоже дачник: квартира у него в областном центре, и прописан он там; там и семья его живёт. А сюда, в Буковку, он этой зимой приехал по необходимости: надо было книжку заканчивать, а в городе разве дадут спокойно поработать? То телефон трещит, то дёргают куда-нибудь то и дело; напишешь тут, как же – держи карман шире! Мучился Одинцов, мучился, не находя места, чтобы куда-нибудь от этого дёрганья спрятаться. А потом посоветовался с женой и детьми, да и уехал сюда, в деревню. И не жалеет ничуть, а даже совсем наоборот: так спокойно, как здесь, ему ещё нигде не работалось!
В бане же он живёт потому, что дом ещё не построил. Баню построил, а дом и не начинал ещё. И неизвестно, когда начнёт: на это дело надо прежде денег заработать, и немало. А что именно с бани начал дачный участок обустраивать, так правильно и сделал: и крышу над головой заимел быстрее, чем если бы сначала за дом взялся, и обошлось это дело намного дешевле.
И баню ему Иваныч срубил такую славную, что Одинцов, прожив в ней уже почти всю зиму, стал теперь подумывать: а стоит ли и вообще-то дом строить? Вроде бы и так хорошо, в бане-то – и зимой тепло, и летом для всей семьи места вполне хватит…
Но мысли такие гнал: надо будет строиться, обязательно надо. Но потом, попозже: подождёт он, дом-то, никуда не убежит…
– Так кто же это шляпу-то стащил? – вспомнил вдруг Одинцов про сегодняшнее загадочное происшествие и задумался.
Но поразмышлять на эту тему ему не пришлось: в окно постучали – легонько так, будто веткой по стеклу стукнуло. Одинцов доподлинно знал, что напротив окна не растут у него ни кусты, ни деревья: ровное место там, до самого озера. И потому, услышав стук, удивился.
Он встал и подошёл к небольшому и низенькому, каким и положено быть в бане, окну. Наклонился, ткнувшись носом в холодное стекло, но поначалу ничего не увидел: на угли в печке, видно, долго смотрел, вот глазам и трудно к темноте привыкнуть.
– Показалось, что ли? – спросил Одинцов сам себя и подумал, что так оно, скорее всего, и есть – показалось. Да и кому здесь, в этой глухомани, в голову взбредёт по сугробам в такой мороз шастать? И в такое время – вон, десять скоро…
Но в окно снова постучали, более явственно и настойчиво. Одинцов напряг зрение и, наконец, увидел на фоне снега чей-то неясный силуэт. А увидев – растерялся: за окном, действительно, кто-то стоял, и был этот кто-то ростом от силы с метр, не более.
«Господи! Что тут ребёнок-то делает?! – изумился Одинцов. – Ночь на дворе, и холод собачий; кто ж это ребёнка в такое время из дома-то додумался выпустить? Замёрзнет ведь!»
И он кинулся в предбанник – дверь скорее открывать …
Дверь-то он открыл, но и рот у него открылся – сам по себе, помимо его, Одинцова, воли и желания.
И было, отчего!
На крыльце стоял не ребёнок, – и это Одинцов понял почему-то сразу, – а человечек очень маленького, – действительно, с метр – роста, в каком-то балахоне до самых пят и с островерхим капюшоном над головой.
– Пусти погреться, Сергей Сергеевич, а то совсем задубею, – сказал человечек дребезжащим старческим голоском. – Эн, какой ноне мороз-то завернул – беда! Пустишь?
– Конечно, заходите! Чего мёрзнуть-то? – ответил Одинцов и посторонился, пропуская человечка в предбанник.
– Ух, холодрыга! – сказал тот, прошмыгнул мимо Одинцова и сам открыл тяжёлую дверь в баню.
«Кто это? Меня по имени-отчеству назвал… Откуда знает?» – подумал Одинцов и зябко – то ли от холода, то ли ещё отчего-то – передёрнул плечами. Закрыл дверь и пошёл следом за нежданным гостем.
Человечек стоял возле печки, приложив к ней руки, и что-то бормотал себе под нос.
«Обожжёшься!» – хотел крикнуть Одинцов, по опыту зная, какой горяченной становится под конец топки печь: можно и кожу на ней оставить, если по незнанию или по неосторожности приложиться.
 Но не успел и рта открыть, как гость сказал, словно прочитав его мысли:
– Не обожгусь, Сергеич, не обожгусь – не беспокойся: мы привычные…
И рук от печки не отнял.
«Вы, собственно, кто?» – хотел спросить Одинцов, но человечек опять упредил его вопрос:
– Сосед, Сергеич, сосед твой; только дальний… Ты не напрягайся, не мучай память-то понапрасну: всё равно не вспомнишь…
Он повернулся к Одинцову – чуть-чуть повернулся, в четверть оборота, пряча, однако, лицо в тени капюшона.
– И успокойся, Сергеич: беды тебе от меня не будет. И мыслей своих не таи: нет у тебя плохих мыслей, так что скрывать тебе их незачем. Были бы у тебя плохие-то мысли – я бы к тебе не пришёл…
И Одинцов, уже начавший было чувствовать себя не очень уютно в присутствии странного гостя, почему-то сразу успокоился.
– Ну, и славно! – сказал человечек, снова поворачиваясь к печке. – Ты бы, Сергеич… это… чайку сообразил, что ли, – ежели не жалко, конечно. Только, будь милостив, света не зажигай пока: глазам больно, с темноты-то. Да тут и от углей света хватает; не вышивать же мы с тобой будем, а чай пить…
Одинцов, окончательно успокоившись, включил электроплитку и повернулся к гостю:
– Мы так и будем разговаривать: я – молча, а вы – вслух?
– Нет, ну зачем же? – искренне-извиняющимся тоном сказал человечек. – Ты извини, Сергеич, ежели я тебя чем обидел: не хотел, право слово, не хотел… А что мысли твои услышал – так не обессудь: умею это делать, и никуда мне от этого не деться… Да ты не бойся мыслей-то своих, не бойся: вреда от них ни мне, ни тебе не будет; это я тебе точно могу сказать!
«Ну, и то ладно», – подумал Одинцов, а вслух спросил:
– Как звать-величать вас прикажете? А то как-то неудобно получается: вы меня знаете, а я…
– А зови – Тимофеич! Ты – Сергеич, я – Тимофеич; вот, видишь, и познакомились, – и гость рассмеялся тихим дребезжащим смехом. – Только, будь добр, не «выкай» мне, пожалуйста: я хоть и постарше тебя… маленько… Н-да!… Я, хоть и постарше тебя буду, но давай всё-таки на «ты»: так нам обоим проще общаться-то будет. Ты ж меня, надеюсь, на мороз не выгонишь, чаем-то напоив? А, Сергеич?
– Да вы… да ты что, Тимофеич! Я гостям всегда рад!
– Ну-ну, – усмехнулся чему-то Тимофеич.
Он отодвинулся от печки и сказал:
– Вот я и согрелся малость! Сейчас ещё чайку горяченького хлебнём, – и совсем хорошо станет…
Гость постоял немного, внимательно осматриваясь вокруг, а потом кивнул на печку:
– А славную печь тебе, Сергеич, Павел Иваныч-то сложил, – ох, славную! Добрая печь получилась, ничего не скажешь. И баню срубил и поставил, как положено, – по всем правилам. Ай, молодец! Одно слово – мастер!
– Вы… ты и Иваныча знаешь? – искренне удивился Одинцов: Иваныч-то не здесь жил, а в райцентре; неужто Тимофеич и там всех знает?
– Я, мил человек, многих знаю, – услышал он голос из-под капюшона. – Кого только и не знаю…
Он повернулся к Одинцову:
– Да и ты меня знаешь, Сергеич. Давно знаешь… Только не мучай память-то свою: не в том её уголке ответ ищешь…
И скинул сначала капюшон с головы, а потом и сам балахон.
У Одинцова аж челюсть отвисла и глаза чуть из орбит не повылазили…
Но Тимофеич прелюдию к этому спектаклю разыграл, как по нотам, и потому, наверное, Одинцов ни капельки не испугался, а просто очень-очень сильно удивился. Точнее сказать – изумился. До крайности. Потому что догадался, кто такой есть его ночной гость, назвавшийся Тимофеичем.
Не поверил, было, Одинцов глазам своим, – не может такого быть! – но тут же и поверил. Да и как тут было не поверить, если вот он – стоит напротив и смотрит на него, Одинцова, снизу вверх; с улыбочкой так смотрит, по-доброму.
Одинцов и щипать себя не стал, чтобы проснуться: зачем щипать-то, если и так уже понятно, что это не сон!
– Правильно понял, Сергеич, – усмехнулся гость. – Леший я, леший, – самый что ни на есть настоящий…
И демонстративно поскрёб мохнатой лапкой в жидкой тёмно-русой бородёнке, – вроде как почесался, а на самом деле лапку свою Одинцову показал: «На, мол, убедись, коль сомневаешься: вот тебе и аргумент!»
 – Ну ни хрена себе! – не удержался от возгласа Одинцов и глупо спросил: – Живой?
– Хотел бы я посмотреть, как бы ты со мной с неживым-то разговаривал! – рассмеялся Тимофеич и вскарабкался на кресло. – Вон, смотри, – чайник кипит! Давай уж чай пить, что ли…
«Может, у меня с головой что? – напряжённо думал Одинцов, собирая на стол и разливая по большим фарфоровым кружкам заварку. – Переработался, что ли? Или это оттого, что почти всё время один да один: людей, бывает, по целой неделе не вижу…»
Но… вот он, леший-то, перед глазами: сидит себе в кресле, как будто так и надо.
– Хорошо ты, Сергеич, устроился, – сказал Тимофеич, с любопытством поглядывая по сторонам. – Всё, что надо, – под рукой, и ничего лишнего, что работе помешать может. Хвалю, – молодец!.. А не голодаешь?
– Да ну! С чего мне голодать-то, Тимофеич? – как-то разом забыв о своих сомнениях и уже не удивляясь собственному спокойствию, ответил Одинцов. – Раз в неделю выйду на большак – и в райцентр. Там пробегусь по магазинам, куплю, что надо, – и назад. На всё про всё, вместе с дорогой, – часа четыре, не больше. Ещё и домой с телеграфа позвонить успею: как там мои-то, всё ли у них в порядке… Да и сам отмечусь: «Жив, мол, здоров, того и вам желаю…» 
– Ну, молодец… Ты чай-то разливай, Сергеич, да садись; чего стоишь? В ногах правды нет…
Одинцов налил в кружки кипятка и присел на низкую скамейку. Сказал смущенно:
– Не обессудь, Тимофеич: ложка чайная у меня только одна осталась. Куда вторая подевалась, – ума не приложу! Сунул куда-то, а отыскать не могу. Так что ты первым сахар-то насыпай, а я уж после тебя…
– А мне ложка ни к чему, – ответил Тимофеич, переливая чай из чашки в блюдечко. – Я, Сергеич, как привык когда-то вприкуску пить, так и пью с тех пор. Пододвинь-ка мне сахарницу-то поближе: я вот сахарку-то достану…
Он откусил мелкими острыми зубками кусочек сахара и шумно втянул в себя с блюдца глоток горяченного чая.
– Это что за чай у тебя, Сергеич?
– Что, невкусно? – насторожился Одинцов: кто его, лешего, знает, что у него на уме… Вот как грохнет сейчас блюдцем о стену или об пол, если чай не по вкусу пришёлся! А что за этим последует, – и вообще неизвестно…
– Почему невкусно? Вкусно. И аромат приятный. Так что за чай-то?
– «Липтон». Английский. Мне жена целую коробку с собой положила, когда уезжал. В райцентре почему-то такого нет, – я спрашивал.
– Хороший чай, – кивнул Тимофеич и снова отхлебнул из блюдца, цепко поддерживая его лапкой под донышко. – Только пользы от него, доложу я тебе, не сильно много: тут, чую, кроме чая, много чего намешано, – и для вкуса, и для запаха. Я, Сергеич, в этом деле разбираюсь: уж сколько лет чаи-то гоняю! Всяких на своём веку перепробовал…
Он поставил опустевшее блюдце на стол и снова наполнил его из чашки.
– Я тебя ужó своим сбóром как-нибудь угощу. Вот уж чай, так чай! Ты такого чая, Сергеич, отродясь не пробовал. И пользы от него много, а вкус – у-у! Сказка! Я, брат, травку-то для чая сам собираю, всякую – в свой срок. И сушу сам, и сбор сам составляю – по-особому на каждый случай: когда – так попить, когда – от хвори какой. У нас в лесу аптек-то нету, не построили ещё! – хохотнул он. – В общем, пришлю как-нибудь; попьёшь – спасибо скажешь… 
– Спасибо, – вежливо сказал Одинцов.
– Да сейчас-то за что? Это тебе, Сергеич, спасибо, – и за чай, и что погреться пустил… И за всё прочее, – сказал Тимофеич, но за что «прочее» – уточнять не стал. 
Он допил чай и поставил пустую чашку на блюдце. Откинулся в кресло, отёр лапкой пот с морщинистого лба и расстегнул толстую стёганую душегрейку.
– Ух, хорошо!
– Может, ещё? – спросил Одинцов, стараясь исподтишка разглядеть своего гостя повнимательнее.
– Не-е, спасибо! И напился пока, и согрелся; если попозже только, – расслабленно ответил Тимофеич, устраиваясь в кресле поудобнее. – Знаешь, Сергеич, как в лесу-то зимой? У-у, брат! Это тебе не летом – травка, да цветочки, да ягоды-грибочки: зимой, да ещё ночью – бр-р-р!
Леший передёрнул узкими плечиками и потряс головой:
– Мне-то что – я привычный. А вот птюшкам и зверушкам – беда…
Сказал – и остренько так глянул на Одинцова из-под густых белёсых бровей, словно выстрелил своими голубыми глазками.
– Чего молчишь-то, Сергеич? – спросил он, прищурившись.
– А что говорить? Известное дело – и холодно, и голодно, – ответил Одинцов и замолчал: и в самом деле, что тут говорить?
– А чего ж не расскажешь, как ты тетёрок-то подкармливать каждый день в лес ходишь, по сугробам да по такому морозу?
«И это знает…» – подумал Одинцов и, пожав плечами, промолчал.
– Другие подстрелить норовят áли в силок поймать, а ты – кормишь, – продолжал Тимофеич, пытливо глядя на смутившегося Одинцова. – И рыбу ловишь только на удочку да на спиннинг: сеть-то, что у тебя в предбаннике висит, купить – купил, но так ни разу и не поставил… А баню эту почему поставил здесь, – леший похлопал ладошкой по сиденью кресла, – а не там, где поначалу ставить хотел, – на краю участка, где ей самое и место? А?..
Не дождавшись от Одинцова ответа, сказал сам:
– Потому что для этого надо было берёзку срубить. А ты не смог, пожалел; рука у тебя на неё не поднялась…Поштó так-то? А, Сергеич?
Одинцов снова пожал плечами: чего тут объяснять? Не ради добычи он в лес ходит и по озеру плавает; просто куда как интереснее ему за зверушками и птюшками, как их леший назвал, наблюдать и на поплавок смотреть, чем кровь невинную проливать да задыхающуюся рыбу из сетки вытаскивать. А берёзка… Что – берёзка? Росла там, где уродилась, так пусть и дальше растёт; вырастет – красота-то какая будет! А для бани он и другое место нашёл; подумаешь, проблема – место найти! Нашёл же…
     – То-то! – удовлетворённо хмыкнул леший и легонько хлопнул себя лапкой по коленке. – Добрый ты человек, Сергеич, – вот что я тебе скажу! Впрочем, иначе бы я к тебе и не пришёл никогда…
Одинцов окончательно смутился и опустил глаза. Хотел было промолчать, но не стал; глянул твёрдо в глаза лешему и сказал, покачав головой:
– Эх, Тимофеич! Знал бы ты, каким я раньше был, – никогда б ко мне не пришёл, если только к добрым людям ходишь…
– А я знаю, – спокойно сказал леший, и Одинцов сразу ему поверил: знает, всё знает…
– Потому и пришёл… Не всяк, Сергеич, может добрым стать, изначальную доброту свою утратив: чаще наоборот бывает… Человек-то – он завсегда не злым, а добрым рождается… Это потом уж жизнь бить его начинает: то так ударит, то сяк: то – под дых, а то – и по мáковке; то обманет кто его, то подножку подставит; то подведёт, слова не сдержав, – да мало ли… В общем, лупит его жизнь, почём зря! Борется человек, сопротивляется, как может, а потом – раз! – и сломался; руки опустил, плюнул на всё – и поплыл себе, не сопротивляясь, по течению – туда, куда его это течение вынесет. А куда – ему уже без разницы…
Тимофеич вздохнул и посмотрел в окно.
– От таких-то, сломавшихся, проку, конечно, нет, а вот вреда – немало, ибо и детям своим, и прочим людям безразличностью своей ко всему тому, что их окружает, они примером служат, – плохим примером. Вот это – плохо!
Он перевёл взгляд на потупившегося Одинцова.
– Но есть и такие, кто, изначально добрым будучи, сам зло творить начинает, от злых людей его натерпевшись: «Ах, вы ко мне так? Ну, и я к вам – так же!» И пошло-поехало!.. Только мало кто, единожды зло сотворив, сам себе говорил: «Этого делать нельзя!» Зло, Сергеич, затягивает, душу человеческую корёжит, – ох, как корёжит! Трудно потом в злых деяниях остановиться-то бывает, – ох, трудно! Особенно, когда дело денег, наживы касается. Ты, Сергеич, никогда не замечал, как похожи эти слова – «зло» и «злáто»?
«И впрямь – похожи! – удивился Одинцов. – Убери из второго две буквы – и получится первое…»
– То-то и оно! Я, брат, давно на свете… существую, всякого насмотрелся… Но это так, к слову, – сказал Тимофеич и закашлялся. – Плесни-ка, Сергеич, чайку: что-то у меня в горле пересохло. И сам со мной попей: дело-то хорошее – сидеть в такой мороз в тепле, да чаёк попивать…
И рассмеялся дробным, дребезжащим тенорком.
Одинцов налил гостю чаю, поставил чайник на плитку и снова присел на низенькую скамейку, спиной к печке. Ему хотелось курить, но он почему-то не решался достать сигарету: кто его, этого лешего, знает, как он к табаку относится…
– Кури, кури, Сергеич, – усмехнулся леший. – Мне запах табачный нравится. Я ведь тоже когда-то баловался; мху, бывало, насушу, – и в трубочку… Эх, ёлки зелёные!
– А потом что, – бросил? – спросил Одинцов, прикуривая от зажигалки сигарету.
– Дай-ка посмотреть! – Тимофеич протянул лапку, и Одинцов послушно вложил зажигалку в маленькую, покрытую мягкой на вид и рыжеватой, как у белки, шерстью ладошку.
«И не лапка вовсе, – подумал он. – Рука, как рука; только мáхонькая, как у ребёнка, и мохнатая…»
Леший повертел тяжёлую металлическую зажигалку перед острым носом, – вроде даже понюхал, – осмотрел со всех сторон, но чиркать не стал; положил на край стола, и потом изредка на неё посматривал.
– Курить-то? Бросил, а как же! – сказал он и вдруг рассмеялся. – Яга раз унюхала, так хошь, не хошь, а бросишь…  
– Кто-о?! – изумился Одинцов.
– Яга. Ну, или Баба Яга; разницы-то нет: её как ни назови, ей от этого хуже не будет, – ответил леший и, бросив взгляд на Одинцова, расхохотался:
– Эк, Сергеич, как тебя тряхнуло-то! Ты, поди, чуть со скамейки не упал! Ха-ха-ха!.. Ой, не могу!.. Ха-ха-ха!..
Отсмеявшись, леший утёр лапкой выступившие слёзы и сказал:
– А ты думал – сказки? Кому-то, конечно, сказки, а тебе, Сергеич, – явь! Так что привыкай… Да рот-то закрой: мухи налетят! – снова развеселился леший.
«Ну, делá! – подумал Одинцов. – Может, я и вправду сплю?»  
– Спишь, не спишь, а чайник-то выключи: выкипит, – и чайку не попьём, – сказал Тимофеич и пододвинулся к столу.
Одинцов выключил плитку и снова сел на скамейку.
– Ты, Сергеич, пойми одну простую вещь, – сказал Тимофеич, откусывая печенье. – Ничто не возникает, не рождается на пустом месте, – ничто! Ты вот, когда книжки-то свои пишешь, всё ли придумываешь сам-то, а? Нет, милый ты мой, – не бывает так! Сюжет-то ты и сам придумать можешь; тут слов нет, на то ты и писатель. Если жизнь, конечно, не подскажет… А люди? То бишь, – герои твоих книжек? Ведь их-то ты наверняка в образе каких-то знакомых тебе людей изначально себе представляешь? Что, не так?.. То-то! Пусть ты их потом описываешь не такими, какие они есть на самом деле; это – другой вопрос. И чертами характера ты их можешь наделить любыми, кои знакомцам твоим совершенно не присущи. И поступки они в твоих книгах могут совершать такие, на которые те-то люди, знакомцы твои, ввек бы не отважились, хоть озолоти ты их с ног до головы! Ну, и так далее… Так ведь, Сергеич?
Одинцов кивнул, с откровенным удивлением глядя на своего необычного гостя: во даёт! Всё точно подметил!
– Вот видишь!.. Так и сказки: их ведь тоже люди придумали и разным народом, как добрым, так и злым, населили. Но… Помнишь, как у Пушкина-то, у Александра Сергеевича: «Сказка – ложь, да в ней – намёк…» Только намёк-то тот всяк человек по-своему понимает, – если вообще понимает… Обычно ведь как: сказка – она и есть сказка; прочёл в детстве – и забыл. До тех пор, пока детям своим или внукам рассказывать пора не придёт. Ан нет, любезный! Не так всё просто…
Леший отхлебнул из блюдечка и продолжал:
– Во все времена удобно было разным нехорошим людям грехи свои и преступления на нечистую силу спихивать. Вспомни, Сергеич, сколько безвинных людей, в колдовстве и ереси обвинив, на кострах сожгли и всякими другими способами извели – жуть! «Изгинь, нечистая сила!» – и в костёр! Или в прорубь… Так и в сказках, что в свою выгоду или в оправдание людьми слагались: если Водяной, то обязательно утопит; если Леший, то в лесу загýбит. А Баба Яга… Ну, та – вообще изверг: то человека заколдует, в пень трухлявый навечно превратив, а то и сожрёт со всеми потрохами! Особенно детей малых любит: меню у неё, дескать, такое…
Он вздохнул тяжело и сказал:
– Враньё это всё, Сергеич; не верь… Всё совсем не так. Я тебе расскажу правду-то, расскажу, – попозже…
Леший замолчал и уставился в окно.
«Сколько же ему лет? – подумал Одинцов, разглядывая в профиль старческое лицо своего собеседника. – Тысяча? Две? Три?…»
– Да какая разница! – леший перевёл грустный взгляд на Одинцова. – Две, три… Какое это имеет значение? Дело не в том, сколько мне лет, дорогой ты мой человек, а в том, что мир за эти тысячелетия, как я приметил, лучше-то не стал. И не становится пока – вот что страшно-то, Сергеич… А ведь может! Только не хочет…
– Почему – не хочет? – возмутился Одинцов. – Как это – не хочет? Вот тут ты, Тимофеич, не прав: очень даже хочет!..
– Ну да? Неужели? Да что ты говоришь?! – с неприкрытым сарказмом воскликнул леший и нетерпеливо заёрзал в кресле. – Ну-ка, ну-ка! Просвети меня, старика, как это он, мир-то твой, за который ты, как я вижу, так сильно обиделся, хочет лучше стать? Сделай милость, расскажи! Знать, не заметил я, когда это он вдруг захотел, – пропустил, проспал такое-то знаменательное событие… Ай-яй-яй! Проспал; вот беда-то какая!..
Сказано это было таким ехидным голосом, что Одинцов даже растерялся: ну, как же можно не заметить очевидные вещи!
– Ну, рассказывай, Сергеич! А я пока чайку вот попью, да послушаю; может, и вправду, что пропустил, – усмехнулся леший, наливая чай в блюдечко. – Только не трать напрасно время, чтобы поведать о том, каких высот в науке и технике вы, люди, достигли: как в космос летаете, да на дно океанское ныряете, и тому подобное… Это я и сам знаю, не хуже тебя…
Одинцов, уже открывший было рот, чтобы как раз об этом и рассказать, растерялся:
– А что, разве это – неважно, не имеет значения?
– Не имеет, само собой: при чём здесь это-то? Я же тебе о другом говорю, – о том, что мир лучше не хочет становиться; умнее он, конечно же, стал, – никто и не спорит. А вот лучше, добрее… что-то я не заметил.
Видя, что Одинцов опять хочет что-то сказать, леший предостерегающе поднял лапку и сказал:
– Не сотрясай напрасно воздух, Сергеич; лучше меня послушай. Времени у нас с тобой для разговора не слишком много, поэтому давай-ка не будем тратить его зря.
Он отвернулся к окну и немного помолчал, словно собираясь с мыслями.
– Вот хожу я по земле, давно хожу… И всё никак понять не могу, почему люди умнее не становятся? Нет, не в том смысле, как ты подумал; так-то они умнее стали, я и не спорю – вон сколько всякой всячины наизобретали! И компьютеров разных, – он кивнул на стоявший на краю стола ноутбук, – и всякого другого – и полезного, и нужного. Я не об этом, Сергеич; я о том, что всё человечество, – всё, понимаешь? Все люди на земле, – вот о чём я говорю!.. Так вот, почему всё человечество никак поумнеть не может? Не знаешь?
Леший внимательно посмотрел на Одинцова, – посмотрел с укором и, как показалось Одинцову, даже с какой-то обидой: дескать, что ж вы такие, люди вы мои дорогие?
Не дождавшись ответа, вздохнул и сказал:   
– Ну, тогда давай попробуем представить себе такое, Сергеич… хотя и трудно это представить, но давай попытаемся… Так вот, представь, что нет в мире войн: кончились они будто бы лет эдак сто назад, и ни одна пушка с тех пор ни выстрелила, ни один человек на всей Земле на землю не упал, пулей или осколком сражённый. Оружия на планете будто бы нет, вообще никакого: уничтожили его люди за ненадобностью и забыли, что это такое. Всё! Тишина и покой на планете: никто никого не боится, потому что нет для того причин. Нет ни зависти, ни жадности у людей к другим, себе подобным. Возможно такое? А, Сергеич?
– Наверно, возможно, – неуверенно сказал Одинцов, пожав плечами. – Конечно, так-то если б было…
– Во! Конечно, возможно; я-то в этом и не сомневаюсь! А скажи-ка ты мне, брат Сергеич, что этому мешает?.. Ну, я вижу, затрудняешься сразу-то; оно и понятно… Так я тебе по-другому вопрос задам: какими должны быть сами люди, чтобы жить в том мире, который я тут тебе нарисовал? Вернее, даже не так, а вот как: какими должны люди стать, чтобы построить такой мир, в котором жить будет всем без исключения хорошо?
– Ну, не знаю… Добрыми, наверное, – неуверенно сказал Одинцов и бросил короткий взгляд на лешего: правильно ли сказал?
– Молодец, Сергеич: аккурат в самую точку попал! Добрыми! Доб-ры-ми! – удовлетворённо хлопнул лапками по коленям своих коротких ножек Тимофеич. – Молодец!.. Видишь, как мы с тобой хорошо друг друга-то понимаем! Давай пойдём дальше…
Он повертелся в кресле, потом, не утерпев, спрыгнул с него и пробежался до двери и обратно. Остановился напротив Одинцова и внимательно посмотрел ему в глаза; подумал о чём-то своём, хмыкнул удовлетворённо и опять вскарабкался на прежнее место.
– Что значит – быть добрым человеком? Подожди, подожди: я сам скажу, а ты меня поправишь, ежели что не так… Быть добрым – это вовсе не значит просто не желать никому зла: тогда это, брат, уже не доброта, а равнодушие, безразличие. Это, проще говоря, так: плевать я хотел на вас, всех вместе взятых; я вас не трогаю, а вы меня не замáйте… Конечно, сие – не доброта, и такого мира, какой мы с тобой пытаемся себе представить, с таким отношением друг к другу люди никогда не построят. Доброта – это нечто иное… Вот как бы получше-то сказать, сформулировать… Ну, давай так: вот живёт человек. Никого не обижает, не оскорбляет, а если кому и завидует, так только по-доброму: вот, дескать, молодец, раз сумел чего-то там сделать или чего-то добиться! В общем, радуется успехам других людей, – от души радуется! От души! Понял? И если надо кому-то в чём-то помочь, – помогает, даже не считаясь с собственными интересами и не предполагая поиметь от этого какую-то выгоду! Ну, может, только с надеждой на то, что и ему при необходимости люди помогут… И относится он так не только к людям, а и ко всему, что его окружает, – леший кивнул в сторону окна. – К природе, например: дéрева без острой необходимости не срубит, зверька какого или жучка, или бабочку напрасно не обидит, травинки-цветочка не сорвёт и не примнёт, пóходя… Живёт он так-то вот, – и хорошо ему! И покойно у него на душе, и радостно у него в сердце, поскольку совесть у него чиста – и перед собой, и перед людьми… Что заулыбался-то, Сергеич? – спросил он вдруг Одинцова. – Понравилось? Или потому, что думаешь: вот, мол, сказки дед рассказывает, – со смеху помрёшь?  
– Да с чего ты это взял, Тимофеич? – вскинулся Одинцов. – Я и вправду представил, как бы здорово было…
– Да я это так, чтоб ты не уснул, – усмехнулся леший. – А то смотрю: примóлк чего-то…
– Примолкнешь тут: уж больно хорошо ты расписываешь, – слушать радостно!
– Жить-то так, милый ты мой, было б ещё радостнее, – вздохнул леший. – Только что-то не получается у вас, у людей, так жить; по отдельности – получается у некоторых, а у всех вместе – хрен!.. Почему? Не знаешь?
Одинцов подумал немного и тихо сказал:
– Зла много вокруг… И чем дальше, тем больше его становится; мне, во всяком случае, так кажется.
– Ну, что ж: правильно тебе кажется, Сергеич. Правильно. Зла, действительно, хоть отбавляй… Но не отбавляется оно отчего-то, а прибавляется, – и это ты тоже правильно подметил. Только зло, дорогой ты мой, не от нас, нечистой силы, как вы нас называете, идёт, а от вас, от людей; это вы его творите и приумножаете, да ещё с таким завидным упорством, что…
Леший не договорил; только вяло махнул лапкой и снова отвернулся к окну. Помолчал немного, потом сказал:
– Хотя и не все, конечно… Вот, возьми, к примеру, лес…
Он поморщился, будто чего-то кислого куснул, и наклонился к Одинцову.
– Вот ты, Сергеич, насколько я знаю, в Финляндии был; так ведь?
Одинцов кивнул, уже не удивляясь тому, что леший всё о нём знает.
– Видел, какие там леса? То-то! А видел ли ты, чтобы оттуда лес в чужеземье отправляли?   
И, не дав Одинцову даже рта раскрыть, сам за него ответил:
– Не видел! И не увидишь никогда! А почему? Потому что берегут финны свой лес, и каждое дерево у них – на счету… А озёра какой чистоты, видал? И их они оберегают всеми силами, какие только у них есть. А почему? Потому что думают о тех, кто после них, живущих ныне, будет на той земле жить – о детях, о внуках, о правнуках… И учат их, малых, с детских лет природу и её богатства не только беречь, но и всячески приумножать…
Леший ненадолго умолк, потом с укоризной посмотрел на Одинцова и спросил:
– Так объясни мне, Сергеич, а почему же вы, люди русские, тоже всё вроде бы понимаете, а ни хрена не делаете? Ты оглянись вокруг-то: озёра свои да реки загадили так, что скоро только одни лягушки и жить-то в них смогут!
Он покачал головой и горько усмехнулся:
– Вон – Водяной! И тот уже, как встретимся, так только одно и талдычит: «Уйду, ядрён корень! Эмигрирую в Швейцарию, абы ещё куда, где воду эти недоумки двуногие ещё не до конца отравили!..» Ну, это он так, со злости; куда он денется! Здесь его место, на веки вечные. Но понять его можно: обидно ему видеть всё это!.. А леса? Как вырубали вы их без жалости, так и продолжаете, только с каждым годом всё больше и больше…
Одинцов молчал, потупившись; что тут скажешь? Ничего…
– Да-а, – сказал леший и вдруг улыбнулся. – Это мне, бывало, в стародавние времена просто было лес от всяких порубщиков и поджигателей оберегать: так иногда пугну нехорошего-то мужичка, что он потом до конца жизни не то, чтобы в лесу напакостить, а и близко-то подойти к нему боится. Надолго, видно, моя наука запоминалась… Вот они, такие-то, потом от злости про нас всякие небылицы и складывали, – и про меня, и про Ягу, и про Водяного. Да и про других тоже; дескать, вот они какие, – эти, которых «нечистой силой» зовут. А люди-то и верили! И боялись нас, причём совершенно напрасно: мы ведь хорошим-то людям отродясь зла не делали, а совсем даже наоборот – помогали, чем могли. Когда успевали, конечно… Водяной – утопающих спасал, если поблизости оказывался; я – заблудившихся из леса выводил.
Он вдруг тихонько засмеялся.
– Пошучу, конечно, – скучно в лесу одному-то целыми днями, – повожу человека по чащобам, покружу по лесным тропинкам, а, всё одно, – на дорогу выведу. И не со зла я то делал, а для науки: а не лезь в лес, троп да примет не зная, дорогу примечать не умея, чтоб самому из леса-то потом выбраться! Я ведь – один и не вездесущ, чтобы в трудную минуту рядом с каждым незадачливым грибником или охотником оказаться…
Леший посмотрел в глаза Одинцову.
– Я ведь, Сергеич, козней не творил, когда император Пётр Алексеевич затеял флот российский строить и ему для этого дела лес понадобился, много леса. Не против я был и тогда, когда по приказу царя-батюшки Николая Павловича мужики в лесах под железную дорогу просеки рубить начали; много, конечно, они леса понапрасну тогда погубили, да что ж поделаешь: то государству и народу российскому на пользу и во благо было… Да и леса в те времена было сколько! Тогда казалось, что конца и края ему нет и не будет… Но ты посмотри, Сергеич, что люди с лесом за последние сто лет сотворили! И продолжают творить! Ты понимаешь, что через двести, ну, самое большее – через триста лет здесь, – он кивнул на окно, – будет, если это безобразие не кончится?! Вон, Арал-то, – видел? А Амазонка? То-то, брат…
Он взял со стола зажигалку, повертел её перед глазами и положил на место; сказал тихо:
– Всё когда-нибудь кончается, даже если его поначалу ну очень много, – всё! И исключений из этого правила нет… И будут ваши потомки жить в пустыне, вас и вашу дурость нонешнюю от всей души проклиная. И правы будут!
Леший перевёл взгляд на Одинцова и грустно усмехнулся:
– Так-то вот, Сергеич, мил ты мой человек. А вы – нечистая сила!.. Тут ещё разобраться надо, кто из нас нечистая сила, а кто – чистая…
Он вдруг оживился и заёрзал в кресле.
– Вот возьми, к примеру, Ягу: в сказках-то она – и такая, и сякая; злыдень в юбке, одним словом. И детей она поджаривает и ест, и добрых молодцев да красных девиц со свету сживает, почём зря. Да враки это всё, Сергеич! Вот послушай, что я тебе про неё расскажу… Только плесни-ка чайку-то ещё: что-то опять у меня в горле пересохло…
Одинцов пощупал чайник.
– Придётся подождать, Тимофеич: остыл чайник-то.
– Ну, так поставь, – пущай греется; а я тебе пока про Ягу-то поведаю…
Одинцов включил плитку и сел на топчан у стены: сидеть на низкой скамейке – спина устала.
Леший как-то странно посмотрел на него, и Одинцов вдруг увидел, как кресло, на котором тот сидел, само по себе плавно приподнялось над полом и повернулось – так, что Тимофеич опять оказался с Одинцовым лицом к лицу.
– Мы ещё и не то могём, – хихикнул леший, заметив вытаращенные от изумления глаза Одинцова, и Одинцов увидел, как из сахарницы выскочил кусок сахара и повис в воздухе, а потом, медленно проплыв по дуге над столом, опустился в раскрытую ладошку Тимофеича.
– Ну, Тимофеич!..
– Да ладно тебе; нашёл, чему удивляться, – скромно сказал леший и положил сахар на блюдце. – Ну, так слушай про Ягу-то…
 Он устроился поудобнее и, понизив голос, начал говорить, время от времени оглядываясь на дверь:
– Тут о прошлом годе был я у Яги: спину что-то заломило, – ни сесть, ни встать, ни повернуться! Вот и пошёл я к ней; к кому ещё и идти-то? Яга дáром, что ведьма, а знахарка знатная; вредная, конечно, но, коли надо, в помощи никогда не откажет. И никому – заметь, Сергеич: никому! – Тимофеич многозначительно посмотрел на Одинцова, но объяснять эту многозначительность почему-то не стал. – Поворчит она, конечно, побрюзжит по привычке, – как же ей, старой, без этого-то? – а на ноги завсегда поставит, как бы не прижáло.
Он поёрзал в скрипучем кресле, устраиваясь поудобнее; потом махнул лапкой – мол, всё равно не получится, – и уселся по-турецки, скрестив свои короткие ножки.
– Ну, слушай, Сергеич, да мотай на ус: может, и пригодится когда… Так вот, прихожу я к бабке-то, а она сидит, телевизор смотрит…
Одинцов открыл, было, рот от изумления, но леший только лапкой на него махнул: дескать, молчи уж, – я и так тебя слышу.
– Какой телевизор? Да почём я знаю? Импортный какой-то, а марку я не запомнил… Телевизор-то откуда? Ну, это ты, брат, сам у бабки спроси, коли хочешь: я не отважился, – ну её… А вообще-то ты что себе думаешь? – вскинулся вдруг леший. – Что мы, какими были тыщу лет назад, такими и остались? Э-э, нет, Сергеич! Вряд ли мы смогли бы сейчас хоть как-то с безобразиями на нашей земле бороться, если б в ногу с прогрессом, так сказать, не старались идти: много с вами, с такими-то умными, одним колдовством да заклинаниями сделаешь! Нет, Сергеич: мы тоже не лыком шиты…
Он кивнул на ноутбук Одинцова:
 – Вон у тебя машинка… Сколько у неё память-то?.. А на базе какого процессора?..
Одинцов аж вздрогнул.
 «И откуда у него знания-то такие?!» – изумился он, вытаращив на лешего глаза.
 – Так ить в двадцать первом веке, чай, живу-то, милый ты мой! – рассмеялся Тимофеич и переспросил: -Так сколько, говоришь, у неё память?.. У-у! – разочарованно протянул он. – И всего-то?! Вон, у Кощея, – последняя модель! Там такой объём памяти, – тебе и не снилось… Что делает с ним? А всё пасьянсы раскладывает, дурень старый, – леший хихикнул и с опаской оглянулся на дверь. – Это ему Яга в прошлом году на день рождения подарила, чтобы чем-нибудь старого занять. И правильно, надо сказать, сделала: он спит, спит, а потом как взбрыкнёт! От него ведь чего хошь ждать можно; таких дров сдуру-то наломать может, что потом и не разгребёшь. Сколько уж раз так было-то!.. Пусть лучше пасьянсы раскладывает: так-то для всех – и для нас, и для вас – спокойнее…
Леший вдруг помрачнел.
– Жуть, конечно, будет, если ему вдруг играться надоест: как бы не начал через Интернет какие-нибудь коды взламывать… Ладно, если банки; злато старый больно любит! Хотя и ни к чему оно ему: и так уже… – он провёл лапкой над своей кудлатой головой. – Вот не взбрело бы в его дурную голову в компьютеры Пентагона или, скажем, ещё какого генштаба залезть, да к ракетным установкам доступ найти, – тогда беда!.. Надо бы старого ещё чем-нибудь отвлечь… Кстати, у тебя, Сергеич, нет ли какой игры интересной, чтоб ему, Кощею-то, лет на двести хватило? Нет?.. Ну, ладно; сам найду чего-нибудь… Не запамятовать бы только; а то, и вправду, понесёт его куда-нибудь…
– Так вот, про Ягу-то, – спохватился он и поскрёб в затылке. – Всё никак до конца не доберусь… Ну, сидит она, значит, телевизор смотрит и бормочет что-то там под свой крючок. Я к ней, было, со своей болячкой, а она как зашипит на меня, – ну, чисто змея! Погоди, мол, со своей спиной: тут такое в мире творится, – что мне твоя спина!.. Я на экран-то глянул одним глазком, а там показывают, как где-то в Америке, кажись, али ещё где… не помню… Ну, в общем, придурок какой-то, – террорист, что ли… эх, чтоб ему пусто было, окаянному! – детишек в детском саду, али в школе какой-то, в заложники захватил. А полиция тамошняя ничего сделать не может – ни детишек тех освободить, ни договориться с этим-то… Яга-то смотрела, смотрела на это безобразие, – а вспыльчивая – ужас! – да как вскочит со скамьи, да как заорёт на весь лес: «Это ж что ж такое на белом свете дéется?! Это ж что ж за нравы ноне такие – детишек невинных обижать?! Это ж куда ж ихнее правительство смотрит?!! Эх, не моя территория: я б энтого урода враз бы в чувства-то привела! Я б ему!..» Ну, не буду далее её слова повторять: боюсь, язык отсохнет… В общем, взъярилась бабка – жуть! Да ка-а-ак хватит со всего размаху клюкой-то своей по телевизору! И – пополам…
– Жалко, – вздохнул Одинцов, отчётливо представив нарисованную лешим картину.
– Чего тебе жалко?
– Да телевизор жалко…
– Да причём здесь телевизор-то? А-а… Ты думал, телевизор – пополам? Не-е, то клюка бабкина пополам разлетелась, – только концы в разные стороны свистнули…
– А телевизор?
– Вот дался тебе этот телевизор! Да что ему будет-то? Он же импортный; только мигнул разок – и дальше показывает… О, вспомнил! Японский, кажись. «Тошиба».
– А Баба Яга что?
– Насилу успокоил. Пришлось в лес идти, клюку ей новую вырезать.
– Сделал?
– А то! Делóв-то – клюку сделать; мы и не то могём…
– А она?
– А что она? Клюку приняла и за то спину мне вылечила. Хорошо вылечила: ни разу с тех пор не болела. А ты говоришь – нечисть!
– Да не говорю я этого! – искренне возмутился необоснованному обвинению Одинцов.
– Ну, не ты, так другие… Нечисть-то, зло увидев, поди, возрадовалась бы; а Яга-то, вишь, как на такое поганое дело отреагировала? Её бы воля, – она б того нечестивца враз бы в клочья порвала!
– Как? У всех на виду?
– А ты как думал-то? Никто, конечно, не понял бы, что это – её … рук дело, но выглядело бы это, я думаю, у-у! – леший с деланным ужасом вытаращил глазки; потом вдруг рассмеялся: – Любит бабка эффекты, – ох, любит!.. Ну, и правильно делает; это чтоб другим неповадно было.
– А дети? Дети-то при этом не пострадали бы, Тимофеич? – обеспокоенно спросил Одинцов, даже не замечая того, что воспринимает повествование лешего, как нечто само собой разумеющееся.
– Да ты что, Сергеич, тоже сказок начитался? – возмутился в свою очередь тот. – Когда это Яга хотя бы одному невинному дитяти вред причинила? Не было этого! Не бы-ло! И быть не могло: она ж, Яга-то, какая-никакая, а … женщина! Пусть для вас и сказочная… Это у вас, у людей, женщины такое иногда с детьми вытворяют – нам страшно становится. А у нас такого сроду не было…
Одинцов смотрел на лешего и, не опасаясь того, что тот услышит его мысли, думал о том, что хорошо бы об этой их встрече написать рассказ: пусть люди прочтут. Поверят, не поверят – неважно; а вот если задумаются да оглянутся вокруг, чтобы хотя бы попытаться повнимательнее всмотреться в окружающий их мир – уже хорошо! Пусть не все, пусть один из десяти или из сотни, или даже из тысячи – и то дело.
– А и напиши, – отозвался на его мысли леший, глядя в окно. – На то ты и писатель. Представь, как сказку, чтобы никто у тебя за спиной пальцем у вискá не крутил. У своего, заметь, – хихикнул он, и Одинцов тоже улыбнулся. – А то те, кто поверит, начнут приставать с расспросами: что, да как, да где… А ни тебе, ни мне это не надо: только от дела отвлекать будут. К кому надо, я и сам приду – вот как к тебе пришёл. Правда, не у всех я посещение своё в памяти оставлю, далеко не у всех; иных только к размышлениям подтолкну – и всё: чаще всего, и этого бывает достаточно…
– А у меня оставишь? – испугавшись такого варианта, спросил Одинцов.
– У тебя – оставлю, – внимательно глядя ему в глаза, ответил леший. И рассмеялся: – А как ты иначе рассказ-то, то бишь сказочку свою напишешь?
Он провёл лапкой по столешнице – будто погладил.
– К добрым людям я сам прихожу, без приглашения; да и кто ж меня позвать-то додумается? – леший негромко рассмеялся, но тут же вновь стал серьёзным. – Добрых людей на земле много, Сергеич, – гораздо больше, чем злых; так что мне ещё ходить и ходить, по земле-то нашей. Беда вся в том, что многие из тех добрых людей не знают пока, какие они на самом деле: не открыли они ещё в себе до конца эту доброту, хотя и чувствуют её, как чувствуют и потребность её проявить. И не потому не открыли и не проявляют, что не хотят, а потому, что боятся: затюкала многих из них жизнь, заклевала, – вот и затаились они. Кажется им, что обнажи они свою доброту перед людьми – а ведь её, доброту-то, душу свою настежь не распахнув, не обнажишь! – то в неё, в доброту-то их эту, сразу и наплюют все, кому не лень. А заодно – и в душу…
– Так уж прямо и наплюют! – попытался возразить Одинцов, но леший так насмешливо посмотрел на него, что он тут же осёкся, вспомнив кое-что из своего горького жизненного опыта…
– Вот и я о том… – тихо сказал леший. – Так, бывает, и живут люди – в коконах, как личинки. И всю свою жизнь кокон тот покинуть страшатся: вдруг кто надсмеётся? Нет чтобы смелости набраться, да и разорвать его, кокон-то этот, и явить миру доброту свою, от которой всем и теплее, и светлее станет; пусть на короткое время – сколько жизни земной осталось, но явить!.. Много таких было, Сергеич, кто добротой своей мир и крáше, и добрее пытался сделать. И делал, даже если сгорал при этом, без остатка отдавая доброту свою людям. Вот о таких мир с добротой же и благодарность помнит. И будет помнить!.. А о тех, кто в коконе всю жизнь просидел…
И леший пренебрежительно махнул лапкой: чего, мол, о них и говорить-то…
– Трудно это – кокон-то разорвать, – тихо сказал Одинцов.
– Трудно; кто ж спорит, – согласно кивнул леший. – Но ты-то, Сергеич, смог! Что, не так? Так! Тебе-то это под силу оказалось. Значит, и другие могут! Только их к этому подтолкнуть надо… Доброта, брат, добротой полнится и прибавляется. И одна доброта у другой ничего не отбирает, а как раз наоборот – дополняет её и множит. Зло – что? Оно временно, зло-то, и потому когда-нибудь обязательно кончается, – как войны, эпидемии, землетрясения, смерчи. А доброта – вечна! – леший назидательно поднял вверх короткий пальчик. – Вечна, Сергеич, друг ты мой сердешный! Вот потому-то зло, как ни старается, как ни пыжится, а доброту победить не может. Было б оно сильнее – давно бы от доброты рожки да ножки остались. Ан – нет! Не получается! А раз до сих пор не получилось, то и никогда не получится!
Он немного помолчал, чему-то по-доброму улыбаясь; словно видел – а может быть, и знал? – что-то такое, что Одинцову, как и другим людям, было недоступно, – пока недоступно?
– Доброта, Сергеич, должна быть всеобъемлющей. Понял? Все-объ-ем-лю-щей! И станет она такой только тогда и только в том случае, когда – и если! – каждый – каждый! – из живущих на земле людей перестанет бояться покинуть свой кокон, чтобы привнести в мир свою доброту, выпустив её из сокровищницы своей души. Чтобы всё то, что есть в его душе хорошего и светлого, чистого и доброго, соединить с добротой других людей…
Тимофеич, скрипнув креслом, повернулся к задумавшемуся Одинцову. Одинцов поднял голову и встретился взглядом с мудрыми, усталыми, но излучавшими какой-то необыкновенный свет глазами лешего.
– Это, Сергеич, как храм строить: кирпичик – к кирпичику, камешек – к камешку, с той лишь разницей, что кирпичики те и камешки будут, по сути своей, людскими добродетелями, талантами, чистыми помыслами и делами – добрыми и бескорыстными. Какой человек захочет и сможет положить камешек, большой или совсем малюсенький, неважно: важно, чтобы захотел… Храм-то от любого камешка выше станет, а никак не ниже. Так и доброта: одна к другой прибавится, одна другой пополнится, а потом – ещё одна, и ещё, и ещё; и так, пока не возвысится она над всей землёй, как купол небесный, и не укроет её, родимую, от всяких бед и несчастий. Вот это и будет всеобъемлющая доброта!..
Леший умолк и надолго о чём-то задумался. Молчал и Одинцов, пытаясь осмыслить услышанное.
За окном поднялась метель; было слышно, как она бросает в оконные стёкла пригоршни снега, словно злится оттого, что её не пускают погреться в хорошо протопленную баню, где так тепло и уютно. Она бесилась и пыталась ворваться внутрь через трубу, всё сильнее и сильнее завывая в ней порывами носившего её ветра; но ничего не получалось, и ей, метели, было обидно, что ей никак, никакими силами не удаётся преодолеть возведённые человеком преграды. И она начинала жаловаться и плакать, что ничего не получается, и оттого злилась ещё больше…
– Так что же делать-то, Тимофеич, скажи на милость? – спросил Одинцов, начиная осознавать всю грандиозность того, о чём говорил ему леший, и одновременно чувствуя подступающую жалость к самому себе оттого, что сам он, Одинцов, никогда всего этого не увидит…  
– А вот этого – не надо! – резко бросил леший, чутко уловив внутреннее состояние Одинцова. – Не расслабляться и руки опускать надо, а стараться помочь людям понять, что путь к благоденствию мира есть, и лежит он через их сердца и души, через доброту, которая в них, несмотря ни на что, живёт! Вот как в тебе…
– Во мне? – поднял брови Одинцов. – Да я-то что?
– Как – что? Если бы все люди научились хотя бы к природе относиться так, как ты, – уже бы было замечательно!
– Да как я отношусь-то, Тимофеич? Что особенного-то такого в моём к ней отношении? – спросил Одинцов, непонимающе глядя в голубые, с прищуром глазки лешего.
– А ты вспомни, Сергеич, про тетёрок-то своих, да про ту берёзку, что не срубил, когда баню эту строил. И про сеть не забудь, что без дела в предбаннике висит. И, вон, – он кивнул на стену за спиной Одинцова, – про ружьишко, за два года ни разу не чищенное: как пальнул ты из него по консервной банке, когда купил, так оно с тех пор и не стреляло… Что, не так?
Одинцов смущенно кивнул: да, так оно и было.
– Понял теперь, почему мы с тобой столько времени о доброте-то проговорили? Всю ночь почти: вон, уж рассвет скоро! Так, как ты ко всему этому относишься, все должны относиться, все! А ты не только сам так поступаешь, но и других учишь – своими книжками. И умно учишь: ненавязчиво, не нравоучениями и нотациями – толку-то от них! – а исподволь, через души человеческие, через красоту природы, понимание которой в них, в души-то, через книжки твои тоже проникает. Сколько людей их прочтёт, то ни тебе, ни мне неведомо. И сколь многие из них начнут после твоих книжек по-иному на мир вокруг себя смотреть и к той же природе бережно относиться – то мы с тобой тоже вряд ли когда узнаем. Может – один человек, может – десять; и то уже славно будет!..
Леший заёрзал в кресле, устраиваясь поудобнее, потом махнул лапкой; пододвинулся поближе к Одинцову и заглянул ему в глаза.
– Так-то вот, друг ты мой, Сергеич, мил человек!.. И помни: доброта лишь добротою полнится. Добротою!.. Вот потому я к тебе и приходил, – чтобы и в трудах, и в заботах твоих тебя поддержать, и надежду твою, и веру твою в доброту укрепить…
Леший тихонько засмеялся и легонько хлопнул Одинцова лапкой по плечу.
– Ну, вот и всё: пора мне, Сергеич! Пора… Хорошо у тебя, слов нет, но надо идти…
– Да куда ты так скоро-то, Тимофеич? – растерялся Одинцов. – Куда тебе спешить-то? Давай лучше ещё чайку попьём; я сейчас чайник поставлю…
– Не суетись, не суетись, Сергеич; мне и вправду пора… Вон, глянь за окно: рассвет скоро; а мне по свету шастать не с руки… Так что давай прощаться.
Леший сполз с кресла и стал напяливать свой балахон; одевал и деловито приговаривал:
– Ну, я тебе, кажись, всё сказал; чего не сказал, – сам додумаешь. Впрочем, ты теперь и так всё знаешь…
Он накинул на голову капюшон и снизу вверх строго посмотрел на Одинцова.
– Чего встал-то? Пойдём уже…
Одинцов открыл дверь и предупредительно пропустил гостя вперёд. Леший вышел в предбанник и сам распахнул дверь на улицу.
– Ты за порог-то не ходи, Сергеич, простудишься а то… – сказал он заботливо и вдруг шутливо ткнул лапкой Одинцова в живот. – Ну, бывай!
И вышел на заметённое снегом крыльцо.
– Придёшь ещё-то когда-нибудь? – со слабой надеждой спросил Одинцов.
– Не знаю, – честно ответил леший. – Как получится; дел-то, сам знаешь – во! – он провёл лапкой поперёк шеи. – Но трава для чая, что я тебе давеча обещал, – за мной. Жди! Будет время – занесу… Да, вот ещё что… Когда дом построишь, – ну, когда сможешь, конечно, – так я тебе доброго домового пришлю; есть у меня один старый знакомец, Силантием зовут. Я его лет с полтыщи уже знаю… Хороший домовой, ответственный; он и сам дом, и всё, что в доме, оберегать будет, особенно в твоё отсутствие.
«Вот и хорошо, – подумал Одинцов. – Может, шляпы пропадать перестанут…»
Из-под капюшона раздался сдержанный смешок, и леший засуетился:
– Ну, всё, Сергеич! Всё! Закрывай дверь-то – простудишься. Да и ни к чему тебе видеть, как я … уходить буду. Прощай!..
Одинцов вздохнул и послушно закрыл дверь. Но не ушел, а остался стоять в предбаннике, прислушиваясь к тому, что происходило на крыльце.
Там что-то зашуршало, – будто порывом ветра снег в дверь швырнуло – и сразу же стихло.
Одинцов постоял ещё несколько секунд и осторожно выглянул наружу.
За порогом никого не было. И пурги тоже не было. Только полная луна, как огромный фонарь, освещала поле и редкие, далеко отстоящие друг от друга дома и деревья. И даже дальний остров в необычайно ярком лунном свете был виден на заснеженной равнине озера, как на ладони.
– Доброго пути тебе, Тимофеич! – тихо сказал Одинцов и, поёжившись от холода, тихо, без стука, прикрыл дверь…
Он обернулся и вдруг увидел… шляпу! Ту, что так таинственно сегодня – или уже вчера? – исчезла из предбанника; шляпа висела на своём обычном месте и, как маятник, покачивалась из стороны в сторону.
– Ну, Тимофеич! Ну, хитрец!.. Это ж надо придумать! – рассмеялся Одинцов и, дотронувшись до неё рукой, остановил движение. Потом опустил руку и зачем-то ещё долго, улыбаясь, смотрел на шляпу, – так долго, что почти совсем замёрз.
– Ну надо же; вот придумал!..
Он покачал головой и, продолжая улыбаться, шагнул через порог в уютное, пахнущее лёгким сигаретным дымом тепло бани…

