Архив рубрики: Литературный блог
Псковская литературная среда. Проза. Вита Пшеничная
Вита Пшеничная
|
ПОДАРОК
(рассказ)
Всю ночь, как сумасшедший, лил дождь, наверстывая упущенное за жаркие летние месяцы время. Иссохшая земля размякла под мощным натиском воды, и к утру на темные тротуары по корявым прожилкам потрескавшегося местами тротуара стекало вязкое месиво. Ольга неуклюже обходила лужи – в длинной узкой юбке делать широкие шаги было невозможно, то ли дело брюки. Но идти в церковь в брюках никак нельзя, тем более на причастие. Ольга по привычке хотела ругнуться мысленно, но тут же одернула себя – все-таки не на прогулку собралась. До Лавринской церкви местный автобус плелся примерно полчаса, Ольга прикинула время: к девяти поспеет. Доехав до нужной остановки, девушка перебежала дорогу и пошла вдоль деревянных домов частного сектора, которые вскоре сменила широкая натоптанная тропа, невидимая с дороги из-за высоких деревьев с еще густыми, раскидистыми кронами. Следом за Ольгой, опираясь на палку, семенила сухонькая бабка, бормоча под нос абракадабру. Наконец показалась церковь, окруженная крестами и оградками. «Когда-то это место называлось Лавринский погост…» — вынырнула из закутков памяти фраза из старого путеводителя, по которому Ольга, подростком переехав с родителями с Дальнего Севера, знакомилась с городом, в котором ей предстояло жить. Ольга огляделась: бывать здесь прежде ей не приходилось, впрочем, и на причастие она шла в третий раз за свои неполные двадцать три года и то только потому, что припекло, иначе не скажешь. И припекло крепко: до саднящей боли в сердце (или в душе?), до слез в подушку по ночам и повторяющихся редко, но ярких снов с одним и тем же сюжетом, после которых она ходила чужая и чумная несколько дней подряд. И от глупых родительских вопросов «в чем дело? что случилось?» отгораживалась глухой стеной молчания…
Ольга зашла внутрь церкви и прислонилась в стенке. Служба уже началась. Под зычный бас священника прихожане крестились, проговаривая слова молитвы, одна пожилая женщина опустилась на колени и перемежала моление с поклонами. Справа, перед иконой с ясным, открытым ликом стоял, нет, точнее, подвисал на костылях увечный мужчина средних лет – непропорциональная голова, за ухом слуховое устройство, стоптанные башмаки разных размеров… Ольга поежилась и отвернулась.
— Ну что прислонилась, ноги не держат? Не облокачивайся, нечего, молодая еще… — услышала она. – Тебе говорю, тебе. — Приземистая бабуля строго смотрела на Ольгу и едва та отошла от стенки, добавила удовлетворенно: — Вот так-то лучше. Молоденькая же… — И потеряв к девушке всякий интерес, сделала несколько шагов вперед, к горящим в круге перед несколькими иконами свечам. Перекрестившись, бабуля погасила оплывшие, догорающие свечи и сложила их в стоявшую на полу коробку. Внезапно голос священника умолк и прошелестело: «кто на исповедь…», часть прихожан встали в очередь в стороне от остальных. Ольга примкнула к исповедующимся. Из-за большого числа пожилых прихожан очередь двигалась быстро – ну, какие, скажите, грехи могут быть у старого человека? Ольга улыбнулась, прикидывая: «с соседкой поругаться или на службу позапозавчера проспать. Или, к примеру, кошку забыть покормить? Хотя нет, про кошку или собаку они не забудут, это точно». Тут Ольга поймала на себе чей-то взгляд и чертыхнулась. Уже знакомая бабуля, поджав губы, снова с упреком смотрела на улыбающуюся Ольгу. «Вот, зараза, что пристала?». Ольга отвернулась и посмотрела вперед, перед ней осталось всего семь человек: «Ё-моё, что ж так быстро-то, а?». Она беспомощно огляделась и опустила голову. Подступал страх. Ольга чувствовала его приближение и знала, что по-другому не будет, что слезы вот-вот начнут ее душить до тех пор, пока не вырвутся на волю… «Господи, что я скажу?.. Как я скажу?.. Я же не смогу…Это невозможно сказать…».
Чуть больше года назад Ольга «сбегала замуж». Ненадолго, почти на три месяца и случайно, по девичьей дурости. В отместку тому, кому, как оказалось, и не была нужна. А ведь ждала его, ни с кем не гуляла, не встречалась. Подружки смеялись – ну ты и дура, он там у себя на Камчатке поди давно уже сыскал кого-нибудь в утешение, а ты тут киснешь. А Ольге и не нужен был никто кроме ее Стаськи. Стас был вдвое старше Ольги, в разводе, подрастал сын. Познакомились они на свадьбе: двоюродная сестра Ольги Татьяна выходила замуж (а Стас – давний друг ее новоиспеченного мужа Игоря). И завертелось, закружилось: танцы в темноте, под громкое «горько», доносившееся из комнаты, поцелуи в подъезде. Стас был в меру нахален, а Ольга ошалела и осмелела от его близости и нежности, но… Через день Стас уехал на Камчатку. Потом пошли письма — смешные, откровенные письма взрослого влюбленного мужчины к девочке Ольге, которые она зачитывала до дыр и ждала, ждала новых, едва опустив свой ответ в почтовый ящик…
Они случайно встретились спустя десять месяцев. Когда письма перестали приходить, Ольга ничего не поняла, подумала, что Стас просто замотался. Потом, подгадав под новогодние праздники, все-таки рванула к сестре в уютный Калюжин, что под Новгородом. Как сердцем чувствовала, что Стас там. Встретились словно чужие. Вернее, он повел себя странно вежливо, отстраненно, ни словом, ни взглядом стараясь не пересекаться с Ольгой. Это она потом узнала, что у него кто-то там появился. Сестра сказала, как отрезала: не лезь. Ольга и не собиралась лезть, но как же она? Как же письма? А ближе к вечеру посидели они с Татьяной на кухне, поговорили. Хорошо так поговорили, душевно. И выпили. Дальше Ольга плохо помнила. Татьяна рассказала, что она ходила к Стасу домой «отношения выяснять», Стас ее, пьяную, напоил крепким чаем для отрезвления, и выложил все. По полной программе. Да – другая, да – не люблю, прости. Ты же совсем еще ребенок, вырастешь – поймешь…
Задумавшись, Ольга не заметила, как перед ней никого не осталось, машинально шагнула вперед и тут же очнулась — перед ней стоял батюшка. Рукой он подозвал ее подойти ближе, спросил имя.
— В чем исповедаться будешь, Ольга?
Еще не оправившись от воспоминаний, Ольга выпалила, неожиданно для себя:
— У меня аборт был, батюшка. Я не хотела, но… Я хочу иметь детей, когда-нибудь, очень хочу. Простите… — она попыталась еще что-то добавить, но в этот миг слезы ручейками потекли по ее щекам. Ольга провела ладошкой по лицу и, повторив «простите», замолчала, не в силах ничего больше сказать. Батюшка умолк, замер глыбой над хрупкой фигуркой Ольги. Долго молчал, Ольге показалось целую вечность, и она была уже готова сорваться с места и бежать, бежать куда-нибудь, где нет никого-никого!.. Но тут отец Василий жестом указал Ольге поцеловать распятье – она поцеловала. Затем на склоненную голову девушки он наложил епитрахиль и произнес короткую молитву. Ольга, перекрестилась и, не смея поднять глаз, смотрела в пол, и шептала про себя: «Господи, Господи!.. Что же теперь будет-то?..».
— Знаешь, что это?
Девушка подняла голову – священник держал перед ней маленькую книжку в мягком переплете, из-за слез и не рассмотреть толком:
— Нет. Не знаю.
— А молитвы знаешь? – голос отца Василия звучал так громко, что казалось, он нарочно привлекает внимание окружающих. Ольга съёжилась, но ответила:
— Нет… Почти. Только «Отче наш» немного…
Тут священник, лукаво скосив на книжку глаза, спросил:
— А хочешь такую иметь?
— Не знаю. Наверное… — пожав плечами, ответила Ольга.
— Ну что ж. Ладно, ладно. Иди.
Ольга прошла в сторону, и приблизилась к иконе, у которой в начале службы стоял калека. «Никола Чудотворец» — разобрала она церковную вязь. «Никола, вот оно что… Помоги мне, пожалуйста…» — и Ольга трижды перекрестилась…
…На другой день после того разговора со Стасом она наскоро собралась и рванула на такси на вокзал – до отъезда поезда оставалась уйма времени и Ольга честно «убила» его, бесцельно слоняясь по тихому городку. А за полчаса до отхода поезда она еле нашла место в общем вагоне: народу ехало непривычно много, видимо, всем не терпелось успеть домой до боя курантов. Спустя пару остановок вышла в тамбур, покурить. А там Ромка. Правда, тогда Ольга не знала, как его зовут. Мало ли курящих по тамбурам стоит? Но то ли вид у Ольги был совсем несчастный, то ли Ромке было скучно – подошел он ближе и сказал озорно:
— Девушка, что такая грустная, Новый год скоро! — Ольга посмотрела на парня. – Хочешь яблоко, красное, сочное?
— Да.
— А водку будешь?
— Да…
Минут через десять Ромка вернулся в тамбур с яблоком, и впрямь красным и огромным («где только раздобыл?»), с бутылкой водки и двумя стаканами…
Они сошли где-то на полдороге, поймали попутку и за полчаса до полуночи были на месте. Ромка жил в глухой деревушке изб на тридцать, в половине крепкого дома со смешным в своем щенячестве овчарёнком Боссом. А второго января Ольга поутру смоталась домой, сказала опешившим родителям, что выходит замуж и, покидав теплые вещи в две сумки, вернулась обратно. В том, что дома ее отпустят, Ольга не сомневалась. Отец даже рад был, что Олька-обуза с глаз долой уехала, причем, неважно куда. С мамой сложнее вышло, но, в конце концов, и она, устав отговаривать дочь, смирилась.
Так и стали жить: Ромка ходил на ферму, Ольга сидела дома – готовила, стирала в ледяной воде, натасканной из соседского колодца, в общем, хозяйничала, как умела. О себе Ромка почти не рассказывал, а если случайно и заводился разговор, то норовил быстро вырулить на другую тему. От соседей Ольга слышала только, что родители Ромки пили по-черному, а года два назад «сгорели» за сутки, от паленой водки. Ромка кое-как закончил девять классов и устроился работать пастухом, позже – скотником на ферму в полутора километрах от деревни. О том, что Ромка – матерый зек – вор-рецидивист по кличке Монах (почему Монах-то?) с тремя ходками, Ольга как-то не думала, но иногда вечерами расспрашивала Ромку о той его, тюремной жизни. Часто Ромка пропадал с дружками – «зависал» у какой-нибудь сговорчивой молодухи на пару-тройку дней и отрывался на всю катушку. За прогулы, конечно, влетало, чаще рублем, но не выгоняли – на помощников деревни в то время стремительно мельчали.
Поначалу жили дружно, не шумно, как иной раз накачавшиеся самогонкой соседи за стенкой. Правда, выпивать приходилось часто, почти каждый день, и никаких особых поводов не было нужно: встретились, засмолили сигаретами, а там и стаканы зазвенели. Где-то в конце января подали заявление, назначили дату свадьбы – пятнадцатое апреля. В феврале нагрянули Ольгины родители, познакомились с Ромкой, осмотрели жилище. Ольга напоила-накормила их, Ромка был немногословен, но вполне приветлив. Успокоившись, родители обговорили детали предстоящей свадьбы и уехали. А в аккурат восьмого марта Ольга слегла: низ живота боль залила так, что не пошевелиться, не повернуться. И Ромка как назло пропал. Ольга подумала, что он застрял на смене, мало ли дел там, — самый разгар отелов, — но прошло время обеда, потом ужина… Ромка появился спустя два дня, чмокнул Ольгу в щеку, поставил перед ней на стол флакон духов и снова ушел. А к вечеру – старая компания, самогонка, гитара. Пошатываясь от слабости, Ольга нарезала остатки вчерашней вареной картошки, и бросила на раскаленную сковородку. Маринка, молодая женщина из местных жителей, помогала ей, болтая без умолку, а потом ни с того, ни с сего, взяла и брякнула:
— Твой-то Ромка с моим во Власовке гуляли. Там у Ромки давняя полюбовница, еще со школы…
Ольга замерла. Маринка ойкнула, помолчала и зачастила с утроенной силой:
— Да что ты столбом застыла, Оль, подумаешь, мужик гульнул, эка невидаль, забудь. Мой вон тоже пропадает раз в месяц-два, я же через него пустая стала, мне шестнадцати лет не было как согрешили. А в районе у нас коновалы работают, а не врачи, сама еле жива осталась и на том спасибо… Оль, ну очнись ты, слышишь?..
Тут Ольгу резко согнуло пополам – к боли в животе прибавилась тошнота и, еле сдерживаясь, она метнулась к выходу. Потом, потная, на дрожащих ногах она вышла на улицу, присела на ступеньку крыльца, захватила горсть снега и вытерла им лицо. В двери показалась Маринка:
— Пойдем в дом, Оль, а то простудишься, не дай Бог, пойдем…
Они вернулись на кухню, Маринка отнесла мужикам закуску, побыла с ними и пришла к Ольге, гремя грязной посудой. На застиранной помятой юбке расползлось темно-коричневое пятно, видимо, от пролитого портвейна, ворот вязаной кофты съехал набок, но Маринке было не до внешнего вида. Глаза ее уже слегка замутились и движения стали неуклюжими. Она тяжело плюхнулась на стул и забормотала:
— Олюша, ты только не думай ничего, Ромка у нас парень хороший, надежный. А что сорвался, так с кем не бывает, забудь, все равно к тебе придет. Ты только это…с дитем ничего не делай. Ну это…сама понимаешь, а то вдруг как со мной – не дай Бог… Сколько я проплакала… Вот так и сдохну здесь пустая, – Маринка замолчала, шмыгнув носом. Потом мотнула головой и резко стукнула кулаком по столу. – А ты чего за Ромкой увязалась? Где глаза были? Ты что не видишь, девочка-припевочка, что вы – разные? Я Ромке сто раз говорила: кого привез? Она же городская, антилигентная, тебе, парубку, не ровня!.. – Маринка громко икнула и потянулась к пустому стакану. – От, черт, опять к этим иродам топать.
Ольга стояла поодаль и наблюдала за женщиной: «и ведь наверняка старше меня лет на пять, а меньше сороковника не дашь. И я стану такой же, если останусь здесь, среди них…» — от этой мысли Ольга содрогнулась, но тут же взяла себя в руки, подошла к Маринке и, натянуто улыбнувшись, произнесла:
— Ну, так пошли к мужикам-то, а то развели мы тут тоску зеленую. Пошли, выпьем…
Компания угомонилась и разбрелась по домам лишь засветло. Ромка заснул прямо в проходе, одетый, в ботинках. Ольга не стала его будить. Сделала последнюю затяжку и затушила стянутую у Ромки «беломорину», зло, но спокойно приговаривая: «Вот тебе, малышок, от папочки, стаканчик пойла да от меня курева. Вырастешь таким же, есть в кого». Потом постелила кровать и провалилась в сон.
С того вечера Ромка запил по-черному, беспробудно. Ольга, возвращаясь из магазина или с работы – она устроилась в садик, — изредка видела его стеклянный, направленный в никуда взгляд. Ромка пил брагу, которая второй месяц настаивалась к свадьбе в двух больших алюминиевых бидонах из-под молока в дальней, совсем не обжитой комнате. «Чтоб всем хватило» — занося их в дом, со смехом повторял тогда Ромка. Ольга только дивилась – куда столько? Вот и вышло – куда.
Однажды, разозлившись, она, пока Ромка спал, ссыпала в бидоны несколько упаковок слабительного и еще какой-то дряни, думала, проймет до печенок, остановит. Куда там! А потом и злиться устала, да и сил никаких не было – тошнота только усиливалась да голова шла кругом. Отлеживалась целыми днями в кровати и иногда, когда становилось полегче, гуляла с Боськой до леса и обратно. В лесу, стоило зайти чуть вглубь, был (теперь уже нет) их с Ромкой «схрон» — в трех местах у подрезанных снизу берез стояли трёхлитровые банки. Вкусная влага стекала по тонким обструганным прутам, которые Ромка готовил загодя. Ольге это было в диковинку, и первые недели их совместной жизни сбор березового сока стал, пожалуй, самым светлым событием, что-то было в нем от детства…
А еще Ольге нравилось ходить с Ромкой на ферму: коровы телились каждый день (или ночь), случалось подряд троим приспичит и носится Ромка от одной рогатой к другой. Ольгин страх от неопытности и растерянности как рукой сняло, когда однажды Ромка просто разрывался, пытаясь помочь сразу двум коровам. Само собой всё получилось: и ноги ещё не рождённого телка петлёй зацепить, и под Ромку подладиться, чтоб вместе тянуть-помогать скотине. Смешной рыжий бычок стал Ольгиным любимчиком. Она и не заметила, как привязалась к нему, и первым делом спрашивала вернувшегося в работы Ромку: «Как там мой рыжий?»…
Прошел март, радуя подснежниками, наступил апрель. И в один из дней Ольга будто очнулась. Подошла к пьяному, спящему Ромке и внаглую обшарила карманы. Набрав два рубля с копейками: «что ж, на билет до дома хватит и ладно». Когда она выходила из дома, следом увязался Босс, вцепился Ольге в левую штанину и давай тянуть обратно, к крыльцу, скулил, не пускал. А когда отпустил, разразился отчаянным, вперемешку с визгом, лаем …
Дома ничего не спросили, и так было понятно. А на другой день Ольга с матерью пошла в больницу: кресло, укол, чьи-то пальцы там, внизу… Пришла в себя только в палате, когда на живот положили лед. И никаких мыслей, ни плохих, ни хороших, ни-че-го. Одно слово – вакуум. Только причитания Маринкины из головы не выходили, маячили, мешали. И про то, что пустая она, и про «не дай Бог»…
Недели через две, немного оправившись от операции, Ольга, никому ничего не говоря, наведалась к Ромке – оставшиеся вещи забрать и попытаться объясниться. Ромка как раз с фермы пришел, чай пил с сухарями, когда колченогий Босс подбежал к двери, виляя хвостом.
— Здравствуй, Ром, – сказала Ольга. – Я за вещами, скоро поезд.
— Привет. Знаю, что скоро. Чаю налить? – Ромка бегло мазнул взглядом по хрупкой фигуре несостоявшейся жены и снова уткнулся в кружку. Ольга быстро собрала все свое, что попалось на глаза, и села за стол, напротив Ромки. Помолчали.
— Оль, а как там…- Ромка осторожно посмотрел на Ольгин живот. Та чуть вздрогнула от неожиданности вопроса, поджала губы:
— Я была в больнице, ставили девять недель. Теперь – нет. – Тихо ответила она. Потом добавила: — И, знаешь что, ты прости меня, я ведь тогда сдуру за тобой с поезда сошла, со зла, отомстить хотела тому, другому, а вышло – самой себе. Прости. И будь счастлив… С кем-нибудь. Пока. – Ольга встала, подошла к Ромке, поцеловала его в щеку и вышла. Ромка не пошевелился, только сказал глухо:
— Пока…
Постепенно жизнь у Ольги наладилась – и дома упрёки поубавились, и с работой утряслось (до Ромки она была в «свободном полёте», в поисках подходящего места), вроде грех жаловаться, всё как у всех. Правда порой сон один и тот же кошмарный снился, в котором горланила распьянущая Маринка: «Нашёл с кем связаться, мотня деревенская!.. А ты-то, ты-то, антилигенка, что застряла здесь, не ровня он тебе!.. Пустая я, слышишь, пуст-ая-а!!!.. А – ты?!..», и смеялась дразнящим смехом, смахивающим на воронье карканье… После этих-то снов и ходила Ольга притихшая, по вечерам прислушиваясь в своему нутру словно пытаясь понять, что там, как? А вдруг сон – к чему дурному?..
Но никакого ответа не находила.
Однажды уже по осени в тот же год Ольга по дороге на работу встретила знакомую – учились вместе на курсах машинописи, был такой «довесок» для старшеклассников, – обменялись приветами. Валя, так звали девушку, шла в церковь. Ольга про себя ахнула: Валюшка, девчонка, прошедшая, как сплетничали, мусоля пижонские сигаретки по дворовым углам девчонки, огонь и воду, и медные трубы на личном фронте и вдруг – в церковь? Ахнула, но виду не подала. А Валя, будто поняв её, поправила платок на голове и кротко произнесла:
— Да, смешно, наверное, но так получилось. Мне пора, Оленька, пойду я. – Валя виновато улыбнулась и пошла прочь.
После той встречи что-то перевернулось в Ольге, нет-нет, да и потянется к книжной полке, вытащит книги, стопками составит на стул и дальше ищет, ищет. А маму вроде неловко спросить, куда девался маленький темно-зелёного цвета сборник с крестом на обложке, — замучает вопросами, зачем? кому?.. Был же у мамы. Ну, не привиделся же!
По зиме Ольга впервые пришла в ближайшую церковь – окольными путями узнала, что для причастия лучше поспеть пораньше, к исповеди и что с утра нельзя есть. А одеться скромнее – в длинную юбку, и платок – голову накрыть — не забыть. День и вправду выдался каким-то особенным. Что в нём было особенного Ольга не смогла бы сказать, но ощущение лёгкости и приподнятости не оставляло её, даже спалось крепко, без снов. Но, оказавшись перед батюшкой один на один в тесной исповедальне, Ольга испугалась самой себя: как подумает о не рождённом ребенке, так слёзы подступают, не сдержать. Так толком и не исповедалась, священник, спасибо ему, не стал допытываться. Ольга тогда еле до конца отстояла, чтоб к кресту подойти; хотелось не плакать, — реветь белугой, но только чтоб никто не видел, не слышал…
И во второй раз, в той же церкви вышло не лучше, не легче.
Про отца Василия из Лавринской церкви, что стоит почти на задворках города, Ольга услышала случайно, в очереди в сберкассе. Две бабули рассуждали о нём вслух, но благодарно, почтительно. И Ольга решилась. Заранее, три воскресенья подряд она ездила в Лаврино. В первый раз Ольга и церкви-то не заметила – за густо посаженными деревьями, словно ограждённая от посторонних глаз, она возвышалась над обмельчавшей речкой. Увидеть её можно было лишь с другого берега, с пустыря…
***
Вокруг опять пробежал едва уловимый слухом ропот, сравнимый разве что с лёгким дуновением ветра, но Ольга почувствовала его и подняла глаза. Ноги и руки от долгого стояния затекли и Ольга, чуть переминаясь с ноги на ногу, посмотрела вокруг. Священник в окружении прихожан читал проповедь. В церкви стало значительно больше людей.
Тут всё смолкло, и отец Василий обратился к присутствующим:
— Кто исповедался, подойдите ко мне.
Ольге на миг показалось, что слова предназначались именно для неё, и поспешила подойти ближе. Отец Василий обведя всех строгим взглядом, достал из-под полы три маленьких книжки:
— Кто хочет такие же, поднимите руки, чтоб я видел!
Ольга вспомнила, как отец Василий спрашивал её об этом на исповеди и подняла руку, но тут же опустила. Повсюду слышалось просящее разноголосье: «И мне такую обещали… И мне…».
«Ну и пусть. И не надо…» — подумала Ольга, видя, как батюшка раздал книжки, а прихожане становятся друг за другом, теперь на причастие. Ольга тоже встала, украдкой посмотрев, как люди сложили на груди руки – каждый раз она путалась, правую на левую или наоборот, и терялась, а спросить стеснялась. Что за радость показаться перед кем-то совсем уж дремучей в своем незнании?..
Ей нравилась эта часть церковного таинства. Перед тем как пригубить «плоти и крови Христовой», Ольга назвалась, глотнула ложку церковного вина и поцеловала сосуд, перекрестившись. И в тот же миг встретилась взглядом с отцом Василием. Тот пристально посмотрел на Ольгу, незаметным движением вытащил из недр казавшейся безразмерной рясы еще одну книжку и протянул Ольге:
— Последняя. Читай. Все ответы и помощь – там.
Ольга взяла книгу в руки, прижала к груди и, проронив: «спасибо, батюшка», пошла к выходу. На улице она осмелилась – так не верилось! – осмотреть подарок. Именно подарок, как же иначе!.. Она вытащила его из-за пазухи – под лучами солнца ярко блеснул золотистый тисненый крест на темно-зеленом фоне обложки…
Псковская литературная среда. Поэзия. Татьяна Рыжова
Татьяна Рыжова
|
Я слов святых растрачивать не будуСвоей любовью докучать не стану Не стану о любви кричать повсюду, Но в чувствах к ней останусь безудержной – К грибным дождям над Псковщиной моею, Слова девицы ОльгиПо Пскову просто так порой брожу — И так стою, забыв про всё вокруг — Порой река неспешна и тиха – Уж слов таких почти не говорят, Промолвленные сотни лет назад, …А по мосту девчоночка спешит, ***То ли снег, то ль стихи над холмами кружат, Только здесь это чудо – слиянье стихий, Мне б причастья такого хотя бы глоток – Девочки на шареДевочки на шаре в классики играли, Девочки на шаре в «Барыню» играли: А ещё любили девочки на шаре Девочки на шаре Марика любили Белые квадраты, чёрные квадраты… Поэту, лежащему в комеБродит робко душа в коридорах слепящего света, А теперь ей решать: оставаться иль в путь отправляться… ***А я уже оплакала себя – Уже надела в мыслях на портрет — Не потому, что я спешу ТУДА – В большой игре вековОн Гамлета играл. Сидели люди в зале. – Быть иль не быть — куда Судьба укажет? — Быть иль не быть? — чуть с хрипотцой звучало Он Гамлета играл. Сидели люди в зале. – ***О Господи! Ты можешь всё, всесильный. О Господи! Ты можешь всё, я знаю: Что есть герои — но не паразиты, Быть может, смыслов всех не постигая, Послание природы людямЛюди к озеру едут, где птиц белых стая. Знай, дитя, знай и женщина, знай и мужчина, Ты послание это пойми по наитью – А над речкой стрекоз не увидишь ты скоро, Утки на МирожкеДеревьев ветви в небе синей краски И по его волшебному желанью По снежной круче — вверх, где шум и гомон. Ах, это чудо – утки на Мирожке! |
***Пёс был предан, а ты его предал Бросил где-то за мрачным оврагом. О, как важен сей миг обретенья Новый взгляд на происшествие с вожаком стаиАкелла промахнулся! Акелла промахнулся! Растерянная стая, глазам своим не веря, И стал кумир вчерашний вдруг неугоден стае. А он не промахнулся! А он не промахнулся! О, Париж…Ив Монтана чарующий голос звучал Наважденье моё: «О, Париж, О, Париж…» — Светлоокая ночь в Петербурге царит, Сонет о времениПока ты юн, то не пришла пора Но, если бег часов и дней презрев, О, время! Научи ценить, прошу, А коль союз со временем возник, ШекспируКогда с тобой в разладе целый мир О мудрый гений! Ты — на все века: Где королевство Датское — весь мир, Дай руку им, чтоб за неё держаться – О смуглой даме шекспировских сонетовКрасавицей по принятым мерилам И всё ж о ней учёные толкуют А сколько дам с молочным цветом кожи, Цвет кожи не причём, чтоб будоражить мир – Сонет о сожаленьяхВы слышите стенания в ночи, Осколками давно разбитых грёз, Но полноте! Зачем её пытать? – Иди вперёд, о прошлом не скорбя: Сонет о подиуме жизниНе примеряй чужую жизнь к себе: У каждого свой жизни гардероб. Чтоб без оглядки по земле шагать Жизнь – подиум. На нём толпятся все. Ослы при дворе
|
Литпортреты от Владимира Клевцова. Игорь Исаев
Владимир Клевцов
Литературные портреты
Игорь Исаев
Литературная судьба поэта Игоря Исаева с самого начала складывалась удачно. Стихи, как и положено, начал писать рано, потом были студенческие литературные кружки, литобъединение «Март» — и везде о нем говорили, везде они отличались от других уже зрелостью своих стихов.
