Архив за месяц: Июнь 2021

Литературная среда. Проза. Людмила Скатова

Людмила Скатова

Поэт, прозаик, эссеист,член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Великие Луки.

подробнее>>>

«Мне дали имя при крещенье Анна…»
(эссе)

Немецкий поэт Гёльдерлин писал: «Чистота происхождения – загадка, которую не раскрыть даже в песне, ибо каким ты начинал, таким и останешься, сколько бы ни влияли на тебя заботы и воспитание. Большинство качеств – от Рождения и от Луча Света, который встречает новорожденного». Нельзя не согласиться с автором этих строк, тем более – с поэтом, а в случае с «великой посвященной», Анной Ахматовой, всю жизнь оберегавшей от пагубы и тления русский царственный глагол, и подавно.

Анна Ахматова, безусловно, принадлежала к тем поэтам эпохи канунов, надломов и катастроф, чье Слово свидетельствовало о большем, нежели, как заметил один наш современник, богослов Василий Моров, предполагает сказать поэт. «Уже древние, — напоминает он в очерке «Петербургский исход», — непреложно уяснили, что не столько Поэт выговаривает Слово, сколько Слово сказывается через Поэта». Но в атеистическом СССР поэзия Ахматовой прочитывалась и воспринималась под иным углом зрения, а порой искажалась до такой степени, что Анна Андреевна была вынуждена заклеивать бумагой в авторских экземплярах не принадлежавшие ей строки, чтобы поверх заплаток надписать настоящие. Часть ее уникального наследия, за исключением откровенно лирических, «Реквиема» и отнесенных критиками к разряду военно-патриотических стихотворений, напоминает этрусские письмена, которые, как одно время было принято считать, «не читаются». Так, ключевые строфы в знаменитой «Поэме без Героя» по-прежнему расшифрованы лишь частично, и для многих читателей продолжают оставаться загадочными рунами. К примеру:

Я не то, что боюсь огласки…
Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиной пляски,
Что мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех…

Только приоткрыв завесу над тайной происхождения Ахматовой, тайной ее Рода, охранительно, в буквальном смысле слова, стоявшего у истоков Святой Царской Руси и молитвенно оберегавшего его впоследствии, можно заглянуть в сокровенные уголки души поэта, понять, насколько остро ощущала она присутствие Горнего мира. Недаром и о своей «Поэме без Героя» — как о свидетельстве воздействия на ее рождение иных сил, она писала: «Иногда я вижу ее всю сквозную, излучающую непонятный Свет (похожий на свет белой ночи, когда все светится изнутри), распахиваются неожиданно галереи, ведущие в никуда, звучит второй шаг, эхо, считая себя самым главным…»

«Над жесткой судьбой Ахматовой, — вторил ей спустя годы поэт-переводчик Анатолий Найман, — надо всем, что мы привыкли выдавать за ее судьбу, стоит сияние другой ее Судьбы». Небесной, добавим мы.

Родилась Ахматова в ночь с 23-го на 24 июня 1889 года, в день, когда Церковь почитает чудотворную Владимирскую икону Божией Матери. Она явно и незримо свяжет судьбу поэта, отразится на ее творчестве. Празднество ей было установлено в благодарность за избавление Москвы от нашествия ордынского хана Ахмата, одного из легендарных предков поэтессы. В 1480-м он с огромным войском вышел к реке Угре, считавшейся «Поясом Пресвятой Богородицы» и охранявшей московские владения от врагов. Против хана выдвинулся Великий князь Иван III. По молитвам митрополита Геронтия, и архимандрита Вассиана, Пресвятая Богородица заступилась за землю Русскую, и «стояние на Угре» окончилось для ордынцев ужасом и бегством.

В свою очередь, 24 июня (7 июля) Церковь также празднует Рождество Пророка, Предтечи и Крестителя Иоанна. Родившейся в такую «пророческую» и Святую ночь Ахматовой было суждено стать наследной хранительницей самого дорогого, что у нее было, — Живого и Жертвенного Русского Слова. Слова жизни. В книгу с одноименным названием псковский Старец Николай (Гурьянов), знавший Анну Андреевну лично, совершенно не случайно рядом со своей поэтической «Автобиографией» поместил и до сих пор удивляющее признание Ярослава Смелякова. Поводом для него стало прощание с Ахматовой в 1966-м в Николо-Богоявленском Морском Соборе Ленинграда. Потрясенный пережитым, Смеляков написал пронзительные строки, свидетельствовавшие и о его даре прозревать, казалось бы, незримое. То есть подтверждать прикровенную связь рабы Божией Анны, болярыни Анны, и с миром Горним, и с миром дольним, пронизанным горькой памятью о Святой Семье последнего русского Царя и Его сродниках по Духу и Крови, с которыми поэт была соединена куда более тесными узами, чем это принято считать. Но современник Ахматовой Смеляков заметил:

Не позабылося покуда
И, надо думать, навсегда,
Как мы встречали Вас оттуда
И провожали Вас туда.
Ведь с Вами связаны жестоко
Людей ушедших имена,
От Императора до Блока,
От Пушкина до Кузмина.

Когда-то Ахматова написала известные, ставшие хрестоматийными «Все мы бражники здесь…» или «Перо задело о верх экипажа…», стихи, которые, возможно, и закрепили бы за нею славу только поэтессы Серебряного века, если бы не тот Крест, что был вложен в ее персты с самого рождения. И она достойно понесла его через годы земных странствий. «Мы с ней много раз встречались, с Анной Андреевной… Она была чудный, верующий человек, много перенесла и страдала сильно, а ушла ко Господу монахиней», — так передает слова Старца Николая (Гурьянова) об Ахматовой его келейница и духовное чадо – схимонахиня Николая (Гроян). Об этом же находим мы свидетельства и в мемуарной прозе собеседника Ахматовой, поэта-переводчика Анатолия Наймана. О последнем с нею разговоре он написал так: «Сперва она держалась гордо, повторяла: «Поэт – это тот, кому ничего нельзя дать и у кого ничего нельзя отнять», — но вдруг сникла и, подавшись вперед, со страданием в глазах и в упавшем голосе, почти шепотом, выговорила: «Поверьте, я бы ушла в монастырь, это единственное, что мне сейчас нужно. Если бы это было возможно».

Между прочим, ее сборник «ANNO DOMINI MCM XXI» — «В ЛЕТО ГОСПОДНЕ 1921», уже обладал той поэтикой, которая придавала ее лирической героине черты схимницы, и К. Чуковский в статье «Ахматова и Маяковский» даже задавался вопросом: «А не постриглась ли Ахматова в монахини?», одновременно считая ее «последним и единственным поэтом Православия».

Как по левой руке – пустырь,
А по правой руке – монастырь…
Мне бы тот найти образок,
Оттого, что мой близок срок,
Мне бы снова мой черный платок,
Мне бы невской воды глоток.

В книге «В сто первом зеркале» литературный критик В.Виленкин замечал об Ахматовой: «Подумать только, как много лет она прожила странницей, не «у себя», а в чьих-то комнатах и квартирах, чужих с самого начала или вскоре становившихся чужими. По какой-то странной иронии судьбы были среди этих ее пристанищ и пышные (…)дворцы – Мраморный, Шереметевский (этот – надолго), князей Волконских на б.Сергиевской улице. Только всегда почему-то это были дворцовые служебные помещения и всегда – с голыми стенами, нищенской рухлядью, холодом, голодом и неуютом…»

«По какой-то странной иронии судьбы…» Но по иронии ли? Почему автор очень вдумчивой книги не узрел в этих земных ахматовских пристанищах указующего перста Божия, не расслышал «эха иного присутствия», того, что позволило поэту сказать в «Поэме без Героя»: «Нет другой у меня родословной, кроме солнечной, нерукотворной…», или пренебрежительно заметить в другом месте поэтического повествования:

Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиной пляски,
Что мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех…
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет…

Судя по этим строкам, Ахматова со знанием дела писала о тех, в чьих жилах текла на самом деле особенная, «голубая» кровь знатной христианской расы (за исключением Саломеи, конечно, танцевавшей с отрубленной головой Иоанна Крестителя на серебряном подносе!). Расы, заявившей о себе при формировании мировой истории, ее будущих государств и элит, и явившейся особым инструментом Божественного замысла. В свою очередь, именно родовая линия несла на себе неукоснительно печать непреодолимого в поэте призвания: «Я сама пожелезней тех…»

Род бояр Мотовиловых, к которому по материнской линии принадлежала Ахматова, восходит к Федору Шевляге, а он – к боковой ветви Андрея Ивановича Кобылы – основателя Царственной Династии Романовых. Как доказательно повествует В.Карпец в своей работе «Русь Мiровеева», Тимофей Мотовило – далекий предок поэтессы, был родоначальником стольников и стряпчих Мотовиловых (русифицированный вариант фамилии), которые вошли в IV и II части родословцев Ярославской, Саратовской и Симбирской губерний. Это некогда влиятельный, но обедневший княжеский род, чьи представители отличились и в 1612- м – при защите Москвы от интервентов, и в 1380-м – во время Куликовской битвы, когда предок Мотовиловых – литовский князь Монтвиль заслонил собою Великого Князя Московского Дмитрия Ивановича от меча татарского богатыря, убившего воинов-иноков Пересвета и Ослябю.

Разумеется, о своем царственном происхождении Ахматова знала, а посему и не дивилась уготованным ей «царским палатам» и дворцам русской знати, относясь к ним как ко всему временному – скорее равнодушно, нежели с пиететом. Ее «непреодолимое призвание» и семейные предания не раз возвращали поэта и к образу совестного симбирского судьи – Николая Александровича Мотовилова, ставшего «служкой Божией Матери» и «убого Серафима». В своих уникальных свидетельствах, послуживших к составлению жития этого великого русского святого, Николай Александрович запечатлел, каким он видел и знал Саровского подвижника. Прадед Ахматовой по женской линии – Егор Мотовилов, был женат на одной из княжон Ахматовых, принявшей православие. Их дочь, Анна, стала бабушкой Анны Андреевны Горенко- Ахматовой. В ее честь, собственно, и получила поэтесса благодатное имя «Анны Сретенской» и выбрала себе псевдоним. Вслушиваясь в эхо Горнего присутствия, она писала:

Не оттого ль, уйдя от легкости проклятой,
Смотрю взволнованно на темные палаты?
Уже привыкшая к высоким чистым звонам,
Уже судимая не по земным законам.
Я, как преступница, еще влекусь туда,
На место казни долгой и стыда
И вижу дивный град, и слышу голос милый…

Согласно родовым преданиям Мотовиловых (см. книгу «Серафимово послушание», составитель А.Стрижев), Святитель Николай был «назначен» покровителем их рода, когда его основатель, князь Монтвиль, служил в войске Дмитрия Донского. Именно об иконку Николая-Чудотворца, находившуюся на груди Монтвиля, закрывшего собою Дмитрия Ивановича, «споткнулся» меч татарского воина… Об этом так же не могла не помнить глубоко верующая Ахматова, когда выводила в одной из «Записных книжек» конца 1964 года: «Канун Николая Зимнего (18 декабря). Сейчас бы ко Всенощной в какой-нибудь Московский Никольский Собор. Завтра – Престол! С Ангелом всех моих Николаев!..»

Остается лишь добавить, что в жизни поэта были судьбоносные, укрепляющие ее духовно встречи – с преподобным Нектарием Оптинским (в миру – Николаем Тихоновым), будущим псковским Старцем Николаем (Гурьяновым)… Теплая дружба связывала Анну Андреевну с поэтом-переводчиком Марией Петровых – родной племянницей митрополита-мученика Иосифа (Петровых), у которого окормлялся в молодые годы Старец Николай с острова Талабск. Одним словом, неисповедимые пути Господни неукоснительно вели поэта-духовидца к исполнению всего задуманного о ней Творцом…

Скончалась Ахматова утром 5 марта 1966 года в подмосковном санатории, весьма сожалея накануне вечером, что не захватила с собой Библию… Быть может, уже предчувствуя то духовное состояние, что описала когда-то в поэме «Путем всея земли» («Китежанка»):

Великую зиму я долго ждала,
Как белую схиму ее приняла.
И в легкие сани спокойно сажусь…
Я к вам, китежане, до ночи вернусь.
За древней стоянкой – один переход…

Под Петербургом, на кладбище дачного Комарова, она, обладательница «солнечной», то есть царской родословной, нашла себе последний приют. На ее могиле установлен высокий черный крест и всегда теплятся церковные свечи. Сюда приходят помолиться, пропеть литию об упокоении души болярыни Анны, а, быть может, и услышать «эхо Горнего присутствия», как услышала некогда она, находясь у гробов великих старцев и подвижников Оптиной пустыни, услышала и пошла на утешный зов.