В первых числах марта Одинцов в три приёма перенёс к старику Степану Матвеевичу телевизор, магнитофон, ружьё и ещё кое-что из имущества – сдал, так сказать, на временное хранение. Сделав это, он одел своё кожаное пальто, сунул подмышку ноутбук и уехал домой, в город.
В июле вышла из печати его книжка, а в начале августа, покончив с делами, Одинцов снова отправился в Буковку, где уже почти месяц отдыхала его семья.
«Сын, поди, всю рыбу из озера без меня выловил, с Иванычем-то на пару…» – думал Одинцов, нетерпеливо поглядывая в окно автобуса и предвкушая радость долгожданной встречи с полюбившимися ему местами.
В Буковке было хорошо. Целыми днями они с сыном, а по выходным и с Иванычем, ловили рыбу или ходили в лес за грибами, а после ужина Одинцов забирался на чердак, куда Иваныч провёл свет, и работал – часто до самого рассвета.
Однажды утром его разбудила жена.
– Вставай, отец! Тут тебе букет какой-то непонятный принесли; он, правда, больше на веник похож, а не на букет…
– Какой букет?.. Кто принёс? – Одинцов спросонья никак не мог понять, о чём идёт речь.
– Откуда я знаю? – жена с недоумением пожала плечами. – Я утром дверь открыла, а на крыльце пучок какой-то лежит – трава да цветочки засохшие; я таких и не знаю…
– Неужто?!.. – пробормотал Одинцов и спрыгнул с топчана. – Где он, букет-то? Давай его сюда!
– Ты чего так всполошился-то? – удивилась жена. – Чего в нём особенного-то, в том букете? Трава – она есть трава; только пахнет приятно…
– Так в том-то и дело! – воскликнул Одинцов, но ничего объяснять жене не стал.
Букетик издавал удивительный, ни с чем несравнимый аромат. Одинцов нюхал его и улыбался, представляя себе того, кто ему этот букет прислал…
Он вышел из бани, обошёл её с другой стороны и стал смотреть на верхушки дальних сосен, окружавших ту заветную полянку, куда он зимой ходил кормить тетёревов. Почему он смотрел именно туда, Одинцов и сам, наверное, не смог бы объяснить; просто захотелось ему посмотреть в ту сторону, и всё.
– Ну, спасибо тебе, Тимофеич! Не забыл обещание-то своё, не забыл… – улыбаясь, тихо сказал Одинцов и низко, в пояс, поклонился.
А когда разогнул спину, то увидел, как качнулась вдруг большая ветка на самой верхушке одной из сосен, – там, у поляны; медленно так качнулась, словно поклонилась ему в ответ, и так же медленно, с достоинством, выпрямилась…
Или это птица какая, отсюда невидимая, на неё опустилась?..


Читать рассказ А.П. Казакова «Прохожий на Млечном Пути» >>
Перейти на авторскую страницу А.П. Казакова >>

Анатолий Москалинский «Нюша» (рассказ)

Анатолий Москалинский
поэт, прозаик, член Союза писателей России,
живёт и работает в Пскове

 


НЮША
(рассказ)