Это конечно был не дореволюционный литературный Петербург и не послереволюционная Москва, а провинциальный Псков, но все же, все же… О нем продолжали говорить, кто с завистью, кто с восхищением. Хвалил начинающего еще Исаева и Александр Бологов.
Отличался Игорь от других и внешне. Это был достаточно крупный человек, большеголовый, с круглым, на первый взгляд даже немного плоским лицом, и чувствовалось в нем что-то восточное, древнее, половецкое. А сколько достоинства было в походке, в высоко поднятой и слегка откинутой голове, в выпяченной груди, и даже когда он спешил, все равно походка получалась неторопливо-степенной, важной, как у царственной особы, когда она сходит с трона.
Не знаю, к какой литературной школе он себя по молодости причислял – к футуристам, акмеистам, постмодернистам, декадентам, но в целом к тем, кто в свое время в числе других создавали Серебряный век русской поэзии. И чтобы как-то подчеркнуть эту свою духовную связь с теми поэтами, стихи свои подписывал на старый манер «Игорь Исаевъ» с твердым знаком на конце, и обижался, если при публикации в газетах и альманахах журналисты, редактора эту букву «ъ» изымали. И первая книга его имела соответствующее название – «Время кризиса, или Люди на подоконнике». Когда, помнится, я, посмеиваясь, указал на название Бологову, он отмахнулся:
— Это по молодости, это он дурачится. Все со временем перемелется, настоящий талант всегда найдет свою дорогу.
Но я продолжал еще некоторое время относится к Игорю иронично, и когда глядел на его крепкую фигуру, видел его постоянно бодрое, утверждающее настроение, вспоминал высказывание Льва Николаевича Толстого по поводу декадентов: «Да какие они декаденты, певцы печальных сумерек? Это здоровенные мужики, их бы всех в штрафные роты».
Не помню, когда мы с ним впервые познакомились. Возможно это произошло во время выступления в шестой псковской школе, где кроме нас, была еще поэтесса Ларина Федотова. Прочувственные стихи Ларины Викторовны, обычно пользующиеся в женской среде большой популярностью, но восьмиклассников впечатления не произвели. Потом я, путаясь в словах и сбиваясь, прочитал небольшой юмористический рассказ, но и тут школьники даже не улыбнулись.
Но вот поднялся Игорь Исаев, и как в этот момент он был артистичен! Он не остался за столом, а вышел к классу, к доске, давая себе простор, и начал даже не читать, а декламировать, выделяя каждое слово и строчку, окрашивая их в разные тона, цвета. Он рубяще поднимал голос, а потом понижал до шепота, и по звуку это напоминало то камнепад, то шелест трав. Не думаю, чтобы восьмиклассники вникли в смысл стихов, но само течение действовало на них завораживающе.
— Ты читаешь как Маяковский, — сказал я ему позже.
— А то, это мой любимый поэт.
И тогда я подумал, что он представляет себя Маяковским, не в смысле уровня поэзии, тут он, наверное, понимал разницу, а в громогласном поведении – словно бы стоит, заломив шапку, этакий великан и все дороги перед ним открыты, выбирай любую.
Или знакомство наше состоялось на другой литературной встрече в Новоржеве, куда мы поехали на два дня. Я тогда работал в «Псковской правде» и должен был, помимо выступления, собрать материал для очерка о ветеране войны.
Мы выступили. И поздним вечером Игорь отправился со мной к ветерану. Эта встреча запомнилась хорошо. Старому солдату было лет восемьдесят, войну он начал сержантом и уже на третий день ожесточенных боев в Брестской крепости, попал в плен и оказался в концлагере. Со временем в лагере образовались три подпольные группы, одна из которых, «Союз русских офицеров», поставила задачу восстания, и в состав которой, хотя и не был офицером, вошел герой моего будущего очерка. Возглавил группу плененный полковник Красной армии.
Восстание произошло уже в канун Победы, было почти мгновенным и кровавым. Охрану перебили, после чего полковник ввел строгую дисциплину – поставил вооруженную охрану по периметру лагеря и возле продовольственных складов, забаррикадировал входные ворота, создав из концлагеря боеспособную воинскую часть, благо что оружия хватало.
На следующий день к воротам на двух «джипах» подъехали во главе со своим капитаном американцы, которые, видимо, уже узнали об успешном восстании.
— Открывайте, — закричал капитан. – Мы пришли вас освободить.
— Пошел бы ты на со своим освобождением, — ответил через переводчика полковник. – Мы и без тебя освободились.
Ворота он так и не открыл. Открыл позже, когда пожаловал с полномочиями американский бригадный генерал.
Рассказ бывшего узника концлагеря поразил Игоря. Ночевали мы вдвоем в многоместном номере пустующей новоржевской гостиницы, и он тогда сказал:
— Интересная у вас, журналистов, работа, с кем только не встретишься. Может быть, со временем я и сам попробую перебраться в газету.
В тот поздний вечер Игорь вообще был очень разговорчив и деятелен. Не сиделось на месте, хотелось каких-то событий, и он все порывался идти гулять на улицу.
— Какая гулянка, скоро полночь, — отговаривал я его. – Тут тихие люди, уже два часа как все спят.
Узнал я и его биографию – коротенькую тогда, как гулькин нос. Родился в 1973 году в Пскове, в достаточно благополучной семье вузовского преподавателя. Закончил Псковский педагогический институт и теперь работал учителем в сельской школе соседнего Печорского района.
Вскоре его приняли в Союз писателей, и по возрасту он был самым молодым из псковичей, когда-либо становившимися профессиональным литератором. Относились у нас к нему тогда, да и позже, как относятся в семье к проказливому младшему ребенку – и поругивают порой без злости, когда надо, за некоторые проказы, но и любят больше других.
Видеться после этого, хотя и накоротке, мы стали чаще – в основном на собраниях, где он по молодости исполнял роль секретаря и вел протоколы. Но и это довольно нудное занятие ему поначалу нравилось – давало возможность быть в центре писательских дел.
И уже совсем весомо было его назначение одним из редакторов альманаха «Скобари». Теперь он публикуется в газетах и журналах Москвы, Петербурга, Красноярска. Кроме того, постоянный участник поэтических фестивалей «Каблуковская радуга» под Тверью, куда съезжаются поэты со всей страны, становится одним из дипломантов фестиваля. Знакомится там с какой-то девушкой, поэтессой, и как-то при встрече туманно говорит мне, что у него с ней все серьезно и он собирается жениться. Женитьбы, правда, не вышло.
Примерно с этого времени, с 2007 года, у нас установились почти приятельские отношения. Называть он меня стал по отчеству – Васильевич. По имени, как раньше, вроде бы уже неудобно. По имени-отчеству – просто смешно, да и рано. А Васильевич как раз, и как бы выделяло меня среди других писателей. Стукнуло ему уже тридцать четыре года, для поэта возраст самого расцвета.
Я тогда числился в «Псковской правде» кем-то вроде литконсультанта. Писал иногда для заработка статьи, но основной заботой была ежемесячная подготовка выпуска литературной полосы «У лукоморья».
Стихов в Псковской области пишут много, прозу меньше, да и проза в основном монументальная, не вмещающаяся в газетную полосу. Александр Бологов попросил как-то опубликовать его рассказ с продолжением в двадцать пять страниц, и я представил как это будет выглядеть, как станут печатать его из месяца в месяц небольшими отрывками, так что читатель скоро забудет, с чего рассказ и начался.
Прозы не было и помогли справиться с ее нехваткой Вита Пшеничная и Игорь Исаев. Поэты, они стали писать небольшую по объему хорошую прозу, а Игорь еще и эпиграммы на псковских поэтов. Юмористический и сатирический дар его проявились здесь сполна. Сочинил он примерно десятка полтора эпиграмм, некоторые были настолько удачные, что могли бы сравниться с лучшими отечественными образцами этого жанра. И остается только жалеть, что написал так мало, иначе можно было бы собрать небольшую книжицу, востребованную и через десятилетия.
Года три так и держались втроем – на собраниях, юбилеях, презентациях, даже за стол садились рядом, угощая друг друга, а после долго гуляли по городу.
Закончив учительствовать в Печорской сельской школе, Игорь работал в Пскове и работа эта носила какой-то случайный характер. Одно время, по рекомендации Александра Бологова, числился в библиотеке для слабовидящих, потом в какой-то газете. Что это за газета, я так и не понял, он говорил о ней невразумительно, словно стеснялся.
Денег не было. Однажды мы вместе вышли из областной библиотеки, где брали книги, Игорь набрал целую стопку и, оказавшись на улице, вздохнул:
— Сюда тащился почти час по жаре, теперь обратно час. Денег на автобус нет. Я теперь почти всегда хожу пешком.
Но это оказалось минутной слабостью. Когда я наскреб из кармана мелочь, отказался взять, проявив горделивую независимость:
— Это ерунда. Все равно сегодня надо будет где-то денег искать, хотя бы на сигареты.
В последнее десятилетие, мне кажется, что-то надломилось в нем. Он по-прежнему шутил с нами в «курилке» Союза писателей, много говорил о себе, балагурил, но за всем этим уже виделся человек одинокий и неприкаянный, а все шутки, вся бодрость, готовность сделать, написать что-нибудь такое, важное, рассчитано лишь «на публику».
Писал ли он? Наверное писал, но мало, от случая к случаю, да и печататься стало негде. Литературная полоса «У лукоморья» со страниц газеты исчезла. Альманах «Скобари» после отъезда директора типографии С.А. Биговчего в Москву больше не выходил.
Теперь он снова работал учителем – место нашлось в Карамышевской школе, куда надо было ездить за 25 километров. На какое-то время в нем вспыхнул интерес к новой жизни, и он снова стал похож на молодого Игоря Исаева, с его уверенностью в себя, в свое предназначение, словно бы по-прежнему стоял на пороге жизни и с надеждой смотрел в будущее.
При встрече он теперь говорил только о школе, о своих учениках, какие они умные и послушные, какие планы у него на них, что он собирается создать литературный кружок, краеведческий. Но, вспыхнув, интерес быстро угас.
Положение его усугубилось со смертью родителей и получилось так, что ему пришлось перебраться из родительского дома в коммунальную квартиру на улице Стахановской. Я никогда не был у него, но двухэтажный дом свой, построенный в середине пятидесятых годов, он однажды показал. И я был изумлен. Мое детство и юность прошли поблизости от этих мест и дом мы все хорошо знали. Мы называли его «цыганским». Там жила цыганская семья, к которой в праздничные дни собирались многочисленные соплеменники, и тогда шум и веселье стояли по всей округе, как в настоящем таборе.
Сейчас дом был капитально отремонтирован, он принял тихий и ухоженный вид, но все же, когда я увидел, где Игорь живет, это представление о его одиночестве и неприкаянности невольно только усилилось.
Последний раз мы встретились в феврале 2020 года. Погода была сырой, с дождем и мокрым снегом. Я ждал автобус на остановке, а он проходил мимо.
Шел он торопливо прихрамывая, со страдальческим лицом, держался деревянно, с наклоном вперед, как человек, готовый упасть. Одет был небрежно, какие-то боты, месившие грязь, полузастегнутую куртку, без шапки, в волосах таял снег.
— Болею, — сообщил он. – Болит нога, спина, двигаюсь через силу. Ладно, давай, я спешу.
Куда он шел, куда спешил в воскресный день, не знаю. Через несколько месяцев его не стало.
Псковская литературная среда. Проза. Владимир Клевцов
Владимир Клевцов
|
Матушка-берёза
(рассказ)
Она росла на самом верху, обхватив холмик корнями, как земной шар. Может, для неё он и был всем земным шаром и уж точно – её домом, её родиной.
Птица или ветер однажды осенью занесли на это место берёзовое семечко. Нужно было великое везение, чтобы оно не попало на камни, не зацепилось за траву, а угнездилось в земляной ямке. Зиму семечко пролежало под снегом и, когда снег сошел, продолжало безвольно лежать в ямке, отдыхая от долгого сна и чувствуя лишь влагу земли и тепло солнышка.
Снова счастливо перепадали теплые дожди, грело солнце, земля дышала паром, и семечко зашевелилось. Удобнее переворачиваясь с боку на бок, оно наконец пустило робкий, почти невидимый росток корня — так купальщик, вытянув ногу, пробует воду в реке. Корешок темнел, крепчал, проникая в бесконечную глубину земли, а с другого края к не менее бесконечному свету тянулся еще не отличимый от обычной травы стебель. С тех пор мир для нее разделился на темную, земную сторону и светлую, солнечную, и чем сильнее, давая отводы, разрастались корни, не позволяя холмику размыться в весенних потоках, тем выше взлетал берёзовый ствол и шире распрямлялись ветви.
Пришел срок, и берёза стала взрослым, гибким деревом. Весенний снег сходил с её холмика первым. В низине и лесной чащобе он еще ноздревато лежал потемневшими пятнами, сочась талой водой, а на холмике уже вовсю припекало, и она чувствовала корнями, как оживают в земле личинки жуков и роют тоннели червяки. Вокруг неё выстреливали стеблями подснежники и раскрывали навстречу солнцу свои синие бархатистые глаза.
У неё первой в округе появлялась листва. Другие деревья еще стояли окутанные фиолетовой дымкой, а на берёзе лопались почки. Понуро висевшие было ветви за один теплый день озеленялись мелкой листвой, к которой, привлеченные запахом, липли мошки, и берёза с этого дня начинала шуметь на ветру, отправляясь под парусами в долгое летнее плавание.
Деревья в лесу хорошо знают друг друга. Вынужденные жить в неподвижности, они чувствуют соседа, особенно если сосед одного семейства и тем более от одного семени. Под холмиком уже раскинулась роща берёз: маленьких, побольше и совсем взрослых, и все они были от её семени. Плотно прижатые телами, они росли вверх, стараясь одна перед другой побыстрее дотянуться до солнечного света; нижние ветки за ненадобностью отсыхали, оставляя узловатые отметины на коре, а стволы, высокие и тонкие, зеленели только верхушками.
Ей не надо было торопиться, она росла как ввысь, так и в ширинуветвями, которые отсыхали неохотно, и тень от её листвы, как шатром, покрывала всю небольшую вершину холмика. Она была одинока, не зная соседей, даже движущиеся существа — люди и животные — не навещали её. Ранней весной по снежному насту еще прибегали зайцы и, встав на задние лапы, кормились кончиками нижних ветвей. Летом появлялись волки, чтобы осмотреть окрестности. Однажды поднялся медведь, долго стоял, внюхиваясь в дым далекого пожарища, недовольно ворча, затем принялся нервно точить о её кору когти.
Люди появились, когда шла война. Она ничего не знала о войне, и представления о ней были связаны только с грохотом и взрывами, от которых сильно дрожала земля, и дрожь передавалась корням. Земля, такая прочная и незыблемая, казалось, была готова встать на дыбы и скинуть её вниз.
Люди были солдатами. Они пришли однажды после особенно сильного грохота и отрыли внизу по обеим от неё сторонам окопы.
Вскоре из полевой кухни поднялся дымок, и по берёзовой роще вместе с дымом поплыл запах сытного кулеша. Вечером к ней поднялся пожилой солдат, сержант-снайпер. Сначала он, как волки и медведь, осматривал с высоты окрестности, потом обратил внимание и на неё. И тут случилось то, чего с ней никогда не случалось. Он вдруг обнял её за ствол и погладил по коре шершавой ладонью, шепча ласковые слова:
— Матушка-берёза, страшно небось? Подожди немного, скоро станет тихо. Я тебя сразу приметил, как пришли. У нас дома во дворе такая же берёза стоит, я её с детства помню. А ты не бойся, я с тобой рядом.
Она не понимала слов, но общий доброжелательный тон ей был ясен. И этот тон, и это движение по стволу шершавой ладони были приятны, и она вся, от начала ствола до верхних веток и последнего листа, отзываясь на ласку, невидимо затрепетала.
В следующий раз он пришел под утро, когда в небе бледнели гаснущие звезды, осторожно забрался на берёзу и сел на сук посреди ствола. Но и теперь, перед тем как подняться, снова погладил её по коре и ласково сказал: «Матушка-берёза, не бойся, я рядом». Он сидел, обхватив ствол одной рукой, а другой придерживал на коленях винтовку. Когда рассвело и солнце ярко залило землю лучами и пели, перепархивая в её ветвях, птицы, он сделал три негромких выстрела.
Потом быстро, едва касаясь ветвей, спустился и, топоча, бросился вниз с холма.
На следующую ночь она снова ждала его. Он был не из её семейства и не от её семени, он двигался и топтал землю, но берёзе представлялось, что он свой, как берёзы внизу под холмом, как земля у корней и солнце в вышине, и что её и его вырастила и напоила соками стволы одна и та же земля и согрело одно солнце.
Приходил он и во вторую ночь, и в третью, неслышно сидел до рассвета, стрелял и уходил. Но всякий раз не забывал прикоснуться ладонью и прошептать: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой».
После его выстрелов, доставлявших противнику большие неприятности, на той стороне начинался суматошный, беспорядочный шум, прилетало и разрывалось перед окопами несколько мин. Стрелял он и на четвертый день, но не спустился, как обычно, а, вскрикнув – она стволом ощутила, как по его телу прошла судорога, — и задевая её ветки, упал. Следом, запаздывая, со звоном скатилась винтовка.
Она чувствовала верхними корнями тяжесть его тела и надеялась, что он встанет и скажет ей ласковые слова. Но он не поднялся, зато пришли другие люди и унесли его. В сумерках они вернулись и взялись копать на холмике яму. Она встревожилась, что её зачем-то хотят вырыть и сбросить вниз. Но люди только положили что-то в яму, завалили землей и долго говорили, и в звуках их речи она улавливала горечь, печаль, обиду и нетерпеливую злость. Но эта злость не была направлена против неё.
С того дня солдат больше не приходил. А потом, с торжествующей и нетерпеливой злостью прокричав «ура», исчезли и другие солдаты.
На той стороне, где заходит солнце, раздался далекий грохот и взрывы, но они почти не достигали корней и мало тревожили её. Затем и этот грохот пропал, и наступила, как предсказывал солдат, тишина.
Ближе к зиме берёза засыпала, а когда просыпалась весной, когда по жилкам ствола, раздувая его, как бока бочки, бежал и струился сок, она начинала как бы жить заново, и мир для неё был внове. Внове была теплая земля, дожди, свет солнца и просторы, безбрежность которых она чувствовала разросшимися ветвями. Но когда это приходило, она вспоминала, что все уже было много раз, просто повторяется. И в древесной памяти возникали смутные воспоминания о солдате — двигавшемся и топтавшем землю, — и застарелая тоска по ласке волновала её.
Поднимались на холмик зайцы, волки и медведь, по-прежнему точивший когти, не причиняя, впрочем, затвердевшей коре большого вреда. Но солдата не было. Каждое лето она вспоминала о нем, пока вдруг неосознанно ощутила, что солдат не ушел тогда вместе с другими в сторону, где заходит солнце, а остался рядом с ней. Он и сейчас лежит среди её корней и оттуда, из глубины и мрака, продолжает шептать, просто она не слышит: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой». И благодарность охватила её, и вся она, от корней до верхушки, хотя ветра не было, вновь затрепетала листьями, что-то бессвязно и радостно бормоча на своем древесном языке…
Прошло тридцать лет после войны, а берёза была жива. С одной стороны она начала понемногу сохнуть, зато другая, обращенная к солдату, густо зазеленела и в ветреный день шумит, полощется ветвями над размытым, почти стершимся бугорком земли.
Она давно стала приметным местом, и теперь местные жители так объясняют прохожим дорогу:
— Как добраться до Шемякине? Да очень просто. Доходишь до Берёзы и сворачиваешь по тропинке налево.
Покупая билет в автобусной кассе, ягодники говорят: «Нам два билета до Берёзы, пожалуйста». И кассирша знает, где эта Берёза и сколько надо взять с пассажиров денег.
От берёзы ведут две дороги — одна налево в Шемякино, а другая все вниз и вниз к болоту. И когда ягодники выходят к вечеру из болота, усталые, измученные, нагруженные корзинами с клюквой, первой их встречает на холмике берёза. Осенние листья полыхают, как костер, и она ласково и бессвязно бормочет им что-то на своем древесном языке.
Наездник
(рассказ)
Бывшему мастеру-наезднику, пенсионеру Ивану Антоновичу Рябову, живущему в деревянном домике поблизости от ипподрома, заехал по пути на юг с женой и сыном племянник Георгий, которого он, понимая свою старческую ненужность, не надеялся увидеть. Подростком племянник часто гостил у дяди, но вот уже лет десять как не был.
За столом, ошеломленный важностью события, Иван Антонович говорил не останавливаясь. Он был счастлив, ему хотелось, чтобы все были счастливы, и не замечал, как смущен его болтовней племянник, как сердится, накрывая стол, супруга. Своих детей у Рябовых не было, и ее возмущало, что муж называет мальчика внуком, а жену племянника Светлану дочкой. Когда она поставила на стол к селедке тарелку вареной картошки в мундирах, сидевший на коленях у матери мальчик сказал:
— Это лошадиные какашки.
— Так нельзя говорить, Вадик, — ласково укорила ребенка Светлана, а племянник смутился еще больше, теперь за сына, сказавшего за столом нехорошее слово.
— Внучок, — тут же радостно откликнулся Иван Антонович. — Это не какашки, а картошечка, первейшая еда после хлеба и мяса.
Было воскресенье, беговой день, и Ивана Антоновича это тоже радовало, потому что там, на ипподроме, он развернется. Он покажет гостям, на что способен старик. Жалко, конечно, что он уже не ездит, но дай такую возможность, не будет ему на дорожке равных, не подросла еще молодая смена.
— Как только покушаем – сразу на бега, — продолжал он. – Сегодня разыгрывается Большой четырехлетний приз, дерби по-ихнему. Будет сеча, будут гром и молния на весь белый свет.
— Это по какому «ихнему»? — подала голос жена племянника Светлана, молодая крупная женщина с ярко-белыми, точно неживыми волосами. Она почти не поднимала головы, занятая ребенком, но, оказывается, прислушивалась к разговору.
— По-ихнему — это по-английски. А по-нашему — Большой четырехлетний, до революции он еще назывался Большим Императорским.
Рука крепка, лошадки наши быстры, — неожиданно пропел он на мотив танкистского марша.
На него удивленно посмотрели, а Иван Антонович так сморщил лицо, что было не ясно, смеется он или хочет заплакать. Решили, что все-таки смеется.
— Георгий, у тебя деньги есть? Знаю, что есть, на юг едешь. А теперь поедешь богатым, — и продолжал, обращаясь к одной Светлане, человеку, в ипподромных делах несведущему: — Бежит Гепард, он фаворит, все будут ставить на него в паре с Красной Гвоздикой. Но дело в том, что Гепард разладился, в смысле, что не на ходу. Никто не знает, а я знаю, видел на тренировке. Зарядим десять билетов, но не на Гепарда, а на Паприкаша с Красной Гвоздикой. Выдача будет один к двадцати. Поставишь, к примеру, сто рублей — получишь две тысячи.
— А если ваш Паприкаш не победит? — Светлана теперь заинтересованно смотрела на старика. — Если проиграет?
— Риск, конечно, есть. Но я-то на что?
Окна были распахнуты в сад, и там на ветвях тесно белели еще не созревшие яблоки. Ясно слышалось, как перед каждым заездом звонит на ипподроме колокол, и Рябову казалось, что это нетерпеливо стучат ему в дверь, требуя на выход, и он ерзал на стуле.
Наконец выбрались на улицу. Деревья почти не спасали от солнца, подобрали тени, лежавшие на земле чернильными пятнами. Георгий с семьей шли неторопливо, Иван Антонович то и дело забегал вперед и, останавливаясь, ждал, не отрывая взгляда от белых волос Светланы, под солнцем похожих на блестящую жесть. Вскоре ему предстояло перекрывать крышу, и его давно мучил вопрос, чем крыть — шифером или жестью. Теперь ясно, что надо жестью, крыша будет выглядеть очень красиво, освещая, как прожектором, всю округу.
На ипподроме он снова не мог успокоиться. Посадив родственников на трибуну, сбегал в кассу за программкой бегов. По дорожке, запряженные в качалки, проезжали лошади из разных заездов. Зрители и игроки в тотализатор издали уважительно, даже заискивающе здоровались с Иваном Антоновичем, словно надеясь, что только одно его присутствие принесет им удачу.