Псковская литературная среда. Поэзия. Надежда Камянчук

Надежда Камянчук

Поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

 

ПСКОВУ
Подай мне руку, древний Псков,
Чтоб я сумела ухватиться,
Ведь так хотелось бы сродниться
С тобой — хранителем веков,
С загадкой каменных крестов,
Пронзивших жилистые почвы,
С сияньем  Крома днём и ночью   
Над цепью арок и мостов…

Дай, постояв у древних стен,
В поклоне искреннем склониться,
Дай из Псковы водой умыться
И не спешить привстать с колен,
Чтоб колокольный перезвон
Из синевы наполнил душу —
Я буду слушать, слушать, слушать
Со всех сторон! Со всех сторон!

И вот уже весь Псков звенит
С больших и малых колоколен…
Звони! Звони же, город-воин!
Пока звонишь — и Русь стоит!

ЗОЛОТОЙ ПСКОВ
Весь в золоте осеннем Псков!
В сусальном золоте!
Крестами древних куполов
Навек приколотый
К необозримой синеве –
Небесной пристани,
К великой тайне, что вовне –
Высокой истине.

Гляди, как стены у Кремля
В реке купаются,
Над ними алая заря
Встаёт, красавица!
И вот уж, — чудо из чудес, —
Златое солнышко
Скатилось яблоком с небес
В реку на донышко,

Поплыли блёстки по реке —
Скользят колечками,
Дрожат, мерцают вдалеке
Огнями-свечками,
И колокольный перезвон
Несёт течение,
Со всех сторон –
динь-дон, динь-дон —
Благословение!

ПСКОВСКАЯ МЕТЕЛЬ
Наискосок! Наотмашь бьёт
Неукротимая метель!
Она свистит, летит, метёт,
Кружится, словно карусель,
И не видать, и не узнать
«Покровки» с крышей из досок,
Чистейший снег, как  благодать,
Летит с небес наискосок!

В щеку!  В лицо! Слепит глаза…
Весь город скрылся  в пелене…
И снег ли это, иль слеза?
И сквозь меня! И всё во мне:
И этот Кром, что за углом,
Не виден…  Только с высоты
Со звонниц всех — бим-бом, бим-бом —
Несётся прямо на мосты!

И всё трепещет, всё летит,
Искрится в облаке седом…
А Кром стоит. И Псков хранит
Страну и улицу, и дом,
Детей и мудрых стариков,
Тех, кто в строю и не в строю…
Среди веков, среди снегов
И я на краюшке стою!

КОГДА-НИБУДЬ ЗАКОНЧИТСЯ ВОЙНА
Когда-нибудь закончится война
И отшумят тревоги и атаки,
Посередине голода и драки
Вновь возродится мирная страна:
И вознесётся! Вырастет она:
Далёкий Космос будет ей подарен,
И ты увидишь – полетит Гагарин…
Когда-нибудь да кончится война!

Ну, а пока немного потерпи,
Пять лет до дня Победы — и не больше:
Ещё под Сталинградом да и в Польше,
Нас ждут кровопролитные бои.
И миллионы павших на войне,
Не сдавшихся врагам и убиенных,
Святых для нас — и тленных, и нетленных,
Дотла сгоревших в мировом огне…

Ты потерпи, поднимется страна
Отстроятся и задымят заводы…
Когда-нибудь восстанут все народы,
Чтоб навсегда закончилась война.

Но вдруг заполыхал Афганистан,
И Сирия… И НАТО у границы…
Но всё ж, пока летят по небу птицы
Надежда есть. Сигнал ещё не дан…
И невозможно все их перечесть,
Те страны, где кровавые разборки.
Из пепла нам скажи, Василий Тёркин,
За что стране российской эта честь —
Спасать весь мир и, жертвуя собою,
Ложиться грудью на фашистский дот?

Склони колени, мученик-народ,
Перед распятьем, как перед судьбою… 
Когда-нибудь да кончится война…

НАЧАЛО ВЕЧНОСТИ
Тогда со всех веков, со всех сторон
Катилось в горку молодое лето,
И это было! Это было где-то,
Где молодость, похожая на сон,
Всем певчим птицам вторя в унисон,
Бродила без раздумий и сомнений
Здесь, на земле, среди кустов сирени,
Где всё дышало, подпевая ей,
Порхало, трепетало и жужжало,
И в вечность исчезало, как начало
Конца таких коротких юных дней,
И не было прекрасней и важней
Того, что, расцветая, обещало…

И музыка, кружившая в саду,
Играла в золотых лучах заката,
И всё творилось, зрело всё когда-то,
В каком-то веке, в молодом году,
Звенело всё, и жили все в ладу,
И счастье! Счастье пО небу летало:
Катилось в горку, скатывалось вниз…
И так ли было? Или не бывало?
Господня воля или мой каприз?
И как опишешь вечности начало?

А у начала есть всегда конец,
Когда слетают лепестки сирени,
Когда сникают листики растений
И получают царственный венец
Из белого и жертвенного снега
Для долгого холодного ночлега,
И перед гордой поступью зимы,
Заснут, беспечны и обнажены,
В предчувствии весеннего побега,
Когда со всех веков, со всех сторон
Придёт тепло, отдав земной поклон,
На поле созревающего хлеба!

БЕЗОТЦОВЩИНА
Безотцовщина мы. Безотцовщина
— Лопоухая поросль страны, —
Всё едино — Урал или Псковщина —
Детство общее после войны.
Ребятишки! Глазёнки как пуговки, —
Вот такая мы были шпана —
Но словами прорезались буковки —
«МА-МА». «РО-ДИ-НА». «МИР» и «СТРА-НА»…
Буквы круглые, нужные самые
Аккуратно стояли рядком,
«СССР» сразу следом за «МАМОЮ»,
А потом и «ПО-БЕ-ДА», и «ДОМ»…

Октябрятскую красную звёздочку
Крепкой ниткою криво и вкось
Пришивала на белую кофточку
И надолго пришила. Насквозь!
Всё мне чудится, всё мне мерещится
Та страна и весна за окном
И опять в моей памяти плещется:
«МАМА»… «РОДИНА»… «ДЕТСТВО» и «ДОМ».

УВЕЗИ МЕНЯ В ДЕРЕВНЮ
Отвези меня в деревню,
Где горланят петухи,
Где кудрявые деревья
Хороводят вдоль реки,
Где на поле, как на блюдце,
Разливается туман…
Мне в деревню бы вернуться —
Посетить, как Божий храм.

В одуванчиковом рае
Голубые небеса,
По ночам собака лает,
Не ленясь, по три часа
Топотят домой коровы,
Колокольцами звеня,
Там все живы и здоровы:
И деревня, и родня.

Я в бревенчатой избушке
Расстелю половики,
Напеку блины-ватрушки,
Погляжу из-под руки,
Как восходит над дорогой
Вековечная звезда…
Увези же, ради бога
Ненадолго навсегда!

МАМИНА ДЕРЕВНЯ
Деревушка, деревенька, как же мне её найти?
Ни далёко, ни близенько не доехать, не дойти.
Нет отметины однако: ни погоста, ни креста…
Хоть бы взлаяла собака ради господа Христа…

Всюду согры и болота, череда да лебеда…
Пролезать кому охота, коли нет туда следа?
Но вглядишься: где деревья тёмно-серою волной,
Там почудится деревня, дом забытый и родной,

В этом доме половицы — пошевелишься — ворчат…
Хоть зайти воды напиться, там где часики молчат,
Подойти к дверям — откройте, мама, бабушка и дед! —
Тишина… Не беспокойте: здесь живым ответа нет.

На щеку слеза скатилась с облетевшего куста
И как малость, и как милость ради господа Христа… 

ИЗ ДЕТСТВА
Ты опять в снегу явилась! Не девчонка — снежный ком!
Обметайся, сделай милость, да на печку кувырком.
А на печке, как на троне, там с уютной вышины
Подо мной, как на ладони, все события видны:
На углях пекут картошку, —  уж готовая, кажись!
— Подставляй свою ладошку да смотри, не обожгись…

Не могу найти ответа, почему и отчего
Слаще той картошки нету, что из детства моего,
Да не взять ее рукою, возраст мой тому вина…
Счастье — что это такое? Детство, печка и зима!

 

ГРОЗА
Клубится неба полоса — крадётся тень,
По небу катится гроза — тускнеет день,
Уже в смятении леса — там мрак и страх,
Не слышны стали голоса залётных птах,
Дыханье холода — в висок. И вдруг — окрест
Разряды грома — и  поток полил с небес!
С кустов срывается листва и здесь, и там
Природа в вихрях торжества — и «Аз воздам!»
И не жалея, не щадя, дробит! Крушит!
Стальными струнами дождя весь мир прошит!
Как будто что-то сорвалось, — сошло с оси, —
И сверху вниз, и вкривь и вкось по всей Руси! 

БЛУДНЫЙ СЫН
Это я, Отец. Это я…
Ты пусти меня отогреться
Погляди – вот вся жизнь моя
Прямо в старость
Да через детство.
Некрасив я, плешив, убог,
Ноги стёрты и тело грязно,
Ты пусти меня на порог,
Хоть и всё во мне
Безобразно,
Я ослаб, я совсем один,
Исчерпал я себя до срока…
Я вернулся, твой блудный сын,
Одиноко мне…
Одиноко…
И прости ты меня, прости,
Что обидел тебя, оставил
Ты с ладони меня пусти
Прямо в небо —
Да в птичью стаю!

 НА БАЛУ
О, как красив кавалергард Дантес!
Как грациозно движется в мазурке!
Средь местных неотёсанных повес
Подобен он фарфоровой фигурке…
— Уймись, Катрин! Не пялься на мужчин –
Не забывай, что ты — не в Полотняном…
Известная особа, Растопчин,
В монокль глядит в упорстве постоянном…
Украдкой наблюдай из-под ресниц
И будь скромна: веди себя достойно…
Да, Жорж изящен, строен, белолиц,
Но поведение его весьма фривольно…

За окнами дворца толпились волны,
Гранитные целуя берега,
И дни неслись водою невской полны,
Не отличая друга от врага.
А между тем уже сложились части
Мозаики, что зрела в небесах:
Уже француз, опасной «белой масти»
Ликует, с искрой бешеной в глазах…
А бал шумит, мелькают аксельбанты,
Вертятся фалды, перья, веера…
И антраша выкидывают франты,
И карточная мечется игра,
Летит волна по залу вихревая
И затихает… Кто же там в углу? —
Какая сцена жуткая, немая —
Дантес… Поэт… Перчатка на полу…
И шёпоток по залу: «Пасквиль… пасквиль…
Геккерн… Идалия… А вот и Натали —
Красивое лицо подобно маске
И беспечально кротко — c’est la vie …

И ветер! Ветер носится и свищет:
Уж двести лет кружит вокруг земли
Как будто потерял кого и ищет:
Дантес и Пушкин… Пушкин… Натали…

 ПО ДОРОГЕ В СВЯТЫЕ ГОРЫ
— Что там? Что там на дороге?
Не видать в метели зыбкой,
Кто маячит за кибиткой?
То ли сани, то ли дроги?
С высоты шальные мысли
Снегом сыплются за ворот —
На дороге друг иль ворог?
Наверху, в ветвях, не рысь ли?

— Эй, кого везёшь, служивый?
— Прах российского пиита!
На дуэли пал, ретивый…
Ишь, слуга его, Никита,
Седину к холодным доскам,
Знать, навеки приморозил —
Днём и ночью точит слёзы,
Да свечу мусолит с воском.
Почитай, все дни и ночи
Он над гробом причитает…
Чуешь? Вот опять бормочет,
С крышки снег полой сметает:

«Ох, не надо бы… Не надо
Торопиться к Чёрной речке,
Постоял бы на крылечке
Да не вышел за ограду.
Ну, подумаешь, бумагу
Кто-то сдуру накалякал…
Прочитал бы да поплакал,
Но от дома — ни полшагу.
Да и вовсе век не знать бы
Ни Натальи, ни француза.
Не влетела б пуля в пузо,
Коли не было бы свадьбы…
Почему меня оставил
Горемыкой жить на свете?
Лучше бы Господь избавил —
Взял к тебе, мой ясный свете…
Всем нам ведомо – от смерти
Невозвратная дорога…
Всё едино! Всё от Бога
Во вселенской  круговерти… «

Вот уже  исчезли сани,
Торопясь в Святые горы,
Где открыты все затворы
В нужный час без опозданий,
В вихре снега, в мир рассвета,
Прямо к звёздам негасимым…

Колокольчиком незримым
Вздрогнет целая планета!