«Добрая будет бабенка!» – говаривала Ирина Ивановна, учительница Сашихинской школы, глядя на десятилетнюю Нюшу, в помощь уборщице намывающую пол в вестибюле. Нюша — худенькая, курносая девчонка, рыжая и конопатая даже зимой, а ближе к лету веснушек на ней было столько, что казалось, что это сплошной черноморский загар!
Училась Нюша в классе запоздалого психического развития, училась плохо, очень была взбалмошная и неорганизованная. Когда, шел урок – она нередко сама, бывало, встанет, тихонько подойдет к доске и начнет ее намывать, намурлыкивая какую-нибудь песенку. Но моет старательно, от усердия высовывая язычок и хорошенько отжимая тряпку. – Ты что? – Одернет ее Олег Алексеевич Семенов – учитель истории, временно заступивший на замещение учительницы начальных классов. – А что, Олег Алексеевич, я все равно не понимаю, лучше я доску помою. Хорошо помою с тепленькой водичкой! – Нюша, садись за парту! – Сейчас, только тряпку схожу прополощу – буркнула Нюша. — Дескать, заставляют заниматься всякой ерундой, а доска не мыта. – Следующим уроком у вас ОБЖ. – Олег Алексеевич, а можно мы ваш противогаз надевать не будем, а то после него – шухер на голове!
И взгляд у нее всегда был серьезный, осмысленный. Она была своего рода девочка- женщина, вполне себе понимая что к чему, и житейской мудростью была наделена не по годам. Вот видел Олег Алексеевич женщин-девочек. Да, да, которым за сорок, а они все девочки, а вот девочек-женщин…
Как-то на перемене, когда все ребята убежали в столовую, подошла к учителю, заполнявшему журнал. – Олег Алексеевич, а хотите я ваше имя на доске напишу. – Не надо, Нюша. – Ну, Олег Алексеевич, ну пожалуйста! – кокетничала Нюша. Ну, ладно, бог с тобой, пиши. – Вот готово. Когда историк обернулся, то за своей спиной увидел красиво выведенные: «Олег Олегсеевич»… Он аж прыснул со смеху, к Нюшиному большому недоумению. – Олег Алексеевич, а можно журнал посмотреть? Хочу знать свои оценки. – Ну, посмотри, только аккуратно. Что, посмотрела? Ну, давай обратно. – А, не, — заговорщецки пряча журнал за спину, заявила Нюша. И, отпрыгнув в конец класса, подразнила им и выдала. – А вы побегайте за мной!
Дружили Олег Алексеевич с Нюшей. Как-то в очередной раз, проводив уроки на замещении, в классе, где и без того было всего пять человек, Олег не досчитался трех девочек. Спросил у оставшихся и тихо ковырявших в носу: «А где Нюша, Надя, Наташа?» — Так они в магазин пошли, сейчас придут… Ввалились разгоряченные девчули, скинули шубейки. Нюша, сделав торжественный вид, и порывшись в кармане, достала оттуда флакон с тройным одеколоном. – Это вам, Олег Алексеевич от нас душки. С 23 февраля! — Олегу Алексеевичу было, конечно, приятно… Но он и предположить не мог, что через две недели в канун 8-го марта перед ним явится та же «кавалькада» во главе с Нюшей, и с прищуром спросит и с него: «А нам душки?»
Так как в сельских школах непросто с учительской нагрузкой, то многие педагоги брали прицепом и другие, как принято считать, второстепенные предметы. Например, математичка Надежда Александровна учила девочек вязать, биолог Игорь Саныч вел физкультуру, так как был внуком прославленной учительницы физкультуры, а Олег Алексеевич преподавал кроме истории еще и труд у мальчиков. И Нюша частенько прибегала к нему в мастерскую после уроков повыжигать на дощечках обводные картинки.
Когда Олег Семенов вызвался готовить команду КВН школьников, которым предстояло сразиться с учителями, Нюша, хоть и мала — была тут, как тут и отплясывала под бубен в цыганском платке под «Ай на нэ на нэ».
Однажды школу посетил кандидат в депутаты на пост главы администрации Псковского района, директор Агрофермы Речин. И выступил с агитационной речью этот Речин перед учителями. Потом, прощаясь с администрацией школы, долго садился в машину, и кивал, видимо, показывая, что понимает все трудности педагогов и, конечно, примет меры, если его, выберут. И уехал. Нюша спросила Олега: «Кто это был?» Семенов напрягся, чтобы объяснить ребенку, что так и так, будут выборы на пост главы администрации нашего района. И, пока морщив нос, он подбирал слова, Нюша заключила сама: «А это Речин, директор ООО …, который баллотируется на пост главы администрации. Я знаю, он у нас вчера в клубе выступал. Но я ему что-то не верю». – Олег Алексеевич чуть не сел от неожиданности, где стоял, от такой осведомленности десятилетнего ребенка из класса запоздалого психического развития.
Недалеко от Сашихино снимали кино про войну, и помощник режиссера искала типажи для массовки крестьянского населения. Зашла и в школу. И, востроносую веснушчатую Нюшу приметила сразу. Предложили сняться и Олегу Алексеевичу. Так они вдвоем и сыграли папу с дочкой, которые приехали на рынок, а тут внезапно немцы… И бежали они к реке от фашистского танка что есть мочи. Семенов был в фуфайке, простых штанах и кепке. А Нюша в шубейке, длиннополой юбке и платке. И так ей шел этот образ, что когда закончилась съемка, и она снова влезла в джинсы и свою типовую куртеху и растворилась в общей массе безликого унисекса, стало даже грустно…
В начале лета в поход на зеркальное озеро историк повел с собой сборную команду. Конечно, в поход с ночевкой детей должны были вести, как минимум двое взрослых. Но педагоги и родители Олегу Алексеевичу по разным причинам отказали. А желание детей пойти в поход было просто запредельным. Дети очень ждали этот поход всю весну и только о нем и говорили. И с благословения директора школы, получив по списку палатки и спальные мешки, экипированная в первую очередь продуктами под завязку, команда двинулась. В эту группу навязалась и Нюша.
Конечно, понервничать и попереживать Олегу Алексеевичу пришлось. И не поспать ночью тоже. Был и припрятанный, странный алкоголь, некий микс из лимонада спирта и портвейна, после которого всем было плохо. Ночные купания, разборки с местной молодежью, сомнительные компании подвыпивших взрослых у костра по соседству. Все это внятно давало понять Олегу Алексеевичу, что он повел детей в поход с ночевкой в первый и последний раз. Ко всему прочему он еще порезал ногу об осколок битого стекла, глубоко порезал, когда вытаскивал из воды очередного подвыпившего пловца, и это определенно добавляло Семенову досады.
Но на следующее утро, когда ребята уже подрастратили свой пыл и поуспокоились, пришла вторая группа туристов из школьного летнего лагеря со своим педагогом. Это были в основном малыши. И Олегу Алексеевичу стало морально легче. Он разогрел на костре для них вчерашний ужин, который был по понятной причине практически не тронут. Но был сам по себе хорош – макароны с домашней тушенкой! Помог поставить малышам палатку. И передал управление всеми туристами учительнице начальных классов. Этот день по погоде не задался, небо затянуло и накрапывал, монотонный дождик, располагающий к разного рода раздумьям. Семенов изъял у Юрки Колобкова бутылку портвейна, который отдал ее ему даже с радостью, так как смотреть на алкоголь уже не мог. Уединился, прошел с удочкой к озеру. Открыл портвейн и сделал два больших глотка… Но, услышав за своей спиной шорох, автоматически поспешил сунуть бутылку в прибрежною осочку.
— Вы, портвешок-то пейте, пейте, не бойтесь, Олег Алексеевич! – Услышал он знакомый голос. Это была Нюша. – Вот, все то ты увидишь! Вздохнул Олег с облегчением. Даже, что именно портвешок, а не другое что… — Да, хорошо здесь! У вас клюет! — Где? Да, вот, вот же дернуло, подсекайте! А знаете, сколько здесь людей утонуло? – Страх! – Нюша сделала такой трагичный вид и так наморщила лоб, что Семенов проникся и с интересом выслушал страшные истории зеркального озера, как Тургенев Бежиного луга. Много было общего: ночь, страшилки и детское повествование…
К вечеру дождь не прекращался. Все засобирались домой и с недовольным видом скатывали палатки, которые были еще старые, брезентовые и тяжелые сами по себе, а тут еще намокли, или, как у нас говорят, набрякли. По мере того, как с ними возились – они становились еще тяжелее. Ребята бурчали, но продолжали свою работу. Да, скатывать палатки, это их не ставить! И похмелье – не предвкушение предстоящего радужного веселья. С таким настроением, обычно на утро запихивают баяны в футляры и засовывают гитары в чехлы, которые еще вчера так весело играли. Все спешили к автобусу, который должен был их довести до Красного перекрестка. – Олег Алексеевич, отстаете! Нога, ребята, болит после вчерашней стекляшки. Я на следующем поеду. Пойдет через час из Середки, как раз доковыляю. А это что вы тут пооставляли? Продукты?! – Ну, да… не домой же их тащить – рассудил Фархад Алиев. И добавил – вот придет другая группа в поход, а тут им и тушенка и макароны, и гречка и подсолнечное масло… Обрадуются! –Да, щедрые мои друзья… Ваши родители этого бы не поняли… Я бы с этими продуктами недели две горя не знал. – Так берите себе, закивали ребята. – А и возьму, спасибо. Не оставлять же добро.
В помощь Семенову осталась одна Нюша, которая заботливо по-хозяйски разложила все продукты по пакетам. — И удочку тоже дайте, я понесу. — И, подав хромоногому учителю руку, пошла с ним до автобусной остановки.
Как-то через много лет, когда Олег Алексеевич уже давно не работал в Сашихино, его пригласили на юбилей школы. Он приехал. И рад был видеть всех без исключения: и учителей и учеников, как бывших, так и настоящих, которые подготовили очень милое представление в честь юбилейного вечера. И ему, конечно, хотелось увидеть Нюшу… Что с ней сталось? Какая она? Он спросил про нее в конце вечера у Ирина Ивановны. Она предложила подняться на второй этаж. Там, стоя на краю карниза, и держась за край рамы, не боясь упасть, молодая уборщица намывала окно, и что-то напевала себе под нос. На свой курносый, как потом разглядел Семенов, конопатый нос. – Вот она Нюша Саврасова. Ух, лихая, девка! И хозяйка, хоть куда! Порядок в школе держит почище директора. У нее, брат, не забалуешь! Даже старшеклассники по стеночке на переменах ходят. Говорила же я, добрая будет бабенка!..

06.02.2021

Псковская литературная среда. Проза. Татьяна Рыжова

Татьяна Рыжова

Поэт, прозаик, литературный переводчик,
член Союза писателей России.

Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

АННА АХМАТОВА ЧЕРЕЗ ПРИЗМУ ОДНОГО СТИХОТВОРЕНИЯ
(эссе)

Пишут ли поэты наших дней стихи, посвящённые своим собратьям по перу? Да, бывает. Но, как правило, это стихи «на случай» – к юбилею или другому событию, часто – шутливые посвящения в духе пародий. Но вот чтобы один большой поэт современности посвятил стихи другому поэту, живущему с ним в это же самое время – так, как это делал, например, Пушкин… Сразу и не припомню подобного поэтического прецедента. Впрочем, одно такое стихотворение я помню хорошо. Называлось оно «Пою тебя, моя ровесница», а написано было поэтессой Валерией Салтановой для легендарной женщины Лулы Жумалаевой, чеченской писательницы, поэта и публициста, основателя и главного редактора журнала «Нана» в городе Грозном. Стихотворение врезалось мне в память не только своей высокой художественностью, но и редкой способностью одной поэтессы искренне и по достоинству оценить личность, талант и заслуги другой поэтессы ещё при жизни последней, сказав о своей героине: «Хранит зерно любая житница,/ Но Слово ты хранишь одна». Считаю, однако, что упомянутый случай, скорее, исключение из правила, счастливое отступление из укоренившейся нашей привычки вспоминать добрым поэтическим словом коллег по писательскому цеху лишь после их ухода.

А вот для литературной традиции XVIII и XIX веков писать посвящения собратьям по перу было чрезвычайно характерно. Наряду с этим существовала мода на небольшие лирические стихотворения, содержащие комплимент или лестную характеристику лица, которому они были адресованы. К такому жанру салонной, или альбомной поэзии относится, например, мадригал. Именно мадригалом назвала Анна Ахматова стихотворение, написанное для неё и о ней Александром Блоком и о котором пойдёт здесь речь. А вот и оно.

«Красота страшна» – Вам скажут, –
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи,
Красный розан – в волосах.

«Красота проста» – Вам скажут, –
Пестрой шалью неумело
Вы укроете ребёнка,
Красный розан – на полу.

Но, рассеянно внимая
Всем словам, кругом звучащим,
Вы задумаетесь грустно
И твердите про себя:

«Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна».

Почему я решила вспомнить об этом хорошо известном стихотворении? Прежде всего, потому что создатель стихотворения и его адресат – знаковые фигуры на поэтическом поле Серебряного века. А стало быть, можно предположить, что в отличие от большинства элегических посвящений поэтов поэтам стихотворение, о котором идёт речь, может таить в себе «подводные течения», когда информативная составляющая текста глубоко запрятана в поэтическом. А самое главное, что вопреки (или благодаря?) этому в нём можно будет обнаружить нечто такое, что порой не отыщется в самых подробных мемуарах, воспоминаниях друзей и современников. Но для этого читателю понадобится большая работа души и мысли, которая непременно будет вознаграждена открытием целой бездны невероятно удивительных знаний – и, в первую очередь, о героине стихотворения, о её творческой и человеческой судьбе.

Но, скажете вы, сама Анна Ахматова назвала посвящение мадригалом, и, стало быть, воспринимать стихотворение всерьёз, да ещё и выискивать в нём глубинные смыслы едва ли стоит. Чтобы отбросить эту формальную сторону вопроса, предлагаю вспомнить историю появления у Ахматовой рассматриваемого посвящения. Для этого всего лишь надо обратиться к «Воспоминаниям» поэтессы. Она пишет: «…В одно из последних воскресений тринадцатого года (16 декабря) я принесла Блоку его книги, чтобы он их надписал. На каждой он написал просто: «Ахматовой – Блок». А на третьем томе поэт написал посвящённый мне мадригал: «Красота страшна, вам скажут…» У меня никогда не было испанской шали, в которой я там изображена, но в это время Блок бредил Кармен и испанизировал и меня». (Здесь имеется в виду, что в описываемый период времени Блок был поглощён чувством к Любови Дельмас, прославленной исполнительнице роли Кармен, и даже посвятил ей цикл стихотворений «Кармен».)

Далее Ахматова замечает: «Я и красной розы, разумеется, никогда в волосах не носила… Не случайно это стихотворение написано испанской строфой романсеро. И в последнюю нашу встречу за кулисами Большого Драматического театра весной 1921 года Блок подошёл и спросил меня: «А где испанская шаль?» Это последние слова, которые я слышала от него».

Отмеченные нюансы, связанные с шалью и розой, – частыми атрибутами салонной поэзии, – по-видимому, и явились причиной, по которой поэтесса с лёгкой иронией назвала посвящение Блока мадригалом.

Однако для жанра такого рода стихотворение «Красота страшна…» уж слишком уникально как по форме, так и по содержанию. К тому же существуют опубликованные черновики этого «мадригала», которые свидетельствуют о серьёзной над ним работе поэта. Едва ли Ахматова «нагрянула» к нему без предупреждения. О её приходе он наверняка знал заранее, вот и готовил свой «экспромт» с тщательностью, соответствующей личности и таланту женщины, которой его посвящал.

У поэта, по выражению одного из основоположников эстетики английского романтизма и удивительного поэта Уильяма Вордсворта, есть «третий глаз», благодаря которому он видит и открывает нечто, что простым, непоэтическим, языком и выразить-то невозможно. А нам, читателям, остаётся только чувствовать поэта, довериться ему и следовать за ним в ожидании всё новых и новых удивлений. Попробуем же, словно ключом, стихотворением «Красота страшна…» открыть лишь некоторые, но всегда ценные и интересные для нас стороны жизни, творчества и личности Анны Ахматовой. Но при этом не обойтись нам, как отмечалось ранее, без работы души и мысли.

Начнём с того, что анализируемое стихотворение имеет специфическую внутреннюю организацию. То, что она не проста, заметно даже человеку, не разбирающемуся в тонкостях поэтики. И здесь, прежде всего, важно увидеть, как в стихотворении за каскадом ярких и броских эстетических элементов высвечивается его сюжетная линия. И вот уже оказывается, что Блок, подобно виртуозному переводчику, «перевёл» на художественный язык какие-то жизненные ситуации лирической героини, её реакцию на них, отношение с внешним миром, поведенческие нюансы, раскрывающие её сложный и противоречивый внутренний образ.

Чтобы этот «перевод» стал для нас максимально прозрачным, обратимся к построению стихотворения, в центре которого обнаруживается своеобразный диалог между авторским «Я» и лирической героиней. Своеобразный – потому что говорить об авторском «Я» здесь можно лишь условно. Поэт обращается к героине в образе безликого третьего лица от собирательного «имени» каких-то личностей – то ли сторонних наблюдателей, неплохо осведомлённых о жизни героини и, возможно, осуждающих её, то ли доброжелателей-увещевателей, имеющих свою точку зрения на происходящее с ней и вокруг неё. И здесь очень важна роль вводящего речь и параллельно повторяющегося неопределённо-личного оборота «Вам скажут»:

«Красота страшна» – Вам скажут, –
………………………………………….
«Красота проста» – Вам скажут, –

Эта бытовая словесная формула «Вам скажут» подсознательно вызывает у читателя вопросы: кто скажет? кто эти люди? почему они ей говорят об этом? и не сам ли поэт скрывается за ними? Также возникает смутное понимание того, что вокруг героини (а мы, вполне обоснованно, отождествляем её с Анной Ахматовой) могли быть разговоры, восхищение или осуждение – то есть существовали какие-то «ОНИ», какая-то молва или официальное мнение, которые так или иначе могли влиять на её жизнь. И, зная судьбу Анны Ахматовой, можно лишь удивляться, как в такой вот, казалось бы, незначительной детали в стихотворении скрывается столь значимый подтекст. А может, и пророческое предвидение Блоком судьбы тогда ещё молодой, но уже замеченной поэтессы.

Линия условного авторского «Я» с формулой «Вам скажут» представлена в двух строфах из четырёх, построенных на развёрнутом антонимическом параллелизме, ядром которого становятся словосочетания «Красота страшна» /«Красота проста». Декодировать глубоко запрятанную ключевую информацию, которую несут эти лаконичные и противоположные по смыслу изречения, призваны два образа-штампа – испанская/пёстрая шаль и красный розан. Сказав «образы-штампы», я должна была бы тем самым лишь подтвердить, что они – дань увлечения Блоком испанской темой, о чём говорила сама Анна Ахматова.

Однако мне кажется, что используя в своём посвящении эти яркие и почти сценические атрибуты женского наряда, поэт мог с успехом отождествлять их с образом Ахматовой даже безотносительно к личности испанской героини. Разве не стали парижская чёлка и шаль уже тогда неотъемлемой частью её образа? Такой мы видим её на фотографиях и на портрете Делла-Вос-Кардовской. А тот знаменитый портрет Натана Альтмана, написанный в 1914 году, на котором она изображена в синем платье с жёлтой шалью. Разве не эпизод в кабаре «Бродячая собака» в 2014 году, когда Анна Ахматова, стоя вполоборота с небрежно накинутой на плечи шалью, читала со сцены свои стихи, настолько впечатлил бывшего там Мандельштама, что он написал вот эти строки?:

…Вполоборота, о, печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Зловещий голос – горький хмель –
Души расковывает недра:
Так – негодующая Федра –
Стояла некогда Рашель.

И вот тут-то – обратите внимание! – у Мандельштама, в отличие от Блока, сравнение Ахматовой с древнегреческой героиней Федрой и знаменитой тогда французской актрисой Рашель лежит на поверхности – этим он почти бесхитростно «выложил» о своей героине всю «информацию», которая не нуждается в какой бы то ни было расшифровке.

Но не могу удержаться, чтобы не продолжить увлекательную тему о любви Ахматовой к шалям, к которой подтолкнуло нас стихотворение Блока, и о влиянии этого романтического атрибута женской одежды на поэтический образ поэтессы. В записных книжках у Анны Ахматовой есть фраза: «Марина подарила мне синюю, шёлковую шаль, которой я прикрывала моё тогдашнее рубище». Лидия Чуковская в своих воспоминаниях об Анне Андреевне упоминает «лазурную шаль». Возможно, эта шаль и была той самой, подаренной Мариной Цветаевой. И, как пишет Лидия Чуковская, эта шаль была на Ахматовой на вечере памяти Блока в 1921 году.

Да, шаль с завидным постоянством появляется в стихах и прозе, связанных с Ахматовой. И вот уже поэтизированная ахматовская шаль является нам в стихотворении Марины Цветаевой. Но вот незадача: это уже совсем другая шаль – турецкая:

…Узкий, нерусский стан –
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия…

А тут ещё, перечитывая одну из моих любимых книг «Пленник времени: годы с Пастернаком» Ольги Ивинской, натыкаюсь на следующее: «Из соседней комнаты в своей легендарной белой шали выплыла Анна Ахматова. Поёживаясь, она плотнее укуталась в неё и села на стул, специально поставленный для неё в центре комнаты».

И уже не важно, какого цвета, испанскую ли, турецкую ли шаль имела в виду сама Ахматова, которая напишет в «Поэме без героя»:

…Войду сама я,
Шаль воспетую не снимая,
И, как будто припомнив что-то,
Повернувшись вполоборота…

Важно, что «шаль Ахматовой» стала причиной появления в русской поэзии прекрасных стихов об удивительной женщине с нелёгкой судьбой. А для Блока – поэтической находкой, позволившей преподнести читателю носительницу этой шали и судьбы совершенно оригинальным образом, раскрыть её то сильной в своей красоте, то хрупкой в столкновении с жестоким миром, в котором «жизнь страшна».

Штампы перестают быть штампами, и шаль и красный розан уже не внешние испанизированные атрибуты одежды – это олицетворение парадоксальной истины о красоте как страшной силе, которой искусно владеет героиня.

«Красота страшна» – Вам скажут, –
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи,
Красный розан – в волосах…

Одна лишь деталь «Вы накинете лениво…» не оставляет и тени сомнения в том, что роль уверенной в исключительности своей внешности женщины была для героини привычной и осознанной. И здесь так кстати память услужливо подсказывает слова из воспоминаний художника Юрия Анненкова, автора нескольких портретов молодой Ахматовой, о её облике: «Анна Ахматова, застенчивая и элегантно-небрежная красавица, со своей «незавитой чёлкой», прикрывавшей лоб, и с редкостной грацией полудвижений и полужестов…» Таковой он увидел свою юную модель, читавшую стихи всё в той же «Бродячей собаке».

Другие отмечали в Ахматовой особую величавость и даже царственность манер. Где-то прочитала, что её сын как-то раз якобы сказал ей при друзьях: «Мама, не королевствуй!»

Но вот они говорят героине уже совсем другое о красоте – «красота проста», явно пряча за этим утверждением какие-то известные им факты о жизни прекрасной обладательницы броской/«пёстрой» шали и розана. Вспомним и мы, что в 1912 году у Анны Ахматовой родился сын, который на момент упомянутой встречи поэтессы с Блоком был ещё совсем крошечным. И та, что только что «лениво» накидывала на плечи шаль как атрибут уверенной в себе прелестницы, уже «неумело» укрывает ею ребёнка. Да и розан уже перестаёт быть символом красоты и величия – он на полу.

«Красота проста» – Вам скажут, –
Пёстрой шалью неумело
Вы укроете ребёнка,
Красный розан – на полу…

По мнению советского и российского литературоведа Юрия Лотмана, в этом действии героини, неумело укрывающей ребёнка шалью, следует распознать добавочное значение, указывающее на придание её образу черт Мадонны.

По-видимому, нам стоит в этом случае вспомнить полотна с изображением Мадонны – с прижавшимся к ней младенцем под одной с матерью накидкой, покрывающей её голову и плечи. В этом сравнении видится, таким образом, чистота и материнство.

Посмею высказать своё видение поведения героини, которая в этой строфе действительно показана Блоком простой и неумелой юной матерью. Представьте: ребёнок неожиданно заснул – в своей ли кроватке, на диване ли – в любом месте, где сморил его сон, и вы снимаете с себя шаль (не шарф, не накидку, не палантин!), возможно, ту самую, легендарную белую, и укрываете ею малыша, старательно подтыкая её со всех сторон, чтобы он не озяб.

Вот таким рисуется мне блоковский образ Анны Ахматовой, совершающей простые и знакомые многим русским (не итальянским) матерям действия – когда «красота проста». И неважно, кто вы – крестьянка, актриса или большой русский поэт.

Третья строфа – промежуточная между «партией» автора в диалоге и речью самой героини. Здесь в описательной форме представлен словесный портрет-реакция героини на «Вам скажут». И если до этого мы воспринимали её глазами автора через символы, имеющие добавочные значения, требующие раскрытия, то теперь мы наконец-то подходим к кульминации интриги: принимает ли героиня всё о ней сказанное, согласна с ним или же готова возразить?

Значение этой строфы для развития интриги и собственно сюжета велико – в ней прямая поведенческая реакция героини на сентенции автора, обращавшегося к героине в образе безликого третьего лица:

Но, рассеянно внимая
Всем словам, кругом звучащим,
Вы задумаетесь грустно
И твердите про себя…

Ни в каких воспоминаниях, связанных с этим посвящением, сама Анна Ахматова не комментировала слова «рассеянно внимая», «задумаетесь грустно» и «твердите про себя». Но согласитесь: перечисленные словосочетания не только раскрывают внутренний мир героини, но и рисуют целостный психотип женщины: рефлексирующей, привыкшей прислушиваться к своему внутреннему голосу, доверяя, возможно, лишь себе самой, вынужденной во все времена брать на себя непростые решения и, наконец, знающей истинную цену жизни и свою цену.

Подтверждение этому находим в последней строфе, в которой звучит прямая речь героини, а если точнее, её внутренний монолог, вводимый последней строчкой предыдущего четверостишья – «И твердите про себя»:

«Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна».

Композиционно и лексически итоговая строфа содержит возврат к первым строфам, образуя «кольцо». Однако в них не механический повтор ключевых утверждений и слов, открывающих стихотворение – в них их отрицание, опровержение, высказываемое героиней. Создаётся впечатление, что героиня жонглирует словами «страшна» и «проста», используя их в новых комбинациях и наполняя новым, порой противоположным смыслом. Акценты перемещаются: от абстрактного понятия «красота», лишь подразумевавшей героиню, непосредственно к её «я»-личности, которая «не так страшна, чтоб просто убивать» и не знать «как жизнь «страшна». Появившиеся в знакомом по первым строфам контексте новые слова «жизнь» и «убивать» придают монологу героини очевидный оттенок трагичности. Перед нами Анна Ахматова, какой она видит себя, какой её чувствует Блок – в схватке с жизнью.

Блок на момент написания посвящения Ахматовой не знал многого из того, что произойдёт в жизни поэтессы. Уйдя из жизни в 1921 году, он тем более не мог знать о тяготах, которые выпадут на её долю и долю всей страны в годы Великой Отечественной войны. Он не прочтёт её поэму «Реквием», её ставшее впоследствии программным для всей России стихотворение «Мужество».

Однако подобно Марине Цветаевой, которая уже после знакомства с первым сборником стихов Анны Ахматовой угадала, что судьба выписала им, таким разным, одну подорожную: «И одна в пустоте острожной/ Подорожная нам дана…», Блок с удивительной пророческой интуицией предвидел, что в судьбе Анны Ахматовой не может быть тихой, размеренной жизни. Поэтому не удивительно ли, что в маленьком и простом, на первый взгляд, посвящении поэтессе он сумел вложить в уста своей героини слова, которые, по сути, определяют характер долгой жизни Анны Ахматовой, наполненной историческими катаклизмами, гонениями, семейными трагедиями, переосмыслением происходящего в стране: «…Не так проста я, / чтоб не знать, как жизнь страшна».

Возвращаясь же к феномену написания одним большим поэтом стихов, посвящённых другому яркому поэту, живущему с ним в это же самое время, хочу предположить, что каждый такой случай заслуживает изучения – ведь это возможность узнать что-то особое и об авторе, и о том, кому адресовано посвящение, в каком бы жанре оно ни создавалось. А уж каким пытливым должен быть ум читателя подобных стихов! И очень надеемся, что, прочитав последнюю строфу блоковского «Красота страшна…», вы не станете прощаться с ним, потому что начнёте поиск расшифровки загадочных строк, обратившись к биографии поэтессы, к её стихам. И тогда вы узнаете, что, когда в первые годы революции многие из знакомых Ахматовой, среди которых были и творческие люди, покинули страну, она осталась с Россией – пусть непонятной и разорённой, но навсегда единственной Родиной:

…Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам….

И это несмотря на множество драматических моментов в биографии поэтессы, пережитых в ходе становления советской власти: арест и расстрел мужа, поэта Николая Гумилёва, в 1921 году, арест и сибирская ссылка сына Льва Николаевича Гумилёва, арест третьего мужа Николая Пунина и многие другие удары судьбы.

Узнаете, что, находясь в эвакуации в Ташкенте в 1941 году, Анна Ахматова начала работать над поэтическим циклом «Ветер войны», в который впоследствии вошло стихотворение «Мужество», передавшее острое ощущение Ахматовой – как поэта и гражданина – единения с русским народом, необходимости вдохновлять людей на мужество и самоотверженность в критический для истории страны период, когда под угрозой уничтожения было само «великое русское слово» – русский культурно-языковой код.

Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мёртвыми лечь,
Не горько остаться без крова,
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесём,
И внукам дадим, и от плена спасём
Навеки.

И это лишь некоторые моменты жизни, творчества и личности Анны Ахматовой, которые, словно ключом, я попыталась приоткрыть через призму стихотворения Александра Блока, посвящённого ей. Дальше каждый может продолжить этот маршрут самостоятельно, совершая новые открытия.

А я, дописывая последние предложения моего эссе, вновь и вновь проговариваю в уме печальные и пророческие слова, которые вложил великий поэт в уста великой поэтессы. И кажется мне, что это она говорит их – оттуда, издалёка:

Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать; не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна.

И не менее пророчески в связи с этим звучат слова самой Анна Ахматовой:

…Ржавеет золото, и истлевает сталь,
Крошится мрамор – к смерти всё готово.
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное Слово…
(«Вкусили смерть свидетели Христовы», 1945)

Псковская литературная среда. Проза. Валерий Мухин

Валерий Мухин

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

ПОМОЩНИЦА
(отрывок из повести «Русская песня»)

      Время шло. Я работал в конструкторском бюро завода «Выдвиженец», а вечером учился в музыкальном училище на отделении хорового дирижирования.
      Я по-прежнему увлекался фотографией, собирал пластинки любимых певцов и классическую музыку.
      По-прежнему ходил петь в хор к Юрию Меркулову, выступал с ним на городских мероприятиях и совершал интересные поездки с визитом дружбы и в Латвию, и в Эстонию.
      И музыкально-нотный отдел областной библиотеки не забывал, и его гостеприимную заведующую Лидию Даниловну Хомутинникову.
Мы – яшневские питомцы –  продолжали старую традицию, устраивали концерты классической музыки.
      Аккомпанировал нам всегда Борис Шелков.
      На своём же предприятии, (в клубе завода «Выдвиженец»), где я работал, мной был организован хоровой коллектив, и ко всем праздникам у нас всегда была готова новая программа, новые песни.
      В основном это были русские народные или псковские песни, а самой любимой всеми, была русская песня «Ах ты, степь широкая». В ней отразился вольнолюбивый характер русского человека, его стремление к широте и простору, воле и свободе…
      Её мои хористы исполняли с особенным каким-то чувством, с удовольствием. И это ощущение передавалось в зрительный зал слушателям, которые часто просили повторить на «бис».
      Я ещё играл на фортепьяно в заводском эстрадном оркестре. Спасибо моему педагогу по фортепьяно — Алисе Михайловне Чирковой, за то, что она много занималась со мной инструментом.
      Оркестром руководил Володя Кавардаков. Мы играли по субботам и воскресеньям на танцевальных вечерах. Это был дополнительный заработок.
      А директор клуба Володя Коркунов мне «подкидывал» ещё и за сольные выступления, с оркестром.

      Кстати сказать, в эти годы в Пскове проходили смотры-конкурсы под названием «Псковская весна», я принимал в них участие и всегда получал звание лауреата, как солист.
      Кроме этого я никогда не забывал о своей гармошке и, когда это требовалось, включал её в программу заводских концертов, для сопровождения при исполнении частушек, например.
     А в музыкальном училище я проходил курс игры на баяне, так что к последнему году обучения (в 1966 году),  мог на нём играть почти так же, как на гармошке. Недаром, когда по решению заводского комитета, меня стали направлять музруком в заводской пионерлагерь, я брал с собой не гармошку, а баян.
      Заводской пионерлагерь «Радуга» расположен в 30 километрах от Пскова, по ленинградскому шоссе,  по направлению к Ленинграду, в красивой лесистой местности, недалеко от деревни Углы.
      Рядом журчала чистейшая неглубокая речушка, под названием «Псковица». И я с удовольствием соглашался работать и работал в течение трёх лет, по все три смены, к неудовольствию начальника ОГТ Левинова, моего главного шефа.
      Он, конечно, имел на меня «зуб» и я его тоже понимаю.
      А он меня не хотел понять, почему я так легко покидал своё рабочее место на всё лето.
      Но решение завкома изменить не мог.
      И всё же у него появился шанс отомстить мне, которым он легко воспользовался.
      Он сослал меня гораздо дальше, чем в пионерлагерь – в Магнитогорск. Я тогда был, на первом курсе ЛИСИ, на заочном отделении, и готовился ехать сдавать первую сессию.

      Утром меня вызвали в кабинет начальника ОГТ, и я с нехорошим предчувствием предстал перед Левиновым, рядом с которым сидел какой-то расстроенный и даже злой начальник снабжения завода Потапов.
      — Так, положение очень серьёзное. У Магнитогорского металлургического комбината большая задолженность перед нашим заводом. Большие недопоставки. Под угрозой наш собственный план. Уже остро ощущается нехватка листа, прутка и шестигранника. Тебе нужно будет поехать и разобраться в этом безобразии, пригрозить судебными санкциями, а главное, любым путём добиться, чтобы всё, что они должны поставить по договорам – они выполнили. Уже сорваны все сроки. С ними не надо церемониться. Разговор прямой. Кулаком по столу…
      — Но, простите, я же не снабженец, у меня нет должного опыта работы «толкачом»…
      — Всё понятно, но сейчас все молодые работники отдела снабжения в отпусках, а стариков и пожилых женщин я послать не могу, а директор завода требует …
      — Но, простите, у меня на носу первая сессия в институте, я не могу…
      — К сессии будешь готовиться в Магнитогорске. Всё, вопрос исчерпан. Все инструкции получишь у Потапова. А сейчас оформляй командировку. Завтра вечерним поездом — на Москву. До свиданья.
      С начальником снабжения мы пошли в его кабинет и там он дал список всех недопоставок на трёх листах.
      Здесь были и разной толщины листы, и угловой профиль: равнополочный и неравнополочный разных типоразмеров, и швеллера разных типоразмеров, и тавры, и двутавры, и прутки разного диаметра, и арматура, и шестигранники, и трубы и т.д. и т.п.
      По нашим прикидкам вагонов на пять груза.
      Видимо, я сильно изменился в лице, потому что Потапов вдруг подобрел, предложил мне выпить чаю и сказал:
      — Ну, ничего, ничего не пугайся. Вот возьми все мои телефоны и домашний тоже, и звони мне и днём, и ночью, в любое время. Держи меня в курсе всего происходящего. А сейчас пойдём к Дарье Семёновне, получишь у неё несколько практических советов.
      Я не запомнил ничего, что мне говорила тогда Дарья Семёновна, кроме одного: я непременно должен взять с собой в качестве сувениров несколько «ключей от Пскова» (тогда продавались такие ключи с изображением барса) и шоколадки.
      — Пригодятся. Иногда срабатывает и неплохо.
      Магнитогорск встретил меня хорошей погодой.
      Но сразу почувствовалось, что воздух в городе загрязнён, что обусловлено выбросами предприятий чёрной металлургии, энергетики…
      Как потом говорили мне – Магнитогорск самый смешной город на земле: когда ветер дует с левого берега реки Урал – смеётся правый берег, а когда ветер дует с правого берега – смеётся левый.
      А когда мне позднее показали фотографию города, сделанную со спутника, то я увидел над городом тёмное пятно. Это были выбросы из мартеновских печей.
      Я устроился в одной из заводских гостиниц и стал обдумывать план дальнейших действий.
      Поскольку металлургический комбинат, куда я приехал, состоял из нескольких заводов: металлургического, прокатного, калибровочного, метизного  и т. д., растянувшихся в длину на десятки километров, (связанных между собой единой технологической цепочкой и железнодорожным, и трамвайным сообщениями) я решил начать с металлургического – «выбивать лист».
      Утром следующего дня, в бодром расположении духа, я направился к управленческому офису. Генеральный директор металлургического комбината, он же председатель правления ОАО «ММК», он же член совета директоров ОАО «ММК».
Уже около входа в вестибюль здания была толпа народа с портфелями и папками, как у меня, и я понял, что я далеко не одинок и что всё самое интересное впереди.
      Чтобы попасть к секретарю, я потерял почти полдня, а когда добился его уедиенции, узнал, что генеральный директор вопросами сбыта, не занимается, а человек, который этим владеет, принимает строго по записи и обслуживает не более десяти человек в день.
      Когда я записался, то узнал, что моя очередь подойдёт примерно через месяц.
      Когда я побывал на калибровочном  и метизном заводах, то увидел, что картина там примерно та же, с той лишь разницей, что сроки ожидания сокращены до полумесяца. 
      Вечером я позвонил Потапову в Псков и рассказал всё как есть:
      — Стучать кулаком по столу не пришлось, так как до этого стола ещё добраться надо. А это будет не скоро, так что же мне делать, может сразу возвращаться?
      — Вы, молодой человек, не иронизируйте. Соберитесь, всё обдумайте, осмотритесь ещё повнимательней, притритесь поближе к нужным людям, глядишь и дело пойдёт… Милый мой, умоляю – постарайся, хоть что-нибудь, хоть немного… Подо мной действительно кресло шатается…
      — А раз шатается, и ехали бы сами, и выбивали бы то, что нужнее – сказал я уже со злостью и положил трубку.