— Наш заезд седьмой, — почему-то шепотом сказал Рябов, разворачивая программку. — Вот они, голуби ласковые: Гурзуф, Гепард, Копанка, Паприкаш, Опал, Красная Гвоздика.
— А какие наши? — Светлана подсела к Ивану Антоновичу вплотную.
— Паприкаш и Гвоздика, четвертый и шестой номера. Стартуют полем, это не очень хорошо, но терпимо.
Жена племянника склонила над программкой голову, и Рябов снова подумал, что, если покрыть крышу жестью, она не только будет сверкать прожектором, но, возможно, еще и пахнуть духами.
Неожиданно он толкнул Светлану в бок:
— Смотрите, вот Паприкаш. И Гвоздика. Спущусь-ка я вниз.
— Дедушка, я с тобой, — попросил мальчик Вадик, который уже понял, что Иван Антонович человек здесь важный и ему лучше держаться рядом.
— Внучок. — Рябов быстро-быстро заморгал, лицо его опять сморщилось в непонятную гримасу, и по завлажневшим глазам Георгий со Светланой поняли, что на этот раз старик готов заплакать. — Внучок, голубь ласковый. Да я ради тебя. Да я ведь… Пошли с дедушкой, пошли.
У изгороди, отделявшей беговую дорожку от зрителей, они остановились.
— Ерофеич! — закричал Рябов ехавшему на Паприкаше наезднику.
— Держи хвост трубой, не подведи, Ерофеич! — Он знал, что перед призом с наездником разговаривать нельзя, но удержаться не мог.
А бега все продолжались и продолжались. Прошли пятый и шестой заезды. Светлана вскакивала, прижимала ладони к щекам, лицо ее раскраснелось, волосы растрепались; она то и дело хватала старика Рябова за руку, а он, не менее взволнованный, толкал ее, как лошадь, локтем в бок. Начинался седьмой заезд…
— Как бы фальстарта не было, — озабоченно сказал Иван Антонович.
— А то лошадки перегорят. У нас, к примеру, был случай. Один наездник, назовем его Петров, выпоил свой лошади перед самым призом чекушку водки, ну, вроде допинга. А Ерофеич откуда-то узнал и давай на старте фальшивить — то вперед вырвется, то отстанет. Крутились раз пять, пока не стартовали, а лошадь Петрова к тому времени — хмель-то выветрился — и выдохлась, перегорела, пришла последней за флагом.
— Разве такое возможно? — Светлана смотрела на Рябова, как на знатока, с восхищением.
-У нас все возможно…
Тем временем из застекленной, маленькой, похожей на голубятню судейской вышки высунулась рука и позвонила в колокол, сначала часто-часто, требуя внимания, а потом весомо ударила три раза, призывая наездников на старт. Оттуда, с высоты, четырем судьям было видно, как крутанулись, разбираясь по номерам, лошади, как неровной шеренгой побежали все быстрее и быстрее к кафедре стартера, невысокого мужчины с поднятым флажком. Опустился флажок, та же рука ударила в колокол, заезд начался, и вскоре все шесть лошадей вошли в поворот.
— Первая четверть пройдена за тридцать три секундуы! – торопливо крикнул один из судей, щелкая секундомером. — Идут в две двенадцать. Лошади приближались к трибунам, топот копыт стал слышнее, хорошо были видны лошадиные головы и сидящие сзади в качалках наездники с поднятыми хлыстами. Еще никто не вырвался вперед, никто не отстал, но тут одна из лошадей резко закинулась в сторону.
— Гепард сбоит, — крикнул уже другой судья, вслух считая число сбоев. -Два, три, четыре… Проскачки нет, по-о-ошел!
А сбившийся с рыси на галоп Гепард, одернутый наездником вожжами, на мгновение отстал и, злобный в беге, с завернутой набок головой, с оскаленной мордой и словно напоказ выставленными зубами в окровавленной пене, снова бросился догонять основную группу.
Судьи нервничали, картина заезда теперь менялась каждую секунду, за всем надо уследить, и они кидались от окошка к окошку, так громко стуча по полу ногами, словно были подкованы. Сейчас впереди Опал, но его достают Паприкаш и Красная Гвоздика. Но вот и Гвоздика сбоит и отстает… И все резвее и резвее бежит Гепард.
— Вторая четверть — в тридцать одну секунду, — торжествовал судья с секундомером. — Идут в две ноль четыре. Это почти рекорд!
— Подожди с рекордом, — осторожничал главный судья, веселый полный человек с приставленным к глазам биноклем.
Из нового поворота Гепард вышел уже первым. Его наездник сидел в качалке почти без движения, как замерзший. Он не кричал ободряюще, не поднимал вожжи, не бил хлыстом по крупу, его поведение, наверное, было непонятно и самой лошади. В шлеме, в больших мотоциклетных очках на отрешенном лице, наездник очень походил на какое-то инопланетное существо и, казалось, гнал жеребца вперед одним своим пугающим видом. Лошади промчались мимо конюшен, откуда минуту назад стартовали, и все, кто смотрел на них с трибун, видели, что бегут они не плотной группой, а вытянулись в цепочку.
А судья с секундомером снова ликовал. Не в силах справиться с волнением, он схватил микрофон и объявил на весь ипподром:
— Третья четверть снова пройдена в тридцать одну секунду. Впереди вороной жеребец Гепард, вторая — темно-серая кобыла Копанка, следом Гурзуф и Опал.
Паприкаша и Красной Гвоздики впереди не было. Но еще до того как объявили результаты третьей четверти, Иван Антонович понял, что это все, это проигрыш. Когда в начале заезда Гепард засбоил и казалось, уже не сможет нагнать упущенное время, он порадовался своей проницательности. Но это было минутное торжество. Сейчас он видел, как мощно, без устали рвался вперед Гепард, как распластался над землей, почти не касаясь ее ногами, и в этом всепоглощающем бегедля него уже не было преград.
Ударил колокол, заезд окончился, и суетившийся весь день Рябов устало закрыл глаза. Но самое страшное было впереди. Что теперь скажет племянник, как посмотрит Светлана, так верившая ему?
Но ему ничего не сказали. Домой возвращались еще медленнее.
Вадик все время убегал, и внимание родителей было обращено только на него.
— Вадик, вернись, Вадик, подожди, — окликали они мальчика.
Иван Антонович брел сзади, как привязанный, не человек брел, а сплошной красный сгусток стыда. Когда они шли мимо ипподрома, за решеткой ограды пасся рабочий мерин Мишка, потом он поднял хвост, и на землю посыпались дымящиеся култышки. Стоявший рядом Вадик радостно закричал:
-Дедушка, смотри, картошечка падает!
Племянник, почти весь день молчавший и стеснявшийся дядю, придя домой и вспомнив, что скоро уезжать, приободрился, досада его прошла. Вместе в женой и сыном он отправился в спальню, чтобы отдохнуть перед дорогой и начать собираться. Посмотрев на племянника, понемногу успокоился и старик Рябов.
На вокзал поехали на такси. Вечерело. Из-за косых лучей солнца, бьющих сквозь деревья, в воздухе висел золотистый туман. Иван Антонович обрел уверенность окончательно, забрался на переднее сиденье рядом с шофером, чтобы указывать дорогу.
— Без вас знаю, куда ехать, — огрызнулся таксист.
— Голубь ласковый, тут кратче будет.
На улицах уже лежали тени от столбов и деревьев, и казалось, что по крыше машины мягко бьют палками. Таксист ехал неторопливо, останавливался у светофоров.
— Если так вожжи натягивать перед каждым столбом, приза тебе не видать, — насмешливо заявил Иван Антонович, привыкший, как наездник, выражаться по-своему. — Всю жизнь будешь приходить на финиш за флагом.
Таксист ничего не понял из сказанного, но догадался, что его осуждают за медленную езду.
— Не боись, папаша, — недружелюбно покосился он на старика, — приедем вовремя и со всеми твоими флагами.
На вокзале долго прощались. Георгий со Светланой обещали заехать на обратном пути, но мыслями своими были уже по другую от старика сторону, где-то в дороге к теплому Черному морю. И Рябов, слушая, улыбался, понимая, что никогда они не приедут. Мальчик Вадик держал его за руку и был еще как бы на его стороне. Но когда его забрали, чтобы идти в вагон и он снизу так ласково и доверчиво взглянул на Рябова, что у него в третий раз за день сморщилось лицо и по щекам побежали слезы.
— Внучок, голубь ласковый, — шептал он и махал на прощание рукой.
Хотелось Ивану Антоновичу тихонько поплакать и дома, мешала лишь супруга, возившаяся по хозяйству. Он дождался ночи, лег в кровать, но вместо слез и жалости к себе в голову полезли другие мысли.
Представилось, как мчится в ночи поезд, где едут племянник с семьей, как радостно гудит этот поезд, вырвавшись из города на простор, тревожа леса грохотом колес, скользя по деревьям светом из окон, — огромное, огнедышащее чудовище, и когда промчится дальше и стихнет шум, еще долго певуче будут звенеть ему вслед рельсы. Но машинист, конечно, не даст поезду хода, натягивает вожжи, тормозит у каждого столба, и ему, как и шоферу такси, никогда не выиграть приз.
А потом вспомнилось, как он ездил сам, сколько традиционных призов выиграл за сорок лет. Сколько кубков получил, сколько грамот, сколько раз после выигрыша к уздечке его лошадям прикрепляли бант с красной лентой, и, пока он проезжал круг почета, ленточки вились на ветру, радуя глаз, наполняя сердце торжеством, В спальню, грузно ступая, пришла супруга, легла на кровать у противоположной стены и сразу устало затихла, заснула. Рябов не обратил на нее внимания. «А ведь если посмотреть, я прожил хорошую жизнь, — взволнованно подумал он. — Мастера-наездника достиг, дай Бог каждому». И тихонько счастливо смеялся, тревожа супругу. Только одно было нехорошо: никому сейчас его особенная, важная жизнь не интересна — ни супруге, ни молодым наездникам, ни племяннику Георгию, а это особенно обидно, потому что племянник родная кровь, у них одна фамилия. И вскоре его часть фамилии бесследно развеется в воздухе, рассеется над беговой дорожкой, не оставив следа.
В ту ночь Иван Антонович так и не заснул. Поднялась непогода, за окном шумел ветер, мотая тяжелые ветви яблонь. В свете уличного фонаря вся комната наполнилась мелькающими тенями, и Рябову казалось, что он на своей кровати-челне куда-то плывет и плывет среди бушующих волн.
Псковская литературная среда. Поэзия. Юрий Иванов-Скобарь
В маеА ночи – заметно короче. Я мимо пройду, не узнаю, * * *Я подвержен обычным порокам: К смерти я отношусь не серьёзно, Мне простят православные предки Я ведь тоже искал Беловодье Под звездой, под судьбой или богом Но когда надоест изученье * * *Всё громче мёртвых голоса, Метафора…Колодец и дом полусгнивший, ЛожьКак бог после акта творенья Я утром жене налажу А я в ожидании ада СтарикОн знает, упрямый старик, Готовит последний парад: И с накипью стружек верстак, Он верит, упрямый старик, И жёстко он ставит костыль, ПохороныВпрягли кобылу: «Н-н-но, родная!»,- |
ПастьбаСапог, плаща и шапки груда – Добрый ангелОн был поэт, он видел небо, Он жене, как прекрасной Даме. Лишь один только в небе ангел есть такой, мол, он Вами отмечен, Получив в небесах отмашку – Полицейские сводки чётки: В общем так (не хотите, не верьте), Женщина с характеромТы не паинька, ты – мятеж, Ты не пляжей дитя – баррикад, Ты бросаешь героя под танк Для него ты – тайфун в судьбе, Из-под танка герой ползёт, СадЮле Бывали поляки, ходила литва, Крушили меня и тюрьмой и сумой, Я редко влюблялся и честно любил, Но если родная и верит, и ждёт, …Опустится небо, накроет земля, Полночьнежданный стук в дверь Деревенская дорогазима |
Псковская литературная среда. Проза. Валентина Алексеева
|
Валентина Алексеева
|
ЖЕНЩИНА ИЗ ПЛЕМЕНИ ДЕЛАВАРОВ
(рассказ)
Сестре моей Елене Александровне
посвящается
Вы хрен на терке тёрли? А на мясорубке? Или хотя бы в современном кухонном комбайне, закрытом? Все равно, когда переваливаешь получившуюся массу в кастрюлю, надо делать это как можно быстрее, тут же закрывать крышкой и при этом задерживать дыханье, иначе рискуешь получить ожог верхних дыхательных путей. Опытные люди занимаются этой процедурой на даче, на открытом воздухе. На худой конец, на балконе, не застекленном. А то еще на мясорубку полиэтиленовый мешок надевают. Идеальный вариант – противогаз. Только где его взять-то? Я только раз и попробовала сделать эту домашнюю заготовку. С тех пор предпочитаю покупать хрен в магазине, в маленьких баночках. Да и сколько того хрена и надо-то?
К чему этот разговор про хрен? А к тому, что тереть хрен на терке – это детская забава по сравнению с приготовлением 10%-ого раствора хлорной извести.
В первую же неделю службы своей в должности старшей медсестры поликлиники Верочка с этим процессом и столкнулась. Вообще-то приготовление 10%-ого раствора хлорки не входило в ее обязанности. Это была задача сестры-хозяйки. Но Таня, однажды взявшаяся за это дело, чуть не умерла (во всяком случае, она так утверждала, и это вполне походило на правду). Верочка Таню очень уважала, так как та много читала. А Верочка с детства предпочитала дружить с людьми умнее себя, чтобы самой от них набраться уму-разуму. А Таня!… О, Таня читала Фолкнера. Если б ни Таня, Верочка и знать бы не знала, что таковой существует. Таня читала Драйзера, Уайльда, не говоря уж про наших родимых Толстых, Чехове и Достоевском. Таня мечтала прочесть «Красное колесо», так как всё остальное (или почти всё) Солженицынское у нее было позади. Верочка же с трудом одолела только «Архипелаг ГУЛАГ». Не потому, что такая уж дремучая, а потому, что в этом «Архипелаге» слишком всё страшно и не романтично. Сама она тоже много читала, особенно в детстве (на том с Таней и сошлись). Но ей нравились «Три мушкетера», «Всадник без головы» и особенно про индейцев. Прерии, вигвамы, мустанги. Благородные, честные, отважные, стойкие, верные индейцы. «Ни один мускул не дрогнул на его лице». Племя делаваров. Она сама словно существовала в тех прериях и вигвамах.
С Таней они подружились еще когда Верочка была медсестрой врачебного кабинета. Они были одного примерно возраста. И даже дети их были ровесниками. Таня сидела в своей маленькой кладовочке за столиком, отгороженным стеллажами с казенными простынями и халатами. И читала. Верочка предупреждала подругу, если шла какая-нибудь проверка.
И вот вдруг Верочка оказалась начальницей над своей умной подругой. Она сразу решила, что будет делать вид, что знать не знает о ее нарушении трудовой дисциплины. Дружба дороже. Однако же маточный раствор хлорки заканчивался, а Таня словно и не знала об этом. Верочка как бы между прочим сообщила, что раствор заканчивается. «Да?», — спросила Таня. И всё. Развести хлорку могли и санитарки, но отдать им распоряжение полагалось опять-таки сестре-хозяйке, так как санитарки были в ее непосредственном подчинении.
И что было делать? Верочка решилась сама попросить санитарок. Самая молодая из них, Зинка (а все равно лет на десять старше Верочки), курила на крыльце. Она сразу поняла, в чем дело, и даже не дослушав начальницу, отрезала: «Тебе надо – ты и делай». Верочка в растерянности онемела. Зинка, как ни в чем не бывало, спокойно докурила свою сигарету. С высоты крыльца сощелкнула окурок в клумбу и удалилась, напевая.
Верочка расстроилась окончательно. Однако с детских лет она привыкла всё делать основательно и добросовестно. Недаром и в школе, и в медучилище она была бессменной старостой. Пришлось искать других санитарок. Но они все куда-то исчезли. В ту пору еще не было мобильных телефонов, потому поиски кого бы то ни было превращались в проблему.
Короче говоря, проще было самой сделать этот раствор.
В полуподвале, в специальной каптёрке хранилась сухая хлорка, стоял бак с палкой, ведро. Кран с раковиной. Все предельно просто 10 % — это 1 килограмм хлорки на ведро воды. Хорошо, что хлорка была расфасована в килограммовые мешки. Не надо ничего взвешивать. Верочка, как человек добросовестный, прочла маркировку на мешке и обнаружила, что хлорка просрочена. Да не на день, не на месяц, а на целых четыре месяца. И что делать? Спросить у Тани? Ладно, это ж не для внутривенных инъекций, а всего-то для мытья полов. Авось и так сойдет. Она надорвала пакет и бухнула хлорку в бак…
О!!!
Она вылетела из каптерки, захлопнув дверь. Кашель, слезы, сопли. Похоже, Таня, и вправду, чуть не умерла при приготовлении маточного раствора. Хорошо, что каптерка находилась далеко от кабинетов врачей, лабораторий, персонала, пациентов и вообще кого бы то и чего бы то ни было. Неизвестно, сколько времени Верочка приходила в себя, пока не рискнула заглянуть в каптерку. И снова поспешно захлопнула дверь. Белый дым висел в воздухе. Похоже, сегодня продолжить приготовление 10%-го маточного раствора не придется.
— Ты, что, плакала? – спросил Гена, муж, вечером за ужином.
— С чего ты взял?
— Глаза красные.
— А, это я раствор хлорки делала. Вернее, пыталась сделать.
— Ну и как результат?
— Не получилось. Придется завтра доделывать. Это ужас какой-то, хлорка эта. Представляешь, она в воздухе повисла облаком таким и не оседает. А дышать невозможно.
— Ну ты, мать, даешь! Так и отравиться можно. Что у вас там, техника безопасности не соблюдается? Респиратор, противогаз.
— Точно! Противогаз. Только я не знаю, наверное, у нас их и нет, в поликлинике.
— У завхоза спроси.
На другой день после долгих поисков и расспросов Верочка забрела на хоздвор, где четыре мужика в кочегарке играли в домино. Одного Верочка радостно узнала. Он лечил отит, когда она сидела в ЛОР-кабинете на приеме.
— Ой, здравствуйте! Ну как ваши уши?
Мужик очень удивился.
— А у меня зубы болят, девушка. Вы мне их вставьте, пожалуйста.
— А у меня в боку колет. Вот потрогайте сами, потрогайте, — радостно загалдели мужики, позабыв про домино.
Верочка немного растерялась, хотя понимала, что они шутят. Значит, есть надежда на успех переговоров.
— Говорят, у вас есть противогаз.
— Для вас хоть бомбу атомную на блюдечке. Вот только зубы золотые мне вставьте.
— Нет, я серьезно, — заулыбалась Верочка, — мне хлорку разводить надо, а она…
— Противогаз у нас на балансе. Мы за него материально отвечаем, — сердито прервал ее мужик, который с ушами.
— Да ладно тебе, Митрич! – загалдели мужики. – Что она, съест его, что ли! Он нам и нужен-то раз в год. И в этом сезоне мы котлы каустиком уже промыли.
Короче говоря, противогазом Верочка все-таки обзавелась. Пришлось, правда, написать расписку сердитому Митричу.
Теперь Верочка ни за кем не бегала. Всё делала сама. Ведро с раствором ставилось в служебном туалете. Санитарки добавляли его в свои ведра с водой. Вопрос был решен. И Верочка всегда четко соблюдала пропорции.
Когда-то Верочка мечтала быть врачом. И непременно стала бы. Медучилище она закончила с красным дипломом. Но в девятнадцать лет она вышла замуж за курсанта Гену, главным достоинством которого было внешнее сходство с кинематографическим Чингачгуком. И хотя стройный красавец Гойко Митич разве что лишь благородным загаром мог отдаленно сойти за краснокожего (как известно, индейцы, в основном, низкорослы, коренасты и кривоноги – как-никак с пеленок на мустангах скачут), Верочка сразу вспомнила любимых персонажей Фенимора Купера. Ну а уж к Чингачгуку, а заодно и к курсанту Гене, как само собой разумеющееся, полагались благородство, отвага и верность. Что уж тут было раздумывать?
В результате в двадцать лет у нее уже была Машенька. И жили они с Геной-Чингачгуком за много верст от родного и любимого Ленинграда в гарнизоне в небольшом районном городке, где никакого мединститута не было и в помине. Мечта стать врачом отодвигалась на когда-нибудь потом.
Не секрет, что подавляющее число медработников (в том числе и врачей) работают на полторы, а то и на две ставки. Верочка не была исключением. И как только Машеньку определили в детский сад, она стала работать на две ставки медсестрой врачебного кабинета. То есть помогала врачам принимать пациентов. Так как всегда кто-то из медсестер был либо в отпуске, либо в декрете, либо на больничном, приходилось подменять отсутствующих. Верочке даже нравилось работать с разными врачами. Она с удовольствием расширяла свой медицинский кругозор, стараясь таким образом определиться с будущей специализацией. Кем быть, окулистом, гинекологом или отоларингологом. Она все еще не оставляла надежды стать врачом.
И как-то так получилось (она и сама не заметила, как), что ее стали посылать вовсюда, где кого-то или чего-то не хватало. Однажды из-за эпидемии гриппа не вышли на работу сразу несколько медсестер поликлиники, и Верочке пришлось работать одновременно сразу в пяти кабинетах. Она носилась из кабинета в кабинет, из кабинета в регистратуру. Мерила давление и температуру, выписывала направления. И опять – из кабинета в кабинет. В коридоре ее хватали за полу:
— Девушка, у вас в кабинете осталась моя карточка.
— Девушка, я принес снимки.
— Девушка, мне не найти своих анализов.
Врачи ворчали, что она где-то ходит.
А вообще-то врачи ее любили. Да и не только врачи. За расторопность, за добросовестность, за легкий характер.
Так продолжалось несколько лет. Жизнь шла своим ходом. Гена уже был майором. Машенька ходила в третий класс. Сыну Денису исполнилось три года.
Поликлинике не везло со старшей медсестрой. После ухода на пенсию Нины Гавриловны старшие медсестры менялись едва ли не каждый месяц. И не удивительно: зарплата больше на одну копейку (фигурально выражаясь), работы наваливают на целый рубль. Верочку сватали на эту должность особенно настойчиво. И вот в очередной раз, когда ее вызвали аж к самому главному врачу, она с единственной целью, чтобы от нее отвязались, брякнула языком:
— А вот дадите место в детском саду – пойду.
Через неделю Денис пошел в садик. Хотя до этого Гена тоже ходил по своим начальникам. Безрезультатно. Одни обещания.
Верочке ничего не оставалось, как стать начальницей. Впервые ей пришлось иметь дело с подчиненными. Медсестры, сестра-хозяйка подруга Таня, санитарки. К санитаркам Верочка относилась особенно трепетно. Уйдет – попробуй найти другую на ее место! С медсестрами тоже было много хлопот. Раньше Верочка и не предполагала, что опытная медсестра может набирать в шприц лекарство, не глядя на маркировку ампулы. Как?! А вдруг оно просрочено! А вдруг на каком-то заводе медпрепаратов какая-нибудь работница по рассеянности вместо одного лекарства положила другое! Сама Верочка всегда четко следила за этим. Так ее в медучилище учили. И других ведь тоже этому учили. А на деле… Приходилось доучивать ей. Нет, не все, конечно, были такими безответственными. Тамару Федоровну, Анечку, Людмилу она не проверяла, те были добросовестными людьми. А вот какая-нибудь Аникеева… За той глаз да глаз. Руки крюки и никакого старания. Всё али бы как. Легче самой сделать.
Поступали новые препараты, новая аппаратура, новые дезинфецирующие средства. Всё необходимо было доводить до сведения медперсонала, предварительно проштудировав всё самой. А в дальнейшем еще и контролировать, чтобы все исполнялось, как полагается. Это было самым трудным – контролировать. И потому приходилось делать замечания с глазу на глаз, ну и как-то так, чтобы не обидно было.
Помимо ставки старшей медсестры Верочка оставалась и на ставке медсестры врачебного кабинета. Но так она продержалась всего месяц. Пришлось отказаться от полставки приемной медсестры, иначе ей пришлось бы и ночевать в поликлинике. Тут уж и Гена взбунтовался. Однако как замещала она всех декретниц, отпускниц и болящих, так и продолжала замещать. Плюс, само собой, обязанности старшей медсестры. Пришлось только бегать побыстрее да получать поменьше.
За официальный рабочий день Верочка еле-еле управлялась с самыми необходимыми текущими делами. Всю бумажную работу приходилось делать после. Табель учета рабочего времени работников поликлиники, график отпусков, график работы медперсонала (совмещения и замещения), заявки на получения препаратов, аппаратуры, дезинфицирующих средств, канцтоваров, а потом и отчеты по их списанию. А еще и противопожарная безопасность входила в ее обязанности. А еще и обучение персонала по этой самой противопожарной безопасности. Верочка покидала поликлинику, когда сторож уже смотрел футбол по своему маленькому переносному телевизору.
Дениса из детского сада забирала Маша.
Однажды в субботу главврач Самсонов зашел по каким-то своим делам в поликлинику. Возвращая ключ от своего кабинета сторожу дяде Леше, он вдруг заметил пустой гвоздик на щитке.
— А это кто у нас тут сегодня находится?
— А, это? Это Верочка.
— Что за Верочка?
— Старшая медсестра.
— И что она здесь забыла?
— Не знаю, — пожал плечами дядя Леша. – Вообще-то она каждую субботу приходит. Я думал, это по вашему распоряжению.
— Да? – удивленно поднял брови Самсонов и больше ничего не сказал.
С тех пор Верочке стали доплачивать за работу в субботу.
Однажды Маша (она тогда ходила в восьмой класс) сказала:
— Мам, ну ты хоть постель свою утром застилай.
Верочку словно обухом по голове огрело. Хотя Маша сказала это тихо, не грубо, наоборот, вроде как бы извиняясь, просительно.
Работа, работа, графики, отчеты, хлорка, шприцы, медсестры… Верочка и не заметила, как вся другая работа, работа для дома и семьи легла на плечи дочери. Она обняла свою Машеньку, чмокнула в макушку.