В МИХАЙЛОВСКОМ
Свеча горела, он писал
И на полях рукой небрежной
Чертил знакомый профиль нежный
И чью-то ножку рисовал.
О, вдохновения полёт —
Душа вспорхнёт,
И вдруг случайно
Соприкоснётся с звёздной тайной
И лира дивно воспоёт:

— Я помню чудное мгновенье… —
Самозабвенно пишет он,
Охвачен радостным волненьем,
В воспоминанья погружен,
И рифмой чтобы пересилить
Изгнанья черную черту,
Вместить любовь и красоту,
И шелест трав, и воздух синий,
И дуб зелёный на бугре,
И предсказание кукушки,
И тёмный локон на подушке,
И поцелуи на заре.

А предрассветная пора
Встаёт беспечна и туманна…
Взлёт лебединого пера
И он напишет имя – Анна!

БОЖЬЯ ЗВЕЗДА
Гляди, как вьётся снег веретеном –
Не выйти за порог в такую пору…
Шагнёшь, а сверху свалится за ворот,
Да не комочком — целым валуном…
Растает и водицею живой
Сползёт с воротника — да под рубаху…
А тьма вокруг — с ума сойдёшь от страху,
Когда со всех сторон несётся вой!

Глянь, вспыхивают яркие огни,
Из-за кустов то тут, то там мелькая…
За хутором здесь бродит волчья стая,
Да вот и след их поперёк лыжни!
Такая здесь дремучая тайга…
Такая глухомань среди державы…
Ни зависти, ни спеси, ни врага —
Здесь все равны, все правы и неправы…

Семь километров… Ну же! Потерпи…
Уже видны огни, село. И — школа!..
Пускай благословит твои пути
Небесный старец с именем Никола…
А под ногой раскинется пластом
Страна болот, лесов и бездорожья,
На небесах звезда сияет Божья,
Где мама на погосте под крестом.

СТАРАЯ ПЛАСТИНКА
Дай-ка я тихонько сдую
С диска мелкие пылинки,
Пошепчу и поколдую —
Пусть, как раньше, по старинке,
Заскользит игла по кругу,
Песней давней обернётся,
Жеребёночком по лугу
Побежит и не споткнётся…

Посмотри: уже «Девчата»
Приютились на афише,
Ветерок семидесятых
Пробирается по крыше —
Белым яблоневым цветом
В памяти моей кружится
И любимые тем летом
Возникают звуки, лица…

Тихо кружится пластинка,
И глаза, как будто перцем…
По щеке сползает льдинка…
Всё равно: спасибо, сердце,
За любовь и за разлуку,
Юности былой порывы,
И за раны, и за муку,
И за то, что все мы живы…

И хотя залётный ветер
Тормошит иные флаги,
Мы еще на белом свете
Понаделаем зигзаги
По дорогам и по лугу
И по травам, как из шёлка —
Лишь бы бегала по кругу,
По пластиночке иголка!

ПРИВИЛЕГИИ ЦАРЕЙ
О, эти «привилегии царей» —
Корона, власть, предательство и плаха:
Алеет кровью царская рубаха,
А уж другой властитель у дверей.

А как стремился он туда попасть —
Вперёд, наверх, к блистательному трону!
Надвинув вожделенную корону,
Познать неограниченную власть!

И снова повторится этот круг:
Корона, власть, предательство и плаха,
И кровью напоённая рубаха,
И на груди скрещенье мёртвых рук.

А времена торопятся в века
Сминая человеческие судьбы,
Народной кровью полнится река,
Где тонут и правители, и судьи,

И бесконечна эта круговерть
Войны безумной — топора и плахи.
Из каждого прицела смотрит смерть
На белые крахмальные рубахи.

 

Юбилеев цепь златая. Вышел новый номер журнала «Родная Ладога»

ЮБИЛЕЕВ ЦЕПЬ ЗЛАТАЯ
вышел новый номер журнала «Родная Ладога» № 1-2 / 2021 г.

Юбилеи Федора Михайловича Достоевского:  200 лет со дня рождения (11 ноября 1821 г.) и 140 лет со дня смерти (29 января 1881 г.) – обращают мировое и российское внимание на личность великого русского писателя, философа, духовидца. В новом номере журнала многие материалы посвящены нашему выдающемуся соотечественнику. О творчестве, личности, современном значении его наследия говорится в исследованиях известных современных ученых. Значение Православия в жизни и творчестве писателя исследует доктор филологических наук, сотрудник Пушкинского Дома  Валентина Ветловская (Санкт-Петербург) в статье «Ф.М.Достоевский о Православии». Доктор философских наук, доктор богословия, математик по первому образованию Владимир Катасонов (Москва) в большой аналитической статье «Загадки “Сна смешного человека” Ф.М.Достоевского» исследует духовные линии произведения, к скрытым смыслам которого обращались многие русские мыслители. Доктор филологических наук, профессор Томского педагогического университета Анастасия Кошечко (Томск) анализирует ценностные доминанты в творчестве Достоевского в статье «Сердце как духовно-нравственный феномен в аксиологической системе Ф.М.Достоевского».

 О научном методе сохранения рукописного наследия великого писателя, о работе с личным архивом Достоевского рассказывает зав. отделом рукописей Российской государственной библиотеки доктор исторических наук Виктор Молчанов (Москва) в статье «Символ веры Ф.М. Достоевского», касаясь нового научного направления – оптико-электронной текстологии, используемой сегодня в расшифровке писем Достоевского из Сибири. Известный современный издатель, руководитель фонда «Возрождение Тобольска» Аркадий Елфимов (Тобольск) посветил великому писателю статью «Зримый образ веры. Евангелие Достоевского», в которой рассказывается об уникальном издательском проекте – научном издании Евангелия, принадлежавшего Федору Михайловичу, с расшифровкой и разъяснениями его собственноручных помет и комментариев.

Юбилеями, имеющими государственное значение, можно назвать даты, которые отмечает в июне 2021 г. митрополит Петрозаводский и Карельский Константин (Горянов): 30 лет архиерейской хиротонии и 50 лет научной деятельности. Первый архиерейский титул он получил из рук и при благословении Святейшего Патриарха всея Рус Алексия II на Белорусской земле, где Владыка многое сделал для укрепления и развития Русской Православной Церкви. Научная деятельность началась с защиты кандидатской диссертации по медицине и продолжается всю жизнь пастыря в других сферах, в частности, в богословия, истории, философии. О трудном, но успешном научном и духовном пути митрополита Константина рассказывает священник Константин Павлюченко (Петрозаводск) в большой биографической статье «Архиерей». Юбилейное поздравление Владыке Константину «Митрополит Константин: богослов и ученый» посвятил генерал, вице-президент РАЕН, академик Василий Новиков (Санкт-Петербург). Эта работа ценна тем, что она абсолютно достоверна, ведь В.С.Новиков много лет знает Владыку Константина, сотрудничает с ним по линии РАЕН, помнит его выдающиеся деяния, когда Владыка возглавлял Санкт-Петербургские Духовные школы. Он отмечает, «Как ректор Санкт-Петербургской Духовной академии и глава Санкт-Петербургского представительства “Православная энциклопедия”, Владыка Константин активно участвовал в подготовке и издании фундаментального труда “Православная энциклопедия Русской Православной Церкви”».  На страницах нового номера «Родной Ладоги» постоянный автор, юбиляр,  митрополит Константин (Петрозаводск) также публикует свою статью о главных смыслах прозы Ф.М.Достоевского, показывая, что  актуальность этого творчества заключается  в христианском мировоззрении писателя.  Рассматривая в статье «”Чувства добрые”. Некоторые размышления о русской литературе и революции»  творчество русского гения в сравнении с творчеством и деятельностью писателей революционного поколения начала XX в., иерарх Русской Православной Церкви, профессор богословия, видит наследие Достоевского как  спасительное духовно-нравственное завещание грядущим поколениям в обеспечение независимости и благоденствия России.

По случаю юбилея выдающегося ученого современности, известного китаеведа, академика РАН Владимира Степановича Мясникова (Москва) на страницах журнала публикуется его статья «Поднять и понести культурную ношу предков. Некоторые исторические оценки современного состояния России». 125-летию со дня рождения великого полководца Г.К.Жукова посвящена статья доктора филологических наук Владимира Юдина (Тверь) «Я не первый, а единственный!», в которой профессор Юдин доказательно защищает и с почтением чествует историческое имя героя Великой Отечественной войны. Заслуженный деятель искусств, искусствовед Лев Миловидов (Москва) трагическую дату – 80-летие ее начала – поминает в статье «Главное произведение жизни художника Евгения Дацко», рассказывая  о монументальной художественной работе,  в нескольких картинах  отражающей подвиг всего советского народа, обеспечившего Победу ценой труднейших испытаний. Теме войны посвящен рассказ Михаила Зарубина (Санкт-Петербург) «Ненаписанное письмо», публикуемый в рубрике «Наследие». Это документальное автобиографическое повествование о тяготах и лишениях в сибирской глубинке во время Великой Отечественной войны многодетной семьи, проводившей своего главу на фронт.   

Известный публицист Марина Ганичева (Москва) «Какой он, Гагарин?» посвящает свой материал 60-летию первого полета человека в космос. Светлы воспоминания автора о личных в детстве встречах с первым космонавтом, пронзителен рассказ о благополучном советском времени, об отце – друге Гагарина, выдающемся русском историке и писателе Валерии Ганичеве.

К 60-летию (1 июля 2021 г.) известного русского поэта, главного редактора журнала «Родная Ладога» Андрея Реброва (Санкт-Петербург) приурочена большая подборка его стихов «В необозримом зеркале времен». Его творчество в историческом и духовном пространстве бытия, в законах нравственных и математических рассматривает критик Валентина Ефимовская (Санкт-Петербург) в статье « “О Вечности мысля”, или Возможность бесконечности. Отражение неограниченной реальности в поэзии Андрея Реброва», отмечая, что стержневой является Пасхальная тема, тема милосердной любви.

Пасхальными смыслами проникнуты многие произведения, опубликованные в весеннем номере журнала. Это пасхальная проповедь уже ушедшего архимандрита Елеазара (Санкт-Петербург) «Возсиявшу Солнцу»; материал Игоря Андрушкевича (Буэнос-Айрес, Аргентина) «Русская Пасха. Отрывки из пасхальных воспоминаний»; статья известного художника, иконописца, скульптора Филиппа Москвитина (Москва) «Скульптурный портрет и иконописный образ. Лука  Крымский – жертвенный служитель и милосердный предстатель».  

Посвящены Пасхе стихи русских поэтов – иеромонаха Романа /Матюшина-Правдина/ (скит Ветрово), Сергея Корытина (Санкт-Петербург), Андрея Родосского (Санкт-Петербург). В новом номере опубликованы в авторских переводах и в переводах русских поэтов стихи славянских поэтов: Ели Видевой (Болгария), Войислава Караджича (Черногория), Элки Нягловой (Болгария), Андрия Радуловича (Черногория).   

Заглядывая в глубины времен, обращаясь к древним архетипам, основы русской культурной традиции исследует искусствовед Валерий Байдин (Франция, Россия, Москва) в работе «Истоки русской самобытной традиции. О книге “Древнерусское предхристианство”». В статье-путешествии по русской глубинке «Все могут кустари. По следам “Павловских очерков” В.Г.Короленко», рассказывая о старинных особенностях русской жизни, сохранившейся в некоторых русских селах, постоянные авторы журнала Никита Шевцов (Москва) и Елена Наумова (Москва) свидетельствуют о неизбывности русского культурного быта, о тяге к патриархальной жизни в XXI век.

     Известный политический философ, доктор наук Александр Щипков (Москва)  в статье «Новый русский консерватизм» разъясняет непреложный закон, что консерватизм в широком смысле, национальные традиционные ценности, основанные на христианских заповедях, являются необходимым условием существования России. «Государство может достичь подлинного суверенитета и мирового лидерства только в том случае, если его внутренняя и внешняя политическая повестка совпадает с национальными традиционными ценностями» — говорит ученый. Наше издание, на протяжении 14 лет заявляя приоритет традиционных ценностей, способствует укреплению национального самосознания.         

ВАЛЕНТИНА  ЕФИМОВСКАЯ

Литературная среда. Проза. Геннадий Синицкий

Геннадий Синицкий

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Невеле Псковской области.