      Два дня моего пребывания в Магнитогорске прошли впустую.
      Я был в полном отчаянье в незнакомом огромном городе и чувствовал себя беспомощным и одиноким ничтожеством, не знающим, что предпринять, и как быть дальше.   
      Еще пара дней прошли в бесполезных и напрасных толканиях в офисы и проходные заводов, в попытках «притереться» или найти нужных людей.
      Я не мог ни знакомиться с городом, ни готовиться к своей сессии – у меня был упадок сил и потеря интереса ко всему окружающему.
Я просто бесцельно бродил по улицам, куда-то ехал на трамвае, а в голове как кол стоял один и тот же вопрос: «что делать?»

      Возвращаясь под вечер в гостиницу, я вдруг, услышал где-то у себя над головой красивое хоровое пение. В этот момент как будто что-то произошло  в окружающем меня мире. Вдруг исчез мрак, а с ним и вопрос «Что делать?». Стало светло и ясно вокруг  и даже на душе стало легче от родных, каких-то волшебных звуков.  
      И тут я столкнулся с объявлением на стене Дворца  культуры «Металлург»: «Репетиции хора проводятся по вторникам и пятницам. Начало в 19. 00».
      Это меня заинтересовало, и я зашёл в вестибюль.
Где-то, со второго этажа, доносилось пение. Звучала русская песня и на душу повеяло чем-то родным, каким-то дорогим сердцу воспоминанием о прошлой уже невозвратимой жизни, детстве, Волге, её солнечном просторе…

                Ах ты, степь широ-о- ка-я,
                Степь ра-а-здо-о-ль-на-я,
                Широко ты, ма-а-тушка
                Про-тя-ну-у-ла-ся.

      И меня как на крыльях, понесло вверх по лестнице, туда, откуда шли эти волшебные звуки детства…
      Когда я приблизился к двери, за которой, видимо, была репетиция, она, вдруг раскрылась и из неё вышли несколько молодых людей и с ними пожилой мужчина, — руководитель хора. Они достали свои сигареты и закурили.
      У них был обычный перекур.
      Я подошёл, поздоровался, представился, сказал, что я учусь на дирижёрско-хоровом вечернем отделении в Пскове (показал студенческий билет) и очень люблю русскую песню и хоровое пение.
      — А у нас в городе вы что делаете? – спросил пожилой мужчина.
      — Приехал в командировку от завода, где работаю, «выбивать металл», но пока ничего не получается. Почти неделя прошла впустую.
      — Гриша, — обратился он к одному из стоявших с нами лысоватому мужчине лет тридцати пяти – возьми своего друга Славу и подумайте, чем можно помочь человеку.
      — Хорошо – ответил Гриша – конечно поможем.
      — Так, Валерий, ты пока поприсутствуй на репетиции, а он подумает.
      — Спасибо, это было бы для меня очень полезным уроком – несказанно обрадовался я.
      — Тогда пошли…
      Мы вошли, и руководитель представил меня коллективу:
      — Сегодня у нас в гостях молодой дирижёр из Пскова. Он хочет послушать, как проходит наша репетиция. Продолжим…
      Сразу после репетиции, ко мне подошли двое друзей: Гриша и Слава. Они предложили мне составить компанию – «по кружечке пива»…
      — Здесь недалеко, заодно и поговорим, как?
      — Согласен. Угощаю я…
      Уже, сидя в кафе, отхлёбывая из кружки пиво и смакуя его с солёными сухариками, и вяленой воблой добродушный Гриша сказал:
      — Валерий, ты, наверное, родился в рубашке, потому что тебе на данном этапе крупно повезло. Я работаю замом начальника отдела сбыта металлургического цеха и все вопросы по сбыту листа и полосы решаю я. По листу вопросы есть?
      — Сколько угодно, — и я достал все бумаги, договора,  и показал все задолженности.
      Гриша внимательно посмотрел и даже присвистнул:
      — Так, так… Псков, Псков… Многовато. Задолженность большая. И сроки уже солидные. Что я тебе могу сказать? Раз уж ты приехал, будем работать по Пскову. Мне ведь всё равно куда отгружать. По всем заказчикам большие задолженности. Так и быть помогу тебе. Иначе — ты пропал.
      — Я не верю своим ушам. Неужели это правда, Гриша, и ты не шутишь? Да, если надо, я могу и отблагодарить.
      И я достал из портфеля по сувенирному псковскому ключу и положил перед ребятами на стол.
      Они стали так громко и дружно смеяться, что сидящие за соседними столиками посетители повернули головы в нашу сторону.
      — Нет, я, правда, могу вас отблагодарить…
      — Слушай, студент, не смеши народ – сказал Гриша – и послушай дальше. Завтра я выйду на работу, откорректирую график, согласую со всеми, обосную первоочерёдность поставки Пскову, (завод гибнет, план горит и т. д.) и если всё получится, вечером ты будешь об этом знать. Звони мне – вот возьми телефон. Но это касается только листа и полосы. Что касается «калибровки» — тебе надо пробивать на калибровочном заводе. Сейчас подумаем, что можем сделать мы…
      Для того, чтобы легче думалось и для закрепления сложившихся дружеских отношений на столе неожиданно появилась бутылочка «столичной» и разговор  был продолжен в самом доброжелательном и деловом русле.
      — Ребята, вы и так мне очень помогли. Если бы сделать только эту часть работы и то была бы осуществлена почти половина всего.
      — Есть такая мысль, — вдруг предложил Славик — сегодня на репетиции не было Женьки, а у него на калибровочном жена работает секретарём. Я ему вечером позвоню, может быть, он что-нибудь подскажет? Запиши и мой телефон и тоже позвони мне завтра вечерком.
      В томительном в ожидании прошёл день.
      И, хоть Гриша со Славиком меня и обнадёжили, — появилась светлая полоска во мраке – я всё равно ещё не мог окончательно поверить в успех этого дела, в это настоящее чудо света.
      Я был словно в подвешенном состоянии, когда ничего не хочется делать (где там – готовиться к сессии), когда даже пища и та застревала в горле – просто не было аппетита.
      Первому я позвонил Грише.
      Он, похоже, ждал моего звонка и твёрдым, даже каким-то успокаивающим голосом сразу сообщил, что всё в полном порядке. График отгрузки он откорректировал, согласовал с высшим руководством и в ближайшие дни они будут «работать в том числе» и на Псков.
      Первый вагон с листом всех типоразмеров будет отправлен уже послезавтра, а второй — с полосой, угловым и разным профилем — ещё через день. И как только это случится, он выдаст мне копии отгрузочных документов.
      Мне хотелось прыгать от счастья, танцевать, петь и вообще сходить с ума. Кстати говоря, после разговора с Гришей, я был близок к последнему.
    Немного успокоившись, я приготовился звонить Славику. Когда снимал трубку телефона – рука заметно дрожала. Славик ответил не сразу, и я уж подумал – «ну всё, на этом все радости кончаются».
      Но я ошибся. Славик сообщил мне, что его друг Женя поговорил со своей женой, — секретаршей — и она будет ждать меня завтра с утра, в своей приёмной, на калибровочном заводе и выдаст мне разовый пропуск на территорию. Жену его звали Тамара.

      Радости моей, казалось, не было предела. У меня сразу появился зверский аппетит, и я съел почти все свои запасы, после чего первый раз за всю командировку сел за учебники.
      Сессия была не за горами.
      Назавтра, едва сдерживая волнение, я предстал перед Тамарой и выложил ей на стол пару шоколадок и сувенирный псковский ключ.
      Она немного засмущалась и, положив всё в стол, негромко, но твёрдо произнесла:
     — Вот возьмите пропуск. С ним вы можете ходить по всей территории, но вам ведь надо в отдел сбыта? Лично я вам не советую решать ваш вопрос с начальником отдела сбыта. Вряд ли он вам поможет, — плохой человек. Я советую вам идти напрямую к изготовителю Азамату Айдаровичу – начальнику калибровочного цеха. Он мужик деловой и авторитетный и если вам удастся с ним договориться (тут она совсем незаметно подмигнула мне) считайте, что ваше дело сделано.
      И я пошёл искать Азамата Айдаровича.
      На душе у меня скребли кошки. Я не знал с чего начать и чем закончить наш, ещё не начавшийся разговор. Ноги, казалось, сами несли меня вперёд, в пугающую неизвестность к человеку, от которого сейчас зависела, думалось, вся моя жизнь.
      И вот он – его цех – огромный скрежещущий грязно-серый монстр, где всё двигалось, крутилось, перемещалось, вращалось, свистело и гремело.
      И все звуки, и все движения были подчинены одному хозяину – металлу.  И от самого начала цеха, от бесформенной заготовки, до выхода готовой продукции: прутка или арматуры, всё было подчинено одному закону. Закону, установленному металлом.
      Начальника в его кабинете не было.
      Искать человека в огромном незнакомом цехе, — всё равно, что искать иголку в стоге сена, и я решил ждать.
   Минут через десять в кабинет вошел солидный, уже не молодой,  седоватый, невысокого роста башкир, и, я видел через стеклянную дверь, уселся за свой стол.
      Это был он.
      Набрав побольше воздуха в грудь и пользуясь тем, что он был пока один, я пошёл на штурм.
      Я показал ему свои бумаги, договора, задолженности по «калибровке»,  а он сверил всё по своим графикам и журналам.
      — Слушай, милый человек, — вдруг произнёс он тихим умоляющим голосом — ей богу мне сейчас не до тебя. Я понимаю, как тебе нужен этот металл. Сделаю, помогу тебе, обещаю. Пару вагонов отгрузить на Псков, да это мне – раз плюнуть! Но сейчас у меня – ни минуты нет времени, поверь. Ну, хочешь – приходи в другой раз – ещё поговорим, но не сейчас. Или вот что! Жди меня после работы у проходной, ровно  в шесть. Да не обману, не бойся. Только ты ко мне сразу-то не подходи, а пройди сзади за мной метров триста. Понял? А то, мало ли что, сам понимаешь…
      И вот – шесть вечера. Стою, жду напротив проходной. А вдруг я его не узнаю, ведь и видел-то – мельком. Народ выходит толпой, а в толпе трудно увидеть нужного человека.
      И вот, когда я уже начал отчаиваться, и думать всякую чушь, появился Айдарович и сразу сделал мне знак головой: мол – пошли…
      Я пошёл за ним, чувствуя облегчение на душе, на которую за последнее время свалилось столько мучений, волнений и беспокойства, что она сама как бы просила расслабления или успокоения…
      Я шёл за моим спутником, отстав от него метров на двадцать, и не спускал с него напряжённого взгляда.
      Айдарович неторопливо, но уверенно, шел впереди, ни разу не обернувшись, как будто знал, что я от него никуда не денусь. Он несколько раз сворачивал: то влево, то вправо, пересекал  какие-то улочки, нырял в полутёмные арки домов, пока не оказался в небольшом уютном зелёном дворике, посреди которого было маленькое кафе под открытым небом.
      — Вот здесь и поговорим, согласен? – произнёс он, когда я подошёл.
      — Очень хорошо. Заодно и поедим: вы после работы, я тоже есть хочу.
      — Ну, давай, тогда закажи нам хинкали, здесь очень вкусные хинкали – вот увидишь, —  и он пошёл садиться за стол, расположенный в углу у резного барьера, а я к стойке делать заказ.
      Я вернулся, неся в одной руке бутылку коньяка, в другой пару рюмок и, не дожидаясь пока принесут поесть, мы выпили по первой.
      — Зачем ты купил коньяк? Можно было обойтись и водочкой.
      — Что мы бедные? «Дайте нам пять каш по двадцать копеек», говаривала моя бабушка Авдотья.
      — Ха-ха-ха… А сам-то откуда родом?
      — Откуда и бабушка. Тверские мы, а вот теперь живём в Пскове.

      И я стал рассказывать о себе, о своей работе, об учёбе по вечерам в музучилище и о предстоящей первой сессии в Питере, в ЛИСИ, которая была уже «на носу» и, которую уже, видимо, завалю…
      Мы просидели и проговорили с ним до самой темноты. Незаметно для себя, выпили ещё одну бутылку коньяка  и съели ещё по две порции хинкали, и под конец были такими друзьями, что водой нас уже точно было не разлить.
      Когда мы поднялись уходить, Айдарович заметно качался и я, взяв его под руку, пошёл проводить его до дома, который был совсем рядом.
      Доведя его до места, я стал благодарить его, а он меня…
      И мы уже смутно соображали, а зачем собственно мы напились?
Но Айдарович, всё таки, вспомнил и своим заплетающимся языком, подкрепляя сказанное кривым указательным пальцем, произнёс:
      — Всё…, Валерка…, Иди в свою гостиницу, сиди там… учи свои билеты… и-и-и… ни о  чём не беспокойся….  Всё я тебе сделаю! Я тебе сказал…. Сделаю!
      — Спасибо, отец родной…,  но я тебе буду звонить…
      — Звони…
      Дальше всё пошло как по маслу.
      На следующий день, вечером, позвонив Грише, я узнал, что на Псков отгружен вагон с листом.
      А ещё через день был отгружен вагон с полосой, а ещё через день – вагон с профильным железом (уголок, швеллер, тавр, двутавр и т. д.)
      И так же в течение недели выполнил своё обещание Айдарович, отгрузив два вагона с калибровкой (пруток, шестигранник, квадрат, арматура, проволока и т. д.)
      Я, наконец-то, немного, вздохнул и получил возможность засесть за учебники, а, когда уставал, выделял себе время для ознакомления с Магнитогорском: ходил по кинотеатрам, музеям, посетил «гору Магнитную», где к своему удивлению, вместо горы обнаружил огромных размеров глубокий котлован, растянувшийся на десятки километров в длину и ширину.
      Вечерами, а то, для верности, чтобы застать дома, ночами, звонил в Псков Потапову и докладывал, ошеломлённому и не верящему мне, начальнику отдела снабжения, об отправке очередного вагона…
      — Валерий, ты мне правду говоришь или обманываешь?
      — Да, правду, правду. У меня же документы на отправку все есть.
      — А как же тебе удалось?
      — Да, потом расскажу, когда приеду.
      — Ты, вОт что…. У тебя командировка на месяц, ты раньше и не приезжай. Готовься к своей сессии и отдыхай, не торопись.  Эти оставшиеся две недели дарю тебе за отлично сработанное дело.
      — Спасибо, буду готовиться к сессии…
      Уже с неделю я пребывал в каком-то полушоковом, почти не реальном, состоянии, с того момента, когда дружелюбный Гриша сообщил мне по телефону об отправке на Псков первого вагона с листом.
      Я всё ещё не мог окончательно поверить в чудо свершившегося, и жил, как-то осторожно, дабы боясь нарушить благоприятный ход событий.  
      Я ещё четко помнил то мрачное настроение безнадёжности и уныния, которое сопровождало меня в первые дни пребывания в Магнитогорске.
Но что, же произошло? Почему фортуна вдруг повернулась ко мне лицом? Откуда свалилось это чудо?
      — Ах, да-а… Песня! После того как я услышал её – всё изменилось…
      И я отчётливо вспомнил, как возник вместе со звуком песни, какой-то обнадёживающий свет, зовущий к себе, туда наверх, на второй этаж.
Зовущий к ней, к песне, к моим спасителям, к добрым отзывчивым людям…
      И я, почти физически, ощущал, что помогла мне — только песня.
      Я тогда хорошо подготовился к сессии, хорошо её сдал и, приехав из Питера домой, в Псков, в положенный день вышел на завод, на работу.
      В первый же день с утра ко мне, в конструкторское бюро,  пришёл начальник отдела снабжения Потапов и, сияющий, стал поздравлять меня со сдачей сессии и с успешно выполненной командировкой в Магнитогорск.
      — Ну, знаешь, дорогой, я всякое видел у наших работников снабжения. Были, конечно, чудеса, но такое чудо, чтобы пять вагонов выбить за одну неделю – это впервые! Знаешь, переходи ко мне в отдел. Сколько ты здесь получаешь?
      — Сто двадцать.
      — Я даю тебе вдвое больше. Каким образом?  Это не твои проблемы…
      — Мне надо подумать…
      — Хорошо, думай, только не очень долго. А теперь колись, как же это у тебя так красиво всё получилось? Наверняка кто-то помог…. Помог?
      — Да.
      — И кто же этот помощник?
      — Помощница…
      — Что за помощница? Любовницу завёл?
      — Песня…

Псковская литературная среда. Проза. Геннадий Синицкий

Геннадий Синицкий

Прозаик, поэт, краевед, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Невель.

подробнее>>>

Приснопамятное

В районе села Башмаково Невельского района Псковской области, в живописном уголке соснового леса, на крутой, песчаной горе раскинулось старое кладбище, именуемое в обиходе «Бабарыга». Именно здесь в 1886 году, на месте кладбищенской часовни была построена церковь Рождества Пресвятой Богородицы, которая когда-то была приписной к Топорскому благочинию 2-го церковного округа Невельского уезда Полоцкой и Витебской епархии. Кстати, в архивных документах Полоцкой духовной консистории это кладбище значится как «Баба–рига», а вот откуда повелось такое название, история умалчивает. Возможно, в седые времена здесь из-под земли бил сильный родник, который наши предки в старину называли – рига.
Благодаря своему лесному месторасположению церковь пережила годы религиозных гонений. Тем более что она не являлась приходской и службы здесь велись исключительно в поминальные праздники или в дни погребения жителей окрестных деревень. 
В июле 1941 года фашисты стремительно наступали, оставляя в своём тылу разрозненные части Красной Армии, которые укрывались в лесах и собирали ударный кулак для выхода из окружения. Именно в таком положении в лесном массиве «Песеца» оказались 51-й и 62-й стрелковые корпуса 22-й армии Западного фронта. Прорыв повлёк огромные потери. Тысячи убитых солдат навечно остались в этом лесу. Достаточно вспомнить 198-й медико-санитарный батальон 112-й стрелковой дивизии с двумя тысячами раненых, от которого в живых осталось чуть более сотни человек.
В настоящее время невозможно установить точную дату появления в этих местах двух иеромонахов – Гурия и Флавия. Очевидцы говорят, что они пришли из Витебска и какое-то время укрывались в церкви Рождества Пресвятой Богородицы. За плечами у них были узлы и они не питали желания встречи с гитлеровцами.
Последний раз в этих местах видели священнослужителя в 1932 году. Это был настоятель Стаецкой церкви Покрова Пресвятой Богородицы Феодор Томковид. В 1942 году по зову жителей деревни Ловец он вернётся в эти места и обретёт здесь мученическую смерть от рук бандитов. Но это будет через год после описываемых мной событий, а пока что Гурий и Флавий остановились в уцелевшей церкви и принялись погребать сотни тел погибших красноармейцев. 
Местное население испытывало настоящую потребность в пастырском благословении, утешении и напутственном слове в лихую годину. К монахам потянулись люди. Но, у них была какая-то своя, особая миссия. Скорее всего, это было связано с их поклажей, возможно, они пытались сохранить от поругания церковные реликвии. Мы этого не знаем. Осенью 1941-го года их следы теряются в нашем районе. Свидетели тех событий говорят, что стены храма Рождества Пресвятой Богородицы были оклеены листами писчей бумаги с именами солдат Красной Армии. Сейчас мало кто знает, что двести лет назад, во времена Отечественной войны 1812 года, в Русской Православной Церкви был заведён обычай приделывать к стенам храма таблички с именами прихожан погибших во славу Отечества. Да, погибшие солдаты не были прихожанами церкви на кладбище «Баба–рига», но они пополнили ряды благословенного воинства Царя Небесного, а Гурий и Флавий предали земле прах воинов и сделали всё необходимое для этого, согласно Устава Православной церкви. Они не могли поступить иначе. Светлая им память.
Дальнейшая судьба иеромонахов неизвестна, но на этом история ещё не заканчивается. В декабре 1943 года Советские войска стремительно наступали, освобождая Невельский район от фашистской нечисти. Отступая, Вермахт всячески пытался задержать наших солдат и в районе села Башмаково немцы взорвали мост через реку Ужица, что находился аккурат в километре от кладбища. Под огнём арьергарда противника заготавливать лес ой как непросто, да ещё, если прибавить к этому лютую стужу – мало не покажется. Задержка в наступлении дала бы врагу время отойти и основательно закрепиться на господствующих высотах у села Турки-Перевоз и это привело бы к огромным потерям со стороны наших войск. В поисках подходящего брода, передовой отряд стрелков–лыжников наткнулся на церковь. В такой ситуации решение принималось стремительно. Сапёры разобрали храм и из его материала быстро наладили переправу. Наступление продолжилось.
Конечно, на первый взгляд это может показаться кощунством, но это далеко не так. И я надеюсь, что Отец Небесный не прогневался на детей своих  разобравших Его храм ради освобождения нашей Великой и Святой Родины.   
В настоящее время кладбище «Баба–рига» продолжает прирастать печальными холмиками и собирает людей на поминовение покоящихся здесь родственников, но лишь немногие, проходя мимо камней фундамента церкви задерживаются в поклоне этому святому месту.  

 

От добра добра не ищут
(сказка)

Тысячу лет ветер истории, от места к месту, носил по белому свету трёх неразлучных гномов. Гномы были родными братьями и звали их: Руценик, Белар и Утирус. Передвигаясь в потоках воздуха они всегда держали друг друга за руки и потому не боялись ни бурь приземистого ветра ни разрушительных ураганов. Братья очень любили и уважали друг друга, но имели один серьёзный недостаток: каждый раз, когда их уносил новый ветер,  они теряли память и напрочь забывали причину своего несчастья. И вот, в очередной раз, когда порывы неугомонного вихря ослабли, гномики упали на землю, где закатились под лопух огромного репейника. Здесь было безветренно, спокойно и уютно. Осмотревшись братья начали строить общий дом и налаживать быт на новом месте. Они любили трудиться и поэтому вскоре построили прекрасный город в котором было абсолютно всё для долгой и счастливой жизни. Но прошло какое-то время и красивая жизнь затуманила их разум, между ними возникла распря, в которой каждый из гномов стал превозносить свои интересы над другими.
— Я хочу больше солнца над головой, —  заявил Руценик, — и стал делать в лопухе отверстия для солнечных лучей.
— Не делай этого, Руценик! — воскликнули братья, — ведь лист защищает нас от ненастья, а тепла и света нам хватает.
— Вам хватает, а мне нет, — ответил гном. — Или я плохо работал на благо нашего города и не заслужил к себе уважение? 
— Заслужил, — ответили братья.
— Вот и хорошо, — сказал Руценик и сделал несколько дырок. 
— Ну, раз так, — сказал Белар, — тогда я хочу больше влаги для своих огородов, — и настроился проделать дырки в лопухе. 
— Белар, — обратились к нему братья, — зачем тебе влага, ведь у нас её вполне хватает? Посмотри как прекрасно растёт твой урожай!
— А я хочу, чтобы он ещё лучше расцветал! Или я плохо работал на благо нашего города и не заслужил себе признательность?
— Заслужил, — ответили братья.
— То-то же, — сказал Белар и проколол несколько отверстий.
— А мне не хватает свежего воздуха, — заявил Утирус, — и начал вырезать окно. 
— Утирус, — в один голос завопили братья, — нам хватает воздуха и он достаточно свежий, куда же более?
— А чем я хуже вас? — ответил третий гном, — разве я плохо работал на благо нашего города и не заслужил благодарности?
— Заслужил, — ответили братья.
— Вот именно, — сказал Утирус и над его участком тотчас появился огромный проём.  
От такого сумасбродства лист репейника превратился в настоящее решето и начал тихо умирать. Ведь его желание жить своей жизнью никто не спрашивал. В скором времени он засох и не мог держаться за ствол растения. Лопух оторвался с первым дуновением слабого ветра и гномики оказались беззащитны. Они стояли под открытым небом и не могли укрыться от палящих лучей жгучего солнца, проливных дождей и ветра.
Скорбь и уныние поселилось в сердцах гномиков. Их печальные взоры устремились к горизонту, где в это время собирал силы грозный смерч. Братьям ничего не оставалось как покрепче взять друг друга за руки.
— Что же мы натворили? — лепетали гномы. — Только бы не забыть, только бы не забыть, — кричали они друг другу, но неумолимый ветер уже поднимал их над землёй и уносил куда-то вдаль к новым испытаниям…
Мы не знаем сколько бы ещё продолжались злоключения братьев если б в ситуацию не вмешался Его Величество Случай, который сподобил ветер занести гномиков к добрым волшебникам – учителям. Педагоги научили братьев не только читать и писать, но и подарили им многие другие знания, обретя которые гномики стали записывать всё, что с ними происходило и больше никогда не теряли память. С тех пор с ними уже ничего не случалось плохого.
До наших дней дошло много народной мудрости, проверенной веками и бесчисленным количеством людей. Она хранится в пословицах и поговорках, таких как: «Большая ложка рот дерёт», «Жадность да важность — голове помеха», «От добра добра не ищут» и многих других. И кто знает, может именно такие гномики, как: Руценик, Белар и Утирус записали и передали нашим предкам назидание для всех нас – не повторять чужих ошибок, а учиться на них.

Псковская литературная среда. Проза. Сергей Горшков

Сергей Горшков

Поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Пскове.

подробнее>>>

 

Моему другу Ивану Васильевичу…

СОМ
(быль-небыль)

Двое выбираются на маленький песчаный бережок небольшого лесного озерца. Один из них – крупного телосложения, излишне суетливый, что и понятно, поскольку это он, вероятнее всего, эту вылазку на рыбалку и затеял, да и ещё и притащил с собой товарища более скромных «габаритов».
Сумеречное утро ещё стелет по воде туман. Ветерок пытается унести его в сторону, но туман не спешит уходить, прячась где-то в зарослях камыша.
– Во, – сообщает Большой, – добрались.
– Щас я тебе покажу, – торопится он. – Ща-а!
Сбрасывает поклажу. Авоська бутылками гремит.
Гремит, а не звенит. Звенит – это на обратнем пути. Всё ж мы – интеллигенты: пустую тару не кидаем, где попало. Для неё имеется пластиковый контейнер на остановке у того направления, что называют дорогой. На нём так и написано, красным по зелёному: «Для мусора». Именно, «Для…», а не «Мусор». Любой грамотный человек разницу-то понимат.
Тот, что поменьше, тоже рюкзак сымает и кладёт осторожно на песок. Рядом – удочки, прямо из магазина. Новенький! Кто ж ему доверит нести авоську – самое ценное на рыбалке?
– Щас, – бегает в нетерпении по бережку Большой. – Вот! Здесь это место!
Дрожащим пальцем указывает куда-то в центр водоёма:
– В прошлом годе я тут такого сома тащил – во!
Он отмеряет руками метра два с половиной, невольно заставляя Маленького отступить из-за узости бережка.
Маленький удивлённо-заинтересованно:
– Вытащил?
Большой в ответ произнёс:
– Куды там? Ушёл!
С грустью произнёс. Присел на корточки, сжимая в горсть мокрый песок:
– Я его почти до берега довёл! Часа два бодались, думал – всё, моя взяла!
У Большого даже голос сделался глухим каким-то:
– Куды там.… Оборвал.… Оборвал лесу! Прям у ног почти. Ушёл, язви его в качель!
И почти сразу Большой сменил грусть в голосе на весёлый тон, вскакивая и сжимая Маленького в плечах на мгновение:
– Вдвоём возьмём!
Уверенно так сказал, и опять к воспоминаниям вернулся:
– Мне б тогда кто подмог маненько! В воду зайти нужно было и сачком его снизу! Али крюком! Крюком надёжнее.
Сдвинув кепку, Большой почесал голову:
– Омут здесь. Глыбина…
Маленький озабоченно и с некоторым испугом:
– Омут, говоришь? Глубоко?
Большой:
– Ну да, омут. Глыбь! Как измерить-то? Но это точно – дна, считай, что и нет! Пробовал. Тут три шага, потом удилищем пробовал – дыра! «Чёрный квадрат» Малевича, одним словом.
Большой разложил алюминиевый стульчик, сел на брезентовую сидушку, достал пачку папирос, выщелкнул одну, прикурил, затянулся, и выдохнул клуб дыма, сравнимый разве что с плотным туманом, что прикрывал лесное озерцо.
Маленький сделал то же самое. Только не закурил.
– «Чёрный квадрат» Малевича – это три слова, – поправил он.
– А, какая разница, – вздохнул Большой, махнув зажатой в пальцах папиросой. – Чёрный – он и есть чёрный. И что хотел сказать? Ну, этот, художник который? Там что? Ну, что за этим квадрантом спрятано? И ты не знаешь. И я не знаю. И нихто не знает! А я тебе так скажу…
Большой повертел головой на предмет отсутствия других рыбаков и, уже немного тише, продолжил:
– Глыбь там, и никем невиданное!
Он кивнул в сторону озерца:
– Так и тут. Я за пять минут это… за пять минут обошёл. Только камыш да осока. А в середине – дыра! Чёрная!
Маленький протянул сочувственно:
– Да уж!
И добавил:
– Кстати, у этого квадрата все стороны разной длины.
Большой:
– А я о чём? Если так, то почему – квадрат?
Маленький:
– Не знаю. Авторский замысел.
Большой:
– Вот! А я о чём? Всегда так на Руси: за что ни возьмись, всё с подвохом да с подходом своим. И во всём свой замысел. И здесь тоже замысел! И в этом замысле есть сом!

Когда палатка была уже установлена, над костерком – котелок с ухой, у берега кусок брезента расстелен, а эти двое лежали и смотрели в небо, Большой подытожил, выпуская в небо ещё один клуб дыма очередной папиросы:
– Если где-то что-то изъяли, значит, где-то это что-то поставили. Обязательно! Может, горы каки. Суть едина: хучь большие, хучь маленькие, а ежели в душу? Так энтот самый квадрант чёрный не даёт понять, что там за ним. Гадай, не гадай – загадка сие и есть. За-всегда так на Руси: большая глыба аль камешек придорожный, а внутрь глянешь – омут! И что-то там есть. Одним словом – глыбь!