— Ты прости меня, доченька, я все на тебя взвалила. Ты у меня такая умница.
— Да ладно, мам. Я все понимаю, ты вся в своей работе. Хотя папа прав, стоит ли так упираться за эти копейки.
— Ох, доча, папа, конечно, прав. Только если уж работать, так работать хорошо, на совесть. По-другому не получается.
Когда Верочка устраивалась на работу в эту поликлинику, она была самой молодой среди своих сослуживцев. Но теперь по истечении многих лет она давно уже прозывалась Верой Андреевной. И разве что только один окулист Сергей Павлович, с кем больше других она любила работать на приеме, по-прежнему звал ее Верочкой.
Ввели новую форму оформления больничных листов. Возникла необходимость еще в одном штатном работнике, которому и предстояло освоить это новое оформление. Предложили Вере Андреевне. Она подумала и согласилась. В конце концов, сколько можно отвечать за всё и всех, писать бесконечные бумаги, разводить хлорку и мыть полы за отсутствующих санитарок – они ведь тоже иногда болели и уходили в декретные и очередные отпуска.
Новый ее кабинет находился рядом с регистратурой. И теперь ей предстояло иметь дело, в основном, с пациентами. Никаких тебе хлорок, никаких санитарок со швабрами, никаких занятий по противопожарной безопасности.
А старшей медсестрой назначили… Аникееву! Самую бестолковую, самую безответственную рохлю. Ну и ну. Как же она будет справляться с таким объемом работы?
В первый же день своей новой должности Аникеева заменила табличку на дверях своего кабинета. Вместо безликого «Старшая медсестра» было означено: «Старшая медсестра Аникеева Н.О.». раньше и по имени-то ее толком никто не звал, всё «Аникеева» да «Аникеева». Теперь же она прозывалась Ниной Олеговной.
Следующим удивлением для Веры Андреевны было появление шофера Спиридонова с аптечными коробками в коридоре поликлиники. А потом и не только с аптечными. Как?! Раньше Вера Андреевна сама носила эти коробки из спиридоновского «уазика». Ну разве что ящики потяжелей, с аппаратурой, помогал носить Спиридонов.
А потом прибежала заплаканная санитарка Галя.
— Верочка Андреевна, расскажите хоть, как эту хлорку чертову разводить. Я чуть не задохнулась.
— Противогаз надевала?
— Противогаз?
— Да, противогаз. Он там же, в каптерке, в тумбочке лежит. И сначала обязательно в бак воды налей, а то и в противогазе намучаешься.
— А может, вы покажете, а? Хотя бы разок.
— Нет. Ну видишь, у меня народ стоит. Куда я пойду? Да и ты сегодня туда не ходи, еще траванешься, не дай Бог. Да, еще вот что. Хлорка там оставалась просроченная. Так ты обязательно еще стакан из другого пакета добавляй. Поняла? Обязательно добавляй, слышишь!
Вера Андреевна все равно продолжала переживать за порядок в своем бывшем хозяйстве.
Сестру-хозяйку Таню теперь нередко можно было видеть со шваброй в руках.
Тамара Федоровна, самая пожилая из медсестер, тоже приходила к Вере Андреевне.
— И на кого ж ты нас кинула, Верочка! На стерву эту. Вчера новые препараты поступили. Она нас всех к себе вызвала. Да, нас всех теперь на ковер вызывают, пред светлы очи. Аннотации нам сунула: «Ознакомьтесь». Мы про тебя вспомнили, что ты нам все сама объясняла. А она, представляешь, что заявляет? «Я вам не Вера Андреевна, прописные истины разъяснять!» Ничего себе, прописные истины. Ты погляди, чего тут понаписано! Как тут в этом разбираться? Нет, я, пожалуй, на пенсию пойду. Надоело нервы трепать. А в бухгалтерии говорят, она себе надбавку выбила за противопожарную ответственность.
«Да, вот тебе и рохля! Рохля-то я, — думала Вера Андреевна. – Это я не умею руководить. Умею только работать. Начальником нужно родиться. Это уколы она ставила хуже всех, а командовать, руководить — тут она мастер.»
И в самом деле, с приходом Аникеевой на должность старшей медсестры поликлиника не рухнула, полы намыты, препараты получены, больные как болели, так и продолжают себе болеть на здоровье. И даже Тамара Федоровна не ушла на пенсию, как грозилась, а продолжала работать под новым руководством.
Вот только санитарки стали увольняться. Причем увольняла их сама Аникеева. Ну, точнее сказать, с ее подачи увольнялись. А Вера-то Андреевна так всегда дрожала за санитарок. Только бы не уволилась! Где потом замену искать? Сколько полов перемыто за них ее руками. Не один гектар, поди. Особенно однажды был случай. Тетя Лида разругалась в пух и прах с молодым, только что пришедшим в поликлинику хирургом, Вишняковым, кинула тряпку в ведро так, что на халат его брызги попали, что его еще больше разозлило, и хлопнув дверью перевязочной, вообще ушла домой. И что было делать? Пять кабинетов и туалет мыла в тот вечер Вера Андреевна. Всё по всем правилам, влажная уборка, тщательная, во всех труднодоступных местах, с чисткой раковин, а в туалете – и не только раковин. Всё, как полагается. Домой явилась в девятом часу. Еще и конфликт с хирургом пришлось улаживать.
— Пожилой человек. Столько лет в поликлинике работает.
— Что с того! – брызгал слюной молодой хирург. – Это перевязочная, здесь все должно быть стерильно.
— Я вас полностью поддерживаю и понимаю. Однако и вы войдите в положение. Надо как-то необидно делать замечания. Ну хотя бы с учетом возраста. На будущее, я вас очень прошу, все недовольства по поводу уборки высказывайте мне.
Слава Богу, тетя Лида не уволилась, но убирать перевязочную наотрез отказалась. И другие тоже не желали иметь дело с занудой Вишняковым. Еле-еле удалось уговорить Галю.
Аникеева не боялась терять санитарок. И действительно, приходили новые. Хотя, чему удивляться – времена переменились. Сейчас всякая работа драгоценность.
А у Веры Андреевны появилась привычка принюхиваться, достаточно ли сильно пахнет хлоркой в кабинетах и коридорах. И, к сожалению, нередко отмечала, что не достаточно. Понятно, как только 10%-ный раствор подходил к концу, в него плюхали еще воды, чтобы лишний раз не возиться с хлоркой. Аникеевой же было наплевать на такие мелочи. Разумеется, Вера Андреевна не собиралась никого обличать в недобросовестности, однако переживала, что нет порядка в ее прежнем хозяйстве.
Конечно, заполнение больничных листов было куда легче разведения хлорки в воде. Только до чего ж это было занудно! После положенного сидения в своем кабинете возле регистратуры она с удовольствием отправлялась на приемы – полставки медсестры врачебного кабинета оставались за нею.
— Ой, Вера Андреевна, что про вас больные-то говорят! – сообщила как-то санитарка Люся.
— Что говорят? – встревожилась Вера Андреевна.
— Говорят, что у нас не хирург больных лечит, а его медсестра.
Всё понятно. Хирурга Вишнякова не любили все. И пациенты, и сослуживцы. Потому и пришлось Вере Андреевне работать с ним на приеме – другие находили причины для отказа. Наверняка слухи о том, что лечением занимается его медсестра, породила одна интеллегентная бабуля, не лишенная чувства юмора, что на днях была на приеме по случаю вросшего ногтя на ноге. Брезгливо глянув на бабулину ногу, Вишняков сказал, что ей нужен ортопед (он любил отфутболивать пациентов к ортопеду) и операция по выпрямлению пальца.
— Замечательно! – воскликнула бабуля, — выпрямлю пальцы на ногах на восьмом десятке лет – и сразу на подиум, на конкурс красоты!
Вишняков пропустил мимо ушей острόту, а может и не понял даже.
Бабуля, кряхтя, покинула кабинет.
Вера Андреевна вышла вслед за нею.
— Вы не расстраивайтесь. Попробуйте ванночки и компрессы с физраствором. Ну, это крепкий раствор обыкновенной соли. Или же мазь левомиколь. А самое главное, ногти правильно подстригайте, не срезайте углов.
— Спасибо, милая, спасибо, — похлопала бабуля Веру Андреевну по плечу.
И это был не единственный случай, когда Вере Андреевне приходилось как-то сглаживать огрехи своего незадачливого начальника.
То ли дело было работать с окулистом Сергеем Павловичем.
Если бы вы встретили Сергея Павловича где-нибудь в автобусе или на улице, не в белом халате, вы вряд ли приняли бы его за врача. Деревенский дедуля, борода лопатой, приехал навестить внуков, откуда-нибудь с пасеки.
Они сразу понравились друг другу, еще когда Верочка только устраивалась на работу. Она тогда сильно тосковала по оставшимся в Ленинграде родителям и привязалась к нему, как к родному. Сергея Павловича любили все, включая больных. Несмотря на свой угрюмо-бородатый облик он был хохмачом. Он умудрялся рассказывать анекдоты, даже принимая пациентов. Всегда кстати, подходящие к ситуации. У него была целая серия и медицинских анекдотов, в том числе и по его специальности.
«Нижнюю строчку прочесть можете? Могу: типография такая-то, тираж сто тысяч экземпляров».
Он уверял, что это случай из его практики.
Верочка была вхожа в его семью. Серафима Ивановна, жена, просила ее следить за Сергеем Павловичем, чтобы тот не сидел на сквозняке, так как у него слабая спина. И Верочка по-родственному ворчала на него за открытую в кабинете форточку.
— А я что, виноват, что ли, что я мужик горячий. Мне бы в сугробе посидеть, — бурчал в бороду Сергей Павлович.
На день рожденья Верочка подарила ему специальный пояс из собачьей шерсти. Она дружила с его дочерьми, знала все их дни рожденья. Короче, была своим человеком.
Ко всему прочему, он был еще и хорошим врачом. И решил он на склоне лет поделиться своим богатым опытом, засесть за научные труды по глаукоме. Это как раз пришлось на время работы Веры Андреевны по оформлению больничных листов. Конечно же она поддержала любимого своего Палыча и принялась ему помогать: составляла эпикризы, опросы больных, анкеты для научных изысканий. К тому же Сергей Павлович, как человек каменного века (так он сам себя охарактеризовывал), не дружил с компьютером. Веру Андреевну тоже нельзя было назвать замечательным пользователем, но в должности старшей медсестры ей приходилось составлять заявки и писать всевозможные отчеты в электронном виде. Так что, хочешь – не хочешь, а с компьютером пришлось ознакомиться. И вот теперь это пригодилось в работе с Сергеем Павловичем.
Присвоение ученой степени кандидата медицинских наук обмывали всей поликлиникой. Второй тост Сергей Павлович провозгласил за «нашу Верочку», без которой не было бы никакого новоиспеченного кандидата, что степень ему присвоена незаконно, что на самом деле это она кандидат наук и всё в том же духе. Потом, подвыпив, он рассказал свой любимый профессиональный анекдот про нижнюю строчку. Что это, якобы именно Вера Андреевна ее смогла прочесть, а очки, это он ей по блату выписал, для солидности и в качестве оплаты за оказанную помощь в научной работе.
Пару месяцев спустя он подарил ей на день рожденья электро-мясорубку. Bork-овскую, дорогущую.
Только зря он так нахваливал ее на своем банкете. Медвежья получилась услуга. Потянулись к ней за помощью и другие врачи. И как откажешь Ольге Ивановне, если она дважды принимала роды у Маши? И главному врачу тоже не откажешь. И опять она корпела за компьютером и брала работу домой.
«А ведь могла бы и сама врачом стать, — вздыхала Вера Андреевна, сидя в своем маленьком кабинетике возле регистратуры. – Не получилось».
Конечно, не выскочи она так рано замуж, не покинь Ленинград с его вузами в двадцать лет, вполне могла бы осуществиться эта ее мечта. Красный диплом медучилища; и поработать успела в районной больнице, в травматологии.
И припомнился ей один эпизод. Первые шаги в трудовой биографии.
Довелось ей тогда дежурить в праздник, 7 ноября. А в те годы его праздновали с большим размахом. А как известно, скорая помощь в праздники особенно востребована. К тому же был гололед. Все палаты в отделении травматологии были переполнены. Пациенты с переломами, вывихами и гематомами лежали в коридорах и даже в клизменной на топчане.
И вот привезли еще одного, Степанова Е.Г. Вера Андреевна по сей день помнила его фамилию и инициалы. Коек больше не было. Пришлось положить Степанова прямо на пол, на матрац. Дежурный врач был в операционной, занимался какими-то сложными переломами, и Верочке пришлось самостоятельно заниматься пациентом. Степанов был в беспамятстве, только мычал. Потом у него показалась пена изо рта. Правда, немного. Верочка совсем перепугалась, а вдруг это эпилепсия! Он может прикусить язык. Всю ночь она держала наготове ложку – вдруг приступ повториться. Тогда нужно вставить ложку между зубами, и вообще держать больного крепко-крепко, чтобы не было новых травм. Всю ночь напролет Верочка мерила Степанову артериальное давление, считала пульс и ЧДД (частоту дыхательных движение). Так ее в медучилище учили.
Все эти действия осложнялись тем, что Степанов лежал на полу, а Верочка была на пятом месяце беременности. А тут еще — бат-т-юшки! – лужа потекла из-под пациента Степанова. Ну что делать? Пришлось с нянечкой тетей Шурой ворочать здоровенного Степанова с боку на бок, вытаскивая из-под него простыню, а потом обратно подстилать сухую, менять его родимые трусы на казенные. И если б это один раз было… Три! Трижды меняли ему трусы и простыни Верочка с тетей Шурой, благо казенного белья в советском государстве было предостаточно.
— Ох, Верочка, ты бы побереглась, — переживала тетя Шура, сама-то маленькая и сухонькая, как кузнечик, старушка-блокадница.
Утром еле живая после бессонной ночи Верочка сдавала смену. И всего-то побыла в ординаторской минут десять, не больше, а когда вышла в коридор, ахнула. Голый матрац одиноко лежал на полу.
— А где же?… – Верочка затруднялась озвучить страшное. И почему так быстро увезли? Может, могли бы еще спасти.
— Ушел, — сказала тетя Шура, сворачивая матрац, — ушел наш родимый.
— Как ушел? – не поняла Верочка.
— Так и ушел. Проснулся и ушел. Может, на роботу опаздывал.
Вот это да! А они-то с тетей Шурой всю ночь на коленках вокруг этого бугая ползали. А он, оказывается, просто, спал. Напился и спал.
Верочкины сослуживицы еще долго подтрунивали над ней. Стращали: смотри, как бы баба его не пришла с тобой разбираться, почему ее Евлампий не в своих трусах домой заявился.
— Почему, Евлампий? – не понимала Верочка.
— Степанов-то твой Е.Г.? Стало быть Евлампий.
— А может, Евгений.
— Да ну, какой с него Евгений – Евлампий. В крайнем случае Еремей.
Вера Андреевна вспомнила этот эпизод начала своей трудовой биографии, вздохнула. Как была она дурой, так, видно, и помрет дурой. Только вот как умным людям без дураков-то жить? Вот и получается, что на дураках земля держится.
Псковская литературная среда. Поэзия. Ольга Сереброва
Ольга Сереброва
|
Стихи для детей из сборника «Лето на ладошках»
Я к дедушке приехалЯ к дедушке приехал! Здесь всё не так, как дома. И вспомнил, как тут пахнет — такой хороший запах! А я стоял и плакал, мне было очень грустно: Без голубого неба, без этой мягкой речки, Что значит «ясный»Я слышу, мама говорит, Я сразу выбежал во двор — И я согласен с дедушкой: Но вот закончен ясный день, И вдруг заходит дедушка С меня весь сон тут соскочил, Я слез и сам пошёл во двор. Там были звёзды — над двором, Стоял и всё смотрел на них, Про БородиноМне дедушка читал «Бородино», И молча слушал, вспоминал слова, Я помню наизусть «Бородино», ЛесовикМы с дедушкой были сегодня в лесу, А дедушка мне по секрету сказал, Живёт лесовик в самой-самой глуши, Где ягод-грибов хоть косою коси, И я положил для него на пенёк ОблакаКак здорово, что на Земле есть облака! И ни дождя бы не было, ни туч, И предок первобытный не гадал, Как здорово, что на Земле есть облака! Мой друг поползеньВдруг поползень у нас разволновался! Смотрю — а он не зря разволновался: А поползень за всю семью боялся: Пропала трещотка Рядом с озером лесным, И всё время слышал там Но вот нынешней весной Вроде те же все кусты, Всю неделю ездил я, Я у дедушки спросил, А однажды я пешком Но когда я подбежал, Отцветают прострелы Пушистые, мохнатые, Пушистые, мохнатые, Пушистые, мохнатые, Мечтаю о парусникеЯ люблю корабли — Я хотел бы быть там — Знаю я наизусть, Жаль, что нет их сейчас — |
ОхотникУ дедушки сосед — охотник. Про смешных насекомых и серьёзных учёныхЕсли мне бывает вдруг Ну названья! Вот потеха! Ведь названья — сочинённые Капюшонники, сверлилы, Кругляки, эмпузы, бабки, Таёжники, морщинники, Кого здесь, в общем, только нет — Слоновые вши и бобровые блохи, Слоновые вши и бобровые блохи, Или присядешь на пень пообедать, А где-то деревья грызут древогрызы, Лето на ладошкахМне мама сказала: «Сынок, посмотри, Я глянул — и правда, все в пятнах они, «Я дедушке чистить трубу помогал, Ещё за черникой с утра я ходил — А к смолке налипло так много всего, Тут мама вздохнула, и я замолчал, Градинка на счастьеМы ехали с папой по лесу, А позже надвинулась туча, Весёленьким белым горошком Мы с папой ловили горошки, А папа вдруг градинку слопал — Теперь у тебя скарлатина, Вдруг градинку — очень большую! — Но градинка — честное слово! — Я градинку долго сосал. Каким бывает лесКакой весной разнозелёный лес! Зелёненький с рыжинкой — у осин, А на земле — разнозелёный мох: А летом — разносветлый лес! Гляди, А лес осенний — разноцветный лес: Узор ветвей — у всех деревьев свой. Детство нашей речкиКакое детство у моей реки? И крошка-ручеёк от родника, Бывает детство — в единенье рек, Из озера, а не из родника Если бы… Если б я был ветерком, Если б дождиком был я — Если б тучею я стал, Ну, а если б стал Землёй, А ещё, во тьме, ночами А я — всего лишь человек,
|
Псковская литературная среда. Поэзия. Ирина Потапова
Псковская литературная среда. Проза. Тимофей Рахманин
Тимофей Рахманин
|
РУБЕЖ
(рассказ)
– Мартын? – молвил старик, прищурив глаза и напряжённо вглядываясь в темноту.
В ответ ни звука. Старик поправил перевязь на седых длинных волосах и, почуяв неладное, на всякий случай подкинул в костёр охапку сухого сена. Сначала, завиваясь барашками, повалил густой дым, но через несколько мгновений огонь шумно, словно выплеснув из себя всё лишнее, выдохнул, а вслед за этим, наперегонки облизывая темноту сентябрьской ночи и осветив небольшую полянку от озера до самого леса, заплясали весёлые, яркие языки пламени.
– Мартын! Али ухо потерял? Молчишь чево?
Старик насторожился ещё больше, напряг слух, а рука невольно потянулась к рогатине[1]. Опершись на древко, как на палку, кряхтя и держась свободной рукой за поясницу, он медленно привстал, вытянул шею и осторожно, словно боясь, что кто-то услышит его старческий вздох, стал принюхиваться к появившимся ниоткуда, еле уловимым новым запахам… Неожиданно, одним резким движением, он скинул с плеч епанчу[2] и накрыл ею костёр… А через несколько мгновений – в полной темноте – послышались два коротких удара и звуки глухо падающих на траву тел…
Костёр разгорелся вновь, освещая почти всю поляну. Старик сидел на корточках перед двумя связанными верзилами, недовольно кряхтя и протирая пучком зелёной травы торопливо сдёрнутую с огня и слегка обгорелую одежду. Один из связанных, не понимая, что происходит, хлопал глазами и испуганно смотрел на седовласого старика, который, наконец, отвлёкся и, приставив к его горлу острый наконечник копья, молвил скрипучим голосом:
– Во-о-о-о… Очнулся, добре хоть так… Чево веками-то лупишь? Мартын мой де?
– Хто-о? – отвечал детина, растерянно хлопая глазами и всё ещё не в силах сообразить, что происходит. Он хотел ещё что-то добавить, но старик, слегка повернув голову, замер, прикрыл ладонью ухо и, не дав ответить, приложил к губам указательный палец. Детина понимающе закивал головой. Глаза его почти тут же округлились от удивления, ибо в миг следующий, когда он моргнул, старик бесследно растворился в темноте… Продолжая лежать в полном недоумении, детина, наконец, решил привстать и вздрогнул от неожиданности, услышав где-то рядом в темноте голоса:
– Мартын?
– Я, деда.
– Чево молчишь, кады зову?!
– Дык это, дальние верши[3] поглядеть ходил, вон сколь рыбы попало…
– Верши поглядеть! – передразнил старик недовольным голосом. – А службу князеву я должон блюсти?!
Наконец, заметив два тела на земле, Мартын воскликнул:
– О-го! Кто это?
– Дед Пихто! Поди сам спроси!
К костру лёгкой пружинистой походкой подошёл стройный, крепкого сложения воин с ухоженной, коротко стриженной бородой. Во взгляде его серо-голубых глаз таилось больше лукавства и добра, чем злобы. Потому, когда он рассматривал лежавших и встретился с ними взглядами, верзилы в знак уважения даже закивали ему головами и попытались приветственно улыбнуться.
– Ох, деда, – молвил воин шутейным голосом подошедшему к нему старику, – как ты в гости, так спокойная жизнь кончается… — И тут же, после этих слов замер, втянул в плечи шею, заранее зная, что получит от деда подзатыльник. И получил.
Вскоре все четверо сидели у костра, переглядываясь и присматриваясь друг к дружке.
– Здрав ли Артемий-воевода? – неторопливо продолжал расспрашивать старик незваных гостей.
– Да слава Богу, ограду новую округ церквы Петра обнёс, каменную…
Старик немного помолчал.
– А как братко ево, сотник Елизарий, жив ишо?
– Так чево ему станется, – отвечал старший на вид детина с некоторым удивлением в глазах, – тока это… Не брат он… Елизарий батькой ему приходится.
– Ну да, ну да! – ухмыльнулся довольно старик в усы, и взгляд его слегка смягчился, – и то верно! Старый я стал, видать, позабыл…
– А чево сразу не сказали, что в монастырь идёте? – спросил уже Мартын.
– Дык это… Не успели сказать-то… Не спросил нихто, – молвил детина, приложив левую руку к груди, а правой поглаживая шишку на затылке, – а кады поздоровкаться уж хотел, так откудова ни возьмися, по темю-то и получил…
Сидевший рядом с ним такого же крепкого сложения отрок невольно засмеялся и тут же схлопотал от говорившего детины образумительный подзатыльник.
– Поздоро-о-овкаться, – передразнил старик и неожиданно резко спросил:
– Прятались зачем?
– Дык это, не прятались, заплутали слегонца. Огонь увидали, подошли. А притаились, дабы разглядеть, добрый тут люд али какой лихой, мало ли чево…
– Звать как? – поглаживая бороду и с хитрым прищуром рассматривая незнакомцев, продолжил старик.
– Данила я, – вытянул шею и встрял в разговор второй, доселе молчавший, – а ево Аникеем кличут, брат он мне…
Чувствовалось, что Данилу так и распирает от желания поговорить, но, видимо, опасаясь очередного подзатыльника от старшего брата, он старался помалкивать.
– Значится теперича, думы ваши тока об душе?
– Об душе оно завсегда, да тока мы, дидку[4], идём не по… – Тут затараторивший вновь Данила резко оборвал свою речь и, спохватившись, глянул на брата. Аникей же, сдвинув брови, смотрел на младшо́го, затем перевёл взор на старика и молвил медленно, еле сдерживая дрожь в голосе:
– Да в монастырь мы идём, люди добрые, в монастырь!.. Вы… Вы сами-то хто будете? На ворога и разбойный люд кабуть не похожи, а спрашаете хитро, с заковыками! Да и… Вот ты, дидку, кабуть старый, а нас двоих… Како дитят уложил, – Аникей перестал говорить, троекратно перекрестился, а в глазах его всё-таки промелькнула предательская искорка страха, – дядьки, не загубите! Не демоны, не волхвы же вы лесные, а?! На кой мы вам тут?! Отпустите…
Теперь уже пришел черёд с удивлением переглянуться старику и внуку. Оба невольно улыбнулись:
– А чево нас бояться, – отвечал Мартын, понизив голос почти до хрипоты и поглаживая живот, – чай, не съедим…Тя, вот, в коня сваво обращу, больно крепкий ты с виду, да и сердце у тя заячье… От любой погони унесёшь! А ево, – показал он на Данилу, – в камень подорожный заколдую!
Стало заметно, что оба брата перепугались не на шутку: лица их слегка побледнели…
– А ну, будя людёв пужать! – прокряхтел назидательно старик на внука, который уже начал устрашающе округлять глаза и изображать звериный оскал. Мартын, не выдержав, засмеялся и упал навзничь.
– Ну, будя, я сказал! – уже прикрикнул старик. – Поди, Лучезара смени, пущай поест да поспит малость…
Мартын, продолжая довольно улыбаться, тут же вскочил, поправил на поясе нож, достал откуда-то из темноты колчан со стрелами, лук, нацепил сушившиеся за камнем сапоги из волчьей шкуры и, хитровато подмигнув старику, неслышной пружинистой походкой направился в сторону леса. Несколько мгновений все трое смотрели ему во след.
– Дидку, – нарушил тишину первым Данила, – знаю, чо шуткует, а всё одно не по себе… Старик тяжело вздохнул:
– Шуткует… То да-а-а… Языкастый… Ан всё одно – воин, коих мало! В тятьку пошёл сваво…
– А тятько его хто, из дружинных? – глаза Данилы загорелись.
Старик вновь тяжело выдохнул и перекрестился:
– Был…
Невольно перекрестились и Данила с Аникеем. Помолчали.