подробнее>>>

Помяни мя
(рассказ)

— Тётя Лида, вот он, — Коля показал указательным пальцем на маленький ключик от замка сарая соседки, который та обронила ещё рано утром, впотьмах закрывая входную дверь в дровяник. Ключ лежал справа от порога, ниже стойки опалубки, вмятый калошами старушки в растоптанную слякоть, у стенки ветхого подворка.
— Ой, какой же ты глазастый, Николаша, — Я уже битых полчаса здесь глаза выкатываю, спасибо тебе, — пойдём ко мне, я угощу тебя манником.
Предложенную порцию пирога малыш очень быстро и жадно умял за обе щёки, чем вызвал неподдельное изумление у женщины. Она знала, что Коля растёт в неблагополучной семье, но совершенно не ожидала увидеть в глазах пятилетнего мальчишки такой голодный блеск. Три месяца назад он вместе с родителями поселился здесь, на отшибе провинциального городка, в барачном доме на восемь семей, у заброшенного асфальтобетонного завода. Их переселили сюда по решению суда из добротной благоустроенной квартиры за неуплату многотысячного долга по жилищно-коммунальным платежам.
— Коля, ты что, голодный?
— Чуть-чуть, — сказал тихо мальчик и виновато отвёл в сторону глаза. Папа строго-настрого запрещал ему на что-либо жаловаться, особенно посторонним. Но ведь тётя Лида не посторонняя, подумал Коля, – она же вместе с нами живёт, в одном доме, только через стенку.
— Мама говорит, что я жаворонок, потому что раньше всех просыпаюсь. Они скоро встанут, и мы будем кушать макароны.
Соседка посмотрела на часы, что висели на стене между двух узких окон. Стрелки старых ходиков показывали без пяти минут десять. Бедный ребёнок, подумала тётя Лида, и тут же всполошилась:
— Голова моя садовая, уже десять часов, а почта сегодня до обеда работает. Надо успеть пенсию получить, — выходные длинные на носу…
Аккуратно закрыв за собой входную дверь, Коля на цыпочках пробрался по коридору и заглянул в комнату. Развалившись на всей площади раскладного дивана, родители продолжали спать, раскинув свои конечности в разные стороны.
Отец вернулся вчера поздно, принёс водку. Коля уже лежал на своей кровати в дальнем от входа углу, отгороженный от мира родителей трёхстворчатым шкафом. Заснуть никак не получалось, и он слышал их разговор.
— Сегодня электрики приходили, сказала мама, — грозятся свет обрезать, если не заплатим долг до конца недели.
— А с чего его платить? — Ты ведь техничкой на полставки работаешь, а я слесарем —минималку получаю. Вкалываем, как проклятые, а с нас ещё три шкуры дерут. Цены столичные — зарплаты комичные.
— Дрова купить тоже не за что, а скоро холода. Если отапливать тенами будем, то никаких денег на электричество не хватит. Обрежут провода, а счётчик снимут.
— Пусть режут. Я провода на столб и сам закинуть смогу. Будем напрямую подключаться.
— Рано или поздно поймают, надо искать выход.
— Ну, давай второго ребёнка сделаем. Получим материнский капитал, халупу в деревне купим. Или давай, как цыгане, стругать потомство, а потом гуськом по кабинетам за льготами и пособиями ходить будем.
— Ладно-ладно, успокойся… Наливай, давай.
Коля всегда хотел, чтобы у него был маленький брат. Он завидовал другим семьям, где было много детей. Им было весело. Ох, как бы он заботился о младшем братишке. Мама назвала бы его Мишенькой, в честь своего отца. Она как-то говорила об этом вслух мечтательно. В сладких грёзах Коля уснул. А сейчас, сейчас ему очень хотелось кушать. От сладкого кусочка манника в животе разыгрался настоящий оркестр, настойчиво требуя еды. Будить родителей было нельзя. Папа очень ругался, когда это происходило. Он очень уставал на работе, и ему надо было хорошо и спокойно отдохнуть.
На обеденном столе в окружении пустых бутылок стояла чугунная сковорода. Заглянув в неё, мальчик увидел несколько застывших макаронных перьев. Он очень любил эти толстые трубочки и всегда с наслаждением всасывал их в рот, даже если они были такими холодными, как сейчас. Облизав подушечки маленьких пальчиков, Коля поймал себя на мысли, что ему захотелось кушать ещё больше. Но сковородка была уже пустая. В этот момент его отвлёк скрип дивана, на котором перевернулась на другой бок его мать. Из разреза её халата наружу выкатилась голая грудь. Мальчик завороженно смотрел на тёмный сосок титьки и словно во сне плыл к нему всё ближе и ближе. Он помнил, что когда-то он постоянно сосал эту штуку, и чувство голода пропадало. Вот и сейчас он припал к материнской груди, но что-то было не так, — не так, как когда-то. Какой-то горький привкус вязал язык и сушил его рот. Как будто по команде, родители открыли глаза и впились двойным взглядом в лицо маленького Коли. От неимоверного страха мальчик протяжно закричал…
Откуда-то издалека послышался тёплый и знакомый до боли голос:
– Коля, Коленька, что с тобой, дорогой мой, проснись?
Необычайным вихрем потоки сознания возвращали память в настоящую реальность.
— Что это со мной?
— Опять тебе кошмары эти снятся, кричишь во сне как сумасшедший. – Вон и ребёнка напугал.
Краем одеяла Николай вытер со лба горячий пот и сел на кровати. Его жена Светлана уже успокаивала проснувшуюся дочь.
— Господи, да что же это такое? Когда всё это закончится? Ведь тридцать лет уже прошло. Раньше как-то редко мучили эти воспоминания, а сейчас чуть ли не каждую неделю снятся.
— В церковь сходи. Покайся, исповедуйся, причастись… — сказала присевшая рядом супруга.
— Да не в чем мне каяться, Света.
Николай привлёк голову жены к своей щеке, поцеловал и тихо сказал:
— Прости меня, Светик. Замучил я вас своими проблемами.
— Сходи, Коля, сходи. Завтра Вселенская родительская суббота.
Пройдя мимо часовни городского кладбища, Николай направился в дальний угол боговой делянки. Не без труда, но он отыскал заросшую травой могилу матери. Он не был здесь, наверное, лет пятнадцать. Покосившийся на бок деревянный крест надо будет заменить, подумалось ему. Прибрав разросшийся осот вокруг осевшего холмика, Коля присел на стоявший рядом пенёк от сгнившей скамейки. Память нехотя возвращала его мысли назад, в прошлое. Он с болью в сердце вспоминал, как тогда, будучи маленьким мальчиком, страдал от непреодолимого чувства голода. Эти постоянные пьянки отца и потакания матери. Слёзы обиды на всё это нищенское существование. Голодные обмороки, после одного из которых тётя Лида вызвала карету скорой помощи. Больничную палату и врача, который не мог поверить в то, что в 21 веке дети пухнут от голода. А как через три дня после скудного рациона, к которому мало кто из больных вообще прикасается, на лице маленького Коли заиграл румянец, он стал бегать и прыгать, как все здоровые дети. Как со слезами на глазах мальчик просил врача не отпускать его домой к родителям… Потом была смерть матери от удара током, и угрызения совести у отца за оголённые электрические провода. Правда, позже он утонул где-то на рыбалке по пьяному делу, его тело так и не нашли. В итоге – интернат и очень ранняя взрослая жизнь.
— Я не виню тебя, мама. – Просто я понять не могу, за какие грехи мне всё это?
Коля поставил у основания креста стопку водки и накрыл её корочкой чёрного хлеба, а затем вытянул из пакета контейнер, открыл его, и аккуратно положил на могилу несколько отварных макаронных перьев.
— Это для тебя, мама. Прости, что меня не было так долго. И вот ещё что: уже, став взрослым, я читал заключение о твоей смерти. Ты была на втором месяце беременности. Наверное, ты сама об этом не знала. Не обижай там Мишеньку. Я для него принёс небольшой подарок, и Николай заботливо усадил на могилу плюшевого медвежонка.
— Покойтесь с миром, родные мои, я всё равно вас люблю.

 

Три псковских писателя награждены дипломами Международного Славянского Форума «Золотой Витязь»

Поэты Валерий Мухин, Надежда Камянчук и Людмила Скатова
награждены дипломами
Международного Славянского Литературного Форума
«ЗОЛОТОЙ ВИТЯЗЬ»

Как отметил председатель правления Псковского регионального отделения Союза писателей России Игорь Смолькин, награды такого уровня получают только лучшие писатели России — те, которыми страна по праву гордится.

Международный литературный форум «Золотой Витязь» проводится в рамках Славянского Форума искусств «Золотой Витязь» и объединяет пишущих на русском языке литераторов, чьи произведения отвечают девизу «За нравственные идеалы, за возвышение души человека».

Организаторами Литературного форума являются Международный Форум «Золотой Витязь», Союз писателей России, Федеральное агентство по печати и массовым коммуникациям (Роспечать), Издательский совет Русской Православной Церкви. Президент Международного литературного форума «Золотой Витязь» — президент Международного Форума «Золотой Витязь» Николай Петрович Бурляев. Почетный Председатель Международного литературного форума «Золотой Витязь» — сопредседатель правления Союза писателей России Владимир Николаевич Крупин.

Литературная среда. Поэзия. Николай Рассадин

Николай Рассадин

Рассадин Николай Юрьевич, родился в 1961 г. в Москве. Окончил Московский механико-технологический техникум мясной и молочной промышленности, Московскую финансово-промышленную академию. Работал в Московском уголовном розыске.
Автор сборников стихов: «И было всё предрешено», «Исхода не будет». Лауреат конкурсов авторской песни «Русский Still» и «Изборская крепость», дипломант конкурсов поэзии «Провинциальный интеллигент» и «Словенское поле»
Живёт в д. Молочково, Печорского района.

Округа

От веток расцветшей сирени,
От белого цвета вокруг,
Страдала округа мигренью
И водкой лечила недуг.

Резинкой трико голубого,
Привыкшая печень держать,
Ругалась округа убого:
И в Бога, и в душу, и в мать.

И в жадные рты заливая,
Всё то, что горит и течёт,
Округа, до срока живая,
Жила. Остальное не в счёт.

Мастер и Маргарита

Спину изогнула над корытом
И стирает грязное бельё
Мастера, Петрова Маргарита,
Ну а мастер с дня Победы пьёт.

Пьёт и пишет письма Предсовмину,
А потом сжигает их в печи…
Плачет и идёт кормить скотину,
А она стирает и молчит.

Исхода не будет

Не будет исхода. Египет, ликуй!
Мы строим твои пирамиды.
Их будет немало на нашем веку,
Ступенями в царство Аида.

Нам эти постройки милее пенат.
Нам рабство дороже свободы.
Суровой бедой обернулась вина,
На долгие, долгие годы.

Ещё Моисей не родился на свет.
Иосиф понятнее судит…
Не будет исхода, коль пастыря нет,
Живите, исхода не будет!

Период прощенья

Захлопнули двери, сожгли календарь –
Ни мая, ни марта.
Нам светит безрадостно тусклый фонарь
В систему Декарта.

Мы мифами выстлали путь в никуда
И просим, как молим,
Что б в нужное время упала вода
На мёртвое поле.

Успения близость и близость снегов
Несет очищенье.
И вот он, период раздачи долгов,
Период прощенья.

Предтеча

Во дворе, прилипая к скамейке,
Я сижу вечера напролёт.
Царь небесный, из облачной лейки,
На меня воды вешние льёт.
Очищает меня от порока,
Основательно, день изо дня.
Он, быть может, готовит пророка,
Из забытого всеми меня.
Я скажу, я умею красиво,
И под нож со спокойной душой.
А пока, с полтарашкою пива,
Мне и здесь, на скамье, хорошо.

Прощение

Разомкни уста и скажи: «Прости!»
Передав свои ощущения.
Мне тебя ещё на себе нести,
Ну а как нести без прощения?

Мне ещё тебя многому учить,
Мне ещё тебе в ноги кланяться,
И от всех дверей выдавать ключи,
Их, закрытых, много достанется.

Руки разведи и закрыв глаза,
Вспомни всё, что в прах перемолото.
Я могу тебе многое сказать,
Но молчу, молчание — золото!

Блаженная Тамара

По конструкциям ходила,
Причитала: «Птица я!»
И её в силки ловила
До утра полиция.
Долго в руки не давалась,
Дорожа свободою.
С балок ржавых любовалась,
Матушкой-природою.
Но как только санитары
Подошли карнизами,
В небо бросилась Тамара
С голубями сизыми.

 

…и Банга устало зевала

Всё. Аннушка масло уже пролила
На ржавые рельсы трамвая.
Всё. Руки уже умывает Пилат
И Банга устало зевает.
К полудню свершится, трагедия, фарс,
Кровь брызнет на белые брюки,
Лицо чёрно-белое: профиль, анфас,
В железо закованы руки.
На крест или в камеру, в ров или в печь,
Зависит от: место и время.
Ах, как же хотелось вас предостеречь,
Глупцы, неразумное племя.
— Распни! Колесуй! Расстреляй! Отсеки!
Толпа на расправу проворна.
Уже на Голгофе стучат молотки
И небо становится чёрным.
По улицам чёрный летит воронок,
В Берлине, в Москве или в Риме…
Сын божий и, попросту, мамин сынок,
Не возраст неважен, не имя.
Здесь масло пролито, там руки чисты,
Там крест на горе, здесь подвалы
Которые тоже кому-то кресты…
И Банга устало зевала.