Моему доброму наставнику и другу
Татьяне Викторовне Гореликовой
посвящается…

ПТИЧКА
(сказ)

В первых числах января на свет появилась птичка.
Родители птички долго не могли выбрать ей имя. В конце концов, осталось два варианта. Один – это «Свет Земли» или «Светящая». Второй – это «Устроительница» или «Тайна».
Бог смотрел на «метания» родителей, смотрел, и решил, пусть будет ей имя «Устроительница». И праздник как раз намечается для тех, кто всю свою земную жизнь будут и сами учиться и других учить, как мир на земле да радость устраивать. Вот и птичка будет учиться, и дарить радость всему миру. А почему – это и станет «Тайной».
Конечно, родители спросили, почему не «Свет Земли»?
На их вопрос Создатель ответил просто: «Не стоит переживать по поводу имени. Птичка ваша – ма-ленькая, но ответственность на себя огромную взвалит. Она будет петь. И чтобы её пение услышали все, она поднимется на огромную высоту. Однако она – не орёл, чтобы парить в поднебесье в потоках воздуха и лишь лёгкими и скупыми движениями крыльев корректировать свой полёт и высоту, с которой он наблюдает за жизнью на поверхности земли. Ей понадобятся все свои силы, чтобы махать этими маленькими крылышками, чтобы удержаться там – в поднебесье. И пока она поёт, я её поддержу. А когда она песни свои прервёт, приму в свои ладони. Не беспокойтесь за свою птичку!».
Так и смирились родители перед Божественной логикой. И стали наставлять свою детку, как красиво петь.
И птичка запела. И, как и предрекал ей Бог, изо всех своих малых сил взлетела на огромную высоту. Даже орёл удивился, увидев рядом с собой это крохотное творение. Хотел что-то сказать по поводу того, кому какая высота дозволена, да не успел – птичка запела. Заслушался орёл этим невероятным пением. Даже ближе подлетел, чтобы взмахом своих огромных крыльев поддержать эту кроху на высоте.
Так они и «бороздили» небесный океан: орёл наблюдал за тем, чтобы воля Бога на земле исполнялась, а птичка пела для всех тех, кто на этой самой земле волю Бога исполняет. И каждый, кто был внизу, поднимал к небу свою голову, чтобы услышать, как поёт птичка, ибо увидеть её было невозможно – высоко слишком.
Так год за годом птичка росла, продолжая петь для всех и для каждого в отдельности. И внимали ей уставшие путники, и ложились на землю, и засыпали под звуки её песен. И им снились неведомые кущи, уютные оазисы, где отдыхали души их предков. И сердцам их, и душам было тепло от этого пения. Ведь если твои предки чувствуют себя хорошо, знают о неизбежности встречи с тобой, и ты это знаешь, то, что может разрушить единство родов земных? Ничто и никто! А когда просыпались они, отдохнув и душой и телом, то вдруг понимали, куда им идти далее, ибо песни птички небес-ной каждому рассказывали о его дороге, его пути.
Шли годы. Птичка иногда спускалась на землю. Зов предков говорил ей, что нельзя оставлять этот мир без потомства. И она блюла законы предков, спускаясь с высоты лишь за тем, чтобы удостовериться, что её детки растут, что у них уже появились свои детки. И все они слушают песни птички небесной. Почему? Так она же в песнях рассказывает им о том, как нужно правильно и в мире жить между собой, как это – радоваться каждому дню земной жизни, как приносить пользу своими труда-ми всем живущим на планете. Ведь каждый из нас так нужен всему мирозданию!
Но однажды наступил тот день, когда она уже не спустилась на землю. Песни её продолжали звучать в поднебесье, а она не смогла больше махать крылышками. И даже орёл ничем не мог помочь, и только слеза в уголке его зорких глаз выдавала его грусть, пусть и говорят, что орлы не плачут.
А что же с птичкой?
Хотите – верьте, хотите – не верьте, но утром того дня она вдруг осознала, что у неё больше нет сил. Нет, не на пение, а на то, чтобы удержаться в небесах. И птичка упала. Она неслась маленьким комочком сквозь звуки осеннего дождя, что плакал вместе с ней. Однако чьи-то ласковые руки под-хватили её в этом головокружительном падении.
«Кто ты?», – спросила, всхлипывая, птичка.
«Я – тот, кто создал этот мир. А ты наполнила моё создание своим пением. Как же я могу тебя бросить?», – ответил тот, кто держал обессилевшую птичку в своих руках.
«Так ты – Он?», – вскрикнула она удивлённо. – «А где же ты был, когда у меня кончались силы, когда я уже не могла больше летать и петь?».
«Глупенькая, я был с тобой рядом всегда. И буду рядом всегда. И твои песни будут давать силы всем живущим в моём мире, и утешать их души и впредь. А тебе пришла пора отдохнуть. Вот потому я и забираю тебя к себе», – ответил ей этот кто-то – невидимый, но большой.
«А что же станет с моими детками без меня?», – обеспокоенно воскликнула птичка.
Создатель, а это, несомненно, был он, озадаченно почесал голову, удерживая птичку в одной ладони, а затем произнёс: «Что ж ты такая маленькая, такая голосистая, такая умная, а меня совсем не слышишь! Я же обещал твоим родителям, что позабочусь о тебе. Это означает, что и о детях твоих я то-же позабочусь. И уже это сделал. А песни твои так и будут продолжать радовать, давать надежду всем страждущим во веки веков. Что же ты хочешь от меня ещё? Пришло твоё время – отдыхай, глупышка!».
И птичка смирилась, уютно улеглась в Божественной ладони, и уснула. И ей снились все те радостные сны, о которых она пела, но на которые у неё никогда не хватало времени, чтобы их послушать. Теперь пришло её время – слушать песни свои.
2018

 

ы, о которых она пела, но на которые у неё никогда не хватало времени, чтобы их послушать. Теперь пришло её время – слушать песни свои.
2018

Псковская литературная среда. Проза. Ирена Панченко

 

Ирена Панченко

Поэт, прозаик, публицист, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове. подробнее>>>

Весенние мелодии
ассказ)

Таня шла по улице, не замечая ни ласковой теплоты дня, ни яркости красок, ни весенней медлительности людей, лишь прислушиваясь к тревожному волнению, вдруг охватившему ее, казалось бы, беспричинно.
Необычность внутреннего состояния удивляла: ведь ничего не произошло, а сердце сжималось неровно и больно.
Тучка, чуть гуще других, закрыла солнце. Таня поежилась, привычным движением головы откинула волосы со лба и посмотрела в высоту.
Небо в облаках, облака серые, но там, где они реже, серебрятся — даже глазам больно. Ей вдруг почему-то припомнились лес, снег, блестевший, как эти волнистые края облаков, их веселая ватага в последнее зимнее воскресенье. Она улыбнулась, представив себя по пояс в снегу и Сашу на одной лыже — вторую он отдал Тане вместо сломанной.
Им было так весело, что не захотелось догонять остальных, и они, спрямляя путь, через лес пошли к электричке. Они подоспели в самую последнюю минуту, заскочили в полупустой вагон, а потом сидели в полумраке, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться, так как холод потихоньку подбирался к ним сквозь промокшую от снега одежду. Сидели, боясь пошевелиться и вспугнуть то неуловимое ощущение единства и нежности, которое грело их изнутри.
Может, невозвратность этого удивительного дня так щемила душу? Вот и её улица. Сейчас, как всегда, откуда-то обязательно появится рыжий Генка из параллельного класса, школьная знаменитость — поэт, и с подленькой ухмылочкой затянет что-то такое:
— Ах, ты, наша Танечка,
Доченька ты мамочкина.
К маме, Таня, не спеши,
Прогуляться разреши.
Непонятно: то ли это случайно выходит, то ли он подстерегает её? И всегда в начале улицы. А потом пойдет рядом, будет болтать всякую чепуху, предлагать зайти к нему послушать какие-то «клёвые» диски, а она терпеть не может этот тяжелый рок, от которого в голове сплошные «бум-бум». Так всё противно!
Таня огляделась — Генки нет, ускорила шаг: авось пронесет! Не хотелось, чтобы кто-то вторгся в светлые воспоминания самого лучшего в ее жизни дня. И не надо будет притворяться вежливой, веселой и очень спешащей домой к маме. С каждой встречей с Генкой в её жизнь входило что-то беспокойное и липкое, после чего Тане всегда хотелось помыть руки.
Нет, не получилось: высокая фигура Генки уже замаячила впереди.
— Девушка! Девушка, постойте!
Слова, прозвучавшие призывно и откуда-то сбоку, пробились к сознанию сквозь поток лихорадочных дум. Она невольно взглянула на противоположную сторону улицы — к кому адресована просьба?
Оттуда спешным шагом к ней направлялся мужчина средних лет с дорожной сумкой в руках.
— Девушка, понимаю, — спешите. Все же растолкуйте мне: вот дом номер 65, вот — 69. А куда вы спрятали шестьдесят седьмой?
— Я? — поняв шутку, но не найдя, что ответить, выпалила Таня.
— Ну да. Вы или ваши сограждане. Мне не найти.
— Да он во дворе, за деревьями, торцом к шестьдесят девятому. Пойдемте, — с готовностью предложила она свою помощь и быстро стала переходить улицу, тем более что Генка уже почти поравнялся с ними и теперь стоял столбом, глядя вслед. А Таня на радостях, что избавилась от преследователя, оживленно заговорила с незнакомцем. Пусть Генка слышит!
— Первый раз у нас?
— За двадцать лет — первый. А когда-то родился здесь, в школу бегал. Да, город не узнать.
Они поравнялись с нужным домом.
— Видите, дом нашелся. Я дарю вам находку, — с несвойственной ей лукавинкой сказала Таня.
— От такой лучезарной девушки — принимаю с радостью. Спасибо.
— Это вам спасибо! -Как-то само собой, но искренне, вырвалось у Тани, и она, вскинув в прощальном жесте руку, быстро развернувшись, понеслась дальше Ещё какое-то время она ощущала на себе взгляд незнакомца. Дурочка, спасибо сказала — что тот подумал? Разве объяснишь?!
«Девушка! Лу-че-зар-ная!» И не меньше. Де-ву- шка! Слово завораживало, продолжало звучать где-то внутри. Что-то на ходу в ней взрослело и наполнило Таню такой неуемной жаждой видеть это глубокое голубое небо, эти светло-зеленые листья на деревьях, ждать завтрашнего дня, мимолетного взгляда Саши, той неизвестности, которая ещё будет впереди.
И от всего этого шаг ее стал упруг и пружинист, она как будто действительно не шла, а взлетала над землей. Таня так ни разу и не оглянулась — стоит ли Генка или идет следом Она спешила в завтра, а его скользкая прилипчивость осталась в дне вчерашнем, когда она была ещё девочкой Таней.


Благодарность
(рассказ)

Осенний северный ветер суров и назойлив. Найдется ли такая одежка, которую он не продырявил бы насквозь?! Вот кабы шубу зимнюю – так она нынче не в чести, да и народ пугать ею в дождь не будешь.
Сколько ни вглядывайся в туманную даль Рижского проспекта – одни вертлявые точки легковушек, а вот автобусы словно все в одночасье сгинули. Ох, неохота бежать под косым дождем по мосту! А куда денешься – время поджимает!
Темные провалы окон в доме Батова, кое-как затянутые стальной, в мелкую сетку, арматурой, негромко высвистывали тоскливую симфонию предзимья. У последнего перед мостом окна в эту мелодию вплеталось столь же тоскливое кошачье мяуканье. Вот неймется этим котам: зима на подходе, а им все невест подавай, хороводникам!
На мосту ветер задиристо напал на пальто, пытаясь оторвать пуговицы, потом особым приемом едва не вырвал из рук сумочку, норовя закинуть ее через ограду моста в черные, покрытые белыми барашками воды Великой.
Ну и погодка! Река в эту промозглую дождливую осень как будто раздвинула берега; мост, который гудел и дрожал – то ли от ветра, то ли от снующих туда и обратно машин, — казалось, никогда не закончится.
В центре, это давно замечено, ветер сбивает свою спесь и, хотя продол-жает дуть изо всех сил, но, получив очередную увесистую пощечину от твердокаменных стен зданий, на какое-то время замертво припадает к земле и, собрав остатки сил, без воодушевления скользит вдоль тротуара. А спешащему народу недосуг обращать внимание на осенние пустовеи.
Завершив в центре неотложные дела, я заторопилась успеть домой за-светло. У кинотеатра толпа ожидающих автобус на Завеличье набухала, как дождевые лужи. По закону подлости автобусы в час пик, видимо, сделали перерыв. Вообще-то мне проехать только через мост. Дальше можно и пешком. Снова измерять длину моста в самое ненастье?! Брр!
Хотя ветер приутих, придавленный к мостовой дождем, но было знобко и неприютно. Поравнявшись с домом Батова, снова услышала истошный кошачий крик. Но он был так безнадежно отчаянным, что заставил меня остановиться. Откуда же он раздается? Прислушалась. Нет, не из-за окон. Мяуканье неслось прямо из-под асфальта. Эй, котяра, где ты там? Сделав пару шагов назад, осмотрела стену дома, примыкавшую к мостовой. Нижняя часть здания намертво соединена с конструкцией моста, там и мышь не прошмыг¬нет. Через дом? Но окна хоть и в щелях между досками, но там зверю тоже не просочиться под мостовую. Оставалась узкая щелка под крайним окном, где проходило наискось соединение дома и мостовой.
Кис-кис, — позвала я, чтобы окончательно определиться в своей догадке: именно в эту расщелину попал бедолага, убегая то ли от людей, то ли от несущихся машин. Юркнуть туда юркнул, а как обратно, если в щелку едва рука проходит.
Кот откликнулся ещё более громким мяуканьем. Как же ему помочь? Захмаревшее небо только приблизило вечер. Дождь продолжал мерно шуршать по моему кожаному пальто. Постелив полу под колено, я наклонилась над щелью. Пальцы ощупали пустоту, рукав не пускал проникнуть глубже. Руки коснулась кошачья мордочка. Мяуканье стало истошным. Чем больше надежды на спасение у кота, тем меньше шанса у меня чтоб вытащить. Я поднялась с колен. Кот, видимо, понял, что спасение откладывается, и замяукал ещё призывнее.
Рядом остановилась женщина. Я объяснила ситуацию.
— Давайте попробую я. Может у меня рука тоньше, сказала она.
Свет не без добрых людей, подумалось мне в эту минуту.
Она так же как я раньше, просунула руку в щель, попыталась ухватить кота за лапу, но ей это не удалось.
— Нет, ничего не получиться. Он в каменном мешке – хоть асфальт разбирай. Да и кто будет ради кота? Побегу. Дома свой кот ждет.
Я снова один на один с кошачьей бедой. Бесполезно кого-то просить. Не-прекращающийся дождь, как будто подгоняет людей скорее укрыться в теплых квартирах. Хоть бы ребенок прошел! Может у него рука пройдет в расщелину.
А кот ещё на что-то надеялся. Он рыдал, он умолял спасти его. Каждое его «Мяу», было все пронзительней. Я представила себя в таком же каменном мешке. Откуда нет выхода…
Да ладно его, это пальто — отмою. Расстегнув полы, я выпростала наружу левую руку – она у меня «толчковая» — , опустилась на колени и засунула руку на всю возможную щель. Вот он, живой, трепещущий комок.
Рука коснулась головы, до лап не дотянуться. А если даже дотянусь, то вы¬верну их, да и голова может застрять.
Что делать? не стоять же вей под дождем на коленях в грязи.
А кот понял, что наступила решающая минута: он застыл в этой позе – на задних лапах, передними опираясь на стену здания.
И я решилась: Обхватила пальцами кошачью голову, зажала ее и потащила кота наверх. Только бы он не дернулся, только бы прошел сквозь щель моя рука. Только бы я его не задушила!
Кот, как будто осознавая, что это последняя возможность вырваться их темницы, повис неподвижно. Я перестала дышать… Вот показалась голова. Живой? Кажется, да.
Это было светло-серое гладкошерстное существо, скорее кошка. Я опустила ее на землю у самой стены, сама стала надевать пальто, стараясь не испачкать грязной рукой подкладку рукава. Кошка все ещё сидела рядом. Не может поверить в избавление? Или я ей все-таки что-то повредила? Я наклонилась над нею, погладила выпуклый лоб. Ну, чего ты? Иди куда тебе нужно!
Она поднялась, сделала пару шажков к моей ноге и потерлась головой о сапог.
— Ну чего ты? Иди куда тебе нужно!
Наверное, это была благодарность за спасение. Не спеша, кошка развернулась, лёгкой поступью побежала вдоль забора и скрылась за углом. Подняв с земли заляпанную ногами прохожих сумку, я тоже зашагала вдоль забора, а поравнявшись с углом, поискала глазами серый комочек, но спасенной уже и след простыл. На минуту стало даже грустно. А чего я хотела? Чтобы она, как собачка, из благодарности увязалась за мной? Гуляй, кошка, только подальше от машин!
Дождь старательно смывал с пальто и сумки грязь, нещадно, как и раньше, сёк по лицу, но я уже не обращала на него внимания, шаг мой был скор и пружинист. Я поспешала домой, где меня заждался, наверное, мой любимы кот Рыжик.


Не шутите с инопланетянами.
Из необъяснимого

Были и небыли о неопознанных летающих объектах, встречах с инопланетянами в таинственных зонах — эти темы в 80-90 гг. XX века захватили многих, в том числе и меня, тем более, что с детства увлекалась этой литературой, а книги писателя-фантаста Ефремова были настольными., да и другие — о внеземных цивилизациях, о полётах в космос, встречах с инопланетянами — на многие годы стали любимыми, возбуждали фантазию. Я проводила бесчисленные вечерние часы за изучением звёздного неба.
Бесчисленные публикации на тему инопланетян в 90-х о встречах с НЛО возродили мечту побывать в космосе. Я покупала газеты, журналы и впитывала всё, что находила в них на эту тему. После одной творческой встречи в городской библиотеке на Конной, я познакомилась с журналистом Жоржем Журибедой. Он подошёл ко мне и попросил почитать его стихи, так как готовил к изданию книгу. Вскоре он был у меня в гостях, благо жил на той же улице.
Стихи его оказались слабыми, рифмы хромали, и только кое-где мелькали случайно залетевшие образные строки. Поэтому мы договорились, что я буду подчёркивать все неточности, а он будет сам приводить их в порядок. Разговор касался и других тем, ведь и я не один год жизни отдала журналистике. Оказалось, что Жорж, как и я, увлечён НЛО . Пару раз он заносил мне подборки газетных публикаций, но вскоре перестал отвечать на звонки, впрочем, что было не удивительно, ведь журналистская дорога могла завести его в далёкие края. И действительно завела…
Оказалось, что они втроём – все радио- и тележурналисты – отправились в Пермский треугольник, чтобы поговорить с местными жителями, а если повезёт, то и натолкнуться на живых инопланетян. Когда Журибеда, вернувшись из этой поездки, заглянул ко мне и поведал о причине своего отсутствия, я была в отчаянии. А мне не мог сказать? Я бы тоже поехала, тем более, что в их команде была и женщина. К сожалению, теперь я не вспомню фамилий других участников экспедиции.
Журибеда поделился своими впечатлениями от поездки. Инопланетян, конечно, они не встретили, но записали много рассказов местных жителей. Ночевать пришлось в палатке, и вечерами журналисты постоянно чувствовали рядом чьё-то присутствие. Я заметила, что это могло быть всего лишь их психологическое состояние. Он покачал головой:
— Мы сейчас пишем книгу. Нам её начитывают…
— Как это?
— Мы выезжаем на дачу, у нас есть тот, кто «это» слышит, а мы поочерёдно записываем.
И действительно, спустя какое-то время Жорж принёс мне новоиспечённую книжицу страниц в сто. Когда я заглянула в неё, меня удивило: разумные мысли были вложены в такую текстовую форму, что порой при чтении я оказывалась в тупике. Бред сивой кобылы! Впечатление, что писал кто-то, плохо владеющий русским языком. Но они-то – известные журналисты! Как это понимать?! Пролистав десяток страниц, я потеряла к этому изданию интерес. Тем не менее, один вопрос ставил меня в тупик. Не могли же успешные и известные журналисты написать столь невразумительный текст?! Во имя чего? Значит то, о чём говорил Журибеда, имело место быть – кто-то им начитывал эти фразы. Или я «не доросла» до их понимания? Мне не захотелось иметь эту книгу в доме, да и Журибеда ко мне больше не пришёл, а вскоре узнала, что он умер.
В это же время пришло приглашение из Москвы на Всероссийский семинар драматургов, который должен был проходить в Доме творчества Союза писателей в Пицунде. Какая удача! Моя дочь отдыхала в санатории в Ессентуках. Навещу её заодно, а там всего сотня километров до Дома творчества. Так всё и случилось, но в Ессентуки я добралась только во второй половине дня, пару часов ушло на встречу с дочкой. В санатории меня предупредили, что общественного транспорта до утра не будет, а так как на семинар не хотелось опаздывать, я рискнула поехать на попутке. Опасно стоять на дороге и ждать попутку, но другого выхода не было. Не ночевать же на улице?! И я решилась. К счастью, водитель мне попался хороший, и через полтора часа я устраивалась в Доме творчества.
Номер мне достался с видом на море. Огорчало только одно – прямо в окно скользил луч маяка, да ладно бы постоянный, а то мигающий. Забросив вещи в шкаф, отправилась искать Любовь Адольфовну Любавину, секретаря секции драматургов Союза писателей РСФСР и руководителя семинара. Она очень обрадовалась, что я приехала вовремя, к тому же на семинаре, в основном, были мужчины, а женщин – раз-два и обчёлся. Мы проболтали с ней весь вечер, новостей хватило с лихвой и у той, и у другой.
Она рассказывала о московских театральных премьерах, а я о нашем театре и об очередной премьере моей пьесы «Поди туда – неведомо куда» в Псковском театре кукол. Пьесу ставил не главный режиссёр театра Холин, а заезжий, и в его трактовке тема прозвучала так: тебя в детстве птица клюнула в темечко, вот ты и герой. А пьеса-то была о становлении характера через преодоление трудностей. Я на худсовете сказала, что режиссёрская трактовка – произвол, и ушла с заседания. Присутствовавшая на нём редактор литературно-художественного отдела Министерства культуры РСФСР Мирошниченко Инна Александровна догнала меня и долго убеждала, что режиссёрский произвол – это повсеместное явление. Пришлось прислушаться к её советам.
В свой номер я вернулась далеко за полночь.
Уснуть было нелегко. На стене, противоположной окну, монотонно отмерял время яркий луч маяка, за стеной шумела компания. И все же дневное утомление сказалось. Мои глаза закрылись, а мозг постепенно стал отключаться. И вдруг прямо в моей голове, в левом ухе, кто-то громко металлическим голосом сказал:
— Ира, Ира! Где тут Ира?
Cон мгновенно улетучился. Уже десятки лет меня никто не называл Ирой – только полным именем. Да и голос прозвучал не извне – он звучал в моей голове! Инопланетяне? И прежде, чем мелькнули эта мысль, голову охватил холод, волосы встали дыбом, а рука сама собой поднялась, чтобы перекреститься, Да я не крестилась с той поры, как мне повязали красный галстук! Нет! Нет! Нет! Ничего мне не надо! Ни космоса, ни инопланетян! Мой дом – Земля!
Больше ничего не было. Ночь, маяк, тишина…
Но и через годы мне не забыть этот металлический, как у робота, голос внутри меня. В эту ночь я завершила своё несостоявшееся путешествие в иные миры.


 

Псковская литературная среда. Проза. Игорь Исаевъ

 

Игорь Исаевъ
(1973-2020)

Поэт, прозаик,  член Союза писателей России.
подробнее>>>

 

Серебряная ложечка
(рассказ)

                                        Памяти О.А. КАЛКИНА

Все-таки барыня порошинская добрая была. Ксения Андреевна. А могла бы, могла возгордиться-то! Как-никак сам царь-государь в гости к ней приезжал. От города до Порошино — шесть верст с гаком, но однако станция железнодорожная. Остановился там раз царский поезд. Начальство — на перрон, крестьян согнали, все — шапки долой. Дорога до имения ковриком постланная, чтобы, значит, Их Величество мог сапожек не замарать.
И в лес тоже половичок. Царь-батюшка очень до природы охоч был.
А бабка Маслиха уже в те годы Маслихой была. Хотя ее еще об те времена Авдотьюшкой кликали. Возраст-то все ж поменьше считался, чем теперь.
Очень Ксения Андреевна — барыня — Авдотьюшкино маслице любили. Это целый процесс получался, научно выражаясь, как Авдотьюшка масло свое взбивала. Была у нее специальная маслобойка такая, какой ни у кого окрест не имелось. Из натуральной березы, и стояла всегда на солнце, чтобы дерево сохло. Высушена была так, что аж щелкало.
И вот сделает, бывало, Авдотьюшка свежее маслице да в господский дом и несет. Через аллею дубовую, мимо пруда — барыне на крыльцо. Ксения Андреевна пробу снимут серебряной ложечкой, глазки закатят. Вкусно, значит.
-Ты, — говорит, — Авдотьюшка, в дом-то не заходи. Пахнет от тебя. Подожди тут чуток.
И с лакеем рубелек серебряный вышлет. Добрая была барыня Ксения Андреевна. И лакей у них важный такой. По-французски, как птица, поет:
-Же в узел, же в узел, я вас люблю, мадмуазел, — и свидание назначает вечером у овина.
А Авдотьюшка тогда ух и хороша была! И личность, и наличность, и стать — все при ней. Полдеревни сохло. Вот и лакей у барыни туда ж. Хоть масла не носи.
-Ну почему, почему вы не пришли к овину, проказница? Я вас так ждал.
-Дак холодно было и поздно.
-Мое сердце разбито, — жаловался лакей и уходил тискать Дуську-горничную. Для утешения, видать.
Так и жили. А в 1917-том году все с ног на голову возьми и перевернись. Вроде как Авдотьюшка чуть ли не барыней стала. По последнему декрету. Главным человеком в деревне — точно. В комитет бедноты ее избрали. И жизнь такая интересная пошла, что и не до масла Маслихе. Маслобойка ее знаменитая пылью покрылась. А в барских хоромах двухэтажных свинарник открыли показательный.
Мужики, правда, по несознательности рядились, будто школу б туда. Чтоб детишки в красоте росли. Так и что с того, что картины?! Свиньям тоже уют нужен. Не царский «прижим».
-Раньше ведь как было, — председатель ей рассказывал, Мишка Шебутнов — главный безобразник в деревне что при царе, что при Советах. — У бабы одна дорога: от печи до порога. А таперь все дороги пред тобой, Авдотья. Кого на сеновал не пришла вчерась? Ждал ведь.
-Не могла я.
-Контрреволюцию разводишь, Маслиха, нехорошо. А еще свободная женщина. Эх ты…
А до сеновала ли ей, Авдотьюшке, когда своя любовь на носу, Коленька.. И может быть, дети будут. А тут почему-то так получилось, что при царе треклятом все работало, хоть и эксплуатация, а при новой власти — свобода, равенство и братство, да только жрать нечего.
Председатель Авдотье саботаж и вклеил, мол, барыне — масло завсегда пожалуйста, а рабочему классу — шиш! Вылетела Маслиха из комбеда как ошпаренная. Отряхнулась, перекрестилась:
-И шут с ним. От начальства подальше, себе поспокойней.
И как в воду глядела: Мишку-то Шебутнова, председателя комбедовского беляки в аккурат через месяц и шлепнули. А масло — оно всем масло, и белым, и красным.
Так и жили. И вот сидит как-то Авдотьюшка у себя на завалинке, семечки лузгает. Из комбеда ее хоть и выперли, а почет остался. Вроде как герой гражданской войны. А мимо по тракту женщина идет, в черном вся, в лохмотьях каких-то…
И что-то Авдотье в ней такое знакомое поблазнилось.
-Не признала, Авдотьюшка? — женщина говорит.
-Ксения А…
-Тихо, милая, не кричи так.
Барыня-то как постарела. За три года всего из цветущей женщины в старуху обернулась.
-Хлебушка нет ли у тебя? — Видать, голодная. Маслиха ей от всей души щей чугунок и вытащила. Ложку сует деревянную, чистую, а барыня:
-Да у меня своя. Только и осталось имущества, — серебряную ложечку достает и крестьянские щи кушает. Прям из чугунка. Не брезгует…
-В Питер я иду, Авдотьюшка.
-Дойдете ли, Ксения Андреевна?
-Не знаю, милая. Но и здесь жить невмоготу совсем…

Так Авдотьюшка и не узнала, дошла ли — не дошла ее барыня до Питера? Времена-то неспокойные, убили небось старуху лихие люди в первом же лесу. За серебряную ложечку.