– А ты князю Дмитрию хто будешь? Служишь, аль так, из найменных?[5]
Старик заглянул в любопытные глаза отрока:
– С чево ты взял? Я вольный человек. А чево про Дмитрия спросил?
– Дык это… Не дурень же я, сам слыхал, как ты службой князевой Мартына попрекнул… Да и земля тут Новгородская, знать, Димитрий Ляксандрович[6] князем.
– О как! И впрямь не дурень… А то, как може, я лазутчик свейский[7], а? Може, сидим тут и того…
– Не-е-е, – заулыбался Данила, – на те крест православный… И на Мартыне, да и…
– Чево?
– Много чево…
– А ну, выдай!
– Да вон! – завёлся с пол-оборота Данила. – Вон, глянь: епанча овечья, что на тебе, сшита по-нашенски, свеи-то по-другому кроят, да и… Они больше вязану носят… Онучи[8] у тя – остроносые, с привязями, а свеи пяты в два слоя зашивают, аль башмаки носят… А власа, а рубаха, а порты с ножиком?! Сказать?
– А, може, я матёрый лазутчик! Може, я все хитрости тутошние знаю, а? – щурясь и уже играючи молвил старик, продолжая заводить отрока.
– Да не-е-е, – заулыбался во всю ширь своего рта Данила, – от тебя за версту русином разит! Нашенский ты…
Старик, не сдержавшись, засмеялся. Следом засмеялись и Данила с братом.
– Годов-то те сколь, умник? – молвил старик, продолжая улыбаться.
– Пятнадцать…
– Да иди ж ты! А с виду все осьмнадцать.
– Вот те крест! – побожился отрок. – Мы, Охримовские, отродясь такие, в силе! Вот, дидку, а Аникею сколь, как думашь? Ой, гляди, дидку, не ошибись! – вконец развеселился юноша. Старик прищурился и, глянув на Аникея, сделал знак рукой, чтобы тот встал. Детина послушно поднялся и, стесняясь словно невеста на смотринах, стал отряхивать одежды и даже зачем-то раза два крутанулся на месте.
– Ну-у-у… Годов двадцать… Не, двадцать два!
По расплывшимся довольным улыбкам старик понял, что сильно ошибся.
– А сколь? – спросил он, глянув на Данилу.
– Да, почитай, погодки мы! – чуть не завопил отрок. – Тока он постарше! Братко в рождество народился, а я тем же годом, пред новым!
Старик, продолжая баловаться, игриво закачал головой:
– Ох, и брешете вы, мальцы, а? Над стариком тешитесь!
– Да вот те крест! – выпалил Данила и вновь троекратно осенил себя святым знамением.
– Ей Богу, во! – повторил, смеясь, вслед за ним Аникей.
– Ох, и добре мальцы повеселили! Ох, и доб…
Неожиданно старик поднял указательный палец и перестал смеяться; глянул на отроков так, что те растерялись и тоже замерли, не зная, как себя вести дальше. Старик закрыл на некоторое время глаза и стал то ли прислушиваться, то ли принюхиваться к окружающей темноте. Через несколько мгновений облегчённо выдохнул:
– Лучезар идёт…
Братья стали, щурясь, вглядываться в темноту, но ничего так и не рассмотрели.
– Дидку, – глянул Данила на старика, – так, кажись, нет никого, не видать…
– А ты послухай, – отвечал старик, ухмыльнувшись в усы и подбрасывая хвороста в огонь.
Отроки вновь напряглись, изо всех сил пытаясь услышать шаги, но, переглянувшись, лишь пожали плечами.
– Не слышно ничё, може, показалось?
Старик сделал вид, что не расслышал вопроса, достал из мешка большую рыбину, насадил на оструганную ветку и поставил жариться на вертел:
– Ну, к самому приходу и сготовится…
Отроки вновь недоумённо переглянулись. Данила ещё некоторое время вглядывался в темноту, но так ничего и не увидев, присел поближе к брату и огню.
– Дидку, а звать-то тя как?
Старик, легонько пошерудив угли костра, отвечал:
– Савва…
Глубоко вздохнул:
– Дед Савва…
– А годов тебе сколь, дидку Савва?
– А вы откель счёт-то знаете?
– А чево не знать-то! И грамоту знам: отец обучен и нас научил…
Продолжая ковырять огонь и переворачивать с боку на бок рыбу, старик выдохнул с некой досадой:
– Много, сынки, ох как много… Восьмой десяток уж разменял…
– Ого! – хором воскликнули оба и даже привстали, а Данила добавил:
– Да ты, дидку Савва, старец ужо!
– Ну, старец не старец, а с вами враз совладал! – раздался за спинами отроков красивый густой бас, да такой, что оба уже не привстали, а подпрыгнули от неожиданности.
– Да старец, старец, – буркнул себе под нос старик недовольно, даже не обернувшись, – как не старец-то? Вон, поди ты… Ране, бывало, за версту хоть человека, хоть лютого[9] мог прочуять… А теперича, вот, и рыбу не успел сготовить, тьфу!
– Да будет те, деда, давай сам я.
И, отложив в сторону щит да здоровенную дубину с торчащими на конце железными шипами, к огню подсел среднего роста, широченный в плечах воин. Хотя и была на нём свободная льняная рубаха, подпоясанная кожаным ремнём, под ней чувствовалась могучая богатырская силища. Доспеха на Лучезаре не было никакого. При взгляде на него казалось, что он сам и есть доспех и тело его выбито из камня либо вылито из железа. Даже здоровенный Аникей стал выглядеть рядом с ним гораздо тоньше и мельче. Лучезар был голубоглаз, светловолос. Взгляд – сразу и не понять – то ли добрый и детский, то ли строгий и пронзительный… То ли ещё какой… Но оба отрока, лишь мельком перехлестнувшись с ним взорами, прониклись к нему необъяснимым почтением и уважением.
– Дед, а рыба-то уж и готова, – молвил Лучезар, улыбаясь, и отщипнул от хребта кусочек.
– Ну так, и с Богом, хоть сырой её кушай, – отвечал старик, продолжая выказывать недовольство собой.
– Да готова, говорю, всё у тебя сладилось… Вот тока ещё чуток, и враз сготовится, – и с этими словами воин снова поставил рыбину над огнём.
– Ага, – выдавил, наконец, из себя Данила, с любопытством и восхищением разглядывая Лучезара, – дидку Савва враз и нас сладил, пикнуть не успели. И это… Дидку, скажи по правде, не уж раньше нас увидал, чо человек сюды идёт?! У меня знашь какой глаз вострый, а и то не сладился с теменью. Ей Богу, думал, шуткуешь!
Старик промолчал, за него отвечал Лучезар:
– Коли надо, он и птицу в темноте за полверсты услышит, и по шагам, за версту, своих от чужих распознает. Александр Ярославович деда завсегда наперёд сваво воинства пускал и верил – как себе!
– Ляксандра Ярославич?! Прямо сам?! – в очередной раз, воскликнув с удивлением, встрепенулись отроки. – Дидку, ты чево, Ляксандру Ярославича знавал?
– Знавал, – отвечал снова за деда богатырь. – Здрасьте вам, люди добрые, что ли… Звать-то вас как? Кто такие будете? Откуда и куды идёте?
– И вам –добраго здравия, – словно опомнившись, поклонились незатейливо братья, – Данила я, а то – Аникей, братко мой старшой, – и тут же, словно позабыв про Лучезара и не обращая на него внимания, затараторили наперегонки:
– Дидку Савва, расскажи, а?! Кады видал?
– Каков он был, а?
– А правду говорят, по воде ходить мог?
– А бился, говорят, как…
– Да тише вы! – чуть не выкрикнул старик, взгляд его был строг, – чево расквохтались? Для началу, вот, отвечайте нашему старшому, чево спросил. Тока правду, как на духу! Ан вертите хвостами, как лисы, а враки ваши ни в ухо, ни в душу не ложатся!
Отроки, растерявшись, замерли и переглянулись. Щёки их вскоре предательски покраснели, да так что стало заметно даже при свете костра.
– Кто старшой?
– Дед Пихто! Лучезар! – выпалил твёрдо старик. – Нам тут шутковать незачем. Тут крайний насед[10], через полверсты земля чужая… Лучезар старшой тут! Тока правду говорить! А нет – придётся вас жизни лишить… Беглые, что ль?
Теперь уже лица братьев побелели. Затараторил первым Данила:
– Да ни, дидку, что ты! За что жизни-то лишать?! Я ж сказывал, Охримовы сыновья мы. Батяня – скорнячных дел мастер, из-под Копорью мы!
– Тут зачем?
– Дык это…
– Правду хочу, как на духу! И не брешите мне! А то в монастырь, в монастырь…
Оба молодца в очередной раз переглянулись, немного помялись на месте и, поняв, что врать далее бесполезно, забормотали, обречённо опустив глаза:
– Твоя правда, дидку, не в монастырь мы идём…
– То-то, я погляжу, – довольно молвил старик, – а куды? Монастырь, тем паче, в другой стороне.
– К ворогу, в землю свейскую…
Старик с Лучезаром переглянулись, а мо́лодцы забубнили неторопливо, но всё-таки перебивая друг дружку:
– Тесно́ нам в батькином доме-то… Тринадцать – тока сынов…
– Хотим за землю свою стоять!
– Воинами быть!
– В дружину хотим проситься, князеву!
– Батька благословил…
– Так чево не туда идёте? – перебил Лучезар. – Новгород тож в другой стороне.
– А чево туда идить-то?! – возмутился Данила обиженно, почти по-детски, – ни сулицы, ни меча…
– Даже махонького топора нету! Прогонит князь-то, не возьмёт в дружину! – добавил Аникей, но продолжил почти с гордостью:
– Потому и идём мы сначала в чужую землю, дабы доспеха и меча себе у ворога добыть!
– А потома ко князю!
– В дружину!
Отроки застыли, каждый гордо выпятив свою грудь и ожидая похвалы.
Дед Савва с Лучезаром, переглядываясь, некоторое время помолчали.
– Ну не дурни, а? Значится, разбоем промышлять идёте? В чужой земле?
– Отчего же разбоем?! – начали было возмущаться Данила с Аникеем, но дед Савва перебил их:
– А как? Купить, что ль, доспех хотите, на торжище? Много ли серебра с собой, а ну покажи!
– Добыть хотим! Силой! – чуть не хором прокричали братья.
– Дабы добыть, надо отобрать… Знать, сразбойничать и забрать силой, украсть иль убить и забрать… Убивали када живого человека-то?
Братья молчали.
– А попадёте на удалого мужика, в первой же драке оба сгинете!
– Чево это! – начал возмущаться Аникей подбоченясь и принимая вид молодого удальца, но старик невозмутимо перебил его:
– А чево нет-то? Чево петушитесь-то? Много вам силушка помогла супротив меня, старика?
– Ну-у… – отроки вновь переглянулись и, задумавшись, стали чесать себе затылки.
– О как, – прервал их раздумья Лучезар, – ну пущай даже на вашей стороне случилась удача. Вы пограбите кого на дороге иль ещё где, на земле чужой. Те пойдут с челобитною к своему хозяину, мол, русины с лихом приходили, побили да обобрали… Хозяева пойдут далее, прося защиты от разбойников-русин, то бишь от вас… А те пойдут, ища защиты от русин, к рыцарям… А уж этим тока дай повод к нам с войной пойти! Так чево, войну в нашу землю хотите принесть? Да за это князь вас не то чтобы похвалит – голов лишит!
Братья, переглядываясь и перестав жестикулировать руками, переминаясь с ноги на ногу, долго дули щёки, не зная, что ответить. Наконец, глаза Аникея загорелись, и он выдохнул из себя чуть не в крик:
– А как подругому-то, а?! Скажите мне дураку, как?! Они к нам в деревню четыре лета назад нагрянули! Девять мужей поубивали, два десятка баб с дитя́ми в полон увели!
– А домов сколь пожгли! – добавил Данила.
– Двух братов отцовых поранили! Один апосля так и помер! Настю соседскую… – Тут у Аникея на глаза даже слёзы навернулись. – Сначала… А… Апосля убили… Я им этого век не прощу… Она… Она…
– Невестою его была! Батьки наши ишо сызмальства сговорились, – сорвал застывшие слова с губ брата Данила. – А дом их сожгли! Семь дитёв, мал мала меньше, в той избе сгорели!!!
На некоторое время воцарилась звенящая тишина. Казалось, даже огонь перестал потрескивать и отплясывать в темноте, размахивая своими сине-красными рукавами. Молчали все. Братья теперь стояли, сжав кулаки и возбуждённо дыша, так, словно бежали к этому месту за сто вёрст, от самого дома…
Тишину нарушил довольно увесистый всплеск воды. Все, словно очнувшись ото сна, переглянулись. Сидевший на камне дед Савва, кряхтя и держась за поясницу, привстал, неторопливо подбросил несколько хворостин в огонь и снова сел.
– Злыдень[11] балует… Ух и здоровенный! Не первый год воду тут мутит, – выдохнул он и добавил:
– Чево, так и ушла немчура?
– Свеи[12] то были с данами[13].
– Мужики в тот день лес корчевали, за пять вёрст от деревни… Не поспели…
– А в деревне из мужей лишь хворые да старики… Да бабы с дитями…
– Далёко зашли… До ваших-то земель пёхать – не в два прискока…
– В лодьях пришли…
– А вы чево?
Братья вновь переглянулись и опустили головы…
– Мне мамка закричала за батькой бежать…
– А я спужался… Спрятались мы, – добавил Данила, опустив глаза, – малой ишо был.
– А ща не боисся, значит? – без тени усмешки иль упрёка спросил Лучезар.
– Да ща! Я бы им ща!!!
Глаза Данилы горели яростью, на скулах заиграли желваки, и даже было слышно, как заскрипели стиснутые зубы.
– Ну-у-у, – протянул старик после долгого молчания и взглянул на Лучезара так, словно принял какое-то очень важное решение, – вот и поговорили… Поговорили, и будя… Лучезар!
– Чево? – встрепенулся воин, почуяв тревогу в голосе деда, но ещё не совсем понимая истинной причины.
– Аль не чуешь?
– Ах ты ж, мать Макоша! – только и вскрикнул Лучезар, выхватывая из костра уже вконец сгоревшую рыбину, от которой теперь разило гарью и дымом. – Прокукарекал вечорку!
Братья, не сдержавшись, громко засмеялись, глядя, как богатырь, обжигая пальцы, зачем-то пытается сбить с палки остатки обгоревшей рыбины, а старик, обречённо махнув рукой, строго, полушёпотом прикрикнул:
– Ну-кась гым! Чево опять ор подняли? Брось ужо… А ну-кась, ты, Данилка, бери вот щаный горшец[14] да воды принеси, а ты, Аникей, поди по дрова.
Данила с Аникеем перестали смеяться, но, не в силах спрятать улыбки, переглянулись.
– Ну, коли горшец, значит, ухи сварим, коли так поесть не довелось, – добавил Лучезар, вытирая о траву руки, – дед у нас ух какую уху колдует, языки проглотите! Бежите уж, а я пока что рыбу спотрошу, не пропадать же ей…
Когда братья разошлись в темноте в разные стороны, Лучезар и старик пристально посмотрели друг на друга; взгляды их были серьёзны, казалось, даже голоса изменились:
– Ну и слава Богу, без греха дале, – перекрестился старик.
– А отроки сгодятся, не дурни, кажись…
– Сгодятся…
Вскоре на костре закипел горшец, медленно, дразняще рассеивая далеко в окружающую темноту, щекочущий ноздри запах свежего варева и зелени. Отроки, не отрывая глаз, смотрели на то, как дед Савва ворожит над глиняным сосудом. Вот он помешал деревянной ложкой варево… Слегка вытянув шею и растопырив ноздри, понюхал парок на медленном и долгом вдохе… Довольно приподнял брови, задумчиво закатил глаза и, выпятив нижнюю губу, одобрительно кивнул самому себе и с наслаждением выдохнул… Достал из сумы небольшой сухарь и зачем-то покрошил его в горшец… Приподнял и проверил почти каждый кусок рыбы… Вновь понюхал, зачерпнул ложкой варево, пригубил… Загадочно покачал головой, снова полез в суму, достал зубец чеснока, небольшую луковицу и, протерев ладонью, тоже бросил в парящий кипяток… Помешал…
Делал дед Савва всё это неторопливо, важно, «смакуя» каждое движение и, казалось, что время вот-вот остановится и замрёт вместе с ним…
Уже давно засосало подбрюшье, а он не переставал колдовать. Когда ж, наконец, старик что-то пришёптывая, начал ушицу солить, не спускавшие с него глаз братья и вовсе потихоньку стали давиться слюной… Наконец, старик снова полез в суму, достал небольшой узелок, развязал его и бросил в варево щепотку какой-то травы…
Когда же дед Савва всё-таки отвлёкся и осмотрелся вокруг, то увидел, что не только два брата, а даже Лучезар, как малое дитя, не моргая и не отрывая взгляда от кипящей над костром ухи, сидел на корточках – наготове, с ложкой в руке…
– Ну, чево смотрите, подошло, кажись, – молвил наконец старик. Все трое враз выдохнули, да так, словно с самого начала действа сидели не дыша.
– А у нас – во, к ухе и хлебушек, и лучец зелёный, – улыбаясь, развёл руками Аникей, показывая на давно расстеленную на земле льняную тряпицу, – матушка в дорогу хлеба вдоволь дала!
– Ну, тады с Богом, – перекрестился дед Савва и первым потянулся ложкой к вареву. Молодёжь, как положено, ждала… Старик не торопился, медленно зачерпнул,поднёс к губам, подул… Зачем-то глянул на братьев с Лучезаром, прикрыл глаза и пригубил… Долго, недовольно елозил во рту языком… Открыв глаза, обвёл взором ожидающих. Все трое, замерев, не сводили глаз со старика, то ли ожидая разрешения потянуться ложкой к еде, то ли напряжённо пытаясь понять – удалась ли уха…
Наконец, седые усы деда Саввы, вместе с губами -растянулись в довольной улыбке:
– Ну, чево замерли-то? – молвил он, хитро щурясь. – Не кажный князь такую ушицу пробовал, принимайте!
Без лишних слов все трое кинулись наперегонки черпать из горшеца… Иногда обжигаясь, усмехаясь, довольно сопя и непрестанно поддувая на полные варева ложки… Уха получилась знатной: наваристой, густой, пахучей! Горшец был большой, полный до самых краёв… Два десятка воинов можно от пуза накормить! Потому, после первого порыва, стали есть не торопясь, смакуя, уступая друг дружке, давая зачерпнуть сполна и выбрать приглянувшийся кусок рыбы… После первого ощущения сытости вновь завязался неторопливый разговор:
– Ух, и хороша ушица, да-а-а-а…
– Зна-а-атная…
– А вот к утру остынет, так ещё вкуснее будет!
– Так и есть, встанет, аки студень, с хлебушком – у-ух!
– Хо-ро-ша-а-аа…
– Дидку, – словно проснувшись, резко и громко оборвал Данила монотонный тихий говор, – а скажи и ты мне правду, а?!
– Каку?
– Взаправдышнюю! Вот мы те правду – и ты нам! – уже улыбался во всю ширь рта своего отрок.
– Дык чево хошь-то?
– Вот коль не поверили бы вы нам… Чево, и взаправду жизни бы лишили?
Старик даже бровью не повёл, облизал ложку, взял зелёную луковицу и отвечал неопределённо:
– Как Лучезар сказал бы, так бы оно и было. А я тут в гостях, пришёл внучков навестить…
– Дядько Лучезар! – не унимался Данила, обернувшись к нему. – Неуж бы, если что, а?
– Тут вам не торг… – спокойно, но уверенно отвечал Лучезар, продолжая спокойно зачерпывать уху, – лишили бы, как есть, без заминки…
Аникей замер и поперхнулся. Данила продолжал улыбаться, но рука с ложкой остановилась на полпути к горшецу, весёлый блеск в глазах поостыл:
– Эт как же, насмерть, что ли? Почто же? Аль не православные мы?
– А ты башку не забивай ненадобным… Живой же, значится, радуйся и живи дале… – отвечал Лучезар серьёзным и спокойным голосом. Но в этих словах был слышен звон стальной решимости и уверенности… Неожиданно Лучезар улыбнулся и произнёс гораздо мягче:
– У деда чуйка верная, не стал бы своей ухой кормить негожих людей…
Дальше ели молча, пока не насытились. Шутить и болтать Даниле почему-то расхотелось. Начали готовиться ко сну. Подул прохладный ночной северик[15], пахнуло слегка дождём. Старик посмотрел в небо и молвил, проведя по седой бороде рукой:
– Не, лёгонько брызнет, да и то – по ту сторону озера. Тут ложимся.
Убрали горшечницу с огня, накрыли, натаскали гурьбой побольше хвороста, и вскоре богатырь и два отрока уже лежали подле костра, завернувшись в епанчи, и тихо посапывали. Не спалось лишь старику. Сидя на камне, он иногда подбрасывал по хворостинке в огонь и неотрывно, почти не моргая, рассматривал пляшущие разноцветные язычки пламени… Он вспоминал… Вспоминал свою молодость, юность, детство… Родителей… Дом… Дом детства, который сожгли свеи… Он вспоминал отца, который погиб во дворе этого дома, защищая его и мамку… Погиб с копьём в руке: стрела попала ему прямо в грудь… Он вспоминал тот страшный бег, когда он, семилетний мальчишка, с мамкой и трёхгодовалой сестрёнкой на руках, в зиму, бежал по грудь в холодной болотной жиже, спасаясь… Как долго потом болел… Как померла сестрёнка… Как тяжело было мамке… Как трудно было выживать и добывать еду в глухом лесу… Как всего к двенадцати годам он стал одним из лучших охотников. Как случайно встретил в лесу заплутавшего князя с десятком дружинников, вывел их к нужному месту. В пятнадцать – пошел ко князю на службу, а к восемнадцати – стал одним из лучших его воинов… Прошел с ним все битвы… Терял друзей, дружинных братьев, а далее и сыновей… Вспоминалось и доброе, и хорошее, но этого в жизни деда Саввы было не так много…
– Дидку, – перебил мысли старика голос Данилы, – не спишь?
– Чево тебе?
– Да не можу чё-то заснуть, не хочется. Дидку, раскажи чево, а?
– Чево?
– Ну, про князя, Ляксандру Ярославича. Неуж и впрямь ево знавал?
Старик протяжно выдохнул и вновь подбросил пару хворостинок в огонь:
– Знавал…
– Прям во отчию? Може, и рукой его касался?
Старик даже улыбнулся, взглянув на округлившиеся по-детски глаза Данилы.
– Не то что касался, в грудь кулаком бил!
– Да будя! – подскочил Данила изумлённо. – Брешешь, поди!
– Тише, ты! Разбудишь…
– Да не сплю я, – пробухтел недовольно Аникей, переворачиваясь на другой бок и отворачиваясь от костра, – с этим скоморохом и до утра не заснёшь…
Данила подсел поближе к старику, накрылся епанчой и заговорил шёпотом; глаза его были полны мольбы:
– Расскажи, дидку, а? Христом Богом прошу, уж так про ево услыхать хочется! Сосед наш, дед Митяй, с им на Чудское ходил, мы про ту сечу, почитай, всё знаем! Вот тока видал дед Митяй князя издали, всего разок…
– Чево так-то?
– Да ранет был в самом засечье[16], тяжко… Апосля почитай год на ноги вставал… Зато самого Ярославича видал! А ты почто его в грудь бил? Сам-то как живой остался?
Дед Савва вновь улыбнулся в усы:
– Дык я ж не дабы чтоб со зла… В дружинниках я ево был… На игрищах[17] всяко бывало… Бывало, и я его в грудь бил… Бывало – и он меня… Молодые были, сильные, буйные…
– И чево? Тяжела его рука?
– Тяжела… Ох, тяжела… Бывало, и из-под шутейного тумака не сразу встанешь…
– Ну а так-то, дидку, каков он был?
– Как так, каков?
– Ну, каков?! Человек али… Всяк говорят…
Глядя в любопытно-восторженные глаза отрока, дед Савва призадумался…
– Каков, говоришь?.. А вот каков! Могучий, мудрый, сильный… Сам Батый дивился, глядяна него! Татары дитёв своих ево именем пугали! А твой Аникей ему росточком под саму мышку будет.
– Во-во, и дед Митяй нам всю жизнь про то сказывал! А ишо?
– Ишо?! – у деда Саввы появился в глазах задорный огонёк. – Эх, сынко, видал бы ты, как он в сече хорош! Да за таким князем – хоть на татар, хоть на рогатых[18], хоть в огонь! Не страшно!
– А ты в сечах с им бывал?
– Почитай, все с ним прошёл, от самой первой…
– И на Неве бился?!
Дед Савва хитро улыбнулся:
– С неё-то и начал…
Глаза Данилы горели от восхищения и, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит:
– Расскажи, дидку, а? А я тебе, хошь… Хошь … Хошь на себе тя до дому тваво снесу!
Старик вновь улыбнулся, кашлянул, пошерудил древком рогатины угольки, задумчиво провёл ладонью по усам и, глубоко выдохнув, молвил:
– Ну, слухай, коль так хочется… Было то от сотворения мира в году 6748-м…[19] Июля, дня 15-го, под самым устьем речки Ижоры, там, де она в Неву-реку вливается… Был я тогда ещё в отроках[20], в младшей дружине. Нюх и сноровка были у меня волчьи, не то что нонеча, потому князь меня всегда в дозоры ставил, аль наперёд лазутчиком отправлял, а раз даже с письмом посылал к человеку тайному, в землю немецкую…
– Который князь-то? Ляксандра Ярославич?
Старик лишь кивнул и продолжил:
– Были мы с князем погодками, а я к тому времени уж два лета как у его в доверии был близком.
– Как же так, дидку? Был в доверии, а ходил в отроках? – перебил Данила.
– Да ты дашь рассказать-то? – неожиданно раздался недовольный голос Аникея. – Чево встреваешь?
Аникей глянул на удивлённые лица деда Саввы и брата, привстал, подвинулся ближе и добавил:
– Да не сплю я, заснёшь тут с вами. Сказывай, дидку, уж больно послухать хочется.