Упаси тебя Боже!

Упаси тебя Боже просить у меня совета,
Упаси тебя Боже искать во мне откровенье.
Я сижу одинокий на кухне, как перст, без света,
Весь в грехах, как в шелках, какое уж тут спасенье.
Я курю табак, я портвейн пью без закуски,
Я ругаюсь матом, читая с утра газеты,
Я пишу с ошибками стих на великом русском,
Упаси тебя Боже просить у меня совета.
Говорят поэты всегда немного пророки.
Врут конечно. Какое иное зренье?
Просто рифмами пишут на старых обоях строки…
Упаси тебя Боже искать во мне откровенье!

Не возвращайся!

Туда, где счастлив был когда то ты,
Не возвращайся, друг мой, Бога ради.
Тебя за стол со всеми не усадят,
Не будут слушать открывая рты,
Твоё повествование. Не льсти
Себе, ты не достоин лести,
Ты мог бы жить как все, со всеми вместе,
Но ты ушёл, произнеся: «Прости!»
Тебя простят, но будет всё не то,
И друг не тот, не та, кого оставил.
Ты думаешь, вернувшись всё исправил?
Не льсти себе, ведь ты и сам не тот.
Порви билет, от поезда отстань,
Придумай что-нибудь, не возвращайся.
В конце концов, сорви к чертям стоп-кран,
Прощаясь, навсегда, мой друг, прощайся.
Иди вперёд, сжимая кулаки,
Кусая губы, вытирая слёзы,
За этим, заблудившимся обозом,
По берегу пологому реки.
Излечит время — мудрый Гиппократ,
И будет новый день, и хлеб, и встречи…
А возвращаться незачем и нечем
Оплачивать ушедшее вчера!

Мельница

Однажды, в одночасье, всё изменится,
Отвадив голубей зерно клевать,
Пойдёт полуразрушенная мельница
С идальго Дон Кихотом воевать.

Она таких изнеженных романтиков
Перевидала на своём веку,
Сорвёт с идальго праздничную мантию
И перемелет рыцаря в муку.

Он, полоумный,  не мычит, не телится,
Не восклицает,  шпагою звеня.
И вместе с ним перетирает мельница
Его доспехи и его коня.

Туман по полю покрывалом стелется,
Пыльцой зелёной пруд припорошён.
Стоит полуразрушенная мельница,
Заполненная рыцарской душой.

Futur immediat

Залезу на верхнюю полку
И стану в окошко глазеть,
Листать без желанья, без толку
Страницы вагонных газет.
В ночи выходить на пероны,
Табачного дыма глотнуть
И снова на полку вагона,
И снова по графику в путь.
Уснуть бы, но что-то не спится,
По встречке гудят поезда,
Толкает людей проводница,
В назначенных им городах.
И снова: перон, сигарета,
Да звёздный шатёр шапито
И в futur immediat, где-то,
Не ждёт меня завтра никто.

К Иоану

Книгой Новый завет итожа,
Пишет он за строкой строка,
Искушённо, на первый взгляд тоже,
Что и Марк, и Матфей, и Лука.
Первый шаг в Галилейской Кане,
Сотворив из воды вино,
След оставил Он в Иоане,
А потом за звеном звено,
Цепь плелась и плелась неспешно:
Исцеление, пять хлебов…
«Где ты видел людей безгрешных,
Среди книжников и рабов?»
И цепляясь пером за кожи,
Чтоб осталось слово в веках,
Пишет юноша вроде бы тоже,
Что и Марк, и Матфей, и Лука.
От чернил почернеет пальчик,
Тень тоски на худом лице.
Пишет книгу любимый мальчик,
Об Учителе и Отце.
Пишет истину, слово в слово,
Ни мгновенья не исказив,
Завтра станет Заветом новым
Этот искренний нарратив.
Мне из всех четверых дороже…
Чем? Не смог объяснить никак —
Иоан, всё одно, не тоже,
Что и Марк, и Матфей, и Лука.

От Бреста до Бийска

Иногда заставляют начать всё сначала,
Несуразно прожитые всуе года.
В поездах, как младенца, меня укачала,
Бесконечная даль. Поезда, поезда,
По железным дорогам от Бреста до Бийска,
И обратно до Бреста, под пар перестук:
— Далеко ли до места?
— Да, в общем,  не близко.
Здесь и семьдесят вёрст,  как ни странно, не крюк.
Мне места боковые не вылезут боком,
Мне сосед беспокойный ни кум и ни брат,
Проводник «проплывает» библейским пророком,
Этот «ноев ковчег» для него маловат.
Время сжалось пружиной в железной коробке
И пронзает пространство плацкартный патрон.
Словно зуб вырываю из «рислинга» пробку
И в себя заливаю «сухой эфедрон».
Послезавтра сойду с корабля на колёсах
И на бал! Ни на миг на скамью не присев.
Задавай. Задавай мне побольше вопросов.
Не стесняйся спроси, я отвечу на все.

Время пришло

Время пришло,  сморщилась кожа лица,
Руки дрожат, как на ветру осина.
Перебираю,  как чётки: бога-отца,
Бога-святого духа  и бога-сына.
Стала одёжка, как не крутись,  куца,
Скоро земля станет лебяжьим пухом.
Позавчера видел во сне отца,
Сыну хотел писать, не хватило духа.
Что там за дверью? Тихо скрипит крыльцо.
Кисти достал и дописал картину.
Время придёт,  станешь и ты отцом,
И приведёшь к духу святому сына.

Масленица

Ранним утром защебечут на ветках птахи,
В этом городе, полном церквей и рыбы.
Отступает зима, как когда-то фрицы и ляхи,
Не разрушила души в прах и на том спасибо.
Будет шастать народ, животы набивая блинами,
Позабыв про тех, кто зиму не пережили:
— Мы же выжили! Значит опять Бог с нами!
А не с теми, кто головы в «зимней войне» сложили.
Здесь живые к живым, мы всю зиму читали Матфея:
«Предоставь мертвецам погребать своих мертвецов».
Выпал зуб, значит денег подарит «зубная фея»,
За которой маячит тень матерей и отцов.
И не нам судить, этот город не в нашей власти.
Лёд сойдёт, а значит время строить мосты.
Я сниму шинель, разберу автомат на части,
И на крышах будут орать от счастья коты.

 *  *  *

Когда устану я от суеты,
От подлости и лжи людского мира,
Уйду тихонько в лысые коты
Собой украсив чью-нибудь квартиру.

 

Поздравляем Николая Федоровича Иванова с 65-летием!

Сегодня исполняется 65 лет нашему коллеге,
Председателю правления Союза писателей России
Николаю Федоровичу Иванову

Уважаемый Николай Федорович!

Нет, это не время нанизывает нас на ось истории, а потом как косточки на счетах откидывает с одной стороны, — где бытие, — на другую, — где бытия нет. Это мы, те, которых Бог сделал сотворцамии Творца всего сущего, те, которых Он, дав вечную жизнь и свободу воли, щедро наделил творческим даром, мы — и прежде всего Писатели — расширяем границы бытия, делаем красками художественного слова яркими, объемными, прекрасными его (мира) контуры; это мы своим словом дарим бессмертие или предаем забвению, вручаем жезлы величия и славы или подвигаем к столбу позора…
Велик дар Писателя, но еще более велика ответственность за врученный ему меч обоюдоострый – Слово! И подлинно велик тот, кто пользуясь своим даром, не рубит с плеча, не сечет, не калечит, но сохраняет, защищает, бережет.
Все это можно отнести к Вам, дорогой Николай Федорович! Ваш талант, отмеченный мужеством (а мужество, как сказал Н.М. Карамзин, есть великое свойство русской души) подлинно служит своему народу, направлен на сбережение и прославление родной страны!

Пусть же Щедродатель Бог и далее укрепляет ваши силы на пути этого служения!
Здоровья, благополучия, радости духовной на многая и благая лета!

 

От имени писателей Псковской области,
п
редседатель правления
Псковского регионального отделения
Союза писателей России
Игорь Смолькин

Гости Дней Пушкинской поэзии и русской культуры

Гости Дней Пушкинской поэзии и русской культуры
(
LV Всероссийского Пушкинского праздника поэзии)

Бурдакова Татьяна Викторовна, родилась в Москве в 1972 году. Детство прошло в белорусском городе Могилёве. Поэт, критик, литературовед. Закончила Литературный институт им. А.М. Горького (семинар критики В.И. Гусева) и аспирантуру при том же институте. В разное время работала редактором в издательствах «Техника – молодёжи», «Вокруг света», «Дрофа». Печаталась в журналах «Знамя», «Москва», «Московский вестник», «Человек. Культура. Город». Автор путеводителей и GPS-путеводителей «Вокруг света». По итогам литературного конкурса «Русский Stil-2012» (Германия) присвоено звание «Автор – стильное перо». Живёт в Москве.

Киляков Василий Васильевич – российский прозаик, поэт, литературный критик. Родился в 1960 году в Кирове. Окончил Литературный институт им. М. Горького. Лауреат Всероссийских литературных премий «Традиция» (1996), им. Б.Н. Полевого (1996), премии «Умное сердце» (2010), премии «Дойче Велле» (Берлин, 1992), отмечен в номинации «Лучшая проза на русском языке 2019 года в Германии», и др. Член Союза писателей России с 1996 года. Живет в городе Электросталь Московской области.

Кирюшин Виктор Федорович — поэт, советский и российский журналист, переводчик и эссеист, книгоиздатель, редактор. Родился в Брянске в 1953 году. Окончил факультет журналистики Московского государственного университета им. Ломоносова. Был редактором газеты «Брянский комсомолец», главным редактором издательства «Молодая гвардия», главным редактором журнала «Очаг», главным редактором журнала «Сельская новь». Заслуженный работник культуры Российской Федерации. Награды: Заслуженный работник культуры Российской Федерации, Премия Ленинского комсомола в области литературы и искусства (1989). Международная премии имени Андрея Платонова «Умное сердце». Независимая премии имени Бориса Корнилова. Золотой лауреат фестиваля-конкурса «Русский Stil» в Германии. Приз «Серебряный Витязь» и диплом за книгу стихотворений «Неизбежная нежность». Всероссийская премия им. Ф. И. Тютчева «Русский путь» (2013). Премия журнала «Нева» (2013) Всероссийская премия имени Николая Гумилёва (2016). Живёт в Москве.

Романов Николай Николаевич — композитор, киноактёр, певец, член Союза кинематографистов России, Союза писателей России, Союза театральных деятелей РФ, Гильдии киноактеров России и Ассоциации эстрадных деятелей. В 1993 году окончил Киевское Государственное училище эстрадно-циркового искусства, в 2006 году – Литературный институт им. А.М. Горького. С 2005 года – генеральный директор, продюсер киностудии «ЧЕРОМАФИЛЬМ». Лауреат Всероссийского музыкального фестиваля «Ангельские гласы России», Международных кинофестивалей, фестивалей эстрадной и авторской песни. Распоряжением Президента РФ о поощрении за достигнутые трудовые успехи, заслуги в гуманитарной сфере, активную общественную деятельность и многолетнюю добросовестную работу Романову Н.Н. объявлена благодарность Президента РФ (Распоряжение № 193-рп от 23.06.2014 г.). Живёт в Москве.

Флярковская Ольга Александровна — поэт, театровед, член Союза писателей России. Автор трёх книг стихов. Окончила театроведческий факультет ГИТИСа им. А.В. Луначарского и аспирантуру. Организатор и ведущая Творческого клуба «Чернильная роза» (г. Москва). Лауреат Литературной премии имени Сергея Есенина «Русь моя» (2019). Лауреат поэтического фестиваля «Мгинские мосты» (2018). Неоднократный призёр (2016, 2017) и лауреат (2019) фестиваля исторической поэзии «Словенское поле». Победитель передачи-конкурса «Вечерние стихи» (2016), Международного поэтического конкурса имени Игоря Царёва «Пятая стихия» (2017), Международного поэтического конкурса имени поэта и воина Игоря Григорьева (2017), Победитель конкурса стихов о Пскове имени С.А. Золотцева «Там, где к Великой мчится Пскова» (2017). Бронзовый призёр V Большого международного поэтического конкурса «Восхождение-2018», и др. Произведения публиковались в журналах: «Москва», «Двина», «Южное сияние», «Северо-Муйские огни», «Граффит», «Плавучий мост», «Зарубежные задворки», «Голос эпохи», газете «Московский литератор» и др. Живёт в Москве.

Черницкий Игорь Михайлович — кинорежиссёр, сценарист, актёр, поэт-песенник, писатель, член Союза кинематографистов России, Союза театральных деятелей РФ, Союза писателей России, Гильдии кинорежиссёров и Гильдии киноактёров России. Окончил в 1975 году русское отделение актёрского факультета Киевского института театрального искусства им. Карпенко-Карого, в 1999 году окончил Высшие Литературные Курсы при Московском Литературном институте им. А.М. Живёт в Москве.