А жаль. Барыня добрая была, хорошая…


Начиналась гражданская война

Первые месяцы очередной русской революции. Провинциальный русский городок на северо-западе страны. Отряд революционных рабочих и солдат (в котором, кстати, были и крестьяне, и гимназисты) с пением «Марсельезы» прошагал по заснеженному Кахановскому бульвару и повернул к вокзалу.
На повороте командир отряда питерский студент Кирилл прекратил пение.
Николаевский вокзал города N был построен в середине прошлого века, честно прослужил России около шестидесяти лет, а теперь был занят немцами, эшелон которых двигался к Петрограду, по пути прорываясь сквозь случайные заслоны, выставляемые уставшей от войны русской армией и еще не обученными как следует красногвардейцами.
Людям Кирилла предстояло выбить немцев из здания вокзала и по возможности продержаться до подхода более крупного отряда, который спешил к городу с севера.
Подошли к вокзальной площади.
— Ну что, студент, делать будем? – к Кириллу подошел матрос Иванов с «Варяга»: моряков в России образца осени 1917-того года вдруг стало больше, чем подвластных морей, — Даешь да напрямки?!
— Пушку б сюда, — вздохнул стоявший рядом седоусый рабочий.
— Тю, пскопской, — хохотнул матрос, тряхнув фирменным чубом, — пушку тебе! Ероплана не хочешь?
— Атакуем цепью, — решился Кирилл, — двигаемся по краям площади.
— Что так? – удивился Иванов.
— Пулеметы у них.
Отряд развернулся в цепь и, обходя площадь, бегом бросился к вокзалу. На полпути их разбег накрыли немецкие пулеметы.
— Ну что, стратег недоделанный, туды тебя, — ругался матрос, вжимаясь в булыжную мостовую. Бескозырку свою он обронил, к тому же падая, порвал клеш на правой ноге и от этого злился еще больше. Над головами задиристо свистели пули.
— Бомба есть у кого? – спросил Кирилл и сплюнул: в рот набилась какая-то труха с мостовой.
— У меня, — ответил рабочий.
— Давайте, — Кирилл принял бомбу и медленно пополз вперед.
— От ползет, — восхитился матрос, на секунду приподняв голову, — Как вошь по лысине. Где их так ползать учили?! – обратился он к рабочему, — Хлопнут сейчас ни за грош…
— Помолчи ты Христа ради… — попросили соседи. Матрос замолк.
Кирилл полз, прижимаясь всем телом к холодным камням и укрываясь за трупами тех, кто уже воевал здесь до них, и все равно ему казалось, что тело его растет с каждым пройденным сантиметром и делается все заметней и заметней.
Но пули свистели высоко, пулеметчики были заняты лежавшими на площади красногвардейцами и на одинокого пластуна просто не обращали внимания.
Кирилл взмок от напряжения, короткие волосы его лоснились, а гимнастерка прилипала к плечам и сковывала движения. До цели оставалось всего ничего, когда первые пули взбили фонтанчики пыли рядом с кирилловой головой. Крошки, отколотые от мостовой, больно оцарапали его щеку.
Кирилл остановился, закрыл руками голову и постарался еще сильней, глубже вжаться в мостовую.
— Пропал, — тихо сказал матрос. Ему не ответили. Только стучал пулемет, никому не давая поднять головы.
Временами становилось тихо: немцы остужали ствол своего «Максима». Но стоило Кириллу пошевелиться, как «адская машинка» снова начинала работать. Положение стало безнадежным, когда со стороны путей послышалась стрельба.
— Неужто наши? Откуда?!
Немецкий пулемет смолк на несколько секунд, но и этого хватило Кириллу, чтобы рывком подняться и метнуть бомбу. Взрыв и обслуги «Максима» не стало…
Уже на вокзале, когда последних немцев вышибли на перрон и их же пулеметом загнали по вагонам, Кирилл поблагодарил матроса.
— За что? – удивился тот.
— Ну как же. Вовремя вы зашли с перрона, — Кирилл отряхивал крошки и солому, прилипшую на рукава его черного пальто.
— Никуда мы не заходили, — заулыбался матрос, — А вот бомбой ты это грамотно…
— Подожди. Как не заходили?! – Кирилл посмотрел на немецкие вагоны, заслонившие окна вокзала. – Тогда кто же?
Недоразумение разъяснилось быстро. Едва отряд Кирилла расположился внутри вокзала, выставив к дверям и окнам наблюдателей, как от дверей послышался окрик часового, какой-то короткий разговор, и внутрь вошли новые люди.
— Кто такие? – подскочил к ним матрос.
— Отряд городской милиции, — звонко ответила миловидная девушка, двигавшаяся впереди. Матрос внимательно изучил ее стройную, затянутую в ремни и кожу фигуру и скептически хмыкнул:
— Тю, милиция, что у вас мужика что ль для команды не нашлось?
— А у вас? – невинно поинтересовалась девушка.
— Чего?! – под хохот окружающих матрос покраснел и схватился за маузер. Но вытащить его ему не дали.
— Не бузи, — уговаривал старик-рабочий, — что с бабы взять?
— Так где командир-то? – задорно спросила девушка у опешившего Кирилла.
— Маша, — радостно выдохнул он. Та присмотрелась и, недоверчиво тряхнув стриженой головой, произнесла:
— Кирилл…
— Узнала наконец, чертяка стриженая!
— Боши! – вскрикнул часовой у дверей и упал, раненый.
— К бою! – закричал Кирилл, бросаясь к выходу на перрон, крик подхватила сотня глоток: красногвардейцы и милиционеры вперемешку бежали к окнам. Лопались остатки стекол, пели свою песню пули, унося человеческие жизни…
— Ты откуда здесь взялась, — кричал Кирилл в паузах между выстрелами.
— А? – не слышала Мария.
— Откуда?!!!
— У нас услышали стрельбу на станции. Послали проверить, кто это с немцами схватился. Мы-то только из Питера прибыли, — рассказывала Мария, когда немцы, наткнувшись на плотный встречный огонь, залегли.
— Юнкера что ль? – враждебно спросил матрос от соседнего окна.
— Почему юнкера? – обиделась Мария. – Гимназисты, студенты. Многие – местные.
— А-а, стюденты, — протянул он и стал сворачивать папиросу.
В это время немцы снова попытались взять вокзал. Произошла штыковая схватка…
— Что ж вы, студенты, а вроде как за «временных»? – спрашивал матрос у Марии, пока ему перевязывали голову.
— Что ж вы, матросы, русские, а вроде как за немцев? – в тон ему ответила Мария, обрабатывая раненую руку Кирилла.
— Погоди-погоди, — встрепенулся матрос, — За каких это таких немцев?
— За обыкновенных. Ленин-то ваш кто?
— Кто?
— Ну, кто-кто, зактокал, — вмешался старик-рабочий, пытаясь сменить опасную тему, — Не время сейчас. Вот отобьемся, тогда и выясним, какую она тут агитацию проводит.
— Нет, постой, — «завелся» матрос, — Дело известное. Мы эту брехню буржуйскую слыхали ужо! Кончай ты меня заматывать, — обратился он к солдату, бинтовавшему ему голову, — Не барышня. Эй, студент, надо с твоей контрой разобраться!
— А что тут разбираться, — откликнулся Кирилл, отвлекаясь от своей перевязанной руки, — Сейчас вот шлепнем тебя и весь разговор.
— Меня?! – опешил матрос. – Да меня-то за что ж?
— А за то, шкура, что вместо того, чтобы делом заниматься, ты тут развел…, так тебя и этак…
— Смотри-ка ты, студент-«бела кость», а как загибает, — уважительно сказал один из солдат. Милиционеры с любопытством наблюдали за спором красного командира с матросом.
— Братва, — «психанул» матрос, — смотри, как эта контра разговаривает! Это что же.., — он замолчал, увидев, что Кирилл вынимает наган. Свой маузер лежал у Иванова рядом, но так, что сразу не дотянешься.
— Еще слово…
— Ладно, морячок, утихни, — один из солдат взял матроса за плечи и повел в сторону. До Кирилла долетело:
— Выясним еще…
Старый рабочий сказал ему с досадой:
— Поосторожней теперь тебе надо, парень. Он, этот башибузук, в спину может. Надо было тебе его того…
— Все впереди, — устало сказал Кирилл. Рука болела. Люди разочарованно расходились по своим местам.
— Нас 30 человек, — шепнула Мария, — Поддержим.
— Ты не бойся, студент, — присел рядом солдат, который восхищался кирилловым монологом, — Он, Иванов-то, побузит-пошумит да и успокоится. Не подставляйся только, а мы не выдадим, — солдат улыбнулся, — Как звать-то тебя, парень?
— Кирилл.
— Ну вот, а то студент да студент. А я Прошка. Прохор то есть. Хорошо ты, Кирилл, загибаешь, прям слушать приятно.
— Видать, что образованный, — пошутил старый рабочий…

В это время у немцев закончился ужин, и они снова двинулись на штурм. В пылу перестрелки люди даже не заметили, как подошел вечер. Последние выстрелы.
— Кончилось вро.., — начал было старый рабочий и умолк. Одна из последних пуль, прилетевших с перрона, нашла свою цель. С чуть седоватого, небритого подбородка по еще крепкой шее старого рабочего побежала красная струйка.
— Красная, как знамя, — тихо сказала Мария, — Ваше знамя…
Пришла ночь. В холодном, нетопленом зале ожидания вокзала люди укладывались ночевать. Найдя укромный угол, Кирилл бросил охапку сена из разграбленного фуражного склада на пол и лег сам. Рядом звучали приглушенные голоса.
— Удобный момент, — говорил мужской голос, — Они ложатся спать, часовые — у окон и дверей, а на то, что внутри, они не обращают внимания. Заснут только, и мы их…
— Ни в коем случае, — отвечал второй голос. Женский. Мария?! – Они нам верят. Мы же не можем…
— Ну и что? – вспылил мужчина. – Это же чернь! Они же и у вас все отняли. А если мало, так того матроса вспомните. Как там его… С «Варяга» японского! – человек помолчал. – Или вас так этот красный студентик приворожил?
Пощечина шлепнула, как выстрел.
— До утра-с, — ехидно произнес мужской голос.
Подошла Мария. «Резкая, как «Нате!» – вспомнил Кирилл. И закрыл глаза, притворяясь спящим.
— Ты здесь? Спишь?
— Да.
— Что завтра?
— Не знаю.
— Последняя ночь, да?
— В каком смысле?
— Не притворяйся, Кирюшка. Придет завтра ваш отряд с севера и твой Иванов поставит нас к стенке. А если будешь мешать, то и тебя прибавит, — она легла рядом.
— Странно ты о нас думаешь, Маша.
— О нас?! О них, а не о нас. Ты не знаешь, как они брали Зимний, эти матросы, и что стало с детьми, которые его защищали.
— С юнкерами, — поправил Кирилл, — Знаю.
— И оправдываешь? – приподнялась Мария.
— Нет. А ты вспомни казаков и жандармов…
— Ну, это когда было… При царе…
— …И вас, милиционеров, — продолжал Кирилл, — Летом при разгоне демонстрации меня так обработали, что куда там царским казачкам.
Они помолчали.
— А давай так, — предложила она, — Что бы ни произошло, где бы и кем мы ни были, для нас всегда останется «мы с тобой» и они – все остальные…
Кирилл кивнул головой и придвинулся ближе. Из-за раненой руки объятия вышли чуть неуклюжими. Далеко у водокачки засвистел паровоз. Шла к середине их первая и, наверное, последняя ночь…
— А ты совсем не умеешь целоваться, — прошептала Мария.
— Где ж мне было научиться…
— Революция, да?
— Не шути так, пожалуйста.
— А так? – она поцеловала его.
— Так – хорошо…
Шла их первая и, наверное, последняя ночь.
Уже к ближнему пригороду подходил отряд с севера. Уже покинул станцию, узнав об этом, немецкий эшелон… Наступило утро…

Умывшись, Кирилл обошел посты. Немцев не было. За ночь его люди и милиционеры разделились, разошлись в разные стороны зала, и наиболее расторопные и предусмотрительные складывали вокзальные скамьи и столы подобием баррикад.
— Зачем это? – спросил Кирилл у Иванова.
Тот ухмыльнулся.
— Не всем же.., — и осекся.
— На всякий случай, — объяснил Прошка, — Ты, Кирилл, с ними, — он кивнул на милиционеров, — не сталкивался, видать, а то б знал, что с ихним братом, как со змеей, всегда в сапогах надоть…
Кирилл разыскал Марию.
— Знаешь, — сказал он, — Уводи своих да побыстрее.
— Что, уже? – догадалась она.
— Да, кажется, да.
Они прощались, когда возле часовых возник шум, кто-то закричал: «Свои!».
В зале появился высокого роста смуглый матрос в бескозырке с надписью «Пантелеймон». Вид он имел самый внушительный: поверх тельняшки ремни и пулеметные ленты, на ремне – четыре бомбы, из кармана торчала рукоятка огромного нагана, больше напоминавшего хорошую пушку.
— Ну что, славяне, где тут ваши немцы?
— Немцев-то нет уже, — отозвался Иванов, — А вот контриков на вашу долю будет…
Мария бросилась к своим.
— Не стрелять! – крикнул Кирилл. Но было поздно. Уже залегли его бойцы в своих укрытиях, уже разворачивались с пулеметом часовые и врывались в зал люди матроса с «Пантелеймона».
Как во сне, видел Кирилл Марию, бегущую к своим, падающих под пулями и отстреливающихся милиционеров; видел, как, не добежав, взмахнула она руками и стала медленно падать на пол.
— Стой, дура! – крикнул Прошка рванувшемуся к ней Кириллу, но тот, изломанный пулеметной очередью, уже ничего не слышал.
Стрельба продолжалась, вокруг падали люди, но Кирилл и Мария не видели этого.
Они лежали в пяти метрах друг от друга на холодном мозаичном полу, лица и тела их остывали, а любовь была прервана.

 

Псковская литературная среда. Проза. Наталья Лаврецова

Наталья Лаврецова

Поэт, прозаик, драматург, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Пскове.

подробнее>>>

 

Верхом на осле

— Не хотите подняться на Машук верхом?
— Что? — Я стояла у «Ворот любви», передо мной расстилался Пятигорск, справа – Бештау, спину тепло пригревал Машук.
— Я говорю – на Машук не хотите подняться верхом?
— Верхом? На Машук? – слова, требующие осмысления, невольно отзывались эхом.
— Ну да. — Рядом со мной стоял мужчина, придерживая за поводья флегматично жующего осла. — Вот на этом осле. Ослице то есть.
— Верхом на осле? – снова сработало эхо. Невольно представилась картинка…
«Ну вот, уже и до осла доросла. Как, однако, работает туристский сервис».
Любопытство все же взяло верх:
— И сколько это будет стоить?
— Да нисколько, — отмахнулся мужчина. — Я здешний лесник. Мне надо ее наверх поднять – работает она там, ослом, а в машину не влезает, — кивнул он на свой ретро автомобиль. – Выручите! Она у меня смирная, даже погонять не надо — сама пойдет.
— Спасибо, но… «Но планы на Машук, тем более на осле, у меня на сегодня как-то не складывались».
— Да вы не бойтесь – она дорогу знает, сама вас приведет, будете лишь слегка, для порядка, поводьями шевелить, — уговаривающе звучал голос рядом. — Она уже старая, опытная…
— Я понимаю, но…
— Ведь вы же на Машук все равно пойдете? А так – верхом поедете, даже энергию тратить не надо. По глазам вижу – хотите!
«Интересно, и что он прочитал по моим глазам?»
— Я вам и сесть помогу. Только ногу надо закрепить в стремени как следует. Давайте покажу, хоть будете знать как.
— Да, я еще никогда не…
— Так-то лучше, — уже почти не слушая меня, преподавал он мне мастер-класс по сидении верхом на осле. Ослице то есть . И не успела я ничего сообразить, как нога моя оказалась в стремени, а сама я… Ну понятно где.
Ретро автомобиль, с колоритным лесником восточной национальности, быстро исчез.
Оглядываюсь, не понимая. Я по-прежнему стою у «Ворот любви», но со мной ослица, вернее я на ней. Кстати, даже представить друг другу по имени, нас не успели.
Еще продолжаю недоумевать «как же все получилось?», а моя хвостатая подруга уже сама берет нужное направление. Как и полагается — на гору Машук.
— Что ж, — говорю. – Раз так — давай, старушка, трогай. Но-о-о!
Пришпорить у меня ее не очень получилось, да она, вроде, в этом и не нуждалась.
Итак — идем мы с ослом, ослицей то есть. Вернее она идет, а я сижу. Подъем преодолеваем. А в природе — весна, все цветет, поет и пахнет. Красотища.
Никогда еще близость людей ослиного племени не была мне так близка. Ощущаю под собой теплое живое колыхание ее тела.
Ну да, славно в общем: погода шепчет, в руках фотоаппарат, поводья опущены — фотосессию Машуку устраиваем. А «плохо ехать – все же лучше, чем хорошо идти». Так говорят. Пусть даже верхом на ослице. Спасибо леснику. Уже треть пути, не спеша, одолеваем.
Но вдруг я замечаю, что моя хвостатая подруга ведет себя как-то не совсем так: подходя к самой кромке дороги, начинает ощутимо колыхать бедрами, крупом вернее. Извивается всем телом, словно пытается меня сбросить. Да еще в сторону покатого склона горы.
«Это еще что такое? Об этом меня не предупреждали». Ситуация, выходя из под контроля, начинает становится непредсказуемой.
Дальше – больше. Даже не заглядывая в ослиные мозги, я уже начинаю понимать: она решительно настроена меня сбросить. Нпрягая мышцы и во всю извиваясь подо мной.
Но я держусь. Держусь изо всех сил. Балансирую на ее спине. Но поделать с ней ничего не могу. На мое «но» и «тпру» она не реагирует. Сойти с нее не могу тоже – нога, закреплена в стремени как следует. Уж так закреплена…
А ослица, осознав, наконец, что ей не удается меня сбросить, вдруг… Разворачивается всем телом, и – мчится. Просто летит назад, то есть вперед вниз, на своих пегасских, то есть ослиных крыльях. Стремительно съедая все пройденные нами метры. Я же, с зажатой в стремени ногой, подпрыгивая на ее спине, с трудом удерживаюсь, видя только ослиные уши и мелькающие по обочинам, начинающие буйно зеленеть, кусты. Лихо подскакивая, молю Бога, чтобы он оставил меня в живых, на радость родным и близким, и, желательно, с действующими конечностями.
Несемся в общем, под мелькание кустов, ослиных ушей, мою мысленную молитву.
-Тпру, стоп, тпру, стоять тебе говорят — тяну я поводья. Но – все напрасно. Еще немного – и мы снова окажемся в начальной точке пути.
К счастью, мои молитвы, оказались услышаны: навстречу идет группа бесстрашных молодых джигитов. Поняв ситуацию и услышав мое «Держите осла!», — им удается-таки перекрыть путь, ухватив за узду своенравное животное.
Обратный путь восхождения на Машук мы преодолевали уже все вместе. Пешком. Самое интересное, что когда молодые люди начинали мне давать решительные советы: «Надо вам было прутик взять, стегануть ее как следует», — моя хвостатая подруга льстиво жалась, забираясь мне под руку. Словно говоря: « Не давай в обиду, не позволяй меня никому бить. Ведь мы же с тобой друзья, правда?», — доверительно толкала она меня под локоть.
Ну да, друзья… Уж такая она, особенная ослиная дружба. Ну да что поделать – теперь уж все равно друзья!


 

Нинок

«Может, и я тебе еще когда-нибудь пригожусь», — сказала Нинок, и, раскинув руки, улетела в светлое будущее.
В светлом будущем на облаке сидел ангел и играл на трубе.
— Ты Нинок? – строго спросил ангел.
— Нинок, — слегка в нос ответила Нинок.
— Зачем ты писала плохие стихи?
— Я и хорошие писала.
— Может и писала, а читала – плохие. Причем – всем подряд. Один водитель даже чуть не выкинул тебя из своей кабины – так ты его достала!
— Я за это расплатилась – сломала ногу, — невозмутимо ответила Нинок. — Его кабина для меня оказалась слишком высокой. Ох уж эти дальнобойщики…
— Но зачем ты их читала? – не дал договорить ей ангел. — Ведь он же тебя просил – не все любят стихи. Тебя и так подвозили бесплатно! Можно было помолчать?
— Можно, — вздохнула Нинок. — Но это было невозможно.
Она вздохнула еще раз и посмотрела на ворота, на которых обозначалось: «Вход в Рай». Ворота были закрыты, на них висел замок, а ключи были у ангела, которому на время их доверил знаменитый ключник Петр.

Ангел снова задудел в трубу. Звуки были громкие и тяжелые, похожие на завывание ветра. Ангел словно отдувал Нинка от ворот Рая.
Когда проходили мимо кофейни – Нинок значительно повела носом: — Зайдем?
— Зайти бы можно, но… — отреагировала и Александра на зазывающий запах. — Но ведь платить опять придется мне.
— Придется, — ничуть не смущаясь, кивнула Нинок, и тут же добавила: – Ничего, может, и я тебе еще когда-нибудь пригожусь.
— Ага, — покивала Александра, собираясь рассказать анекдот на тему, но… – У меня, между прочим, тоже сейчас не лучшие времена, в финансовом отношении…
Но взглянув на старательно выражающего сочувствие Нинка, махнула рукой:
— Ладно, пошли!
Они открыли дверь в теплый полумрак, хорошо оснащенный запахом кофе, прошли друг за другом: высокая худощавая Александра и маленький, катящийся колобком, Нинок. Только сейчас, оказавшись в непосредственной близости друг против друга, Александра ахнула:
— А синяк-то у тебя откуда?
— Гематома, – по научному уважительно отозвалась Нинок, слегка потрогав лиловеющее полукружие под глазом.
— Может и гематома, а по простому — фингал. Откуда взялся-то? – Александра глядела сочувственно, не понимая, на какой сучок могла напороться Нинок – предположить другой вариант она не могла.
— Да так… Соседи… — вдруг как-то уж слишком неожиданно отозвалась Нинок.
— Соседи? – охнула Александра, мало знакомая с бытовой стороной ее жизни. — За что?
— Да так… — Нинок еще раз провела пальцем под глазом. — Поэзию они не любят.
— Ну, дождешься ты…
— Да Бог с ним, не до конца ж убили. Скажи лучше, как тебе новая версия пьесы Даннеллана?
— Пимен, стучащий на печатной машинке? Ну, в духе времени, имеет право на существование. Хотя теперь уже давно пора и на комп переходить…
В городе проходил международный театральный фестиваль – они как раз возвращались с очередной постановки «Бориса Годунова».
— Хороший кофе, — благодарно отозвалась Нинок: двумя пальчиками придерживая чашечку, она изящно приглатывала кофе маленькими глотками, желая растянуть удовольствие.
— Хороший, — кивнула Александра так и не сумев оторвать взгляд от полотна Рериха под ее глазом: «Лиловеющий закат над Гималаями»…

Ангел перестал дудеть и отложил трубу в сторону.
— Но почему же ты не убиралась дома? Ведь ты же женщина! Соседи страдали – ведь ты жила в коммуналке. О других тоже думать надо!
— Я думала. Еще как думала! Даже комнату свою из коммуналки на отдельную квартиру поменяла. Чтобы им не мешать.
Правда, — печально вздохнула Нинок, — далековато от города…

Да, Нинок переехала в другой город. Вернее — так, в городишечку – небольшое селение, царапинку на грубой коре земного шара, имеющее, правда, к своей гордости, несколько распластавшихся в пространстве блочных пятиэтажек. Там, на последнем пятом, она принялась скучать.
Здесь не было театральных фестивалей, литературных посиделок, кафе, литгостиных…
Не было и друзей-литераторов, которые могли терпеть ее со своими стихами. Приходилось общаться с дворниками, не понимающими язык высокой поэзии, и соседями, которые от нее сбегали. И — с дальнобойщиками.
Иногда она все же умудрялась добираться с ними до города.
— Ну ладно я халявщик, но ты даже и меня переплюнула, – стыдил ее Гешаня, тоже поэт, вдобавок рок-музыкант, проехавший со своей гитарой автостопом не одну страну.
– На городских автобусах за билет все же платить надо! Почему за тебя должен платить кто-то? Я, например, сейчас каждую копейку экономлю – на новую гитару коплю. Нельзя эксплуатировать своих друзей.
— Я не эксплуатирую, — искренне не согласилась Нинок. – Я честно проезжаю одну остановку и выхожу. Потом жду следующий автобус. Чтобы честно проехать еще одну остановку. А за одну можно и не платить.
Но на Гешаню ее аргумент не подействовал:
— И скоро ты так доедешь? Ведь людям, которые с тобой, перед кондуктором неудобно. Ставишь их в неловкое положение. Нехорошо… Дайте билет, пожалуйста! — несмотря на произнесенный монолог, смиренно протянул он деньги кондуктору. – Нехорошо.
Парочка выглядела весьма: высокий, под потолок Гешаня, с шевелюрой греческого бога, и маленький Нинок, едва достигающий его подмышки. Когда он вел свой нравоучительный монолог – ему приходилось горбатиться, склоняясь к уху Нинка.
— Ладно я халявщик, но ты даже меня переплюнула! – снова повторил он, покачивая над Нинком своей раскидистой, цвета воронова крыла, кроной.
— Да ладно, — вместо «спасибо» неунывающе покивала Нинок. – Может, и я вам еще когда-нибудь пригожусь.
— Ждем-ждем…

— Но почему ты не могла зарабатывать деньги сама, как все? – строго поверх головы взглянул на нее ангел.
— Я зарабатывала. Только мне не платили. Я даже экскурсии водила.
— Ну да, водила — ты и там читала свои стихи! – ангел покачал головой. — Зачем?
— Так было доходчивей. Материал лучше ложился.
— А туристов ты спрашивала? Почему же тогда они сбегали, не дослушав твоей экскурсии?
— Ну так что, если они поэзию не любят?
— Поэзию? – строго посмотрел ангел. — Твои друзья пытались тебе помочь – устроили работать уборщицей. Почему ты ушла и оттуда? Ведь платили!
— Уборщицей? Я, со своими двумя образованиями? – Нинок поморщилась так, что даже ангел почувствовал некоторую неловкость. Она стояла перед ним в старой, поношенной кофте давно потерявшей былую привлекательность. Хотя и со следами некоторой изящности.

Они шли проселочной дорогой среди полей домой к Александре. Нинку надо было где-то переночевать – она приехала, снова добравшись на попутках, на очередной театральный фестиваль. .
Александра же выполняла акт послушания по долготерпению Нинка. «Видимо, такова воля небес», — смиренно пристраивала она свой шаг, стараясь не сильно ее опережать. Та брела рядом, что-то привычно про себя бормоча.
А ночь была… Настоящая августовская ночь, все плавившая в своем шоколадном тепле. Даже звезды в такую ночь казались горячими. Среди безмера полей было непонятно, где заканчивается небо, а где начинается земля. Звезды, превращаясь в кометы, чиркали по небу, как по коробку спичек, вдохновляя на загадывание желаний.
— Нинок, давай! Загадывай! – подначивала Александра, будучи почти уверенной, что у Нинка нет никаких особенных желаний. Ну разве чтоб дальнобойщики попадались почаще. Сама же она, раскинув руки, еще летела навстречу своим, неосуществленным.
— Сереженька… — вдруг тихо, еле слышно, прошептала Нинок. Словно ветерок прошелестел рядом.
— Что? – не поняв, переспросила Александра.
Нинок повторила, но, кажется еще тише, словно надеясь, что тот, кто должен услышать – услышит и так:
— Сереженька-а-а…
Александре почудилось, будто Нинок поймала и спрятала в рукав звезду.

— Неужели ходить нищенствовать, побираться — лучше? – Ангел смотрел уже почти сердито. – Зачем ты все время ходила к фонтану? Попрошайничала там?
Я не попрошайничала, – с неожиданной гордостью отозвалась Нинок. – Я читала там стихи! Свои стихи! Это тоже результат труда. За это мне и давали.
— Давали! – вздохнул ангел. – Догоняли и еще давали! Только чтобы ты перестала их читать!
— Ну что делать, — вздохнула Нинок. — Сейчас так мало кто понимает в настоящей поэзии…
— В настоящей? — снова пфыкнул ангел и хотел еще что-то добавить, но сдержался.

Они приехали к ней целым, хоть и микро, но автобусом, на ее, уже новую квартиру. Впрочем, «новой» назвать ее, даже с натяжкой, уже было нельзя. Здесь процветала воинствующая органика.
Вооружившись резиновыми перчатками, совком и веником, принялись убираться. Зажимая носы, выскакивая эпизодически в коридор — мечта о противогазах приходила невольно.
— У меня, между прочим, сегодня съемки фильма, — значительно произнес Витя Дворянский, друг Нинка еще по студенческой молодости. Он смиренно подволакивал за собой безмерный, туго набитый полиэтиленовый мешок. — А за это, между прочим, еще и деньги платят! Которые, между прочим, очень нужны! – открывал он щербатый рот артиста в уже готовом гриме.
— Только не выкидывайте мою колбасу! – Нинок, сидя верхом, на кухонном столе, контролировала их действия.
— Твоя колбаса уже давно закончила свое съедобное существование, — постаралась Александра выразиться поделикатнее. – Холодильник же у тебя не работает!
— Ты своей колбасой весь подъезд отравишь, — добавила Ирена Р. – глава делегации, сумевшая выбить транспорт для почетной коллективной миссии: уборки Нинковой квартиры. Хотя официально их поездка имела статус «встречи приехавших литераторов с любителями поэзии» в местной библиотеке. Но пока литераторам было не до поэзии.
– Мы тебе новую купим, только эту не ешь!
Пока выносили мусор – колбаса исчезла. Зато Нинок сидела на своем кухонном троне сытая и довольная.
— Ты прямо как отец Федор в последних главах «Двенадцати стульев», — сказала Александра, будучи большой поклонницей Ильфа и Петрова. – Он тоже краковскую у Кисы стибрил и удрал с ней в горы. Правда, там с ума и сбрендил, — добавила она уже с конкретным намеком.
А Витя Дворянский вздохнул, снова отчаянно шлепнув ладонью по очередному набитому пакету:
— Эх, пропадай моя актерская карьера! А каким классным витязем я был!
После двухчасовой трудовой терапии, пропахшие стойким запахом Нинковой квартиры, они все-таки направились в библиотеку.
— Нинок, ты поедешь с нами на автобусе, или пойдешь пешком с Витей? – спросила Александра, будучи уверенная в ответе: проехать бесплатно для Нинка – святое.
Но та отозвалась неожиданно, нарушив устоявшийся статус-кво:
— Я – с Витей, — сказала она, и, обновив гардероб из чего-то лежавшего на полу, позволила Вите взять себя под руку.
Уже усаживаясь в автобус — чистильщики оглянулись. И все вместе, во главе с Иреной Р. охнули, обомлев: до слуха донесся диалог. Парочка шла, мирно беседуя, в диалоге мелькали слова: точка берфукации, фрактал, апокалипсис, теория большого взрыва…
— Однако… — вздохнули, пропахшие на базе Нинковой квартиры, чистильщики, почувствовав себя бесплатным приложением к высокоинтеллектуальной парочке.
У Вити Дворянского из под куртки выглядывала бахрома рубашки, Нинок вся светилась конопатой синевой, сквозь которую проглядывали ее собственные звезды.

— Ну, хорошо, — поморщившись, сказал ангел, словно торопясь провести анкетирование до конца. – Почитай тогда хоть что-нибудь, что ли…
И сделал такое лицо, словно сам вдруг ощутил себя водителем-дальнобойщиком.
Нинок приняла завиноватившуюся позу, понимая, что сейчас ей придется сделать то, что, наверное, делать не стоит, но ведь по другому она все равно не может.
И — душа ее понеслась. В Рай, в ее собственный Рай:

Шумит вода, струится у фонтана,
На столике роскошные цветы,
А воздух – от любви и солнца пьяный,
Но не со мною у фонтана ты.
Пусть сердце защемит от боли сразу,
Но уходя, я гордо улыбнусь…
А боль мою развеют звуки джаза,
Исполненные грусти в стиле «блюз»…

Может, она вспомнила Пушкинскую сцену «У фонтана», представляя себя Мариной Мнишек, только вместо «Лжедмитрия» был ее собственный герой: забывший ее, такой далекий, но дорогой и любимый, Сереженька.

Ангел слушал. Сначала – нетерпеливо, потом…
Он дослушал все до конца, ни разу не перебив.
И вдруг, ничего не говоря, пошелестев складками одежды, вытащил оттуда длинный, похожий на ось вселенной, ключ. Поднес его к тяжелому замку, провернул…
— Проходи! – сказал он, и тон его неожиданно смягчился.
— Проходи, Нинок!
Он совсем отодвинул от себя громкоголосую трубу, взял за горлышко тоненькую флейточку, и принялся на ней играть, видя как Нинок, робко, словно в автобус без билета, протискивается в ворота Рая.

Когда друзья пришли к ней на квартиру, чтобы собрать в кучу ее бумаги с разбросанными повсюду стихами, то вдруг…
Уже когда стали перебирать ее постель, на них — из под подушки, одеяла, матраса, словно вспугнутые, один за другим, вернее, одна за другой, как легкие разноцветные птицы, полетели розовые, голубые, зеленые…
Сотня к сотне, тысяча к тысяче, собираемые долго и терпеливо – они летали по комнате, приземляясь на руки, на стол, на пол, на одежду, на головы, кружились в воздухе, как настоящие земные небесные птицы.
А на них со стены, с портрета с черной ленточкой, глядел улыбающийся Нинок, словно говоря: «Вот ведь, не верили! А ведь говорила я вам, чудам неверующим — может, и я вам еще когда-нибудь пригожусь!»