Старик молча перевёл затуманенный взор куда-то в глубину раскалённых углей костра и, казалось, уже ничего не слышал и не замечал вокруг. Нахлынувшие воспоминания понесли его на своих белых, размашистых крыльях куда-то очень-очень далеко… Глубоко… Назад, во времена его счастливой, полной событиями жизни… В его молодость…
– И Ляксандру Ярославичу, и мне было по осьмнадцать годков тады… Понимали друг дружку с полслова. Потому и послал он к ижорцам[21] меня, как только весть дошла от Пелгусия[22]. За полдня наперёд с пятью лучшими лазутчиками отправил, дабы засаду упредить, а сам следом пошёл с воинством, на конех…
– А-аа… – хотел было вновь что-то спросить Данила, но тут же отхватил подзатыльник от брата и замолчал.
– Время не дало нам сбора долгого, ворог уж в Неву вошёл. Потому Ляксандра Ярославич тыщу на конех посадил, да в бег, навстречу свеям отправился.
– С тыщей всего-то? – всё-таки не выдержав, перебил старика Данила.
– Кто успел – тот и успел… Ждать не можно было нисколечки… Собрал тогда Александр Ярославич всех, кто был рядом, и повёл к Святой Софии[23]. Сам Спиридон, архиепископ, благословение дал!.. Гундели тогда бояре многыя, мол, торопишься, князь, подождать надобно, воинство поболе собрать. А про себя шептались: «Молод-де ишо князь, не ведает дела ратного… Горяч… Погубит воинство…». Да тока князь на своём стоял! А воинству своему так сказал: «Братья! Не в силах Бог, а в правде! Вспомним слова псалмопевца: сии в оружии, и сии на конех, мы же во имя Господа Бога нашего призовём… Не убоимся множества ратных, яко с нами Бог!». И воспрянули духом все, и пошли без страха за князем! По пути Александр Ярославич ишо ладожан пеших подобрал, да малость ижорцев пришло… И стало всего воинства княжеского – числом тысяча четыреста. Посадил он всех на кони, где и по два сидели, да спешным ходом пошёл вперёд… Вёл он рать свою посуху, дабы лазутчики свейские их на реке не завидели. Князя-то вороги по воде ждали. Шли повдоль Волхова тропами, которые мало кто знал, шли аж до самой Ладоги. Ток потом к устью Ижоры повернули. Ох и быстро шли! И верхом, и сами бегом у седла рядышком, почерёд, дабы отдыхали кони, всё ж таки живая скотина… Ох и торопилис!.. И пришло воинство аккурат, как князь задумал…
А я ко князеву приходу уж всё вражье воинство не раз облазил, всё округ оглядел! Пришли они во множестве кораблей, пять тыщ щитов, не меньше! И свеи, и мурмане[24], и сумь[25], и емь[26]! Глянешь на стойбище ихнее – так жуть! Без числа, тьма-тьмущая! Я столько люда враз ишо не видывал! А в самой середине воинства стоит палата князя свейскаго… Ограменная, высоченная, словно хоромы белокаменны!!! В ней и князь, и пискупы их… Я-то гляжу на ворога, а сам думаю: «Ох и ткани на палату пущено, что река! Пол воинства одеть в пору! Вот побьём их, отрежу от её не одну сажень, ух…».
Вот… А князь-то свейский не ждал Александра Ярославича так скоро, думал, что тайно пришёл, а мы не ведаем ничегошеньки… А сам он – ох и силён был! Свеи ево ярлом Ульфом[27] звали. Ярл – значится «князь» по-ихнему. Ничего, говорят, в жизни он не страшился, ибо нрава был свирепого. Потому, возгордясь числом воинства своего да встав в устье Ижоры, раскинул он шатры бесчисленные, не боясь и не торопясь никуда. Ибо думал, что вся земля Новгородская теперь под ним будет… А Александру, бахвалясь, написал: «Если хочешь противиться мне, то я уже пришел. Приди и поклонись, проси милости, и дам ее, сколько захочу. А если воспротивишься, попленю и разорю всю и порабощу землю твою и будешь ты мне рабом и сыновья твои».
Так-то вот, да-аа… – протянул старик и надолго замолчал. Данила с Аникеем, погружённые в рассказ деда Саввы, ожидали, не сводя с него глаз, боясь моргнуть, не смея перебить и почти не дыша. Наконец, рассказчик по-стариковски крякнул, поднял пару дровин, подкинул их в огонь и продолжил:
– Да-аа, не зря Пелгусию-то виденье было…
– Какое? – не сдержавшись, удивлённо выпалил Аникей.
– Ну, про то виденье мало кто ведает… Когда уж мы всем воинством собрались, затаились на ночь в лесу да стали примеряться к силе свейской… Зароптали некоторые воеводы. Почитай, втрое ворога больше, а то и с лихом! Сдюжим ли?! Князя уговорами одолевать стали, да не дался им Александр! Слово им такое сказал, что пристыдились роптавшие…
– Чево боялись-то?! С ими сам Ляксандра Ярославич! – чуть не в крик выпалил Данила, подняв вверх сжатый кулак, словно держал в нём меч. Старик лишь улыбнулся в усы:
– Един князь сечу не одолеет… Надобно, чтоб всё воинство духом крепко было, а иначе нельзя… Так вот, пристыдил князь воевод роптавших, сказал им слово да стал воинство к сече готовить:поделил их на три полка, два конных и один пеший. По леву руку поставил пять сотен конных новгородцев да сто пятьдесят ладожан… Им надлежало идить на ворога от реки Ижоры… Сам Александра Ярославич с тремя сотнями своих дружинников решил бить свеям в самую середину… А пеший полк князь поставил по правую руку. Им надлежало напасть повдоль Невы да суметь отогнать ворога от их лодей… Умно́ задумал тогда княже, ох умно́! Пешие жгут лодьи, не дают свеям уйти по воде, а конные полки в угол их загоняют, меж Невой да Ижорой… А куда им дале-то? Вода за спиной! А в тесноте от пяти тыщ толку мало, всё одно что от тыщи! На том и порешили…
Поделились, как князь велел, ночь спали мало, без огня… К самому рассвету подошли с трёх сторон ко краюшку леса да затаились…
– Дидку! – неожиданно перебил Данила.
– Чево?
– А Пелгусий? А виденье?!
– Виденье? Так то впереди ишо, слухай… Стоят, значится, полки, ждут… Рассвет скоро… Ярилки[28] хоть и не видать, а лучи уж к небу потянулись… Сердца у всех бьются громко, аж слыхать. Души в теле мечутся, кровь в жилах всё быстрее бежит, нет-нет да затрясёшься весь от ожиданья долгого… Вдалеке, над рекой, уж туман утренний подымается, а князь молчит, тянет чего-то… Все в нетерпении переглядываются, а нету окрика в бой идить! И только было князь меч из ножен потянул, как откуда ни возьмись Пелгусий предстал пред ним, весь взмыленный от бега быстрого, глаза горят, рот открывает, как рыба, а сказать ничо не может… Предстал да плюхнулся пред Александром на колени! Все уж худое подумали… Князь меча-то из ножен так и не вытащил, молвил тока:
– Стряслось чего? Почто ижорцев своих оставил, аль не воевода ты им теперь?
Пелгусий глаза-то в небо поднял, а в их слёзы… И отвечал он Ярославичу:
– Сына за ся оставил князь, да то пустое… Чудо! Чудо я, князюшко, видел! Господи, славно имя твое!
И айда крестным знамением себя осенять, аж унимать пришлося! Скоро уж петухи первые, а он тут – аки умалишённый…
– Ну? – снова молвил тогда Ярославич.
– Знамение чудное видел я, князюшко! – и крестясь, и плача отвечал Пелгусий. – Вышел я пред рассветом к Неве помолиться и… Слышу вдруг шум, как вёсла по воде бьют… Ну, думаю, лодья вновь вражья идёт… Спрятался за кусты и… Господи, славно имя твое! То насад[29] идёт… А посреди насада стоят святыя мученики Борис и Глеб!
– Как же узнал ты их?
– Как не узнать-то, князюшко?! Они это, они! Стоят в одеждах червлёных, опершися руками в борта… Всё вокруг их – как во мгле! И насад, и гребцы, а их! Их – вижу как есть, словно рядышком стою, и слышу, как тебя!.. И вот, рёк благим голосом святомученик Борис святому Глебу:
«Брате Глеб, вели грести быстрее. Рассветёт скоро, да поможем сроднику своему, Александру!».
– Дале чево? – спросил тогда князь замолчавшего было Пелгусия. Тот посмотрел затуманенным взором своим, полными слёз радости и счастия, на Александра Ярославича и пожал плечами:
– Ничево князь, уплыли… Уж больно гребцы у их быстрые… А я к тебе сразу, княже! Знамение-то великое! За нами победа будет, за нами! Вот, со всех ног прибёг, тебе о том сказать хотел и всем! Всем, чтоб знали!
Но не дал Ляксандра Ярославич сказать про случившееся Пелгусию, молвя так:
– Сего не говори пока никому… Знак добрый, да ждать некогда… Апосля расскажешь, а теперь…
И вытащил князь меч из ножен, и поднял его кверху, и молвил стоящим за собой воинам:
– С нами Бог, вперёд!
– С нами Бог! – вторила громогласно дружина.
И лязгнула мечами, из ножен выходящими, вся рать русская, и ринулась с трёх сторон на ворога – одною волною, силою единою!
Старик прервал свой сказ и посмотрел на братьев. Глаза их горели, отражая в ночи отблески огня, рты были полуоткрыты, щёки зарумянились. Рядом с ними сидел уже и Лучезар. Взглянув на деда, он лишь пожал плечами, словно оправдываясь:
– Да чего уж, ишо разок послухаю, – и, глянув с весёлым прищуром на братьев, добавил:
– Дед-то у нас корявый-корявый, а как начнёт сказ вести, так не хуже соловья-сказителя заливает! Чем дальше – тем краше! Ты им, деда, про…
– Не смех и говор, а стон и крики заголосились вокруг! – перебив внука и расцветая складными словами, продолжил старик.– Не дождь, а стрелы да копья посыпались с неба! Да зазвенела сталь – в один миг – от тысяч прикосновений, словно это колокола застонали с плачем великим! А по ком, ишо не понять было!
И опрокинул князь с дружиною ряды первые свейские, рубя на две стороны мечом, и пошёл в глубь воинства вражеского, окружённый силою чёрною, несметною, пробиваясь навстречу к самому ярлу их Ульфу…
И полк левой руки следом, в голове с богатырём Гаврилой Олексичем…
И пеший полк правой руки, впереди с воеводой Мешей новгородским…
И не было страха в сердцах у воинов князевых, и началась сеча страшная, ярости полная…
Ох и закружилось, ох и завертелось! Крики и стоны, оскал да рычанье звериное, кровь не ручейком а рекою, брань несусветная, смех диявольский, муки предсмертныя… Либо ты – либо тебя убьют, по-другому никак… Господи, Господи! Помилуй нас, безумствующих, за грехи наши земныя!..
То первая сеча моя была… Но страха не было нисколечки, злоба одна… Сам диву дался, откуда во мне ярости столь… Многих я тогда загубил, многие души из тел на волю выпустил… Но одного свея до сего дня помню… Из отроков, годов четырнадцати, не боле… Малец совсем, росточком ещё не дошёл… Видать, с батькой-то на войну напросился… Впереди его бился воин знатный, в кольчуге доброй, дорогой… Бился славно, сильно, отрока того прикрывая собой…
– Богатырь свейский, – задумчиво вставил Данила.
– Богатырь – не богатырь, но Яков-полочанин, ловчий князев, проткнул копьём того воина… А малец-то из арбалету метнул стрелу в Якова, да не попал… Коня его убил… Стал малец торопливо другую стрелу натягивать, дабы за отца отомстить…
Дед Савва почему-то замолчал, начав ковырять костёр древком рогатины. По лицу его было заметно, что непросто ему даётся рассказ в этом месте, но все ждали продолжения. Наконец, старик заговорил слегка осипшим голосом:
– Я ближе всех к нему оказался… Не успел малец арбалету-то поднять, я его с одного маху зарубил…
Старик вновь замолчал, подумал малость и тяжело выдохнул:
– На всю жизнь вскрик его предсмертный запомнил… И взгляд… Война… Там долго нельзя думать… А ловчий князев до конца сечи пешим бился… Добре бился Яков, со злобою да со слезами на глазах… Сам Александр Ярославич его похвалил после…
– Отчего со слезами-то? Мальца пожалел, которого ты… – тихонько было спросил Данила, но старик резко перебил:
– Коня сваво оплакивал! Добрый был конь у ево! А сеча уж так разгорелася!
Свеи-то не ждали нападения, почитай, все полусонные вначале были. Потому удалось князю обступить их со всех сторон, как задумано было. Пешие с Мешей уж и на корабли напали да так крепко зарубились, что не приведи Господь! Сразу две лодьи сумели поджечь! Вскорости ещё одну… Ох и бились у кораблей, ох и рубились нещадно! У берега – всю воду ногами вспенили, и красною она стала, словно кровь! И тел в этой крови столько, что полшага не ступить! А люд в эту пену всё падает и падает, падает и падает… Кто на лодьи вражьи лезет, а кто навыверт, на головы сверху прыгает!..
Гаврило Олексич с другой стороны, по-вдоль Ижоры, тож добро помял свеев! Помять-то помял, да сам с горсткой дружинников к самой Неве полез, к кораблям свейским. Ох и горяч он был, ох и храбор! Сказывали, что с ярлом Ульфом и королевич в войске пришёл, Биргер Магнуссон, зять короля… Так вот, как завидел Гаврило Олексич, что ведут королевича под ручки на корабль, видать, тот ранет ужо был, так с новой яростью врубился в гущу вражескую да стал пробиваться к нему… Не успели свеи спрятать королевича, как Гаврило Олексич уж и на сходни[30] въехал, верхом на коне! Смахнул, как лист с головы, пред собой стоящих супротивников да скакнул на коне в сам корабль свейский! И стал биться, да уж больно ворога там полно было. Столь много, что подняли они богатыря Гаврилу вместе с конём да бросили за борт и сходни скинули! Да в бег бросились! Сердца дрогнули да взгляды опечалились за воеводою идущих дружинников! Да Бог миловал! Вышел Гаврило Олексыч из воды невредим да снова в бой ринулся, в самую гущу!
– А что же князь? Говорят, он с самим ярлом сразился?
– Чего говорят-то?! Так и было! – распалялся старик всё больше и больше, словно вновь оказался в самой гуще той стародавней битвы…
– Я по правой руке от князя бился, в десяти шагах. И Ульфа первым заприметил… Ярл на коне сидел, издалёка был виден! Хотел было я к нему пробиться, да схлестнул меч сразу с двумя… Ох и тяжко мне пришлося тогда!.. Одного в ногу ранил, тот быстро уполз, а со вторым – битых полчаса рубились… Пот градом, грудь вздымается от усталости, во рту сушь! Водицы бы испить – да нету! Меч уж зубцами покрылся, а одолеть того свея никак, матёрый… Да и мне от него досталося! И кольчужку слегка порезал, и по плечу так саданул! Спасибо кузнецу Микуле, добрую одёжку мне отковал… Поймал я свея на его же хитрости… Увернувшись по леву руку от удара меча моего, он крутанулся, дабы сзади меня оказаться… Уж и замахнуться свей успел, да опоздал… Я, не оборачиваясь, присел, взял за рукоять да ткнул мечом назад, не глядя… Меч-то мой добрый был… Проткнул я супротивника сваво насквозь…
– А как же князь, дидку? Как он Ульфа-то побил?
– Ой ли?! До того ещё, знашь, скока биться пришлося! Вот он, кажись, рядом, а попробуй дотянись! Округ ярла лучшие рыцари собрались!
Воинства наши к тому мигу хоть и рубились супротив друг дружки, а шагов на сорок вглубь смешались как есть! Тока успевай кружиться! Не знаешь, с какой стороны прилетит к тебе смертушка! Звон да крик – не приведи Господь, давка! Кони бьют копытами, топчут, кусают… Лежат на земле со вспоротыми животами… Один воин падает, другой-весь в кровище вдруг встаёт! Сказал бы кто – не поверил бы, что бывает так! Сам кружишься как ошпаренный, кидаясь на ближнего ворога; одолел – и дале… В голове хмель от крови, пред взором туман от увиденного, от творящегося пред твоими очами…
Давно уж полдень минул, а конца битвы не видать, только пуще прежнего разгорается! А биться всё труднее и труднее, свеев-то втрое больше! На глазах князя пал уже и Ратмир, слуга его и друг преданный… Славно бился он в окружении ворога! Один среди сотни! Многих побил, многие славные воины свейские пали от меча его, да силы были слишком неравны… Получил он раны многыя, а усталость тако верх и взяла… И пал вскоре Ратмир аки муж достойный! Завидев, как окружили Ратмира, кинулся к нему князь Александр Ярославич с ратниками ближними, да не поспел малость. Побил всех, кто вокруг дружинника его кружился, отмстил за сотоварища, да Ратмир уж к небесам вознёсси…
И вот, кады самая жаркая пора в сече наступила, кады одна лишь капелька духа воинского, везения иль молитвы праведной должна была склонить чашу на ту иль другую сторону… Оказался Александр Ярославич недалече от ярла… Шум такой вокруг стоит, что хоть в ухо ори, не слыхать ничегошеньки. Но закричал князь гласом своим могучим так, что сеча – на миг – вся замерла! И вызвал князь ярла свейскаго на поединок! И расступилися все пред ними, отойдя каждый в свою сторону, возрадовавшись передышке и тому, что в един миг исход битвы решить можно стало… Каждый на сваво князя надеялся… Ни Ляксандра Ярославич, ни ярл Ульф до того битыми не были… Ток наш-то совсем ишо молод, а за Ульфом и опыт, и побед множество тянулось…
И вот, воссели они на конях супротив друг дружки, поправили на себе латы да доспехи боевые, закрылись щитами, поприветствовали друг дружку поднятием копья да и… Под дружный ор двух обезумевших от крови армий, наставив вперёд копья, кинулись вскачь, навстречу друг дружке…
Ох и страшно они сошлися! Богатыри сильные, богатыри могучие! Как два корабля в морскую бурю – ударились они друг о дружку! Ох и взвизгнули острия копейные, железными концами об железо ударившись! Ох и хрустнули древки дубовыя, в руках богатырских ломаючись да во все стороны в щепки разлетаючись! Охнули тысячи глоток разом и по ту, и по сю сторону воинства, да подняли власа шеломы кверху на главах многих – от увиденного… Ибо, умело приняв на щит копьё супротивника, князь Александр копьём своим пробил щит вражины да остриём попал в самую глазницу шелома ярла Ульфа, а сам цел-целёхонек остался… И полилась кровь из-под шелома ярла, доселе непобедимого, на грудь его, и опрокинулся он в седле да пал на спину, хоть и не упал с коня… И замерли все, на это смотряще…
Не стал Александр добивать Ульфа, ибо претило это чести воинской, дал лишь рыцарям свейским время – унести с поля командора своего… Обернулся после к воинам своим Александр, поднял высоко над головой меч и крикнул:
– За нами правда и Бог! Вперёд!
И воспряли духом ещё больше русичи, а свеи унынием преисполнились… Унынием преисполнились, да только сердца их злобою ещё питались – не насытились… И закипела сеча с новой силою! А князь Александр вновь в самую гущу полез!
Многие конники князевы к тому времени бились уж пешими, ибо кони их пали в сече. Так и новгородец Сбыслав Якунович, коня потеряв, встал впереди нас с одним лишь топором и, не имея страха в сердце, стал прокладывать сквозь ворога путь к шатру вражьему – златоверхому, где их пискупы свейские, дух воинский поднять пытаясь, продолжали с самого утра молитвы петь… И дивились свеи силе и храбрости Сбыслава Якуновича! Никто не мог устоять пред ним, многие рыцари под топором его пали… А рядом с ним и я шёл к тому шатру, разя врага не хуже его, живота не щадя за ради победы нашей… Не скоро, но пробились мы-таки к самому шатру и скрестили мечи с лучшими рыцарями, что пискупов охраняли! Ох и славно рубились! И вот изловчился один из воинов по имени… Ну, ево Саввою тож звали, влетел он в тот шатёр, оттолкнул ближнего рыцаря, а тот, падая, ещё двоих за собой потянул… И пока они подымались, подбежал он к середине самой да, вынув топор из-за пояса, подсёк столб сосновый, что шатёр королевский подпирал… И упал шатёр златоверхий! И накрыл всех разом! Пискупы, с ног до головы в латы одетые, даже мечи вынуть не успели! И возрадовались полки русские! И духом воспряли, и веселье по рядам пошло! И попятились назад свеи, увидав в том знамение недоброе! А вскоре отход их в побег обернулся! И стали они по головам друг друга лезть на уцелевшие корабли, хотяша по воде сбежать… Кто успел, в корабли сел, кто на другой брег вплавь кинулся… Немногие доплыли, немногие спаслись… Лишь те, кто в шнеках[31] да кораблях…
И к самой ночи избиены были свеи во множестве бесчисленном! Победа за нами стала!
А князя Александра Ярославича с той поры – с почтением великим – стали называть князем Александром Невским!
Последние слова дед Савва почти выкрикнул, вскочив с места и многозначительно подняв вверх правую руку с рогатиной… Так и застыв, как изваяние… Он долго молчал, не меняя позы, молчали и слушавшие его. Возбуждённые глаза старика были устремлены в небо, лицо его горело, грудь вздымалась так, словно от только что закончил битву, о которой столь долго и подробно рассказывал. Наконец, словно опомнившись, старик медленно опустил подбородок, искоса взглянул на отроков с Лучезаром и, почему-то почувствовав неловкость, закашлялся да сел… Некоторое время все в задумчивости ещё немного помолчали. Наконец, Аникей восхищённо молвил, взглянув на брата:
– Во, видал, как оно… Каковы богатыри были, а?! Как князь-то самого ярла их убил, в честном поединке!
– Ярл, тот живой остался, тока князь ему на всю жизнь на лице память оставил… С тех пор он на Русь не ходил, – отвечал за деда Лучезар.
– Да всё одно! А каков Сбыслав Якунович?! А Гврило Олексич?! А Меша, а Яков с Ратмиром?!
– Постой! – почти заорал Данила, да так заорал, что всех передёрнуло.
– Это ж он! Он! – продолжал кричать отрок, как сумасшедший, глядя то на брата, то на Лучезара и тыча пальцем в деда Савву.
– Это ж тот самый богатырь Савва, что шатёр в битву повалил! Помнишь сказ про то? Помнишь, дед Митяй рассказывал?! – продолжал орать Данила, подпрыгивая и зачем-то хватая себя за волосы. Наконец, остановившись против старика и восторженно глядя в его глаза, он молвил, улыбаясь:
– Дедуня, взаправду ведь ты? Тот самый Савва, что в былинах и сказаниях о битве на Неве?!
– Ошалел, что ли? – встретил он суровый шёпот и взгляд старика, – чево ор-то поднял?! Поди, все свеи на порубежье подпрыгнули! Хошь, абы наш насед враз раскрыли?! А ну сядь!..
– Да будет, дед. Нет никого, я вчера всю их сторону обошёл, тихо, – пробасил Лучезар, с улыбкой рассматривая удивлённые, ошалелые лица отроков.
– То, правда, ты, дидку?! Тот самый Савва-богатырь?!
Старик отвечал недовольно:
– Може, и тот… Давно это было, не помню…
Данила восхищёнными глазами глянул на Лучезара, тот, улыбаясь, подмигнул отроку и утвердительно кивнул. Данила схватился обеими руками за волосы и восторженно выпалил:
– Расскажи кто, обозвал бы дурнем за враки! – и, откинувшись на спину подле самого костра, в задумчивости глядя в небо, долго чему-то улыбался. Аникей с Лучезаром о чём-то тихо шептались, дед Савва, держа в руках сухую хворостину, неторопливо шерудил угли костра. Наконец, Данила снова вскочил и только было открыл рот, как дед приложил к губам указательный палец, что означало «тише». Данила кивнул в знак согласия и зашептал:
– Дидку, а коли, положа руку на сердце… Страх был какой в сече? Ну хотя бы чуток, в душе?
Старик отвечал не глядя, продолжая елозить палкой в затухающем огне:
– Отчего же не было, был… Особливо пред битвой… А чево спросил?
– Не знаю… Вот всё дума в голове моей томится, прям пытает… Смог бы я аль нет…
– А ты не томись, – молвил старик, уже зевая, – придёт и ваше время, узнаешь. А теперьча спать ложитесь, скоро светать начнёт… Всю ночь протрындели…
И старик, расстелив меж камнем и огнём шерстяную епанчу, первым улёгся спать. Вскоре все последовали его примеру.
Огонь догорал, остались одни тлеющие угольки. Данила всё ворочался и никак не мог заснуть. Было странное ощущение, что дед Савва чего-то недосказал или Данила сам чего-то забыл спросить. Он не мог понять, что ему мешает… То ли неудобно лежит, то ли пытается вновь дословно повторить сказ деда Саввы, то ли…
«Ох и повезло нам! – думал он. – Почитай, былинного живого богатыря повстречали! Самого Невского знавал да ишо тем самым Саввой-богатырём оказался! Ток… Богатырского в нём с виду мало чё осталось, старый уж совсем… А вот Лучезар, тот да-аа… Хотя внук ведь, и лицом схожи. Видать, дед Савва в молодости такой же был… Да не-ее, ещё сильнее, ить у самого Александра Ярославича… Деды сказывали, что в старину и люд костями ширше был, и воины все как богатыри, да-аа… Вот кады вертаемся домой, расскажу батьке с матушкой, вот диву дадутся!».
И тут Данилу словно осенило, он приподнялся на локте:
– Дидку-уу, а дидку, не спишь?
– Чево тебе? – отвечал дед Савва, даже не шелохнувшись, довольно бодрым голосом, видимо, не спал, и его тоже одолевали то ли воспоминания, то ли ещё какие думы.
– Диду, дозволь ишо разок спрошу, а?
– Ну?
– Сказывал ты, дидку, так, что туточки, в груди, в самой душе завязло… Ток я всё спросить хотел, вот ты столько ворога погубил, так отчего же тебе малец тот запомнился? Ить всё одно – ворог… Ну тот, что с арбалетом, которого ты в начале сечи зарубил?