Творческая поэтическая встреча в научной библиотеке

4 июня в 15.00 часов
Псковское отделение Союза писателей России и
Региональный центр чтения Псковской областной универсальной научной библиотеки
приглашают на творческую встречу,
посвященную Дню рождения А.С. Пушкина

Свои стихи для Вас прочитают поэты:

Валентина АЛЕКСЕЕВА
Иван ИВАНОВ
Александр КАЗАКОВ
Надежда КАМЯНЧУК
Диана КОНСТАНТИНОВА
Наталья ЛАВРЕЦОВА
Валерий МУХИН
Вита ПШЕНИЧНАЯ
Татьяна РЫЖОВА
Тамара СОЛОВЬЁВА
Людмила ТИШАЕВА

Ведущий — Андрей Бениаминов

Вход по пригласительным билетам


Запись на мероприятие предварительная:
тел. +79211137905 (Региональный центр чтения).

Встреча состоится в голубом зале библиотеки (ул. Профсоюзная д. 2, 3 этаж).

Во избежание распространения коронавирусной инфекции (COVID-19) использование средств индивидуальной защиты в период нахождения в учреждении обязательно!

Литературная среда. Проза. Александр Казаков

Александр Казаков

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Прохожий на Млечном Пути
(рассказ)

В небольшой комнате дачного дома было тепло: оно исходило от недавно истопленной печи, но сегодня почему-то не создавало ощущения привычного комфорта и уюта. Как, впрочем, и во всю последнюю неделю. За окном неторопливо сгущались ранние августовские сумерки. Со стороны озера ощутимо тянуло прохладой; несмотря на преграду из высоких берёз и кустарника, буйно разросшихся на давно заброшенном соседском участке, она крадучись подбиралась к большой поляне перед домом Одинцова, незримо покрывая холодной росой траву, уже подросшую после недавнего покоса. Пройдёт ещё с полчаса — и здесь, на самом краю деревни, возле леса, стемнеет окончательно, и вот тогда-то и можно будет выйти из дома, чтобы присесть на ступеньку крыльца, выкурить последнюю на этот день сигарету — а может, и не одну — и полюбоваться на звёздные россыпи, какие бывают здесь только в августе. И больше — никогда…

Но это Одинцов сделает чуть позже, когда станет совсем темно; а пока он сидел, удобно расположившись в мягком низком кресле и вытянув ноги под стоявший перед ним журнальный столик, и бесцельно рассматривал то занавешенные лёгким ситцем полки с бельём, то печь, то стоящий на столике ноутбук, на матовой поверхности которого тускло отражался огонёк лампадки: Одинцов ещё утром затеплил её перед иконой Спасителя, что висела на стене над его головой, слева от окна, и теперь, в наступающих сумерках, этот ровный, нетрепетный огонёк ощутимо согревал его душу, не позволяя окончательно воцариться в ней той гулкой пустоте, которая всячески пыталась её заполнить — особенно в последние дни.

Это непонятное состояние Одинцова не на шутку тревожило. Причины он определить не мог, и потому всячески старался заполнить этот странный вакуум в груди чем-нибудь позитивным — хотя бы планами на завтра и воспоминаниями о дне сегодняшнем. Но у него ничего не получалось: планы почему-то не строились, а вспоминать было почти нечего. Ну, разве что послеобеденную рыбалку, хотя два небольших подлещика за три часа — какое же это воспоминание? Просидеть столько времени на причале, тупо глядя на недвижимый поплавок, — это что, рыбалка? Так, дурь. От нечего делать…

Впрочем, к подобным результатам Одинцов уже давно привык, хотя скажи ему кто-нибудь про подобные уловы ещё лет пять назад — ни за что не поверил бы. Раньше рыбалка на этом озере всегда была удачной — за редчайшими исключениями, связанными с перепадами давления, что в этих краях случалось не так уж и редко: в такие дни рыба просто-напросто переставала клевать, и поделать с этим ничего было нельзя — против чудачеств природы и неведомых рыбьих инстинктов не попрёшь. Но зато в другие дни, когда с погодой всё было в полном порядке, наловить рыбы можно было сколько душа пожелает. Одинцов помнил, с каким особенным удовольствием и даже с душевным трепетом выплывал он на лодке в озеро на утренних зорьках, когда над водой ещё стелился плотный вязкий туман, и уже после нескольких несильных гребков вёслами берег, густо заросший камышом, исчезал, растворялся в молочно-белом, липком тумане, а с ним — и всякие ориентиры, и выдержать нужное направление можно было только по стелящемуся за кормой следу на воде, причудливо вихрящемуся на недвижимой озёрной глади. Так Одинцов и плыл, неторопливо и бесшумно взмахивая вёслами, к излюбленному своему месту — к ближнему острову, возле которого так любил встречать рассвет, любуясь на поднимавшееся из-за острова солнышко, и где потом обычно и просиживал до той поры, покуда оно ни поднималось почти в зенит и ни начинало ощутимо припекать. Впрочем, к этому времени — часам к десяти — и рыба уже переставала клевать, да и наловлено её было уже более чем достаточно: хватало и на уху, и на большую сковороду, и на копчение. Одинцов чистил рыбу сразу после возвращения на берег, чтобы не заниматься этим на своём участке и не разводить там вездесущих настырных мух, падких на рыбью требуху; затем он промывал вычищенную рыбу в хрустально-чистой озёрной воде, складывал её в пакет или в ведро и возвращался на дачу.

И вдруг ему вспомнились строки, написанные им когда-то давно — теперь казалось, что в какие-то заповедные времена, — строки, родившиеся во время одной из таких предрассветных рыбалок, на пути к заветному острову…

Терпкий запах леса одурманил
Голову, отравленную городом…
Я плыву от берега в тумане,
Раздвоив его седую бороду.
Даже вёсла не скрипят в уключинах;
Деревенька скрылась вдалеке…
И в душе моей, такой измученной,
Чистота — росинкой на щеке…

Да, так всё и было. Город безжалостно высасывал из Одинцова силы — не столько физические, сколько духовные. Повседневная суета, на поверку часто оказывавшаяся бестолковой и бессмысленной, иссушивала его душу — почти до донышка. Потому с наступлением тепла, иногда уже в середине мая, Одинцов и удирал на дачу, а потом всеми правдами и неправдами старался раньше осени в город оттуда не возвращаться. И, если такое удавалось, был счастлив до щенячьего восторга. Но и расставание с любимой Буковкой в те годы всегда становилось для него тяжелейшим испытанием. Однако то было раньше, а теперь…

Теперь всё иначе, всё — не так. И он знал, почему… И почему ему больше не пишется — тоже понимал…

За окном совсем стемнело. Одинцов с неприязнью бросил взгляд на ноутбук, который за прошедшую неделю так ни разу и не открыл, выбрался из кресла, включил в комнате свет, почему-то вдруг больно резанувший глаза, и вышел в гостиную, а оттуда — на крыльцо. Спустившись по ступенькам, он пересёк участок, закрыл на щеколду ворота и вернулся к дому. Сел на ступеньку крыльца, прикурил сигарету и с наслаждением затянулся. И только после этого поднял глаза вверх…

— Сказка… — прошептал он, глядя на таинственно сверкающий звёздами Млечный путь. — Мир первозданный…

«А ведь об этом я уже когда-то писал, — подумал Одинцов. — И, говорят, неплохая повесть получилась… Господи, как давно это было!..».

И снова вдруг вспомнилось — из далёкой-далёкой юности — вот только сейчас вспомнилось, когда смотрел на бесконечную россыпь звёзд. Вспомнилось — и захлестнуло этим нежданным воспоминанием, как тёплой, ласковой, но в то же время и горько-солёной морской волной…

Давным-давно, ещё до армии, дружил он с одной девчонкой — из ближнего к Буковке райцентра, куда каждое лето приезжал на каникулы к своим родственникам. Немало вечеров после первого знакомства провели они вместе, сидя на качелях возле её дома и рассуждая на разные романтические темы. Потому что оба и были романтиками — пусть и сугубо книжными: оба много читали, и потому поговорить им было о чём. Ну, и целовались, конечно: как же без этого? И вот тогда-то, между разговорами и поцелуями, они и выбрали на небе звёздочку — одну на двоих, из всех видимых на Млечном Пути в ту необыкновенную, тихую августовскую ночь, — выбрали для себя, загадав, чтобы она светила им всегда, где бы они ни были — вместе или порознь. Чтобы помнить друг о друге вечно. Или — хотя бы — всю оставшуюся жизнь…

Одинцов вздохнул, тоскливо глядя на усеянное звёздами небо.

«Нет, не найти мне её теперь, — с грустью подумал он. — Даже приблизительно не помню… Потерял. А жаль…»

Теплота нежданного воспоминания, поначалу так сильно встревожившая его душу, стала понемногу таять, а потом и вовсе исчезла, заодно будто прихватив с собой из души и ещё что-то неосознаваемое, но не менее значимое. И в груди опять стало пусто и неуютно…

— Всю жизнь мы что-то теряем, — прошептал Одинцов. — И что-то, и кого-то… Находим — редко, а теряем… почти на каждом шагу…

Вот и любимую свою Буковку он теряет. Уже почти потерял… Да почти ли?

Да, раньше, ещё совсем недавно, деревенька была совсем другой. Потому, видимо, и получилась его первая книжка такой трогательной и в чём-то даже романтичной. Буковка с первого же его приезда сюда стала для Одинцова своеобразным волшебным ларцом, наполненным россыпями сюжетом и живых, неповторимых персонажей, — ларцом, из которого он черпал своё видение этого мира, своё восхищение им и великое чувство сопричастности ко всему тому, о чём писал. Поэтому и во многих своих последующих романах и повестях он ещё не раз возвращался и к этим благословенным местам, и к жившим здесь людям, многие из которых стали героями его книг. И именно поэтому каждую весну, собираясь на дачу, он был твёрдо убеждён, что очередное лето в Буковке станет для него столь же плодотворным, как и любое из предыдущих.

Поначалу всё именно так и было. Одинцов приезжал на дачу в конце весны, за пару дней основательно обустраивался, а потом вся его тамошняя жизнь начинала протекать по строго определённому распорядку, не нарушаемому им в течение многих лет. Каждый день до обеда он успевал переделать кучу самых разных дел: в первые годы обустраивал потрёпанный строительный вагончик, доставшийся ему от прежнего хозяина участка, потом пять лет строил дом, затем почти всё следующее лето пристраивал к нему просторную веранду, а напоследок соорудил перед ней широкую террасу, соединив ею входы в дом и на веранду. Террасу удалось сделать довольно широкой и хорошо защищённой от солнцепёка, и на ней вполне можно было поставить пару кресел, чтобы прекрасно провести вечер в неспешных разговорах с женой или друзьями…

Так Одинцов обычно трудился до обеда, а после него отправлялся на часок-другой на озеро — порыбачить и окунуться, если позволяла погода, а возвратившись домой и поужинав, усаживался за ноутбук и писал, часто засиживаясь за работой до рассвета. А когда погода портилась, и начинались затяжные дожди, и потому что-то там пилить-строгать-приколачивать становилось совсем не с руки, Одинцов встречал такие природные катаклизмы с искренней радостью, поскольку просиживать за ноутбуком можно было хоть круглые сутки, ни на что, кроме приготовления завтраков, обедов и ужинов, не отвлекаясь. И такое положение дел в действительности приносило весьма ощутимые результаты.

Однако в последние годы в этом распорядке дня что-то нарушилось: если время до обеда по-прежнему было занято разными хозяйственными делами, а после него — долгожданным походом на рыбалку, то по возвращении с озера настроение у Одинцова заметно портилось, и желания садиться за ноутбук почему-то уже не возникало…

Правда, иногда у него всё-таки получалось заставить себя сесть и написать что-то путное. Хотя бы какие-то намётки для рассказа, повести или романа, чтобы уже потом, вернувшись домой, в город, за долгие зимние вечера превратить эти намётки в полноценную, достойную вещь, за которую, как минимум, не было бы стыдно. Однако так было раньше, ещё года три — четыре назад, но не теперь. Теперь же заставить себя — совсем не получается, хоть ты тресни. Ничего в голову не приходит, кроме каких-то неясных отрывков не понять чего, навеянных ненароком подслушанными разговорами соседей-дачников, встречавшихся возле автолавки, дважды в неделю приезжавшей в Буковку. Вроде бы и промелькнёт в голове что-то похожее на завязку сюжета после таких встреч, но пока возвращается он, Одинцов, с покупками от автолавки до своего участка — всё это из головы куда-то исчезает, будто выветривается. И писать опять становится не о чем. Высасывать же сюжет из пальца и затем через силу, ломая внутреннее сопротивление, пытаться изложить его на бумаге или на мониторе ноутбука — пустая трата времени. Одинцов знал это наверняка, поскольку не раз за последние пару лет пытался действовать именно таким образом — по принципу: лишь бы начать, а там само пойдёт. Не шло. И не пойдёт. Сизифов труд.