Штрихи к портрету

Посвящается В.Я. Курбатову

История 1. Как лошадь чуть классика не убила

Возвращаясь как-то с Борков, с «Фестиваля фронтовой поэзии», накрыли по пути «поляну». Уже традиционно, а традиции, как известно, нельзя нарушать. Невдалеке мирно паслась кобыла с жеребенком. Все было тихо, патриархально.
Валентин Яковлевич, залюбовавшись на эту милую картину, и уже чуть приняв коньячка, не удержался, чтобы не оживить ее своим присутствием. Прихватив солидный кусок хлеба, отправился угощать кобылу. Протянул к ней руку. Благодарная кобыла, обрадовавшись, потянулась было губами, но неудачно, только спихнула хлеб на землю. Тот, отлетев в сторону, приземлился недалеко от жеребенка. Яковлевич замер в нерешительности.
Старший товарищ по перу, поэт Ларина Федотова, вдохновила:
— Подними хлеб-то, ближе подойди, ближе. Что ты, боишься что ли? Ближе подойди…
Вдохновленный провоцирующим женским голосом, и не желая ударить в грязь лицом перед дамой, Валентин Яковлевич наклонился, чтобы поднять хлеб. Но кобыла, неправильно поняв его действия и расценив их как покушение на жизнь своего жеребенка, развернулась всем крупом, и… Резко махнув задней ногой, попыталась нанести Яковлевичу сокрушительный удар. Тот едва успел увернуться – кобылье копыто пролетело мимо, но буквально в нескольких сантиметрах от его лица.
— Ничего себе, кобыла, — придя в себя, завозмущалась я. — Чуть нашего классика не убила.
— А ей плевать – классик ты или нет! Ей все равно! Она ж – кобыла! – беспристрастно заметила Ларина, но сама пойти ее кормить не решилась.
— Слава те, Господи, хоть жив остался! – успокаивающе чиркнул Яковлевич струйкой коньячка по рюмочке…

История 2. Дебошир, хулиган, пьяница

Давно это было, совсем-совсем давно. Наш секретарь-бухгалтер Анна Васильевна дала «молодому поэту» задание: написать биографию Курбатова для какого-то справочника.
— Как я буду писать? Я о нем знаю все очень поверхностно.
— А ты сходи в архив, там тебе дадут его личное дело, в нем все есть.
Прихожу. Выдают папку «Личное дело В.Я. Курбатова». Открываю: фотография, все как полагается. Читаю. И волосы начинают вставать дыбом…
Оказывается, учась в литинституте, он несколько раз был выгнан за неуспеваемость. Многоженец, жестко не плативший алименты. Пьяница, дебошир, хулиган… .
В полной растерянности выхожу из архива. Возвращаюсь в союз писателей. Начинаю рассказывать Анне Васильевне. Она едва успевает сказать «Что-то здесь не то», как приходит Валентин Яковлевич. Решаем какие-то вопросы, вместе выходим из писательской организации.
— Ну, Валентин Яковлевич, вывели мы вас на чистую воду. Была я сегодня в архиве, столько интересного о вас узнала…
— Да-да-да, — как обычно, шутливо кивает он бородкой.
— Вас, оказывается, несколько раз из института выгоняли…
— Да-да-да, такой я…
— Вы, оказывается, у нас дебошир, хулиган, пьяница…
— Да-да-да…
— Многоженец, злостно не платящий элементы…
— Господи, еще и многоженец? — наконец обращает он внимание на мои слова.
— Ну да. Такие данные я почерпнула сегодня в архиве, из вашей папки…
Слава Богу, впоследствии ситуация прояснилась. Оказывается, в папку В.Я Курбатова нечаянно положили дело некого Смирнова, который действительно не отличался примерным поведением. Перепутали папки в общем.
А что было бы, если бы Анна Васильевна не отправила тогда в архив молодого поэта?
Вот то-то и оно…

История 3. Звезды над головой Андрея Болконского

Ехала я ехала, и в Пермь заехала – на Международный семинар детских писателей. Долго ехала, сначала до Москвы, потом от Москвы, Урал в общем – далища, другой мир. Выхожу с жд вокзала с ощущением этого «другого мира», и первое что вижу: «В рамках народных встреч – встреча с В.Я.Курбатовым». По всему городу — растяжки, афиши.
Оба-на! Как будто никуда и не уезжала, снова в родном Пскове очутилась – со всех сторон глядит на меня, приглядываясь, знакомое лицо с бородкой, словно спрашивая: «А чего ты-то тут делаешь?»
А председателем пермской писательской организации был тогда (да кажется еще и сейчас) Владимир Якушев – мой старинный знакомый. Он говорит: «Мне по статусу надо с ним познакомиться – хотим вручить ему медаль (орден) Достоевского. Познакомь меня с ним пожалуйста.
Пошли знакомиться – «в рамках народных встреч». Заходим — народу не продохнуть.
Говорю Якушеву: — Ты тут как-нибудь пристраивайся, раз тебе надо, а я в фойе на диванчике посижу.
Пошла я на диванчик. Диванчик удобный, мягкий, с откидной спинкой. Хорошо, почти лежишь на нем. И слышно все замечательно.
Вот лежу я на этом диванчике и слушаю, как журчит голос Валентина Яковлевича: жур-жур, жур-жур, – тепло так, по домашнему. А он переходит с темы на тему, и вот уже добрался до Андрея Болконского. Как раненный Андрей упал на землю, увидел звезды над головой, и как полно открылась ему картина мира, осмысления бытия.
Слушаю – и вдруг понимаю, что я про эти самые звезды над головой Андрея Болконского слышала уже… Ну несколько раз уж точно – в Пскове на театральном фестивале, на встречах в разных библиотеках.
И так уютно мне стало, так совсем повеяло домом, что и не заметила как задремала (ночи в поездах не проходят даром). Проснулась от шума, голосов, громких оваций – поняла что пора вставать. Отыскала в толпе Якушева.
— Ну, говорю, — сейчас познакомимся, пусть только очередь за автографами рассосется.
Пристроились в конце. Беру я у Якушева книгу, подхожу к Валентину Яковлевичу , который трудится, не поднимая головы.
— Ну, Валентин Яковлевич, подпишите уж и мне заодно, что ли!
Он, наконец, поднимает голову, смотрит в изумлении, не понимая, потом шутливо осеняет себя крестом:
— Свят, свят! Привиделось мне, что ли? Откуда ты, «прелестное дитя»?
— Ну… – отвечаю — Наше местное псковское КГБ внимательно следит за передвижением своих писателей.
…Пошли потом втроем по вечерней Перми гулять, посидели в кафешке. А мне так и продолжали светить те самые «звезды над головой Андрея Болконского»…

История четвертая и последняя (может быть). За ручку с классиком.

Иду в конце лета по улице Пушкина. Смотрю – сидит на лавочке. Лауреат госпремии — уже получил. Подхожу тихонечко:
— Как, лауреат госпремии – и без охраны? С такими деньжищами… Где же охрана? Телохранители?
Посмеялись. – Я, — говорит, — уже все роздал, и в руках деньги, практически, и не держал: помог детям с квартирой…
Поговорили, и я пошла дальше: спешила на автобус в аэропорт.
Яковлевич вдруг встает и идет следом, рядом. На Октябрьском проспекте сворачивает налево. Мне надо через дорогу, на остановку, но не бросать же классика. Спрашиваю однако:
— Вам куда, Валентин Яковлевич?
— Так… Я бабу провожаю…
Я в некотором недоумении.
— Какую бабу-то, Валентин Яковлевич?
— Так… Тебя!
— Меня? А-а… Так мне в другую сторону, через дорогу.
— Ну так… Пошли.
Переходим через дорогу. Он вдруг, как-то по детски, неожиданно, хватает меня за руку. То ли оберегая на всякий случай легкомысленного поэта на переходе, то ли уже себя подстраховывая.
Пока шли, вспомнили, кстати, как летал он тогда на воздушном шаре – ну Незнайка прямо, склонный к приключениям.
Приволокли на Михайловское на поляну огромный воздушный шар. Вижу, Валентин Яковлевич уже в корзину нацелился. А мотор вовсю пышит, жаром отдает.
— Вы куда, Валентин Яковлевич? – почти поймала его за рукав.
— Так прокатится хочу. Полетать. Попробовать хоть разок.
— Может, все же, не стоит? – осматриваю я рисковое, готовое отшвартовать в небо, сооружение. Боязно за него как-то. Я бы не рискнула.
— Нет, надо. Полечу. А то жизнь проживу, а на воздушном шаре не полетаю. Зря, получается, жил… Даже на воздушном шаре не летал.
Улетел-таки, на своем восьмом десятке. Слава любимых героев Жюль Верна, наверное, покоя не давала.
Волновалась я тогда за него не по шуточному. Позвонила вечером:
— Вы как? Приземлились?
— Да, все нормально. Вывалили нас из корзины где-то под Свинухами, приплелись оттуда… Но — полетал!
Так за разговорами и дошли до остановки. И автобус дождались. И проводил, и подсадил.
— Спасибо, Валентин Яковлевич, что проводили, — уже с автобуса помахала рукой…
Эх-эх! Многое отдать бы сейчас, чтобы вот так, за ручку, с классиком, лауреатом, нет – просто с Яковлевичем. Нашим Яковлевичем. Пусть даже не за ручку, просто — рядом. По жизни… Эх!


 

Псковская литературная среда. Проза. Вита Пшеничная

Вита Пшеничная

Поэт, прозаик, публицист, литературный критик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Пскове.

подробнее>>>

 

ПОДАРОК
(рассказ)

Всю ночь, как сумасшедший, лил дождь, наверстывая упущенное за жаркие летние месяцы время. Иссохшая земля размякла под мощным натиском воды, и к утру на темные тротуары по корявым прожилкам потрескавшегося местами тротуара стекало вязкое месиво. Ольга неуклюже обходила лужи – в длинной узкой юбке делать широкие шаги было невозможно, то ли дело брюки. Но идти в церковь в брюках никак нельзя, тем более на причастие. Ольга по привычке хотела ругнуться мысленно, но тут же одернула себя – все-таки не на прогулку собралась. До Лавринской церкви местный автобус плелся примерно полчаса, Ольга прикинула время: к девяти поспеет. Доехав до нужной остановки, девушка перебежала дорогу и пошла вдоль деревянных домов частного сектора, которые вскоре сменила широкая натоптанная тропа, невидимая с дороги из-за высоких деревьев с еще густыми, раскидистыми кронами. Следом за Ольгой, опираясь на палку, семенила сухонькая бабка, бормоча под нос абракадабру. Наконец показалась церковь, окруженная крестами и оградками. «Когда-то это место называлось Лавринский погост…» — вынырнула из закутков памяти фраза из старого путеводителя, по которому Ольга, подростком переехав с родителями с Дальнего Севера, знакомилась с городом, в котором ей предстояло жить. Ольга огляделась: бывать здесь прежде ей не приходилось, впрочем, и на причастие она шла в третий раз за свои неполные двадцать три года и то только потому, что припекло, иначе не скажешь. И припекло крепко: до саднящей боли в сердце (или в душе?), до слез в подушку по ночам и повторяющихся редко, но ярких снов с одним и тем же сюжетом, после которых она ходила чужая и чумная несколько дней подряд. И от глупых родительских вопросов «в чем дело? что случилось?» отгораживалась глухой стеной молчания…

Ольга зашла внутрь церкви и прислонилась в стенке. Служба уже началась. Под зычный бас священника прихожане крестились, проговаривая слова молитвы, одна пожилая женщина опустилась на колени и перемежала моление с поклонами. Справа, перед иконой с ясным, открытым ликом стоял, нет, точнее, подвисал на костылях увечный мужчина средних лет – непропорциональная голова, за ухом слуховое устройство, стоптанные башмаки разных размеров… Ольга поежилась и отвернулась.
— Ну что прислонилась, ноги не держат? Не облокачивайся, нечего, молодая еще… — услышала она. – Тебе говорю, тебе. — Приземистая бабуля строго смотрела на Ольгу и едва та отошла от стенки, добавила удовлетворенно: — Вот так-то лучше. Молоденькая же… — И потеряв к девушке всякий интерес, сделала несколько шагов вперед, к горящим в круге перед несколькими иконами свечам. Перекрестившись, бабуля погасила оплывшие, догорающие свечи и сложила их в стоявшую на полу коробку. Внезапно голос священника умолк и прошелестело: «кто на исповедь…», часть прихожан встали в очередь в стороне от остальных. Ольга примкнула к исповедующимся. Из-за большого числа пожилых прихожан очередь двигалась быстро – ну, какие, скажите, грехи могут быть у старого человека? Ольга улыбнулась, прикидывая: «с соседкой поругаться или на службу позапозавчера проспать. Или, к примеру, кошку забыть покормить? Хотя нет, про кошку или собаку они не забудут, это точно». Тут Ольга поймала на себе чей-то взгляд и чертыхнулась. Уже знакомая бабуля, поджав губы, снова с упреком смотрела на улыбающуюся Ольгу. «Вот, зараза, что пристала?». Ольга отвернулась и посмотрела вперед, перед ней осталось всего семь человек: «Ё-моё, что ж так быстро-то, а?». Она беспомощно огляделась и опустила голову. Подступал страх. Ольга чувствовала его приближение и знала, что по-другому не будет, что слезы вот-вот начнут ее душить до тех пор, пока не вырвутся на волю… «Господи, что я скажу?.. Как я скажу?.. Я же не смогу…Это невозможно сказать…».

Чуть больше года назад Ольга «сбегала замуж». Ненадолго, почти на три месяца и случайно, по девичьей дурости. В отместку тому, кому, как оказалось, и не была нужна. А ведь ждала его, ни с кем не гуляла, не встречалась. Подружки смеялись – ну ты и дура, он там у себя на Камчатке поди давно уже сыскал кого-нибудь в утешение, а ты тут киснешь. А Ольге и не нужен был никто кроме ее Стаськи. Стас был вдвое старше Ольги, в разводе, подрастал сын. Познакомились они на свадьбе: двоюродная сестра Ольги Татьяна выходила замуж (а Стас – давний друг ее новоиспеченного мужа Игоря). И завертелось, закружилось: танцы в темноте, под громкое «горько», доносившееся из комнаты, поцелуи в подъезде. Стас был в меру нахален, а Ольга ошалела и осмелела от его близости и нежности, но… Через день Стас уехал на Камчатку. Потом пошли письма — смешные, откровенные письма взрослого влюбленного мужчины к девочке Ольге, которые она зачитывала до дыр и ждала, ждала новых, едва опустив свой ответ в почтовый ящик…
Они случайно встретились спустя десять месяцев. Когда письма перестали приходить, Ольга ничего не поняла, подумала, что Стас просто замотался. Потом, подгадав под новогодние праздники, все-таки рванула к сестре в уютный Калюжин, что под Новгородом. Как сердцем чувствовала, что Стас там. Встретились словно чужие. Вернее, он повел себя странно вежливо, отстраненно, ни словом, ни взглядом стараясь не пересекаться с Ольгой. Это она потом узнала, что у него кто-то там появился. Сестра сказала, как отрезала: не лезь. Ольга и не собиралась лезть, но как же она? Как же письма? А ближе к вечеру посидели они с Татьяной на кухне, поговорили. Хорошо так поговорили, душевно. И выпили. Дальше Ольга плохо помнила. Татьяна рассказала, что она ходила к Стасу домой «отношения выяснять», Стас ее, пьяную, напоил крепким чаем для отрезвления, и выложил все. По полной программе. Да – другая, да – не люблю, прости. Ты же совсем еще ребенок, вырастешь – поймешь…

Задумавшись, Ольга не заметила, как перед ней никого не осталось, машинально шагнула вперед и тут же очнулась — перед ней стоял батюшка. Рукой он подозвал ее подойти ближе, спросил имя.
— В чем исповедаться будешь, Ольга?
Еще не оправившись от воспоминаний, Ольга выпалила, неожиданно для себя:
— У меня аборт был, батюшка. Я не хотела, но… Я хочу иметь детей, когда-нибудь, очень хочу. Простите… — она попыталась еще что-то добавить, но в этот миг слезы ручейками потекли по ее щекам. Ольга провела ладошкой по лицу и, повторив «простите», замолчала, не в силах ничего больше сказать. Батюшка умолк, замер глыбой над хрупкой фигуркой Ольги. Долго молчал, Ольге показалось целую вечность, и она была уже готова сорваться с места и бежать, бежать куда-нибудь, где нет никого-никого!.. Но тут отец Василий жестом указал Ольге поцеловать распятье – она поцеловала. Затем на склоненную голову девушки он наложил епитрахиль и произнес короткую молитву. Ольга, перекрестилась и, не смея поднять глаз, смотрела в пол, и шептала про себя: «Господи, Господи!.. Что же теперь будет-то?..».
— Знаешь, что это?
Девушка подняла голову – священник держал перед ней маленькую книжку в мягком переплете, из-за слез и не рассмотреть толком:
— Нет. Не знаю.
— А молитвы знаешь? – голос отца Василия звучал так громко, что казалось, он нарочно привлекает внимание окружающих. Ольга съёжилась, но ответила:
— Нет… Почти. Только «Отче наш» немного…
Тут священник, лукаво скосив на книжку глаза, спросил:
— А хочешь такую иметь?
— Не знаю. Наверное… — пожав плечами, ответила Ольга.
— Ну что ж. Ладно, ладно. Иди.
Ольга прошла в сторону, и приблизилась к иконе, у которой в начале службы стоял калека. «Никола Чудотворец» — разобрала она церковную вязь. «Никола, вот оно что… Помоги мне, пожалуйста…» — и Ольга трижды перекрестилась…

…На другой день после того разговора со Стасом она наскоро собралась и рванула на такси на вокзал – до отъезда поезда оставалась уйма времени и Ольга честно «убила» его, бесцельно слоняясь по тихому городку. А за полчаса до отхода поезда она еле нашла место в общем вагоне: народу ехало непривычно много, видимо, всем не терпелось успеть домой до боя курантов. Спустя пару остановок вышла в тамбур, покурить. А там Ромка. Правда, тогда Ольга не знала, как его зовут. Мало ли курящих по тамбурам стоит? Но то ли вид у Ольги был совсем несчастный, то ли Ромке было скучно – подошел он ближе и сказал озорно:
— Девушка, что такая грустная, Новый год скоро! — Ольга посмотрела на парня. – Хочешь яблоко, красное, сочное?
— Да.
— А водку будешь?
— Да…
Минут через десять Ромка вернулся в тамбур с яблоком, и впрямь красным и огромным («где только раздобыл?»), с бутылкой водки и двумя стаканами…

Они сошли где-то на полдороге, поймали попутку и за полчаса до полуночи были на месте. Ромка жил в глухой деревушке изб на тридцать, в половине крепкого дома со смешным в своем щенячестве овчарёнком Боссом. А второго января Ольга поутру смоталась домой, сказала опешившим родителям, что выходит замуж и, покидав теплые вещи в две сумки, вернулась обратно. В том, что дома ее отпустят, Ольга не сомневалась. Отец даже рад был, что Олька-обуза с глаз долой уехала, причем, неважно куда. С мамой сложнее вышло, но, в конце концов, и она, устав отговаривать дочь, смирилась.
Так и стали жить: Ромка ходил на ферму, Ольга сидела дома – готовила, стирала в ледяной воде, натасканной из соседского колодца, в общем, хозяйничала, как умела. О себе Ромка почти не рассказывал, а если случайно и заводился разговор, то норовил быстро вырулить на другую тему. От соседей Ольга слышала только, что родители Ромки пили по-черному, а года два назад «сгорели» за сутки, от паленой водки. Ромка кое-как закончил девять классов и устроился работать пастухом, позже – скотником на ферму в полутора километрах от деревни. О том, что Ромка – матерый зек – вор-рецидивист по кличке Монах (почему Монах-то?) с тремя ходками, Ольга как-то не думала, но иногда вечерами расспрашивала Ромку о той его, тюремной жизни. Часто Ромка пропадал с дружками – «зависал» у какой-нибудь сговорчивой молодухи на пару-тройку дней и отрывался на всю катушку. За прогулы, конечно, влетало, чаще рублем, но не выгоняли – на помощников деревни в то время стремительно мельчали.

Поначалу жили дружно, не шумно, как иной раз накачавшиеся самогонкой соседи за стенкой. Правда, выпивать приходилось часто, почти каждый день, и никаких особых поводов не было нужно: встретились, засмолили сигаретами, а там и стаканы зазвенели. Где-то в конце января подали заявление, назначили дату свадьбы – пятнадцатое апреля. В феврале нагрянули Ольгины родители, познакомились с Ромкой, осмотрели жилище. Ольга напоила-накормила их, Ромка был немногословен, но вполне приветлив. Успокоившись, родители обговорили детали предстоящей свадьбы и уехали. А в аккурат восьмого марта Ольга слегла: низ живота боль залила так, что не пошевелиться, не повернуться. И Ромка как назло пропал. Ольга подумала, что он застрял на смене, мало ли дел там, — самый разгар отелов, — но прошло время обеда, потом ужина… Ромка появился спустя два дня, чмокнул Ольгу в щеку, поставил перед ней на стол флакон духов и снова ушел. А к вечеру – старая компания, самогонка, гитара. Пошатываясь от слабости, Ольга нарезала остатки вчерашней вареной картошки, и бросила на раскаленную сковородку. Маринка, молодая женщина из местных жителей, помогала ей, болтая без умолку, а потом ни с того, ни с сего, взяла и брякнула:
— Твой-то Ромка с моим во Власовке гуляли. Там у Ромки давняя полюбовница, еще со школы…
Ольга замерла. Маринка ойкнула, помолчала и зачастила с утроенной силой:
— Да что ты столбом застыла, Оль, подумаешь, мужик гульнул, эка невидаль, забудь. Мой вон тоже пропадает раз в месяц-два, я же через него пустая стала, мне шестнадцати лет не было как согрешили. А в районе у нас коновалы работают, а не врачи, сама еле жива осталась и на том спасибо… Оль, ну очнись ты, слышишь?..
Тут Ольгу резко согнуло пополам – к боли в животе прибавилась тошнота и, еле сдерживаясь, она метнулась к выходу. Потом, потная, на дрожащих ногах она вышла на улицу, присела на ступеньку крыльца, захватила горсть снега и вытерла им лицо. В двери показалась Маринка:
— Пойдем в дом, Оль, а то простудишься, не дай Бог, пойдем…
Они вернулись на кухню, Маринка отнесла мужикам закуску, побыла с ними и пришла к Ольге, гремя грязной посудой. На застиранной помятой юбке расползлось темно-коричневое пятно, видимо, от пролитого портвейна, ворот вязаной кофты съехал набок, но Маринке было не до внешнего вида. Глаза ее уже слегка замутились и движения стали неуклюжими. Она тяжело плюхнулась на стул и забормотала:
— Олюша, ты только не думай ничего, Ромка у нас парень хороший, надежный. А что сорвался, так с кем не бывает, забудь, все равно к тебе придет. Ты только это…с дитем ничего не делай. Ну это…сама понимаешь, а то вдруг как со мной – не дай Бог… Сколько я проплакала… Вот так и сдохну здесь пустая, – Маринка замолчала, шмыгнув носом. Потом мотнула головой и резко стукнула кулаком по столу. – А ты чего за Ромкой увязалась? Где глаза были? Ты что не видишь, девочка-припевочка, что вы – разные? Я Ромке сто раз говорила: кого привез? Она же городская, антилигентная, тебе, парубку, не ровня!.. – Маринка громко икнула и потянулась к пустому стакану. – От, черт, опять к этим иродам топать.
Ольга стояла поодаль и наблюдала за женщиной: «и ведь наверняка старше меня лет на пять, а меньше сороковника не дашь. И я стану такой же, если останусь здесь, среди них…» — от этой мысли Ольга содрогнулась, но тут же взяла себя в руки, подошла к Маринке и, натянуто улыбнувшись, произнесла:
— Ну, так пошли к мужикам-то, а то развели мы тут тоску зеленую. Пошли, выпьем…
Компания угомонилась и разбрелась по домам лишь засветло. Ромка заснул прямо в проходе, одетый, в ботинках. Ольга не стала его будить. Сделала последнюю затяжку и затушила стянутую у Ромки «беломорину», зло, но спокойно приговаривая: «Вот тебе, малышок, от папочки, стаканчик пойла да от меня курева. Вырастешь таким же, есть в кого». Потом постелила кровать и провалилась в сон.

С того вечера Ромка запил по-черному, беспробудно. Ольга, возвращаясь из магазина или с работы – она устроилась в садик, — изредка видела его стеклянный, направленный в никуда взгляд. Ромка пил брагу, которая второй месяц настаивалась к свадьбе в двух больших алюминиевых бидонах из-под молока в дальней, совсем не обжитой комнате. «Чтоб всем хватило» — занося их в дом, со смехом повторял тогда Ромка. Ольга только дивилась – куда столько? Вот и вышло – куда.
Однажды, разозлившись, она, пока Ромка спал, ссыпала в бидоны несколько упаковок слабительного и еще какой-то дряни, думала, проймет до печенок, остановит. Куда там! А потом и злиться устала, да и сил никаких не было – тошнота только усиливалась да голова шла кругом. Отлеживалась целыми днями в кровати и иногда, когда становилось полегче, гуляла с Боськой до леса и обратно. В лесу, стоило зайти чуть вглубь, был (теперь уже нет) их с Ромкой «схрон» — в трех местах у подрезанных снизу берез стояли трёхлитровые банки. Вкусная влага стекала по тонким обструганным прутам, которые Ромка готовил загодя. Ольге это было в диковинку, и первые недели их совместной жизни сбор березового сока стал, пожалуй, самым светлым событием, что-то было в нем от детства…
А еще Ольге нравилось ходить с Ромкой на ферму: коровы телились каждый день (или ночь), случалось подряд троим приспичит и носится Ромка от одной рогатой к другой. Ольгин страх от неопытности и растерянности как рукой сняло, когда однажды Ромка просто разрывался, пытаясь помочь сразу двум коровам. Само собой всё получилось: и ноги ещё не рождённого телка петлёй зацепить, и под Ромку подладиться, чтоб вместе тянуть-помогать скотине. Смешной рыжий бычок стал Ольгиным любимчиком. Она и не заметила, как привязалась к нему, и первым делом спрашивала вернувшегося в работы Ромку: «Как там мой рыжий?»…
Прошел март, радуя подснежниками, наступил апрель. И в один из дней Ольга будто очнулась. Подошла к пьяному, спящему Ромке и внаглую обшарила карманы. Набрав два рубля с копейками: «что ж, на билет до дома хватит и ладно». Когда она выходила из дома, следом увязался Босс, вцепился Ольге в левую штанину и давай тянуть обратно, к крыльцу, скулил, не пускал. А когда отпустил, разразился отчаянным, вперемешку с визгом, лаем …

Дома ничего не спросили, и так было понятно. А на другой день Ольга с матерью пошла в больницу: кресло, укол, чьи-то пальцы там, внизу… Пришла в себя только в палате, когда на живот положили лед. И никаких мыслей, ни плохих, ни хороших, ни-че-го. Одно слово – вакуум. Только причитания Маринкины из головы не выходили, маячили, мешали. И про то, что пустая она, и про «не дай Бог»…
Недели через две, немного оправившись от операции, Ольга, никому ничего не говоря, наведалась к Ромке – оставшиеся вещи забрать и попытаться объясниться. Ромка как раз с фермы пришел, чай пил с сухарями, когда колченогий Босс подбежал к двери, виляя хвостом.
— Здравствуй, Ром, – сказала Ольга. – Я за вещами, скоро поезд.
— Привет. Знаю, что скоро. Чаю налить? – Ромка бегло мазнул взглядом по хрупкой фигуре несостоявшейся жены и снова уткнулся в кружку. Ольга быстро собрала все свое, что попалось на глаза, и села за стол, напротив Ромки. Помолчали.
— Оль, а как там…- Ромка осторожно посмотрел на Ольгин живот. Та чуть вздрогнула от неожиданности вопроса, поджала губы:
— Я была в больнице, ставили девять недель. Теперь – нет. – Тихо ответила она. Потом добавила: — И, знаешь что, ты прости меня, я ведь тогда сдуру за тобой с поезда сошла, со зла, отомстить хотела тому, другому, а вышло – самой себе. Прости. И будь счастлив… С кем-нибудь. Пока. – Ольга встала, подошла к Ромке, поцеловала его в щеку и вышла. Ромка не пошевелился, только сказал глухо:
— Пока…

Постепенно жизнь у Ольги наладилась – и дома упрёки поубавились, и с работой утряслось (до Ромки она была в «свободном полёте», в поисках подходящего места), вроде грех жаловаться, всё как у всех. Правда порой сон один и тот же кошмарный снился, в котором горланила распьянущая Маринка: «Нашёл с кем связаться, мотня деревенская!.. А ты-то, ты-то, антилигенка, что застряла здесь, не ровня он тебе!.. Пустая я, слышишь, пуст-ая-а!!!.. А – ты?!..», и смеялась дразнящим смехом, смахивающим на воронье карканье… После этих-то снов и ходила Ольга притихшая, по вечерам прислушиваясь в своему нутру словно пытаясь понять, что там, как? А вдруг сон – к чему дурному?..
Но никакого ответа не находила.

Однажды уже по осени в тот же год Ольга по дороге на работу встретила знакомую – учились вместе на курсах машинописи, был такой «довесок» для старшеклассников, – обменялись приветами. Валя, так звали девушку, шла в церковь. Ольга про себя ахнула: Валюшка, девчонка, прошедшая, как сплетничали, мусоля пижонские сигаретки по дворовым углам девчонки, огонь и воду, и медные трубы на личном фронте и вдруг – в церковь? Ахнула, но виду не подала. А Валя, будто поняв её, поправила платок на голове и кротко произнесла:
— Да, смешно, наверное, но так получилось. Мне пора, Оленька, пойду я. – Валя виновато улыбнулась и пошла прочь.