Дед Савва долго молчал, потом, кряхтя, повернулся лицом к Даниле, откинул епанчу, присел:
– Тут, знаешь, как… Молод был – почитай не вспоминал, так, временами, да и то смутно всё как-то… Потом уж, кады первая седина пришла… Вспоминать стал, как наяву… И чем старше – тем чаще. Иное и захотишь вспомнить, хоть тужся, а никак, а вот его… Знать, грех сотворил тяжкий…
– Так ведь ворог! – вставил возмущённо Данила.
– Да какой ворог-то, – почти сокрушённо отвечал старик, – отрок, малец совсем… Вот на кой его отец с собой взял, а? Воевать, что ль, некому? На кой его мамка на смерть верную отпустила, а? Желторотого!
– Так и ты батьку с собой на корел[32] в пятнадцать годков тока взял…
– То другое! – вспылил дед на поднявшего голову и встрявшего в разговор Лучезара. – Твой батька в тринадцать-то годов стрелы метал не хуже седого лучника, а в пятнадцать мечом супротив трёх мог постоять!
– Во, и я мог! Хоть супротив пяти, а ты меня до шестнадцати никуда…
– Да цыц ты! – вновь прикрикнул старик, перебив внука. – То другое… У каждого человека свой рубеж есть и своё место от начала… Ево знать, ево чуять надобно! Не заметишь вовремя – сгинешь по чём зря! Либо мимо пройдёшь… Тожь худо, не будет добра от того… Почитай судьбу предначертанную потерял… Рубеж – то место твоё и больше ничьё! Оно как испытание Божие, повдоль всей жизни человеческой — рядышком! Пройдёшь один рубеж – ступишь дальше, а нет, хоть до смерти топчись на месте…
Дед Савва замолчал, подумал малость и, неожиданно отмахнувшись рукой, сменил тему:
– А желторотых всё одно нельзя на битву брать! Сгинут зазря. Отцу с матерью горе, а убившему грех на душу… Война ведь, она такая, девка злая, грешная… Не щадит ни старуху, ни дитя малое… И грехи свои войной не прикроешь, когда на суд Божий предстанешь!.. Ворог? Да, ворогом мне малец тот был, но мне ево взгляд – до сих пор снится!.. А вскрик пред смертью?! Да я матушку ево в глаза не видывал, а во сне – как наяву! Белокурая, с сединой… Тихая, добрая… Приходит… Мужа мёртвого по власам гладит… Сыночку колыбельную поёт… Ишь как оно, сынок… У ворога тож – и отец, и матушка, и детки… Даже колыбельные… Коли уж до конца, по правде, я после сечи нашёл того отрока под телами битыми… Так и лежал он подле батьки сваво с открытыми глазами, аки в миг свой последний… Так и схоронил обоих, в одной могилке, у самого брега… Може, зря? Ярославич-то Бога боялся, как полагается… Когда будущим днём пришли люди от свеев с поклоном, дал добро им князь телеса битых воинов с поля пособрать да схоронить. Всех забрали, схоронили на другом берегу, а они вот остались – на этом…
– Ране ты про то не сказывал, – словно с упрёком молвил Лучезар.
– Я вам многого чево не сказывал, – тяжко выдохнул старик. – Да оно вам и не надобно… Сами наживёте…
Помолчали.
– Дидку, – начал было опять Данила, но его чуть не хором перебили Лучезар с Аникеем:
– Да уймёшься ты сегодня али не?!
– Ну чево вы? – совсем по-детски промямлил Данила. – Дедунь… А от шатра добыл кусок какой, али чо?
Губы старика расплылись в улыбке:
– Четыре отреза матушке и два собе… Ох и доброе сукно оказалось, ох и пошил одёжки!
Все почему-то дружно засмеялись. А дед Савва, видимо, ещё что-то вспоминая, почесал затылок, провёл рукой по усам и, словно смахнув этим движением улыбку, молвил почти строго:
– Ну, будя! Спать давайте, светает уж, а тебе вскоре Мартына менять… Хотя погодь, сам пойду, всё одно не спится…
– Так ты ж севодня домой сбирался, поспи хоть малость, дедунь.
– Посплю, меня вон мальцы обещались на себе до дому снести, на их горбах и высплюсь. Ну, снесёте?
Данила с Аникеем переглянулись.
– Дык это, снесём, коль обещались… А куды?
– Как куды, до Новгороду, князь меня с новостями от порубежья ждёт.
– Князь?!
– До самого Новгороду?! – чуть не подпрыгнули от удивления братья.
– А то! – отвечал дед Савва. – За порубежье вас всё одно Лучезар не пустит, а попытать счастья ко князю Дмитрию Александровичу в дружину испроситься – отчего ж не попробовать, а? Пока дойдём, кой чему, може, и обучу… Хотя-бы тому, как правильно к чужому костру в ночь подступиться тайком, да как лбы под палку за просто так — не подставлять…
Братья так и обомлели, открыв рты и не веря своим ушам. Данила даже икнул. Лучезар, взглянув на их лица, чуть было не засмеялся, но, встретив строгие глаза деда, сдержался…
– Ну, чево, снесёте?
– Да я один…– было начал Аникей раздувая грудь, но уже не в первый раз старик приложил палец к губам и молвил, почти приказывая:
– Тише… Лучезар, пусть поспят до полудня, а часом попозжее в путь тронемся…
И на удивление братьям дед Савва ловко, словно юнец, вскочил на ноги, размял поясницу, разок-другой присел…Затем, словно беря под руки красну-девицу, медленно поднял копьё и неожиданно быстро, залихватски закрутил им над головой… Дальше – больше: ускоряя вращение, с присвистом, несколько раз крутанул вокруг себя; играючи остановил копьё ударив основанием древка о землю, накинул на плечи епанчу и, бесшумно направившись в сторону леса, исчез в предрассветном тумане…
[1] Короткое копьё с древком в 1,5-2 метра.
[2]Широкая безрукавная верхняя одежда из кожи, иногда связанная из шерсти, или плащ. Известна на Руси с XI века.
[3]Сплетённая из ивовых веток рыболовная снасть, ловушка.
[4]Уважительное обращение к пожилому человеку.
[5]Наёмный, наёмник.
[6] Дмитрий Александрович, сын князяАлександра Невского.
[7]Шведский.
[8]Кожаная обувь.
[9]Волк.
[10]Пост, засада, секретный наблюдательный пункт на границе. Обычно там стояли опытные воины – два-три человека, умеющие хорошо маскироваться, ориентироваться, наблюдать, в том числе и на территории противника, и несли службу по месяцу-два в год, пока не приходила смена. Задача – выявлять движение противника и сообщать князю о подступе вражеского войска. Фактически прототип погранвойск и разведки.
[11]Рыба сом.
[12]Шведы.
[13]Датчане.
[14]Большая глиняная посудина для приготовления различного варева, горшок с широким горлом.
[15] Лёгкий северный ветерок.
[16] В самом начале битвы.
[17]Учебные тренировки дружинников.
[18]В простонародье – рыцари.
[19]1240-й год.
[20] Молодой человек, подросток, а также молодой дружинник или младший дружинник.
[21] Финно-угорские племена.
[22] Старейшина Ижорской земли, преданный Александру Невскому.
[23]Главный новгородский храм.
[24]Норвежские племена.
[25] Прибалтийско-финское племя.
[26]То же.
[27]Ярл Ульф — командующий на тот момент объединенными шведскими войсками.
[28]Солнце.
[29] Разновидность русской боевой ладьи (не путать с наседом).
[30] Приставной деревянный трап, по которому поднимались на корабли.
[31] Довольно крупные вёсельные боевые лодки с высокими бортами.
[32] Племена, жившие на территории нынешней Карелии.
Псковская литературная среда. Проза. Татьяна Рыжова
Татьяна Рыжова
|
Время в сонетах Станислава Золотцева
(эссе)
Сонет искушал и продолжает искушать стихотворцев. Почти каждый лирик время от времени обращается к этому изысканному виду поэзии. На мой взгляд, наиболее искусным и последовательным сонетистом среди русских поэтов, рождённых в послевоенные годы, был и остаётся Станислав Золотцев.
Вот какими словами сам поэт выразил своё отношение к сонету и объяснил причину приверженности этому жанру: «Сонет – самая излюбленная для меня из всех форм стихотворчества. Я захвачен был ею ещё в самые юные свои годы, в начале литературного пути. Впрочем, как и положено начинающему, какие только образцы строфики и архитектоники стиха не перепробовал тогда, в шестидесятые-семидесятые. Но из всего этого моря стиховой филиграни единственно ж и в о й (по крайней мере, естественной для моего голоса) формой остался сонет. Он – всевластен. Ведь его имя происходит от итальянского глагола «звенеть». А музыка русской поэзии насквозь колокольна: в ней – и набат, и благовест, и свадебные бубенцы, и валдайские медные певчие птицы, и «звонки» в прежних школах. И шедевры гончаров, и крохотные колокольчики в украшениях женщин нашего Севера… А, главное, сонетом можно сказать в с ё ! Бывает: в его 14 строк умещаю то, что говорил в какой-либо поэме, написанной в молодости…».
Наверное, лучше о сонетах и не скажешь. И понятным становится, почему этот вид тонкой поэзии отвечает Золотцеву взаимностью. Его сонеты по своей музыкальности, ёмкой лаконичности, глубине мысли и, что очень важно, соблюдению всех канонов поэтики жанра, могут успешно соперничать со многими, созданными даже на родине классического сонета. Однако, как и многие современники, Золотцев отдаёт предпочтение шекспировской архитектонике сонета и, как мне кажется, испытывает на себе значительное влияние непревзойдённого мастера. Возможно, отчасти, это объясняется тем, что прекрасно владея английским языком, поэт не только впитывал музыку шекспировских сонетов и переводил их на русский язык, но и создавал собственные сонеты на английском языке. Косвенным подтверждением этой мысли может послужить забавный случай, который произошёл в период работы над составлением билингвального сборника стихов Золотцева «Сады грядущих дней» в моём переводе на английский и русский языки. Я показала для одобрения Ольге Николаевне Золотцевой, его жене и редактору сборника, мои переводы нескольких англоязычных сонетов поэта на русский язык, на что она воскликнула:
— А Вы уверены, что переводили Станислава, а не Шекспира?!
Однако было бы ошибкой думать, что Золотцев слепо подражает английскому гению. Да, он часто обращается к излюбленным темам шекспировских сонетов — любви, человеку, природе, времени — но у русского поэта своя философия восприятия этих категорий. Пожалуй, лишь трактовка любви и для английского и для русского поэтов остаётся старой как мир в предсказуемости любовных переживаний и их, порой благотворного, порой драматического, влияния на человека. А ещё Золотцеву удалось достигнуть необыкновенной музыкальности своих сонетов — почти, как у Шекспира.
Шекспир написал более 150 сонетов, Золотцев – около 100. Не все из них опубликованы, но и те, что стали доступными читателю, удивляют разнообразием тем. Шекспироведы, для удобства исследования и восприятия сонетов английского драматурга, сгруппировали их по темам, то же самое было бы интересно сделать и с сонетами Золотцева. Однако и без целенаправленного отбора становится очевидным тяготение поэта к размышлениям о времени. При этом поэт не впадает в избыточно отвлечённые рассуждения о космичности времени, его быстротечности, о его судьбоносном влиянии на человека и т.п. Для него время – то, что происходило и происходит с ним и его близкими, с его родиной – большой и малой, приятие или неприятие перемен. И неудивительно: ведь Золотцев находится внутри этого времени и не как созерцатель, а как участник событий — «поэт-философ и поэт-бунтарь» в одном лице и в неразрывном единстве. Не в этом ли двуединстве заключается суть золотцевской философии времени, в том числе, и в его сонетах? Не её ли, почти программно, декларирует поэт в сонете «Спор»?:
Поэт-философ и поэт-бунтарь
схлестнулись в споре. И промолвил первый:
«Зачем себе ты портишь кровь и нервы?
Ведь в мире всё останется как встарь.
Останутся и золото, и сталь
сильней ума и сердца». – «Нет, неверно, –
бунтарь вскричал, – я сей порядок свергну.
За правду мне и головы не жаль!»
Один стоит скалой. Другой – как море
вскипает. Но участник в этом споре –
всего один… Столетий и секунд
он не считает, весь – в своих вопросах…
Поэт-философ – это вечный бунт.
Поэт-бунтарь – неистовый философ.
Каждый, кто знал Золотцева достаточно близко, наверняка помнит поэта именно таким: то «стоящим скалой», то «вскипающим, как море». Уж он-то не принадлежал к числу поэтов, бесстрастно взирающих на катаклизмы своего времени. Как человеку и как поэту, ему претило подстраиваться под неприемлемые для него нормы. Так сонеты, вышедшие из-под пера поэта в 90-е и, особенно, в последние годы уходящего столетия, смогли вместить в 14 строк невероятно острое ощущение поэтом состояния, в каком оказалась тогда Россия, и для которого он нашёл ёмкую характеристику — ВРЕМЯ ПАДАЮЩИХ СТЕН:
Какое нынче время у России? –
Бывали пострашнее времена,
но никогда ни смуты, ни война
такую долю ей не приносили –
когда она неверием полна,
живя и в озлобленьи, и в бессильи,
и всё переворочено до дна,
и связаны у птицы-тройки крылья…
Черна и всё чернее наша быль.
Изгоним ли удушливую гниль,
пока Чума не клюнула нас в темя,
и, продышавшись, встанем ли с колен?
И сотворим ли мы иное время,
идя сквозь время падающих стен?..
1994-1996
Подобная этой, нота трагического ощущения непростого для России конца 20 века времени появляется довольно часто в сонетическом творчестве писателя. Но если в предыдущем сонете звучат уже знакомые нам голоса — «поэта-философа», задающего острые, как бритва, риторические вопросы и «поэта-бунтаря», называющего вещи своими именами, возможно, слишком реалистичными для языка сонетов, то в другом сонете, написанном в эти же годы, Золотцев озвучивает своё видение миссии поэта-гражданина, ответственного за историческую правду своего времени.
Я знаю: то, что я пишу сейчас –
всего лишь дневниковые страницы.
Лишь торопливый, сбивчивый рассказ
участника событий, очевидца.
В нём – ни метафор броских, ни прикрас,
и меж стихом и прозой нет границы.
Среди творений, радующих глаз
и слух, ему в веках не сохраниться…
Но и другое знаю: если вдруг
я брошу сей неблагодарный труд –
не ощутит, не разглядит потомок,
кем были мы, чем жили в эти дни,
какие обжигали нас огни,
кто созидатель был, а кто – подонок…
Но было бы однобоко и необъективно в оценке Золотцевым его времени видеть, перефразируя уже упомянутое двуединство, лишь философское бунтарство или же бунтарскую философию. Оптимистический, жизнеутверждающий гуманизм присущ Золотцеву-поэту и человеку не в меньшей степени, чем тому же Шекспиру. Никто ещё не отменял радости любви, красоты природы, счастья просто жить, какими бы «окаянными» не были времена. И в этом ещё одна сторона золотцевской философии времени:
Я радуюсь тому, что просто жив,
что не исчез – хотя безмерно грешен,
что путь продолжил, крылья не сложив,
и – на прекрасной женщине помешан;
и что мой голос горек, да не лжив –
как сок берёз, как трели со скворешен…
А если сердце бьётся на разрыв,
так что же? – в мой последний миг утешен
тем буду я, что не сдалось оно,
когда тащила жизнь меня на дно,
любить и ликовать не отучилось…
Я – радуюсь, хоть в радости моей –
колючий привкус окаянных дней.
…Но и его приму, как Божью милость.
Временем Станислава Золотцева, родившегося в 1947 году, были и незабываемые послевоенные годы, ещё ощущавшие отзвуки минувшей войны. Тема жизни в те времена, трудной, но и счастливой, пронизывает всё его творчество — нашла она отражение и в нескольких сонетах поэта. В сонете, посвящённом Победе, поэт удивительно просто раскрывает понимание непрерываемости жизни на земле, во имя которой погибали солдаты: «Но будут жить отцы, и мы, и отчий край, коль в сотый раз придёт на землю мирный май». Всего-то и надо – чтобы не было войны. Вот такая философия времени в этом сонете.
И сорок лет пройдут ещё, и шестьдесят…
И в сотый раз на землю хлынет май Победы!
И вновь слезами наши внуки оросят
над прахом прадедов зелёные побеги.
И слёзы внуков на мгновенье отразят
сполох судьбы, что никому из них не ведом.
Зима блокадная и керченский десант
к сердцам их двинутся по вековому следу.
И никого уже не будет из людей,
спасавших правнуков своих и всё живое!
И даже нас уже не будет, их детей,
взращённых верой и отвагой фронтовою…
Но будут жить отцы, и мы, и отчий край,
коль в сотый раз придёт на землю мирный май.
9 мая 1985 г.
Именно этим сонетом, я заканчиваю свой небольшой обзор лишь толики сонетического творчества Станислава Золотцева. Всего лишь пять его сонетов о времени из большого количества. Мой выбор пал именно на них, в соответствии с задачей, которая стояла передо мной: показать большое на малом материале. Показать, что порой о времени и о себе в нём можно сказать больше в четырнадцати строках сонета, чем в пространных мемуарах.
Псковская литературная среда. Поэзия. Геннадий Моисеенко
Псковская литературная среда. Поэзия. Вита Пшеничная
Псковская литературная среда. Проза. Александр Юринов
КОЛЬЦО
(рассказ)
В лесу на дне продолговатой воронки -следа от когда-то разорвавшегося снаряда или авиабомбы – среди зеленого мха и вывороченного упавшим еловым сухостоем песка, что-то блеснуло в бледных лучах осеннего солнца. Я спустился, поднял кольцо – сердце застучало – золотое! Маленькое такое, обручальное кольцо, с пробой и ромбиком на внутренней поверхности, в котором была выгравирована крохотная готическая буква. Содрал мох, поковырял палкой землю, но кроме нескольких ржавых автоматных гильз, сплющенных и почерневших от времени, больше ничего не нашел.
По приезду в город, прямо с автовокзала, поднялся в ювелирную мастерскую; скинул с плеча рюкзак и достал из него завёрнутую в полиэтиленовый пакетик находку. Пожилой мастер, рассмотрев кольцо через лупу, сказал, что золото немецкое. Значит кольцо пролежало в воронке более полувека !
Я переложил колечко в нагрудный карман рубашки, и придя домой, долго вертел им — разглядывая и примеряя. Кольцо приходилось мне в пору как раз на безымянный палец, приятно обжимало фалангу — но не сдавливало, — загадочно поблёскивало и туманило глаза. За этим нехитрым занятием припомнилась мне история, рассказанная когда-то стариками, происшедшая во время войны в краях, где обнаружил я находку…
В сорок первом году, в конце июля, немцы пришли в деревню; заняли её без боя, будто маршируя колонной по пыльной дороге. Части Красной Армии, опасаясь окружения, в спешном порядке отступили, местные жители же, несмотря на страх перед нашествием, не стали покидать село, решив: будь что будет. Кое-кто подался в лес, наведываясь по ночам в деревню за продуктами, одеждой и самогоном.
На окраине деревни у самой речки, на небольшом косогоре, жил Осип, в большой, добротной избе из толстого тёса. Лет ему было чуть за сорок. Было у него пять детей погодок. Жила с ним ещё его младшая сестра Ольга, которая, приехав в сорок первом году в начале лета с тремя детьми в деревню, не стала возвращаться в Ленинград, по благоразумию решив переждать начавшееся лихолетье у родителей и родного брата в деревне. Осип по приходу немцев выдал им колхозного председателя, за что оккупационная власть назначила его деревенским старостой. Родительский дом был совсем рядом, общий огород объединял постройки. От мужа Ольги Якова, оставшегося в Питере работать на военном заводе, вестей давно не было.
Ранним октябрьским утром, оставив детишек с бабушкой, Ольга собралась в соседнюю деревню навестить родную тётку. С мыслями о муже — жив или мёртв, ушел на фронт или работает на заводе, — она вышла из материного дома и поразилась: вокруг – белым-бело. Начало осени в тот год выдалось тёплым и сухим – как продолжение жаркого лета, но внезапно в начале октября резко похолодало, и — как часто бывает на Псковщине – ночью уже выпал снег, покрыв толстым слоем ещё зелёные деревья. До тёткиной деревни было километра четыре.
Ольга вышла на дорогу и заметила, что кто-то сегодня встал раньше её; возил с веретья сено — и, спадая с саней, оно осталось на снегу космами сухой травы. Будто большой зверь прошел по зимнему лесу, линяя старой тусклой шерстью. Ольга шла по следу от санного полоза, наклонялась, поднимала эти травинки-ворсинки, подносила к лицу и вдыхала запах чего-то, казалось ей, навсегда уходящего в прошлое.
На одном из таких клочков сена, прямо по следу саней, лежала змея. Неизвестно каким образом она попала на него, однако сдавать травяной островок не собиралась и даже начинала шипеть при попытке к ней приблизиться. Ольга бросала в неё снег, сухую траву, кричала, но змея, чувствуя смерть раскинувшегося вокруг неё ледяного безмолвия, отстаивала свое право на несколько, быть может, последних минут жизни. Похоже, она залезла на зимовку в стог и так, вместе с сеном, попавшим на вилы, очутилась на санях, откуда и выпала на заснеженную дорогу. Бросив бесполезные попытки отогнать противное существо увесистой корягой, поднятой с припорошенной земли, Ольга не стала её убивать. Косясь на серое с узорами пресмыкающееся она обошла стороной змею, проваливаясь по щиколотку в свежий пушистый снег и, выйдя на санный след, уже через несколько минут забыла про змею.
В полдень, в отсутствие Ольги, в деревне показалась серая немецкая машина. В кузове сидел Осип и несколько немецких солдат. Машина протарахтела вдоль ряда изб и остановилась подле дома Прасковьи -матери Осипа и Ольги.
— И чего это их нелёгкая принесла?- подумала Прасковья, выглядывая в окно. Затем с чувством потаённой тревоги вышла на крыльцо и столкнулась с поднимающимся по ступеням сыном.
— Собирай Ольгиных щенят,- буркнул ей Осип и повернулся к машине.
Из кабины вылез молодой немецкий офицер; спрыгнув с подножки, снял перчатки, блеснув обручальным кольцом на тонком пальце. Поднялся по ступеням. Осип что-то объяснял ему, указывая на дом матери.
Ты что удумал, сынок? –мягко начала тётка Прасковья, подходя к сыну. Офицер отвернулся от них и стал болтать с солдатами; они смеялись, вальяжно расхаживая вдоль машины.
— Ольгин муж – еврей-то. Ты что забыла? Значит, и дети у них — евреи. Поэтому солдаты отвезут их в райцентр для выяснений,- последние слова Осип прокричал, дабы услышали подтягивающиеся к машине сельчане.
— Для каких выяснений?..- но Прасковья не успела договорить — как Осип схватил её за рукав, вошел с ней в дом и, спустя несколько минут, вывел во двор троих ребятишек. Пятилетняя девочка начинала всхлипывать. Старшей было одиннадцать, младшему мальчику – около двух.
— Господи, да что же это делается ! — заголосила Прасковья.
— Осип, у тебя же своих пятеро,- кто-то крикнул из толпы.
— А эти – евреи, — спокойно ответил Осип. Высокая и сутулая фигура его была похожа на какого-то идола, вырезанного из дерева и поставленного на пороге дома.
Толпа начинали гудеть. Запорхал снег. У многих собравшихся здесь складывалось впечатление, что сегодня в деревню приехали какие-то люди и просто разыгрывают сценку из непонятного спектакля- может быть нелепую, но трогательную и безобидную.
Наконец, молодой офицер что-то провозгласил, двое солдат подошли к детям.
— Давайте, давайте в машину их,- засуетился Осип, спускаясь с крыльца.
Бабы закричали заголосили, стали окружать офицера. Но он лишь качал головой, повторяя: jude, jude.
Дети цеплялись за бабушку, плакали. Люди угрожающе шумели, обступив солдат, у которых на лицах проступали признаки нерешительности. Офицер, видимо, тоже чувствуя себя не совсем уверенно, теребил китель. Потом закурил, поднеся к губам обручальное кольцо, оно театрально блеснуло и погасло. Предчувствие чего- то страшного, неумолимо надвигающегося, — что никогда и ничем нельзя предотвратить — наполняло сердца собравшихся жителей, сменив ощущение нелепой игры, которая вот-вот должна была бы благополучно закончится.
Солдаты вытащили детей на дорогу. Кольцо людей стало сужаться. Немцы уже явно нервничали, начиная между собой ругаться. В это время Полине, соседке Прасковьи — их огороды были через противоположную от Осипа межу — удалось в людском смешении накинуть на меньшего мальчика свою фуфайку. И так, завернув его в телогрейку и прижав к груди, она медленно вышла из центра возмущенной толпы. Солдатам удалось-таки посадить двух девочек в кузов и, торопясь, они забыли об исчезнувшем третьем ребенке. Машина вздрогнула глухим мотором, офицер полез в кабину. Люди приутихли, поняв, что если девочек не отбить, то пусть хоть спасется самый маленький мальчик.
В это время Осип, тайно наблюдавший за соседкой, подскочил к кабине и закричал, указывая рукой в сторону огорода:
— Вон, вон смотрите — жиденёнка понесла!
Офицер отдал приказ, и солдат, спрыгнув с кузова, догнал женщину — повалил ее, пнул и отобрал кричащий сверток.
Бабы рыдали, мужики стояли чернее ночи,.. а немецкая машина, удаляясь, еще долго маячила вдали на фоне соснового бора — как маленький, хитрый зверёк, алчный и насытившийся.
Ольга несколько раз ходила в комендатуру и возвращалась оттуда, похожая на приведение. В сорок четвертом году она уехала из деревни и больше в ней никогда не появлялась. О дальнейшей её судьбе никто ничего не слышал. Перед этим НКВД арестовал Осипа, который, несмотря на советы, не ушел с отступавшими немцами.
— Его будут судить, — сказал Ольге советский офицер. -Что бы ты желала своему родному брату?
— Только смерти, — спокойно ответила она.
Осипа осудили на двадцать пять лет. Отобрали все имущество, дом, переселив его семейство в черную избенку, которую все потом обходили за сто шагов. Бабка Полина пожертвовала жене Осипа старый облезлый полушубок. Почти две зимы его носили дети по очереди.