Сколько начатых вещей по компьютерным папкам у него распихано — жуть… Начатых — и не оконченных. Таких, которые, как он всё отчётливее понимал, не будут дописаны уже никогда…

Умом Одинцов понимал, почему так происходит. Точнее сказать — уже произошло. Умом понимал, а душа и сердце этого понимания принимать не хотели. И вот это дисбаланс между разумом и душой тревожил его всё сильнее и сильнее. Понимал, но, вопреки происходящим в деревне событиям, надеялся, что всё ещё может как-то измениться; что каким-то невероятным образом вернётся в любимую его деревеньку та неповторимая благодать, безраздельно царившая в Буковке в прежние времена, когда он впервые, полтора десятка лет тому назад, приехал сюда; что вновь возвратится прежняя, незримо витавшая в пахнущем душистыми травами деревенском воздухе одухотворённость всего, что окружало его, Одинцова, ещё совсем недавно; вернётся всё то, что непреодолимо манило и тянуло его сюда — к этому величавому озеру, к этим берёзкам — то непередаваемое словами волшебство этих сказочных мест, дарившее ему истинное вдохновение, благодаря которому он и написал почти все свои книги…

Откуда-то со стороны озера, в клочья разрывая вечернюю тишину, загрохотала музыка, спрессовывая уже и без того почти непроглядную темноту низкими звуками бас-гитары и барабанов. Грохот почти мгновенно и многократно, наслаиваясь сам на себя, отразился от ближнего острова и, чуть позже, — от дальнего берега, превращая музыку в дикую какофонию, в ураган бессмысленных, перепутавшихся между собой звуков, способных, казалось, убить всё живое и ещё мыслящее на десятки километров вокруг.

«Началось! — с вдруг вспыхнувшей злостью подумал Одинцов. — Теперь — до полуночи. Как минимум…»

Он ткнул погасший окурок в консервную банку, приспособленную под пепельницу, и с раздражением полез в карман за новой сигаретой.

Нет, ничего он здесь больше не напишет. Ничего и никогда.

«Надо было со своими домой возвращаться, — подумал Одинцов, прикуривая от зажигалки. — Ведь знал же, что так будет — знал! На что надеялся?!»

Ещё неделю тому назад, как и почти всё лето по вечерам, здесь, в доме, всё было иначе: жена, сидя в соседней комнате или на веранде, читала какой-нибудь очередной детектив или решала кроссворды; внучка — рисовала или смотрела в мансарде мультики. Дача была наполнена жизнью — движением и близостью родных и дорогих сердцу Одинцова людей. И даже если все они в какие-то моменты, занятые каждый своим делом, и не общались между собой, и даже находились вне поля зрения друг друга, то всё равно близость родных Одинцова ощущал не только как внешний фактор, но и внутри себя. И на душе от этого было тепло и тихо-радостно.

Но в прошлые выходные жена с внучкой уехали домой, в город: отпуск и каникулы подходили к концу, и им пора было начинать готовиться: жене — к работе, внучке — к школе.

Одинцов втайне надеялся, что с их отъездом что-то изменится — пусть и на короткое время, всего на пару недель, оставшихся до конца лета, но исключительно в лучшую для него, Одинцова, сторону. Он, наконец-то, останется совсем один — в уютом, построенном собственными руками доме, и уже никто и ничто больше не сможет отвлечь его от любимого занятия — от дела, которое он считал не только важным и нужным, но и главным в своей жизни. Живи, человече, твори и радуйся!

Но покой этот — долгожданный, желанный и, наконец-то, обретённый Одинцовым — на поверку оказался совсем не таким, каким — хотя бы в мечтах — представлялся ему ещё неделю назад…

«Такой покой, пожалуй, ближе к слову «покойник», — невесело усмехнулся он. — Как на кладбище… А что, весьма соответствует, весьма…»

— Во-о-о-о-овка! Воло-о-о-о-одька! — перекрывая музыку, долетел с берега истошный женский крик. — Бабы, Вовку кто видел?

Женщине что-то с громким смехом и издёвкой ответили, и она ещё громче и истеричнее закричала:

— А ну, вылазь с воды, придурок! Вылазь немедля, скотина безрогая!

Одинцов поморщился от досады и опять полез в карман куртки за сигаретой.

Музыка на берегу вдруг оборвалась, и от внезапно наступившей тишины у Одинцова будто зазвенело в ушах. Он поднял глаза к небу и с тоской посмотрел на бескрайний и бесконечный Млечный Путь.

«Кто мы такие — в сравнении со всем этим? — подумал он. — Вот все мы — кто? Кем себя возомнили? Да никто. И звать нас — никак. Даже не муравьи — песчинки на океанском пляже… Смоет нас волнами времени — и никто оттуда, сверху, и не заметит. Если даже и есть кому…»

Он сидел на крыльце, изредка затягиваясь сладковатым сигаретным дымом, и пристально вглядывался в звёздное небо, будто пытаясь разглядеть среди звёзд чей-то призрачный лик…

 «Уж скорее бы ночь, — устало подумал Одинцов. — Выкурить ещё сигаретку, посмотреть на небушко, потом помолиться — и спать. Спать, спать и спать. И чтобы ничего не снилось: просто провалиться в небытие — и всё… А завтра прямо с утра начинать собираться домой. Потому что…»

Потому что делать ему здесь больше нечего. А ещё потому, что прежней Буковки уже нет. Нет её, той деревеньки, которую он когда-то так беззаветно полюбил — всем сердцем полюбил, всей душой. Убили Буковку — убили. И никак иначе то, что за последние годы сделали с деревней, не назовёшь…

Была тихая, старинная, нешироко раскинувшаяся по берегу озера, в стороне от большака, русская деревенька — с немногочисленными тогда местными жителями, жившими по своим, почти патриархальным укладам. И дачники, в те времена тоже немногочисленные, волей или неволей под этот уклад как-то подстраивались — не потому, что их к этому кто-то принуждал, а просто, видимо, душой чувствовали и умом понимали, что нарушать эту благодать негоже. И не нарушали. Потому и вели себя достаточно тихо и скромно: во всяком случае, музыка по вечерам над озером не гремела, и пьяные, горлопаня во всю глотку кому что в голову взбредёт, по деревне до полуночи не шатались. А теперь только дурные песни да мат по всему берегу и слышится. И так — почти всё лето…

И домов за эти последние годы понастроили — плюнуть некуда. Да каких там домов — коттеджей, иных — аж со всеми городскими удобствами! Первые-то дачники, строившиеся в Буковке в прежние времена, вели себя куда скромнее: и дома строили неброские, и на квадроциклах по деревне не гоняли… Да и сама деревня по площади теперь увеличилась как минимум раз в пять, если не больше, а ещё и все поля в округе на участки поделены и колышками обозначены. И даже там, на дальнем конце прежней деревни, прежних её границ, где раньше был широкий выгон для скотины, теперь целых три улицы построены — от самого озера и до леса. Можно сказать, целый микрорайон.

Впрочем, и скотины в Буковке уже давно нет — ни коров, ни лошадей: всех повывели — за ненадобностью. Да и зачем корову держать, чтобы летом, как в былые времена, на её молоке деньги зарабатывать? Куда как проще и намного прибыльнее возле своего дома платную автостоянку организовать. Ведь большинство дачников не в саму Буковку отдыхать приезжают, а и на дальние острова, и на другой берег озера: там тоже деревни есть, до которых можно только по воде на моторке добраться, а дач в тех деревнях — не меряно. Посему машины свои все эти приезжие оставляют в Буковке — под присмотр местных жителей. И, само собой, не за спасибо. Словом, бизнес — он и в деревне бизнес.

И вот именно в этом-то и заключалось самое неприятное открытие, которое сделал для себя Одинцов: теперь и здесь, в деревне, деньги с каждым годом начинали играть всё более важную роль. Хотя и дураку понятно, что без них, без денег то есть, не проживёшь. Желание подзаработать лишнюю копеечку на дачниках, разумеется, у местных жителей было всегда, однако раньше оно было как-то завуалировано, не выставлялось напоказ; вроде как стеснялись люди даже намекнуть на необходимость платы за какую-то услугу или небольшую помощь. А среди самих дачников подобное и вообще не практиковалось. Одинцов те времена и те нравы отлично помнил. При необходимости к любому соседу можно было за помощью обратиться — например, чтобы стройматериалы помочь разгрузить или мешавшее строительству дерево на участке спилить. И помогали — просто так, за спасибо. И деньги никто друг другу за такую помощь не предлагал. Впрочем, никто не спрашивал. Одинцов и сам не раз так же помогал соседям — просто чтобы помочь. Да и как было не помочь, если кругом — почти одни пожилые люди, такие же, как и он сам. Ты не поможешь — и тебе потом вряд ли на помощь придут. Когда-то, помнится, это называлось взаимопомощью или взаимовыручкой, что по определению не предполагало каких-либо меркантильных интересов. Но постепенно эти понятия как-то исчезли — даже среди соседей и тамошних друзей-приятелей. Правда, не без исключений, хотя и редких.

Кроме всего прочего, некоторые из особо практичных дачников вовремя подсуетились, расширили свои участки и, кроме уже имевшихся на них собственных дач, понастроили ещё по одному-два дома, но уже не для себя, а для того, чтобы сдавать их на лето в аренду. И появились в ранее тихой и спокойной Буковке мини-турбазы — с твёрдыми расценками за проживание, причём — достаточно высокими. И не только за проживание, но и за сопутствующие услуги: баня, лодка, катер — на все эти удовольствия существовал свой тариф. И тоже — не маленький. Один из таких дачников даже огромный пруд на своём участке выкопал и карасей туда запустил — для платной рыбалки. И это — всего в полусотне метров от озера! Цирк…

Ну, а найти клиентов для отдыха на таких мини-турбазах вообще не составляло никакого труда: интернет — весьма и весьма эффективное средство для рекламы. Поэтому если раньше отдыхать в Буковку приезжали исключительно те, у кого там имелись свои дачи, то теперь сюда приезжали все, кому не лень. И кому, разумеется, позволяли финансы. А таких оказалось настолько много, что у хозяев этих мини-гостиниц лето было расписано загодя — с ранней весны и до поздней осени.

В общем, много разного народа повадилось в Буковку ездить. На взгляд Одинцова — слишком много. И что самое неприятное, многие из таких временных отдыхающих — в разительном отличии от коренных дачников и местных жителей — относились к деревне не как к чему-то родному, что непременно стоило оберегать и лелеять, а исключительно потребительски. Проще говоря, приехали, накупались, наорались, напьянствовались, нагадили — и привет!

А если ко всему этому безобразию присовокупить ещё и частное предприятие по разведению форели, недавно появившееся в акватории заповедного озера неподалёку от деревни, то теперь уже можно было смело говорить о катастрофе не только для Буковки, но и для всего озера: форель там разводили в огромных садках, но время от времени она из этих садков каким-то образом вырывалась на волю — в просторы озера, где безжалостно сжирала всё, что попадалось ей на глаза. Потому местной рыбы в озере за годы существования форелевого хозяйства заметно поубавилось. Причём — очень заметно. Вот поэтому-то Одинцов теперь и ходил на берег не столько ради рыбалки, а просто для того, чтобы — как выражались местные рыбаки — на поплавок посмотреть. В общем, тоска зелёная, а не рыбалка.

Ну, и о чём теперь прикажете ему писать? Про весь этот дикий бардак, в который превратили деревню?

Наверное, именно поэтому Одинцов в последние два-три года стал замечать, что уезжает отсюда без особого сожаления, хотя прежде он всячески старался оттянуть день отъезда до последнего предела. И вот это — отсутствие сожаления о предстоящем и скором расставании — было уже по-настоящему страшно, ибо исподволь закрадывалась в голову Одинцова ещё более неприемлемая для него мысль: а захочется ли ему ехать сюда в следующем году?

«Убили мою Буковку — убили, — вновь подумал Одинцов, с усилием растирая вдруг защемившую грудь. — Растоптали — безжалостно и… глупо: ведь ничего уже не вернёшь — вот что омерзительно. Вот что сделали с людьми… нормальными раньше людьми… деньги. Да будь они прокляты!»