После той встречи что-то перевернулось в Ольге, нет-нет, да и потянется к книжной полке, вытащит книги, стопками составит на стул и дальше ищет, ищет. А маму вроде неловко спросить, куда девался маленький темно-зелёного цвета сборник с крестом на обложке, — замучает вопросами, зачем? кому?.. Был же у мамы. Ну, не привиделся же!
По зиме Ольга впервые пришла в ближайшую церковь – окольными путями узнала, что для причастия лучше поспеть пораньше, к исповеди и что с утра нельзя есть. А одеться скромнее – в длинную юбку, и платок – голову накрыть — не забыть. День и вправду выдался каким-то особенным. Что в нём было особенного Ольга не смогла бы сказать, но ощущение лёгкости и приподнятости не оставляло её, даже спалось крепко, без снов. Но, оказавшись перед батюшкой один на один в тесной исповедальне, Ольга испугалась самой себя: как подумает о не рождённом ребенке, так слёзы подступают, не сдержать. Так толком и не исповедалась, священник, спасибо ему, не стал допытываться. Ольга тогда еле до конца отстояла, чтоб к кресту подойти; хотелось не плакать, — реветь белугой, но только чтоб никто не видел, не слышал…
И во второй раз, в той же церкви вышло не лучше, не легче.
Про отца Василия из Лавринской церкви, что стоит почти на задворках города, Ольга услышала случайно, в очереди в сберкассе. Две бабули рассуждали о нём вслух, но благодарно, почтительно. И Ольга решилась. Заранее, три воскресенья подряд она ездила в Лаврино. В первый раз Ольга и церкви-то не заметила – за густо посаженными деревьями, словно ограждённая от посторонних глаз, она возвышалась над обмельчавшей речкой. Увидеть её можно было лишь с другого берега, с пустыря…

***
Вокруг опять пробежал едва уловимый слухом ропот, сравнимый разве что с лёгким дуновением ветра, но Ольга почувствовала его и подняла глаза. Ноги и руки от долгого стояния затекли и Ольга, чуть переминаясь с ноги на ногу, посмотрела вокруг. Священник в окружении прихожан читал проповедь. В церкви стало значительно больше людей.
Тут всё смолкло, и отец Василий обратился к присутствующим:
— Кто исповедался, подойдите ко мне.
Ольге на миг показалось, что слова предназначались именно для неё, и поспешила подойти ближе. Отец Василий обведя всех строгим взглядом, достал из-под полы три маленьких книжки:
— Кто хочет такие же, поднимите руки, чтоб я видел!
Ольга вспомнила, как отец Василий спрашивал её об этом на исповеди и подняла руку, но тут же опустила. Повсюду слышалось просящее разноголосье: «И мне такую обещали… И мне…».
«Ну и пусть. И не надо…» — подумала Ольга, видя, как батюшка раздал книжки, а прихожане становятся друг за другом, теперь на причастие. Ольга тоже встала, украдкой посмотрев, как люди сложили на груди руки – каждый раз она путалась, правую на левую или наоборот, и терялась, а спросить стеснялась. Что за радость показаться перед кем-то совсем уж дремучей в своем незнании?..
Ей нравилась эта часть церковного таинства. Перед тем как пригубить «плоти и крови Христовой», Ольга назвалась, глотнула ложку церковного вина и поцеловала сосуд, перекрестившись. И в тот же миг встретилась взглядом с отцом Василием. Тот пристально посмотрел на Ольгу, незаметным движением вытащил из недр казавшейся безразмерной рясы еще одну книжку и протянул Ольге:
— Последняя. Читай. Все ответы и помощь – там.
Ольга взяла книгу в руки, прижала к груди и, проронив: «спасибо, батюшка», пошла к выходу. На улице она осмелилась – так не верилось! – осмотреть подарок. Именно подарок, как же иначе!.. Она вытащила его из-за пазухи – под лучами солнца ярко блеснул золотистый тисненый крест на темно-зеленом фоне обложки…


 

Псковская литературная среда. Проза. Владимир Клевцов

Владимир Клевцов

Прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Матушка-берёза
(рассказ)

Она росла на самом верху, обхватив холмик корнями, как земной шар. Может, для неё он и был всем земным шаром и уж точно – её домом, её родиной.
Птица или ветер однажды осенью занесли на это место берёзовое семечко. Нужно было великое везение, чтобы оно не попало на камни, не зацепилось за траву, а угнездилось в земляной ямке. Зиму семечко пролежало под снегом и, когда снег сошел, продолжало безвольно лежать в ямке, отдыхая от долгого сна и чувствуя лишь влагу земли и тепло солнышка.
Снова счастливо перепадали теплые дожди, грело солнце, земля дышала паром, и семечко зашевелилось. Удобнее переворачиваясь с боку на бок, оно наконец пустило робкий, почти невидимый росток корня — так купальщик, вытянув ногу, пробует воду в реке. Корешок темнел, крепчал, проникая в бесконечную глубину земли, а с другого края к не менее бесконечному свету тянулся еще не отличимый от обычной травы стебель. С тех пор мир для нее разделился на темную, земную сторону и светлую, солнечную, и чем сильнее, давая отводы, разрастались корни, не позволяя холмику размыться в весенних потоках, тем выше взлетал берёзовый ствол и шире распрямлялись ветви.
Пришел срок, и берёза стала взрослым, гибким деревом. Весенний снег сходил с её холмика первым. В низине и лесной чащобе он еще ноздревато лежал потемневшими пятнами, сочась талой водой, а на холмике уже вовсю припекало, и она чувствовала корнями, как оживают в земле личинки жуков и роют тоннели червяки. Вокруг неё выстреливали стеблями подснежники и раскрывали навстречу солнцу свои синие бархатистые глаза.
У неё первой в округе появлялась листва. Другие деревья еще стояли окутанные фиолетовой дымкой, а на берёзе лопались почки. Понуро висевшие было ветви за один теплый день озеленялись мелкой листвой, к которой, привлеченные запахом, липли мошки, и берёза с этого дня начинала шуметь на ветру, отправляясь под парусами в долгое летнее плавание.
Деревья в лесу хорошо знают друг друга. Вынужденные жить в неподвижности, они чувствуют соседа, особенно если сосед одного семейства и тем более от одного семени. Под холмиком уже раскинулась роща берёз: маленьких, побольше и совсем взрослых, и все они были от её семени. Плотно прижатые телами, они росли вверх, стараясь одна перед другой побыстрее дотянуться до солнечного света; нижние ветки за ненадобностью отсыхали, оставляя узловатые отметины на коре, а стволы, высокие и тонкие, зеленели только верхушками.
Ей не надо было торопиться, она росла как ввысь, так и в ширинуветвями, которые отсыхали неохотно, и тень от её листвы, как шатром, покрывала всю небольшую вершину холмика. Она была одинока, не зная соседей, даже движущиеся существа — люди и животные — не навещали её. Ранней весной по снежному насту еще прибегали зайцы и, встав на задние лапы, кормились кончиками нижних ветвей. Летом появлялись волки, чтобы осмотреть окрестности. Однажды поднялся медведь, долго стоял, внюхиваясь в дым далекого пожарища, недовольно ворча, затем принялся нервно точить о её кору когти.
Люди появились, когда шла война. Она ничего не знала о войне, и представления о ней были связаны только с грохотом и взрывами, от которых сильно дрожала земля, и дрожь передавалась корням. Земля, такая прочная и незыблемая, казалось, была готова встать на дыбы и скинуть её вниз.
Люди были солдатами. Они пришли однажды после особенно сильного грохота и отрыли внизу по обеим от неё сторонам окопы.
Вскоре из полевой кухни поднялся дымок, и по берёзовой роще вместе с дымом поплыл запах сытного кулеша. Вечером к ней поднялся пожилой солдат, сержант-снайпер. Сначала он, как волки и медведь, осматривал с высоты окрестности, потом обратил внимание и на неё. И тут случилось то, чего с ней никогда не случалось. Он вдруг обнял её за ствол и погладил по коре шершавой ладонью, шепча ласковые слова:
— Матушка-берёза, страшно небось? Подожди немного, скоро станет тихо. Я тебя сразу приметил, как пришли. У нас дома во дворе такая же берёза стоит, я её с детства помню. А ты не бойся, я с тобой рядом.
Она не понимала слов, но общий доброжелательный тон ей был ясен. И этот тон, и это движение по стволу шершавой ладони были приятны, и она вся, от начала ствола до верхних веток и последнего листа, отзываясь на ласку, невидимо затрепетала.
В следующий раз он пришел под утро, когда в небе бледнели гаснущие звезды, осторожно забрался на берёзу и сел на сук посреди ствола. Но и теперь, перед тем как подняться, снова погладил её по коре и ласково сказал: «Матушка-берёза, не бойся, я рядом». Он сидел, обхватив ствол одной рукой, а другой придерживал на коленях винтовку. Когда рассвело и солнце ярко залило землю лучами и пели, перепархивая в её ветвях, птицы, он сделал три негромких выстрела.
Потом быстро, едва касаясь ветвей, спустился и, топоча, бросился вниз с холма.
На следующую ночь она снова ждала его. Он был не из её семейства и не от её семени, он двигался и топтал землю, но берёзе представлялось, что он свой, как берёзы внизу под холмом, как земля у корней и солнце в вышине, и что её и его вырастила и напоила соками стволы одна и та же земля и согрело одно солнце.
Приходил он и во вторую ночь, и в третью, неслышно сидел до рассвета, стрелял и уходил. Но всякий раз не забывал прикоснуться ладонью и прошептать: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой».
После его выстрелов, доставлявших противнику большие неприятности, на той стороне начинался суматошный, беспорядочный шум, прилетало и разрывалось перед окопами несколько мин. Стрелял он и на четвертый день, но не спустился, как обычно, а, вскрикнув – она стволом ощутила, как по его телу прошла судорога, — и задевая её ветки, упал. Следом, запаздывая, со звоном скатилась винтовка.
Она чувствовала верхними корнями тяжесть его тела и надеялась, что он встанет и скажет ей ласковые слова. Но он не поднялся, зато пришли другие люди и унесли его. В сумерках они вернулись и взялись копать на холмике яму. Она встревожилась, что её зачем-то хотят вырыть и сбросить вниз. Но люди только положили что-то в яму, завалили землей и долго говорили, и в звуках их речи она улавливала горечь, печаль, обиду и нетерпеливую злость. Но эта злость не была направлена против неё.
С того дня солдат больше не приходил. А потом, с торжествующей и нетерпеливой злостью прокричав «ура», исчезли и другие солдаты.
На той стороне, где заходит солнце, раздался далекий грохот и взрывы, но они почти не достигали корней и мало тревожили её. Затем и этот грохот пропал, и наступила, как предсказывал солдат, тишина.
Ближе к зиме берёза засыпала, а когда просыпалась весной, когда по жилкам ствола, раздувая его, как бока бочки, бежал и струился сок, она начинала как бы жить заново, и мир для неё был внове. Внове была теплая земля, дожди, свет солнца и просторы, безбрежность которых она чувствовала разросшимися ветвями. Но когда это приходило, она вспоминала, что все уже было много раз, просто повторяется. И в древесной памяти возникали смутные воспоминания о солдате — двигавшемся и топтавшем землю, — и застарелая тоска по ласке волновала её.
Поднимались на холмик зайцы, волки и медведь, по-прежнему точивший когти, не причиняя, впрочем, затвердевшей коре большого вреда. Но солдата не было. Каждое лето она вспоминала о нем, пока вдруг неосознанно ощутила, что солдат не ушел тогда вместе с другими в сторону, где заходит солнце, а остался рядом с ней. Он и сейчас лежит среди её корней и оттуда, из глубины и мрака, продолжает шептать, просто она не слышит: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой». И благодарность охватила её, и вся она, от корней до верхушки, хотя ветра не было, вновь затрепетала листьями, что-то бессвязно и радостно бормоча на своем древесном языке…
Прошло тридцать лет после войны, а берёза была жива. С одной стороны она начала понемногу сохнуть, зато другая, обращенная к солдату, густо зазеленела и в ветреный день шумит, полощется ветвями над размытым, почти стершимся бугорком земли.
Она давно стала приметным местом, и теперь местные жители так объясняют прохожим дорогу:
— Как добраться до Шемякине? Да очень просто. Доходишь до Берёзы и сворачиваешь по тропинке налево.
Покупая билет в автобусной кассе, ягодники говорят: «Нам два билета до Берёзы, пожалуйста». И кассирша знает, где эта Берёза и сколько надо взять с пассажиров денег.
От берёзы ведут две дороги — одна налево в Шемякино, а другая все вниз и вниз к болоту. И когда ягодники выходят к вечеру из болота, усталые, измученные, нагруженные корзинами с клюквой, первой их встречает на холмике берёза. Осенние листья полыхают, как костер, и она ласково и бессвязно бормочет им что-то на своем древесном языке.

 


 

Наездник
(рассказ)

Бывшему мастеру-наезднику, пенсионеру Ивану Антоновичу Рябову, живущему в деревянном домике поблизости от ипподрома, заехал по пути на юг с женой и сыном племянник Георгий, которого он, понимая свою старческую ненужность, не надеялся увидеть. Подростком племянник часто гостил у дяди, но вот уже лет десять как не был.
За столом, ошеломленный важностью события, Иван Антонович говорил не останавливаясь. Он был счастлив, ему хотелось, чтобы все были счастливы, и не замечал, как смущен его болтовней племянник, как сердится, накрывая стол, супруга. Своих детей у Рябовых не было, и ее возмущало, что муж называет мальчика внуком, а жену племянника Светлану дочкой. Когда она поставила на стол к селедке тарелку вареной картошки в мундирах, сидевший на коленях у матери мальчик сказал:
— Это лошадиные какашки.
— Так нельзя говорить, Вадик, — ласково укорила ребенка Светлана, а племянник смутился еще больше, теперь за сына, сказавшего за столом нехорошее слово.
— Внучок, — тут же радостно откликнулся Иван Антонович. — Это не какашки, а картошечка, первейшая еда после хлеба и мяса.
Было воскресенье, беговой день, и Ивана Антоновича это тоже радовало, потому что там, на ипподроме, он развернется. Он покажет гостям, на что способен старик. Жалко, конечно, что он уже не ездит, но дай такую возможность, не будет ему на дорожке равных, не подросла еще молодая смена.
— Как только покушаем – сразу на бега, — продолжал он. – Сегодня разыгрывается Большой четырехлетний приз, дерби по-ихнему. Будет сеча, будут гром и молния на весь белый свет.
— Это по какому «ихнему»? — подала голос жена племянника Светлана, молодая крупная женщина с ярко-белыми, точно неживыми волосами. Она почти не поднимала головы, занятая ребенком, но, оказывается, прислушивалась к разговору.
— По-ихнему — это по-английски. А по-нашему — Большой четырехлетний, до революции он еще назывался Большим Императорским.
Рука крепка, лошадки наши быстры, — неожиданно пропел он на мотив танкистского марша.
На него удивленно посмотрели, а Иван Антонович так сморщил лицо, что было не ясно, смеется он или хочет заплакать. Решили, что все-таки смеется.
— Георгий, у тебя деньги есть? Знаю, что есть, на юг едешь. А теперь поедешь богатым, — и продолжал, обращаясь к одной Светлане, человеку, в ипподромных делах несведущему: — Бежит Гепард, он фаворит, все будут ставить на него в паре с Красной Гвоздикой. Но дело в том, что Гепард разладился, в смысле, что не на ходу. Никто не знает, а я знаю, видел на тренировке. Зарядим десять билетов, но не на Гепарда, а на Паприкаша с Красной Гвоздикой. Выдача будет один к двадцати. Поставишь, к примеру, сто рублей — получишь две тысячи.
— А если ваш Паприкаш не победит? — Светлана теперь заинтересованно смотрела на старика. — Если проиграет?
— Риск, конечно, есть. Но я-то на что?
Окна были распахнуты в сад, и там на ветвях тесно белели еще не созревшие яблоки. Ясно слышалось, как перед каждым заездом звонит на ипподроме колокол, и Рябову казалось, что это нетерпеливо стучат ему в дверь, требуя на выход, и он ерзал на стуле.
Наконец выбрались на улицу. Деревья почти не спасали от солнца, подобрали тени, лежавшие на земле чернильными пятнами. Георгий с семьей шли неторопливо, Иван Антонович то и дело забегал вперед и, останавливаясь, ждал, не отрывая взгляда от белых волос Светланы, под солнцем похожих на блестящую жесть. Вскоре ему предстояло перекрывать крышу, и его давно мучил вопрос, чем крыть — шифером или жестью. Теперь ясно, что надо жестью, крыша будет выглядеть очень красиво, освещая, как прожектором, всю округу.
На ипподроме он снова не мог успокоиться. Посадив родственников на трибуну, сбегал в кассу за программкой бегов. По дорожке, запряженные в качалки, проезжали лошади из разных заездов. Зрители и игроки в тотализатор издали уважительно, даже заискивающе здоровались с Иваном Антоновичем, словно надеясь, что только одно его присутствие принесет им удачу.
— Наш заезд седьмой, — почему-то шепотом сказал Рябов, разворачивая программку. — Вот они, голуби ласковые: Гурзуф, Гепард, Копанка, Паприкаш, Опал, Красная Гвоздика.
— А какие наши? — Светлана подсела к Ивану Антоновичу вплотную.
— Паприкаш и Гвоздика, четвертый и шестой номера. Стартуют полем, это не очень хорошо, но терпимо.
Жена племянника склонила над программкой голову, и Рябов снова подумал, что, если покрыть крышу жестью, она не только будет сверкать прожектором, но, возможно, еще и пахнуть духами.
Неожиданно он толкнул Светлану в бок:
— Смотрите, вот Паприкаш. И Гвоздика. Спущусь-ка я вниз.
— Дедушка, я с тобой, — попросил мальчик Вадик, который уже понял, что Иван Антонович человек здесь важный и ему лучше держаться рядом.
— Внучок. — Рябов быстро-быстро заморгал, лицо его опять сморщилось в непонятную гримасу, и по завлажневшим глазам Георгий со Светланой поняли, что на этот раз старик готов заплакать. — Внучок, голубь ласковый. Да я ради тебя. Да я ведь… Пошли с дедушкой, пошли.
У изгороди, отделявшей беговую дорожку от зрителей, они остановились.
— Ерофеич! — закричал Рябов ехавшему на Паприкаше наезднику.
— Держи хвост трубой, не подведи, Ерофеич! — Он знал, что перед призом с наездником разговаривать нельзя, но удержаться не мог.
А бега все продолжались и продолжались. Прошли пятый и шестой заезды. Светлана вскакивала, прижимала ладони к щекам, лицо ее раскраснелось, волосы растрепались; она то и дело хватала старика Рябова за руку, а он, не менее взволнованный, толкал ее, как лошадь, локтем в бок. Начинался седьмой заезд…
— Как бы фальстарта не было, — озабоченно сказал Иван Антонович.
— А то лошадки перегорят. У нас, к примеру, был случай. Один наездник, назовем его Петров, выпоил свой лошади перед самым призом чекушку водки, ну, вроде допинга. А Ерофеич откуда-то узнал и давай на старте фальшивить — то вперед вырвется, то отстанет. Крутились раз пять, пока не стартовали, а лошадь Петрова к тому времени — хмель-то выветрился — и выдохлась, перегорела, пришла последней за флагом.
— Разве такое возможно? — Светлана смотрела на Рябова, как на знатока, с восхищением.
-У нас все возможно…
Тем временем из застекленной, маленькой, похожей на голубятню судейской вышки высунулась рука и позвонила в колокол, сначала часто-часто, требуя внимания, а потом весомо ударила три раза, призывая наездников на старт. Оттуда, с высоты, четырем судьям было видно, как крутанулись, разбираясь по номерам, лошади, как неровной шеренгой побежали все быстрее и быстрее к кафедре стартера, невысокого мужчины с поднятым флажком. Опустился флажок, та же рука ударила в колокол, заезд начался, и вскоре все шесть лошадей вошли в поворот.
— Первая четверть пройдена за тридцать три секундуы! – торопливо крикнул один из судей, щелкая секундомером. — Идут в две двенадцать. Лошади приближались к трибунам, топот копыт стал слышнее, хорошо были видны лошадиные головы и сидящие сзади в качалках наездники с поднятыми хлыстами. Еще никто не вырвался вперед, никто не отстал, но тут одна из лошадей резко закинулась в сторону.
— Гепард сбоит, — крикнул уже другой судья, вслух считая число сбоев. -Два, три, четыре… Проскачки нет, по-о-ошел!
А сбившийся с рыси на галоп Гепард, одернутый наездником вожжами, на мгновение отстал и, злобный в беге, с завернутой набок головой, с оскаленной мордой и словно напоказ выставленными зубами в окровавленной пене, снова бросился догонять основную группу.
Судьи нервничали, картина заезда теперь менялась каждую секунду, за всем надо уследить, и они кидались от окошка к окошку, так громко стуча по полу ногами, словно были подкованы. Сейчас впереди Опал, но его достают Паприкаш и Красная Гвоздика. Но вот и Гвоздика сбоит и отстает… И все резвее и резвее бежит Гепард.
— Вторая четверть — в тридцать одну секунду, — торжествовал судья с секундомером. — Идут в две ноль четыре. Это почти рекорд!
— Подожди с рекордом, — осторожничал главный судья, веселый полный человек с приставленным к глазам биноклем.
Из нового поворота Гепард вышел уже первым. Его наездник сидел в качалке почти без движения, как замерзший. Он не кричал ободряюще, не поднимал вожжи, не бил хлыстом по крупу, его поведение, наверное, было непонятно и самой лошади. В шлеме, в больших мотоциклетных очках на отрешенном лице, наездник очень походил на какое-то инопланетное существо и, казалось, гнал жеребца вперед одним своим пугающим видом. Лошади промчались мимо конюшен, откуда минуту назад стартовали, и все, кто смотрел на них с трибун, видели, что бегут они не плотной группой, а вытянулись в цепочку.
А судья с секундомером снова ликовал. Не в силах справиться с волнением, он схватил микрофон и объявил на весь ипподром:
— Третья четверть снова пройдена в тридцать одну секунду. Впереди вороной жеребец Гепард, вторая — темно-серая кобыла Копанка, следом Гурзуф и Опал.
Паприкаша и Красной Гвоздики впереди не было. Но еще до того как объявили результаты третьей четверти, Иван Антонович понял, что это все, это проигрыш. Когда в начале заезда Гепард засбоил и казалось, уже не сможет нагнать упущенное время, он порадовался своей проницательности. Но это было минутное торжество. Сейчас он видел, как мощно, без устали рвался вперед Гепард, как распластался над землей, почти не касаясь ее ногами, и в этом всепоглощающем бегедля него уже не было преград.
Ударил колокол, заезд окончился, и суетившийся весь день Рябов устало закрыл глаза. Но самое страшное было впереди. Что теперь скажет племянник, как посмотрит Светлана, так верившая ему?
Но ему ничего не сказали. Домой возвращались еще медленнее.
Вадик все время убегал, и внимание родителей было обращено только на него.
— Вадик, вернись, Вадик, подожди, — окликали они мальчика.
Иван Антонович брел сзади, как привязанный, не человек брел, а сплошной красный сгусток стыда. Когда они шли мимо ипподрома, за решеткой ограды пасся рабочий мерин Мишка, потом он поднял хвост, и на землю посыпались дымящиеся култышки. Стоявший рядом Вадик радостно закричал:
-Дедушка, смотри, картошечка падает!
Племянник, почти весь день молчавший и стеснявшийся дядю, придя домой и вспомнив, что скоро уезжать, приободрился, досада его прошла. Вместе в женой и сыном он отправился в спальню, чтобы отдохнуть перед дорогой и начать собираться. Посмотрев на племянника, понемногу успокоился и старик Рябов.
На вокзал поехали на такси. Вечерело. Из-за косых лучей солнца, бьющих сквозь деревья, в воздухе висел золотистый туман. Иван Антонович обрел уверенность окончательно, забрался на переднее сиденье рядом с шофером, чтобы указывать дорогу.
— Без вас знаю, куда ехать, — огрызнулся таксист.
— Голубь ласковый, тут кратче будет.
На улицах уже лежали тени от столбов и деревьев, и казалось, что по крыше машины мягко бьют палками. Таксист ехал неторопливо, останавливался у светофоров.
— Если так вожжи натягивать перед каждым столбом, приза тебе не видать, — насмешливо заявил Иван Антонович, привыкший, как наездник, выражаться по-своему. — Всю жизнь будешь приходить на финиш за флагом.
Таксист ничего не понял из сказанного, но догадался, что его осуждают за медленную езду.
— Не боись, папаша, — недружелюбно покосился он на старика, — приедем вовремя и со всеми твоими флагами.
На вокзале долго прощались. Георгий со Светланой обещали заехать на обратном пути, но мыслями своими были уже по другую от старика сторону, где-то в дороге к теплому Черному морю. И Рябов, слушая, улыбался, понимая, что никогда они не приедут. Мальчик Вадик держал его за руку и был еще как бы на его стороне. Но когда его забрали, чтобы идти в вагон и он снизу так ласково и доверчиво взглянул на Рябова, что у него в третий раз за день сморщилось лицо и по щекам побежали слезы.
— Внучок, голубь ласковый, — шептал он и махал на прощание рукой.
Хотелось Ивану Антоновичу тихонько поплакать и дома, мешала лишь супруга, возившаяся по хозяйству. Он дождался ночи, лег в кровать, но вместо слез и жалости к себе в голову полезли другие мысли.
Представилось, как мчится в ночи поезд, где едут племянник с семьей, как радостно гудит этот поезд, вырвавшись из города на простор, тревожа леса грохотом колес, скользя по деревьям светом из окон, — огромное, огнедышащее чудовище, и когда промчится дальше и стихнет шум, еще долго певуче будут звенеть ему вслед рельсы. Но машинист, конечно, не даст поезду хода, натягивает вожжи, тормозит у каждого столба, и ему, как и шоферу такси, никогда не выиграть приз.
А потом вспомнилось, как он ездил сам, сколько традиционных призов выиграл за сорок лет. Сколько кубков получил, сколько грамот, сколько раз после выигрыша к уздечке его лошадям прикрепляли бант с красной лентой, и, пока он проезжал круг почета, ленточки вились на ветру, радуя глаз, наполняя сердце торжеством, В спальню, грузно ступая, пришла супруга, легла на кровать у противоположной стены и сразу устало затихла, заснула. Рябов не обратил на нее внимания. «А ведь если посмотреть, я прожил хорошую жизнь, — взволнованно подумал он. — Мастера-наездника достиг, дай Бог каждому». И тихонько счастливо смеялся, тревожа супругу. Только одно было нехорошо: никому сейчас его особенная, важная жизнь не интересна — ни супруге, ни молодым наездникам, ни племяннику Георгию, а это особенно обидно, потому что племянник родная кровь, у них одна фамилия. И вскоре его часть фамилии бесследно развеется в воздухе, рассеется над беговой дорожкой, не оставив следа.
В ту ночь Иван Антонович так и не заснул. Поднялась непогода, за окном шумел ветер, мотая тяжелые ветви яблонь. В свете уличного фонаря вся комната наполнилась мелькающими тенями, и Рябову казалось, что он на своей кровати-челне куда-то плывет и плывет среди бушующих волн.

Псковская литературная среда. Поэзия. Юрий Иванов-Скобарь

Юрий Иванов-Скобарь

Юрий Анатольевич Иванов родился в г.Омске. Окончил истфак ОмГУ. Публиковал стихи и юмористическую прозу в омских СМИ.
С 1996 года живёт в Псковской области. Печатался в журналах «Литературная Кабардино-Балкария», «Дети РА».
Автор  сборников стихов «Хронология обстоятельств» и «Годовые кольца», сборника литературных статей «Две Ольги и другие». Лауреат и дипломант ряда литфестивалей и конкурсов.

В мае

А ночи – заметно короче.
Бреду переулком случайным.
Как воздух прозрачен и сочен,
а дом засыпающий – тайна.

Я мимо пройду, не узнаю,
что в доме, в такой-то квартире
по вечному правилу мая
я – чей-то единственный в мире.

* * *

Я подвержен обычным порокам:
целованью отвергнутых жён,
сигаретой отмерянным срокам
я не верю. И пью самогон.

К смерти я отношусь не серьёзно,
в русских весях – отпетый буддист;
словно в кроне родимой берёзы
закачался вдруг пальмовый лист.

Мне простят православные предки
бритый череп и жёлтый халат;
предки сами собрали объедки
со стола иудейских ребят…

Я ведь тоже искал Беловодье
от Амура до псковских болот.
Знал людей, но знавал и отродье,
совершая свой жизневорот.

Под звездой, под судьбой или богом
тени будд в свой назначенный час
растворятся в небесных чертогах,
призывая туда же и нас.

Но когда надоест изученье
жизни, смерти, любви и окрест –
всё равно — без мученья, с мученьем –
лягу в землю под русский я крест.

* * *

Всё громче мёртвых голоса,
всё ближе час посмертной встречи.
Семейных снимков образа
глядят внимательней и резче.
Глядят из глубины времён
жильцы ушедших измерений.
Быть может, там, где Орион
стоит в своём извечном крене,
они собрались на совет
решать судьбу своих потомков…
А нити жизни тонки-тонки,
«и от судеб спасенья нет».

Метафора

…Колодец и дом полусгнивший,
сарай из пропитанных шпал.
Свой мир в этой жизненной нише
кто-то в трудах создавал…
…Заброшенный сей полустанок –
метафора жизни иной.
Очнувшись от девок и пьянок,
бреду по железной прямой,
которая где-то коснётся
вокзала…Народу – орда! —
в билетные ломят оконца:
куда и когда поезда?..
Кто – в небо, а кто – в никуда…

Ложь

Как бог после акта творенья
сползаю с жены и по краю
двухместно-кроватного рая
рассыпанное оперенье
ангела собираю –
одежды, чувства и ночи,
мысли, дни и надежды…
Закон расставанья не точен,
параграф «Прощанье» отсрочен,
но всё…всё не так, как прежде.

Я утром жене налажу
крылья и всё такое,
лететь ей в одну из башен
офисных новостроек.
Она у других в ответе
за освещенье улиц –
ловят электросети
деньги кварталов-ульев.

А я в ожидании ада
сниму и улыбку и сердце.
Дьявол не носит «Прада»,
ему ни к чему маскарады.
И если огонь – расплата,
то мне, и сгорев, не согреться…

Старик

Он знает, упрямый старик,
что жаждет его богадельня;
что чёртова старость — смертельна,
что к Богу уже через миг…

Готовит последний парад:
строгает себе домовину;
как некогда выстрогал сыну,
жене, и родне – всей подряд.

И с накипью стружек верстак,
где царствует строгий рубанок,
его призовёт спозаранок
трудиться – теперь и за так…

Он верит, упрямый старик,
в своё божество – руки в деле.
Начало начал – понедельник,
и дальше по дням, как привык.

И жёстко он ставит костыль,
как будто бы гвозди вбивает.
Идёт, не летит – ковыляет…
И время усталое тает,
часов осыпается пыль…

Похороны

Впрягли кобылу: «Н-н-но, родная!»,-
к полудню дело, что ж, пора.
Телега — плавно со двора,
песок дорожный проминая.
Везём соседа в домовине,
дощатой крышкой он прикрыт.
Я перед ним, в понятном сплине,
по горло водкою залит,
сижу возницей, вожжи – в руки,
такое дело,
без кнута
везу отторгнутое тело
душой, ушедшей в никуда.
Держась руками за телегу,
бредёт печальный караул –
пяток старух, остатки века.
Любви их прошлой тихий гул
плывёт за гробом, над деревней,
и над Землёй, и в небесах…
И тот, который не Бес ах-
нет салютом грома с высоты.
Сосед и Бог теперь на «ты».

Пастьба

Сапог, плаща и шапки груда –
пастух копной сидел в седле.
Анатомическое чудо
его держало на земле.
Хромой, кривой, мосластый мерин
стоял, губами шевеля.
И зрак его смотрел в поля,
и мир на этот взгляд был скверен:
никто ни в чём здесь не уверен.
Звучит начальственное мненье –
то пастырь щёлкает кнутом.
И всё отходит на потом:
и хмарь, и хворь, и дурь сомненья.
Так начинается движенье –
парнокопытные стада,
заводов кухонных руда,
богов двуногих утоленье…
И нет надежды на спасенье.
И жизнь уходит в никуда…

Добрый ангел

Он был поэт, он видел небо,
и умел читать между строчек;
на работе прикован был к Apple,
и начальником был задрочен.

Он жене, как прекрасной Даме.
мир дарил по утрам, как розу.
А жена всё плакалась маме:
неудачник – такая заноза!

Лишь один только в небе ангел
понимал, где поэту место;
соблюдая ранжиры и ранги,
сообщал по начальству честно:

есть такой, мол, он Вами отмечен,
и живёт он по Вашему плану.
Но конечен ведь путь человечий,
и на сердце поэта – рана…

Получив в небесах отмашку –
честь по чести, печать на бланке –
как бы ни было это тяжко,
взялся рьяно за дело ангел…

Полицейские сводки чётки:
ДТП – где, когда и сколько…
В них отмечен поэт наш кроткий,
оказалось, бордюр был скользкий…

В общем так (не хотите, не верьте),
добрый ангел был ангел смерти.

Женщина с характером

Ты не паинька, ты – мятеж,
и сердечком карминных губ
ты любви не даёшь надежд
чёрным криком тревожных труб.

Ты не пляжей дитя – баррикад,
и когда в клочья мир вокруг,
для тебя это рай, не ад –
мазохистская радость мук.

Ты бросаешь героя под танк
не с гранатой — с одним ножом.
Ты со всеми идёшь ва-банк
и считаешь: так – хорошо!

Для него ты – тайфун в судьбе,
для тебя он – ночной причал,
горький отдых в твоей борьбе
разрушения всех начал.

Из-под танка герой ползёт,
оставляя кровавый след.
Он не знает, что его ждёт
безнадёжность ложных побед.

Сад

Юле

Бывали поляки, ходила литва,
и немцы – гореть им в аду!
Но каждой весною трава и листва
в моём оживали саду.

Крушили меня и тюрьмой и сумой,
песчинка в потоке судьбы.
И он леденел, сад, колючей зимой,
ни птичьих следов, ни тропы.

Я редко влюблялся и честно любил,
разлука – крушенье надежд…
Но каждое лето я в сад выходил
в доспехах рабочих одежд.

Но если родная и верит, и ждёт,
что годы нам вместе нести,
цветник разведёт, разобьёт огород –
то саду и дальше цвести…

…Опустится небо, накроет земля,
и примет нас вечный покой.
Мы там голубые постелим поля
и вырастим сад голубой!..

Полночь

нежданный стук в дверь
любовь?
судьба?
смерть?
угадай с одного раза
другого может и не быть

Деревенская дорога

зима
темнота
постоянство Полярной звезды
путь далёк
только три фонаря на пути
тишина
словно времени не существует
то мерещится что вот сейчас
лавой татаро-монголы ворвутся в село
или выскочат волки навстречу
сволочи воют в окрестных лесах
то что-то лежит впереди
и становится страшно
пока не увидишь сена охапку
выпавшую из саней
или бревно