Осип пришел в 53-ом году. Его выпустили то ли по амнистии, то ли по «актировке». Он прожил еще лет десять, отличаясь нелюдимостью. Однажды, ковыляя по дороге, Осип задержался возле сельской школы, где группка выпускников обсуждала вопросы экзаменационных билетов по истории. Долго прислушиваясь к их словам, он заскрипел с угрюмым видом:
— Да что вы знаете о войне? Враньё — у вас всё в книжках.
— А где ты был всё это время, дядька Осип?- спросили ребятишки.
Осип молвил: «Сначала в Мурманске, в режимной тюрьме, а потом во Владимире — там уже получше было, один раз в день похлебку давали…» Затем внезапно умолк, увидев приближающегося Куртаса.
Захар Куртасов — был колхозным пастухом. Проходя мимо его дома становилось не по себе, когда за выцветшими досками забора начинали лязгать цепями, а потом захлебываться от лая, чуя прохожего, суровые, безжалостные собаки. Но чаще их не было дома, и проводили они тогда свое непостижимое собачье время где-нибудь на окрестных лугах подле мирно пасущегося колхозного стада вместе со своим хозяином. Тогда при приближении к коровам из высокой травы доносилось глухое настороженное рычание; поднималось несколько недружелюбных собачьих морд – и это означало, что где-то здесь в траве лежал пьяный пастух Куртас, друг своих пяти бессменных спутников разной масти, длины и густоты шерсти. Одна – самая лютая — была даже о трех лапах. Почти всегда Куртас был пьян, и кружок из шаклатых собачьих голов можно было видеть у озера, то у кладбища или возле молодой осиновой поросли за деревенской околицей. Поочередно собаки пасли скотину, основная же часть зубастого воинства охраняла покой хозяина.
— Здорово, Куртас, — бросил как-то с испугом Осип.
— Здорово, Осип.
Дед Куртас воевал: обучал собак-подрывников и никогда ничего не рассказывал. За годы долгого общения собаки и человек стали чем-то походить друг на друга. Скуластый, с красным обветренным лицом, на котором топорщились огромные желтые усы – и не знаю, кого ребята в деревне боялись больше: Осипа, Куртаса или его страшных собак…
Весёлый Куртас пошатываясь исчез за поворотом со своими собаками. Сгорбившийся, разбитый полиартритом, Осип побрёл к дому, а ребята продолжили обсуждать введенный недавно в экзаменационные билеты такой непонятный вопрос культа личности вождя…
Уже давно нет в живых ни Осипа, ни Куртаса, а маленькое немецкое колечко, спустя десятилетия, лежит передо мной на столе. Я думаю, что готическая буква в ромбе – есть начало имени владельца кольца или имени его возлюбленной. Может, оно принадлежало тому молодому офицеру, который далеко от дома, в чужой и непонятной ему стране, отобрал у матери её детей, не смея нарушить установку вождя. Я смотрю на кольцо и вижу, как за окном проплывают шпили церквей Гамбурга, черепичные крыши Мангейма, как по мокрой от дождя брусчатке пробегают правнуки немецкого солдата. Или они плывут теплоходом вниз по Рейну, зачарованные коварной Лорелеей, а вдали встает над долиной громада Кёльнского собора. А жива ли обладательница второго подобного колечка? Вряд ли. Так никогда и не узнала она, где место последнего приюта того, с кем стояла пред алтарём, кого провожала затем на войну в далёкую неведомую страну. Истлела плоть, истлели кости, сгнили мундир и автоматные гильзы, а кольцо осталось таким, каким было много десятилетий назад…
Оставшуюся часть дня я не снимал кольцо; пройдусь по комнате, вытяну руку и любуюсь золотистым ободком, приятно обжимающим палец. «Вот повезло-то , — думал , — настоящее золото нашел!».
Но ближе к вечеру почему-то радость от находки сменилась какой-то непонятной тревогой, неизъяснимой тоской; я стал чувствовать себя неуютно. Кольцо поблёскивало на пальце, но свет этот не радовал. Перед глазами появлялись и вставали стеной русские люди из тех нещадных дней: широколицые бабы в платках, худые, угрюмые старики, напуганные дети… А вокруг – избы из почерневшего соснового тёса, низкое небо, снег, воронёные зрачки автоматов, и над всем над этим — души невинно убиенных детей…
Мне кажется, что и неуспокоившаяся душа германского офицера тоже витала сейчас где-то рядом – она видела это кольцо, лежащее на дне последнего приюта все эти годы, как и видит его сегодня на моей руке.
На следующий день, утром я бросил кольцо в маленькую глубокую русскую речку. Оно в последний раз блеснуло на солнце светом несбывшейся мечты и растворилось в мутном сером безмолвии, в тишине и покое …
ЗА МОЛОКОМ
(рассказ)
Мы идем за молоком к Ивановне на другой конец деревни. Тёплые летние сумерки едва касаются ступней, обутых в сандалии без носков. Бабушка несет пустую трехлитровую банку, прижав ее к груди большой ладонью. К семидесяти годам её правая кисть совсем закостенела, пальцы застыли в полусогнутом состоянии, как бы навсегда, навечно обхватив невидимую ручку серпа или косы. Всю жизнь она работала — на полях колхозов, совхозов, на лугах и в лесах на делянках, ловила рыбу в реках и озерах. «Даже одонки метала», — бывало скажет она, и в этих «метала одонки» для человека, знающего о нелегком труде не понаслышке, заключено было немало смысла – некий верх, по их деревенским меркам — предел совершенства, визитная карточка человека работящего и пристойного.
Я учусь в городской школе, а на каникулы родители отвозят меня в деревню, где сразу за огородом чернеет студеной водой болото, а чуть поодаль течет река — не такая широкая как в городе, но и не узкая, чтоб разбежаться и перепрыгнуть. Пройдя её берегом, мы выходим к красной кирпичной стене с пятнами еще не полностью облупившейся белой штукатурки. Развалины церкви во имя Архангела Михаила лежат на краю деревни над речкой как свидетельство непреодолимой преграды, внезапно разделившей когда-то души людей? «На светлую и тёмную половины»- так говорила бабушка… Проходя мимо кирпичной кладки, она, вздыхая, в очередной раз начинает мне рассказывать, как семьдесят лет назад пошедшие против Бога люди разрушили церковь… И я представляю, что солнечные лучи играют на золоченом куполе приходского храма. Большой православный крест, венчающий «горящую» маковку, — кажется, возносится над общей нерукотворной крышей деревни, — как символ вечного бытия, вечной жизни, существующей с незапамятных времен на этих речных долинах и лесистых косогорах.
Большая толпа — в том числе жители и из соседних деревень – теплым летним вечером собралась тогда здесь, и привёл их всех слух, что председатель сельсовета по настоятельной «рекомендации» районных товарищей решил разрушить церковь. Председатель, Макар Шкурандо, вставший на заре, действительно был настроен решительно.
— Граждане, — обратился он к толпе. Макар некоторое время жил в райцентре и любил, показывая свою просвещенность, называть мужиков и баб — «гражданами». — Давно пришла нам пора покончить с этим свидетелем нашей тяжелой жизни, который остался нам от царей и помещиков. Советская власть проводит ликвидацию попов и святых. Она никому не позволит обманывать вас и наживаться на ваших страданиях. Соседи давно уже посносили свои церкви, сегодня и мы сломаем свою, как старый заброшенный дом, в котором уж никому никогда не жить.
Храм возвели не так давно, в начале века. Строили его отцы собравшихся мужиков и их жён. Приехавший два года назад в деревню председатель не мог помнить, как многие из собравшихся сегодня мужиков ещё босоногими подростками помогали своим отцам нагружать телегу кирпичами. Местный помещик Жуковский, построивший в деревне также больницу и школу, пожаловал на отделку купола и внутреннего убранства храма много золота. Да и сельчане несли на строительство — кто что мог. Не скупились. Зато иконы были в дорогих, изысканных окладах, алтарь сиял золотом. Своим храмом сельчане заслуженно гордились. Правда, после революции церковь как-то скоро закрыли, а потом и ограбили. И стояла она с тех пор заброшенной. Но все равно радовала глаз своей неповторимой, простой красотой. Бабушка рассказывала, что выгнанный из своего дома с колоннами Жуковский, просил у новых властей оставить ему с женой баню, где бы они и доживали свой век. Однако новая власть была непреклонна, стариков выгнали из дома, и пожилую помещичью чету со скарбом на плечах провожали всей деревней. Некоторые бабы тогда украдкой плакали.
— Клавдия, ну куда твой мужик запропастился? – Макар, прервав свою речь, гневно обратился к стоявшей рядом молодой черноволосой женщине. Но услышав тарахтение трактора, продолжил что-то там про «опиум для народа», пока «Фордзон» подползал к церкви, как маленький чёрный жучок к сияющей бабочке.
— Давай, Яшка, вали ее ко всем чертям, как договорились, — подогнал председатель тракториста, кожей своей ощущая, что не достучался он своей речью до граждан, что те не одобряют его, и потому счёл за лучшее предложить всем разойтись по домам.
— Макар Егорович, ну почему все Яшка? Других что ли нет? — заныла было вновь Клавдия, но поперхнувшись от его взгляда только и вымолвила обреченно: — Ой, беду накличем!
— Отстань, дурочка! Не понимаешь ничего, так стой в сторонке и помалкивай в тряпочку! — рявкнул Макар, чувствуя, что надо осадить не одну только эту бабенку.
Граждане расходиться не спешили. Большинство их них были людьми верующими и остались напряженно ожидать, ну, если не страшного Суда, то все же чего-то жуткого. Однако стояли тихо и смирно — против власти не попрешь, с нею шутки плохи, но ведь должна же быть высшая справедливость…
Тем временем Яков полез на церковь.
— Яшка, побойся Бога! — крикнул кто-то из примолкшей толпы.
— Ты мне брось, Варвара, эти буржуазные провокации! — взвизгнул Макар, потряс кулачишком перед носом сухонькой бабки и подогнал тракториста. — Полезай, Яшка, полезай! Нечего мешкать!
В конце концов, основание купола было опутано толстенной цепью. Под неё был пропущен трос, закрепленный на тракторе. Яков сел за рычаги. Цепь лязгнула, трос натянулся, как струна. Трактор, загребая зубастыми колесами землю, пробуксовывал и не мог стронуться с места. В глазах сельчан мелькнула какая-то надежда — авось устоит. Но машина, яростно урча мотором, уцепилась все же за твердую глину — и многочисленные трещины опоясали колокольню, что шею белую. Купол задрожал, начал съезжать на бок и, играя солнечными зайчиками, стал падать, как, по словам бабушки, «отсеченная басурманским мечом голова». Массивный крест с чудовищной силой угодил в гранитные ступени. И они, положенные, казалось, на века, раскололись на множество кусков. Говорили, звук от удара слышался в соседних деревнях за многие километры.
Народ ахнул. В потерявшем форму куполе отразились испуганные лица.
Начинало смеркаться, и к сумеркам от церкви осталась одна стена. Люди расходились от развалин, унося в трепетных сердцах сомнения: «Есть ли Всевышний на белом свете? А если есть, то как позволил он разрушить дом свой земной?» Но говорить о том, даже меж собой, остерегались.
И у Якова на душе было нехорошо. Мотался он из угла в угол по дому, не находя себя.
— Поехали-ка мы, сынок, за кирпичом, пока не стемнело, — позвал он своего старшего сына Ваню, вспомнив разрешение председателя сельсовета разбирать порушенные стены.
Жена всплеснула руками — сколько можно грешить? Но Якову попала шлея под хвост. Ни слова не говоря он схватил с красного угла главную икону, хотел было швырнуть куда-нибудь, но, пометавшись, отнес ее в сарай и почему-то осторожно положил на сено.
Все в нем клокотало, когда садился с сыном на телегу. Не успокоила и дорога. Буркнул что-то мужикам, копошившимся на развалинах, и полез на стену, чтобы сбрасывать вниз кирпичины.
— А ты на телегу складывай, — приказал Ване, правда, успокоив его. — Мы недолго, немного и надо — только печь обложить.
Работа отвлекла от мрачных мыслей, но не успокоила. Яков одну за другой сбрасывал вниз тяжелые хорошо обожженные кирпичины. Делал все как во сне. И вдруг внизу раздался слабый вскрик. Душа оборвалась. Как будто чьи-то ледяные пальцы жестоко сжали сердце.
Яков спрыгнул со стены. Подвернул ногу — но даже боли не почувствовал. Ваню держал на руках кузнец из соседней деревни, проезжавший в этот час на лошади мимо разбираемой «на запчасти» церквушки. Голова мальчонки, залитая кровью, безжизненно свисала.
Яков перехватил бездыханное тело. Рыдая, прижал его к груди. Мысли стали путаться. Он закричал что-то нечленораздельное. Выражение отчаяния, страдания сменила маска гнева и злости. Глаза вспыхнули странным блеском. Потом взгляд померк. Лицо стало невыразимо спокойным, отражая наползающую душевную пустоту. Разум покидал его, устремляясь, наверное, за душой невинно убиенного сына, принесённого в жертву на кровавый алтарь сатане.
Яков до конца жизни так и не обрёл разум.
«Председателю тоже досталось…»- закончила бабушка, не уточнив, что стоит за этими словами.
За бабушкиным рассказом я и не замечаю, как мы подходим к дому Ивановны, утопающему в жасмине. В мыслях я еще «прокручивается» кадр с падающим куполом, а бабушка уже беседует в сенях с соседкой. Их неторопливый, полный рассудительности разговор затягивается…
Из сеней мы проходим в хату, и вот уже трёхлитровая банка, полная парного молока, стоит посреди хаты на большом, покрытом блестящей клеёнкой, столе. Я сижу на деревянном топчане у печи и добрый час не свожу взгляд с охотничьего патронташа – коричневого кожаного пояса-перевязи, в гнездах которого торчат разноцветные патроны. Зеленые, красные, желтые. Муж Ивановны Степан Давыдович — охотник. Сейчас он седой, с коротко выстриженным затылком , что-то мастерит посреди хаты. А я смотрю на патронташ. Смотрю на него каждый вечер в течение многих дней. Оттого-то я и люблю ходить по вечерам за молоком к соседям, потому что в доме у Ивановны над деревянным топчаном висит чудесный пояс. Я никогда не осмелюсь даже потрогать его, но никто не запретит мне ласкать взглядом блестящие гильзы, набитые дробью и порохом. Я смотрю на патронташ не отрывая глаз, и порой мне кажется, что мои пальцы гладят шершавую поверхность ремня, холодную латунь гильз, выпуклые капсюли. Потом, придя домой, на пуховой подушке, под высоким разноцветным пологом с марлевым верхом, я закрываю глаза — и вижу себя идущим по деревне спокойным, уверенным шагом. Пояс мой перехвачен упругим патронташем, а в нем – ни единого пустого гнезда ! С затаенным дыханием смотрят на меня ребята. Один из них даже забыл о своем мопеде с толстыми шинами и никелированными крыльями, а самая красивая девчонка на деревне, воображуля и кривляка Маринка, кричит мне : » Хочешь посидеть со мной на бревнах ?». Я вежливо отказываюсь, прохожу мимо, а она спрыгивает и бежит за мной, продолжая лепетать: » Мы с бабушкой в магазин собрались – пойдем с нами!». Но и в магазин я с ней не пойду. На груди у меня деревянный автомат, а под ним – настоящий патронташ! Через всю деревню, мимо белой, густой, как банка с молоком, не разрушенной церкви я иду по пыльной дороге, и внутри у меня как-то волнительно и радостно.
ОБЕЗЬЯНА
(рассказ)
Как-то осенью ехал я из Омска поездом «Омск-Санкт-Петербург». В Омске пассажиры заняли все полки, кроме боковых. Было много провожающих. Я сидел в плацкартном вагоне среди возбуждённо гомонящей толпы, сиротливо примостившись на краю полки. Меня никто не провожал, и все норовили зацепить огромными сумками, авоськами с едой, полами пальто. Наконец, проводница попросила провожающих к выходу; несколько человек — вероятно, одна семья- стали попеременно целовать полноватую бабку, наказывая ей по приезду позвонить из Петербурга; молчаливо обнялись двое мужчин: видимо, отец и сын. Родственники бабушки и младший из обнимавшихся мужчин покинули вагон; разом как-то все утихло. Пассажиры припали к окнам, вагон вздрогнул, и перрон медленно поплыл за окном вагона.
Постепенно городские предместья стали переходить в пустыри. Бабка кряхтя уселась и поведала мне, что едет в Ленинград навестить девяностолетнюю мамашу.
— В последний раз еду так далеко, -говорила она. — В последний раз маму повидать. Больно плоха она.
Я сочувственно кивнул головой.
Один из пассажиров – ничем не приметный мужчина лет сорока с дорогим кожаным портфелем – быстро разделся и, не проронив ни слова, улёгся на верхней полке надо мной, читая газету; бабуля, почему-то решив что я из Питера, начала было расспрашивать меня о жизни в северной столице, но, узнав, что путь мой заканчивается на Урале, замолчала и стала основательно раскладывать постельные принадлежности. Разговаривал только мужчина, которого в Омске провожал сын. Сидел он напротив меня, ехал домой, в Карелию — в маленький, но довольно известный городок Костомукшу, где работал на комбинате железорудных окатышей и очень любил свой завод и свой город. Ещё он был охотник.
— Весь зверь нынче ушёл через границу в Финляндию, — сокрушался он. — И лось ушёл, и кабан, и лиса ушла.
— А бобёр?- спросил я просто так, для поддержания разговора.
— Вот бобёр, наоборот, к нам из Финляндии прёт; все речушки запрудил – спасенья нету,- оживился мужчина.
Охотник купил у проходившей из ресторана официантки четыре баночки пива «Балтика», предложил и мне. Я отказался. А он, смачно отхлебнув, продолжил рассказ: уже о карельской тайге, о её обитателях. На охоте встречался он и с медведем, и с рысью, и с самым коварным, по его словам, зверем- росомахой. Пиво, видимо, ложилось на старые дрожжи; он хмелел – но чувствовалось: охотник бывалый. Хотя облик его был не подстать сложившемуся в моём представлении образу искушённого охотника — сурового, молчаливого мужика с бородой и обветренным лицом. Он был худ, даже как-то жидковат, с длинными бесцветными усами и доверчивым до какой-то дурашливости взглядом. И чем больше он хмелел, тем становился ещё смешнее. Прошло часа четыре. Наш поезд бойко рассекал просторы лесостепи. Бабка уснула, накрывшись двумя одеялами, засопел и сосед сверху, только мы вдвоём с охотником тихо беседовали в сумраке. Пиво закончилось, охотник заметно осоловел и полез на полку, где быстро «вырубился». «Укатали Сивку крутые горки», — подумал я и тоже стал готовиться ко сну.
Но сон не шёл. Я лежал, смотрел на спящего охотника и думал: вот едет человек, у которого есть своё время и место в жизни. Наверняка ему снится сейчас тайга: идёт он по лесу в мороз на широких лыжах, в большой лохматой шапке, с карабином, прислушиваясь к каждому звуку. По кустам шныряет, исчезая и вдруг неожиданно появляясь перед хозяином на пути, верная лайка. А высоко на дереве притаилась и следит за ним осторожная рысь, а по следу за ним идет волчья стая. Страшновато, но какой бы он тогда охотник, если бы испугался и не пошёл в лес, если бы сидел сейчас в своей тёплой трёхкомнатной квартире и смотрел из окна на виднеющуюся вдалеке голубоватую полоску тайги! А куда еду я и зачем?
Поезд стал останавливаться, я приподнял занавеску и прочел на фасаде солидного здания светящееся слово «Курган». По вагону побежали новые пассажиры, занимая свободные места. Вот заняли нижнюю боковую полку и в нашей секции; молодой крепыш поставил на столик увесистую спортивную сумку. Верхняя полка надо мной освободилась и долго пустовала. Поезд стоял у вокзала, слышен был голос диспетчера, объявлявшего посадку. Наконец, к полке надо мной проводница подвела женщину с рыжими волосами. В вагоне случилось какое-то оживление; прибежала не спящая ещё девочка лет семи и, как примагниченная, уставилась на женщину. Дали свет поярче, и я разглядел, что женщина была вовсе не рыжей – просто у неё на плече, испуганно озираясь, сидела зеленовато-рыжая обезьянка величиной с хорошего кота. Пассажирка отодрала её от своей шеи, посадила на полку, привязав поводок к проходившей по стене вагона трубе, а сама вышла на перрон. Наверное, с кем-то прощалась. Весть об обезьяне быстро распространялась; все кто не спал подходили к успокоившемуся уже зверьку с подношениями – несли печенье, конфеты, кто-то протянул морковку; обезьяна степенно, с достоинством принимала дары маленькими руками с длинными пальцами, на которых были чёрные, как будто накрашенные ногти. У ребятишек это вызывало бурю восторга, взрослые улыбались. Мои соседи спали, и мне было жаль их.
Вернулась хозяйка и рассказала, что обезьянку зовут Марго, она породы- макака- лапудрас, родилась в питомнике, но природная родина её — Южная Америка. Марго освоилась, и выражение её физиономии становилось необычайно шаловливым. В это время в вагон в очередной раз вошла официантка из ресторана: эффектная, на высоких каблуках, в короткой юбке, она несла перед собой поднос с пачками вафель, печенья, шоколадками и пакетиками орешков. Подходя к нам, она вежливо попросила пропустить её, грациозно качнула бёдрами в мою сторону и, прежде чем скрыться с моих глаз, вдруг вскрикнула, роняя поднос и падая на мои колени. Оказывается, обезьянка, о существовании которой девушке не подозревала, ловко, выстрелив молнией с полки, успела схватить с подноса пачку вафель. Все захохотали. Девушка, отдавив каблучком мне палец, поднялась и, оправившись от испуга, тоже засмеялась, став ещё красивее.
Поезд тронулся, все разошлись, а я ещё долго не мог уснуть: лежал и наблюдал за обезьяной. Она сидела на своей, уже спавшей хозяйке, и не смыкала глаз: то пыталась развязать узел поводка, то шуршала обёртками от конфет, то что-то жевала, достав из скомканного пакета. Когда, думал я, представится ещё такой случай – проехать в одном вагоне с живой обезьяной. Мне показалось, что в этом событии был заключён какой-то высший смысл; по-восточному календарю я родился в год Обезьяны, и следующий год тоже должен был быть годом Обезьяны. И я решил, обезьяна- добрый знак.
Постепенно чувство сна стало одолевать и меня, но тут зашевелился и закряхтел охотник. Я закрыл глаза и притворился спящим, одним глазом сквозь неплотно сомкнутые веки наблюдая, как он приподнялся, намереваясь встать. По виду самочувствие его было явно не из лёгких: лицо опухло, волосы перепутались и стояли дыбом. По все видимости, охотника томила лютая жажда. И вот он уже свесил ноги, готовый спрыгнуть с полки, как вдруг встретился взглядом с обезьяной, внимание которой привлёк своим копошением. Охотник обмер и, не мигая, уставился на неё. Обезьяна не шевелилась и тоже с любопытством смотрела на человека. Немая сценка затянулась, а я неимоверным усилием воли сдерживал себя от смеха. Бедный охотник: я представлял, что творилось в его сознании; спросонья да ещё опосля давеча выпитого, вероятно, он не мог понять, кто или что находилось перед ним, и вообще – где он очутился. Опасаясь за состояние рассудка бедолаги, я открыл глаза и приподнял голову. Он посмотрел на меня округлившимися глазами и, видимо, на время утратив дар речи, просто вытянул руку в сторону Марго.
— Обезьяна это, — сказал я, — живая. В Кургане села.
Охотник слез с полки и подошёл к обезьяне — а она уже утратила к нему всякий интерес и продолжала заниматься своими нехитрыми делами. Он долго разглядывал её, покачивая головой и приговаривая:
— Вот чудо-то какое.
Я уснул. Меня одолевали довольно неприятные сновидения: снились близкие мне люди, которых уже давно не было в живых; одни хотели мне что-то сказать, но я не мог ничего расслышать, другие меня в чём-то укоряли и обижались. Затем во сне я разыскивал свою жену в каком-то огромном пасмурном мегаполисе. Будто бы она работала в магазине одежды. Заходил в один, второй фешенебельный магазин- а там не одежда, а обувь. Переходил улицу- предо мной вырастали магазины ещё шикарней, с темно-синими стеклянными витринами, мраморной лестницей , неоновыми фонарями и множеством торговых залов, амфилладами уходящих далеко вглубь здания. Первый, второй, третий зал – им нет конца!- и всё обувь, обувь, обувь .Продавцы-девушки- преимущественно либо чистые блондинки либо жгучие брюнетки- на мои вопросы о магазине женской одежды лишь недоумённо пожимали плечами. Я всматривался в их лица, думая случайно найти свою любимую. Но нет, её ведь не может быть здесь, поскольку она работала не в обувном магазине. Я метался по магазинам, но все напрасно! Ситуация повторялась. Вокруг тысячи чужих людей, все чем-то заняты, и никому не было до меня до меня дела…
И тут наступило пробуждение. Я открыл глаза во мраке, встал, и меня будто прокололо всего от головы до пят; кто-то сверху запустил мне руки в волосы и нежно перебирал пальцами. Мама делала мне так в детстве, укладывая спать. Она садилась у изголовья и нежно гладила меня по волосам. Ощущения, давно забытые, внезапно ожили, перенеся меня на мгновения на тридцать лет назад. Я почувствовал тепло материных рук, увидел из окна тусклую лампочку на столбе во дворе дома, дрожащие тени на узорчатых обоях в старой комнате, услышал как храпит бабушка, как сипит вода в батарее. Я вздрогнул; проказница –обезьянка одёрнула руку и отпрянула в глубину полки, за свою хозяйку. Всё-таки ей удалось развязать узел поводка!
— Какая же ты бесстыдница, Марго, — сонным голосом проговорила женщина, вновь привязывая хулиганку к трубе. Она стала извиняться передо мной за причинённое, по её словам беспокойство – она, конечно не знала, как я готов был благодарить её за то, что она, вместе со своей воспитанницей, этой октябрьской ночью села в вагон, летящий по бескрайней Сибирской равнине.
Псковская литературная среда. Поэзия. Юрий Ишков