Иногда он даже стал подумывать о том, чтобы продать дачу в Буковке и перебраться в какое-нибудь другое место, гораздо более тихое, — в какую-нибудь совсем уж глухую, полу-заброшенную деревню. Или даже в совсем заброшенную. И пусть там и озера никакого рядом не будет — да и Бог с ним, с озером! Но лишь бы гарантированно отгородиться от подобного нынешнему шума-гама и прочей шелухи и мерзости, узаконенной в Буковке новоявленными деревенскими бизнесменами и их ненормальными клиентами. Подальше бы от всего этого бардака — подальше!

Однако озвучить такое предложение своей семье Одинцов не решался. И понимал, что уже не решится, поскольку ни здоровья, ни сил для того, чтобы заново строиться на новом месте, у него уже не осталось. Да и взяться им на седьмом десятке уже неоткуда. Впрочем, как и времени. Всё, как говорится, поезд ушёл…

И вдруг почему-то вспомнилась ему недавняя, по весне, встреча в библиотеке с читателями — одна из немногих, на которые он ещё соглашался. Как ни странно, деталей той встречи Одинцов не помнил — всё прошло как обычно, как всегда, — но последний из заданных ему вопросов, тоже ставший уже почти традиционным, отчего-то запомнился отчётливо. Может быть, потому, что задал его нескладный с виду, рыжеволосый парень в очках с толстыми стёклами, сидевший в последнем ряду небольшого читального зала и всё время что-то писавший в толстой тетради, которую держал на уровне глаз, прямо перед собой.

— А над чем вы работаете сейчас? — спросил он, на секунду бросив взгляд на Одинцова поверх тетради.

— Над новым романом, — не моргнув глазом, соврал Одинцов.

— А о чём он будет? — спросил парень.

— Ну, в общем… — запнулся Одинцов. — … о жизни…

Парень кивнул и больше вопросов не задавал. Как, впрочем, и никто другой.

«О жизни… — усмехнулся Одинцов, поморщившись от вновь заревевшей на берегу музыки. — О какой жизни? Об этой, что ли?»

Да ни над чем он не работает. Не может. И хотел бы, да не может. Не получается.

«Почти как в старом анекдоте про импотента… — подумал Одинцов, стряхивая пепел на траву. — Не о чем мне писать — вот и весь ответ…»

Он глубоко и жадно затянулся и вдруг вновь почувствовал ноющую боль в груди. Ткнул окурок в банку и вновь поднял глаза к небу.

Да и для кого писать? Кто теперь книги-то читает? Почти все, от мала до велика, в интернете с утра до вечера торчат — как приклеенные. И, в основном, не литературой там интересуются, а в соцсетях зависают — в переписке с кем попало и ни о чём… Хотя чиновные оптимисты от литературы, забыв, видимо, снять розовые очки, с пеной у рта доказывают, что молодёжь в библиотеки нынче чуть ли не валом валит. А, стало быть, и читает. Ну, что валит — такого лично Одинцову наблюдать не приходилось, а что иногда заходит — да, бывает. Точнее, забегбет. Но чаще — из-под палки. И берут только то, что в школе задали. И не более того. Бывая в библиотеках, Одинцов и сам это примечал, и из разговоров с библиотекарями знал. А иных, кто по своей воле и по собственному интересу за книгами туда приходят, — единицы. На пальцах пересчитать можно. Так для кого писать?

А ведь ещё совсем недавно он думал совсем иначе. Потому, наверное, и писал с таким воодушевлением. Бывало, по десять-двенадцать часов кряду по клавиатуре выстукивал, часто и до рассвета засиживался. Кстати, таким вот каторжным трудом и глаза испортил — почти напрочь: пришлось делать операции, хрусталики менять. Вот как раз с тех самых пор, когда зрение начал терять, и стала наполняться его копилка из недописанных вещей. Наполнялась, наполнялась… пока через край высыпаться ни начало. Когда же после операций он снова видеть стал, и появилась возможность работать, то взялся, было, эту свою копилку перетряхивать, решая, с чего бы из отложенного начать, но вдруг оказалось, что и не с чего. Нет, были, разумеется, и сюжеты интересные, и целые главы, написанные даже очень неплохо, но… Но душа к ним, то есть к продолжению когда-то начатого, уже не лежала. Если честно, остыла душа. И интерес куда-то пропал. А заставлять себя дописывать — не получалось, хотя и пытался. Но так ничего и не получилось. И, судя по всему, уже не получится…

— Всё, батенька, — усмехнулся Одинцов, — отыгрался хрен на скрипке…

Он вздохнул и опять полез в карман за сигаретой…

И вдруг ему отчётливо вспомнилось предисловие к одной из незаконченных им книг. Точнее сказать, преамбула. Настолько отчётливо, что у него даже дыхание перехватило. И вспомнилось, что за ту книгу он принимался с каким-то особенным благоговением, с невероятным воодушевлением. И было это где-то через месяц после того, как его, Одинцова, буквально вытащили с того света после второго инфаркта, и он только что вернулся домой из санатория. Да, всё правильно — так и было: именно тогда он решил рассказать о людях, с которыми ему довелось повстречаться на своём, как это принято говорить, долгом жизненном пути. Уже достаточно долгом — увы… О людях, которых он помнил всю свою жизнь, которых любил, о тех, кто ему когда-то и в чём-то помог — пусть совсем немного, всего чуть-чуть, но именно это-то чуть-чуть иногда круто, даже кардинально изменяло его жизнь, направляя её в совершенно другое русло…

Книга была задумана им не как единое художественное произведение, а как своеобразные воспоминания, состоящие из отдельных эпизодов из жизни Одинцова — с самого раннего его детства и до самых последних по времени ярких и значимых событий. Причём все эти эпизоды, по замыслу Одинцова, должны были располагаться в книге не в строго хронологической последовательности, а по какому-то другому принципу, сформулировать который как-то более чётко и определённо он тогда так до конца и не смог. Просто писал то, о чём вдруг вспоминалось, а потом, когда таких эпизодов накапливалось несколько, интуитивно расставлял их в той последовательности, в которой — опять же интуитивно — почему-то считал наиболее целесообразным. Более того, эпизоды из реальной жизни Одинцов, как ему казалось, вполне уместно чередовал и с некоторыми своими размышлениями о ней, и даже с особенно запомнившимися ему удивительными, почему-то казавшихся Одинцову пророческими снами.

И ведь получалась книга-то — получалась!

«А предисловие к ней… как же я там написал? — встрепенулся Одинцов, вдруг почувствовав необыкновенный, давно не испытываемый им всплеск вдохновения. — Вот оно — вот! Сейчас посмотрю! Сейчас! А вдруг сдвинется? Вдруг пойдёт?!»

Он рывком поднялся со ступеньки, резко развернулся и рванул на себя ведущую в дом дверь. И вдруг ощутил жгучую, пронзающую боль в сердце…

«Вот… как не вовремя… — мелькнула страшная мысль. — Как же я так… а? Нельзя ведь мне так… нельзя… Забыл, брат…»

В глазах у Одинцова потемнело, дыхание перехватило, и он, стараясь не упасть, ухватился рукой за косяк двери и стал медленно сползать на дощатый пол террасы.

«Что… всё? — отрешённо подумал он. — Так неожиданно… и так просто…»

Прислонившись к дверному косяку спиной, он несколько минут сидел на полу, прислушиваясь к себе, потом осторожно перевёл дыхание, поднял глаза к небу, усеянному мириадами звёзд, и через силу улыбнулся.

«Мигаете… холодные… — подумал он. — А я вот… Ну, на всё Божья воля…»

С озера подул лёгкий, почти незаметный ветерок; он едва слышно зашелестел листьями растущих возле дома берёз, уже начинавших желтеть и понемногу ронявших отжившие свой короткий век листья. Его прохлада освежила лицо Одинцова и проникла в его лёгкие, чуть остудив разгорячённое сердце и немного уняв его бешеный, отдававшийся звоном в голове ритм.

— Господи, спаси и сохрани… — прошептал Одинцов, не отрывая взгляда от мерно мерцавших звёзд. — На всё Святая Воля Твоя, Господи…

Дыхание постепенно пришло в норму, боль в сердце немного утихла, хотя её отголоски теперь переместились куда-то за грудину. Посидев ещё пару минут, Одинцов, цепляясь за дверной косяк, осторожно поднялся на ноги и, опираясь на стену, мелкими шажками добрался до кресла под иконой, перед которой теплилась лампадка. Так же осторожно, стараясь не делать лишних движений, он опустился в кресло, перевёл дыхание и, с трудом протянув руку, включил ноутбук. Дождавшись, когда засветится монитор, он отыскал на нём нужную папку и навёл на неё курсор «мышки». Папка открылась как-то очень уж быстро, а может, Одинцову это просто показалось. Нужный файл тоже открылся сразу, и Одинцов прочёл набранное крупным шрифтом название книги — «Я, прохожий…»

«Вот именно — прохожий, — подумал он — подумал с грустью и какой-то невнятной, необъяснимой обидой. — Прохожий… Прошёл по этому миру — и всё…»

Строки виделись чётко и ясно — так чётко и ясно, что Одинцову даже не понадобилось надевать очки, чтобы прочесть написанное им годы назад. Он перевёл дыхание и начал медленно, вдумываясь в каждое слово, читать…

«Воспоминания — это вольный или невольный экскурс в прошлое, давнее или не столь отдалённое. И даже совсем маленькому человечку, только-только сделавшему свои первые в жизни самостоятельные шаги, без всякого сомнения, уже есть, о чём вспоминать…

Но чем старше становишься, тем всё более объёмным становится и багаж вос­поминаний. Порой — и часто совсем некстати — вспоминается что-то такое, о чём хотелось бы забыть, причём раз и навсегда. Но не забывается…

И никуда нам от этого не деться — ни от памяти нашей, ни от нашего прошлого, каким бы, радостным или горьким, оно ни было. Наверное, мы и живём-то только благодаря тому, что память наша бережно — и порой против нашего желания, нашей воли — хранит в себе и наши собственные, и чужие ошибки, на которых нам когда-то как раз и пришлось учиться жить. Или выживать. Прошлое с нами всегда; от него не скрыться и не спрятаться, и если даже мы каким-то образом умудряемся, как нам кажется, стереть из своей памяти нечто тре­вожащее, или постыдное, или ненавистное, что когда-то давным-давно произошло, слу­чилось с нами, что намертво застряло в памяти, как оставшиеся после давно окончившейся войны осколок или пуля, то в сердце воспоминания о прошлом всё равно останутся — останутся навсегда, до самой последней минуты, до последнего вздоха. И покинут они его только тогда, когда оно остановится…

Но, как бы там ни было, в любом случае хорошо, когда человеку есть что вспомнить: наверное, гораздо хуже, когда, стоя у последней черты и оглядываясь назад, на прожитую жизнь, вспомнить ему бывает особенно и нечего; так, прошла жизнь — и… и ничего особен­ного в ней не было. Это, должно быть, тяжело — не найти в прожитой жизни ничего такого, что отозвалось бы в сердце либо радостью, либо светлой печалью, либо ещё чем-то таким, что заставило бы его забиться сильнее, чем обычно, а самого человека затаённо улыбнуться — улыбнуться чему-то, одному ему ведомому…

Я говорю «должно быть, тяжело», потому что меня это, слава Богу, не касается: я за прожитые мной годы видел и пережил многое; может, и не намного больше, чем мои ровесники, но уж никак не меньше. И мне есть что вспомнить, и вспом­нить не только с радостью или со светлой печалью, но и с болью, и с горечью, и с глубоким сожалением. И я не только не могу, но и не хочу вычёркивать из своей памяти ничего — как бы ни больно, как бы ни тяжело мне было об этом вспоминать, тревожа свою память и докапы­ваясь до самых дальних, самых потаённых её уголков.

Вот потому и решил я начать эту книгу — книгу моей памяти, собирая в ней то, что с каждым годом отдаляется от меня, всё дальше и дальше уходя вглубь времени. Большую половину своей жизни, как ни печально это сознавать, я уже прожил, и только Господу Богу ведомо, сколько ещё осталось ходить мне по этой земле, дышать её воздухом, слушать пение птах и любоваться рассветами и закатами над так полюбившимся мне озером на древней новгородской земле. И не суть важно, заинтересует кого-либо эта моя книга или нет (если она вообще когда-нибудь будет издана): по крайней мере, я хотя бы попытаюсь со­брать в ней те самые камни, которые почти всю свою жизнь так бездумно разбрасы­вал…

В этом месте я позволю себе сделать небольшое пояснение к тому, о чём речь пойдёт чуть ниже…

Это было во дворе хосписа, в самом конце весны, когда всё вокруг уже покрылось свежей зеленью, и вовсю пригревало майское солнце, и будто бы сама природа, расцветая в преддверии грядущего лета, звала к жизни. Теперь уже не припомню, по каким именно делам я оказался в том месте и в то время — только помню, что сидел в машине и кого-то ждал. А неподалёку от меня, на скамей­ке тихого больничного сквера, под могучими липами, сидели две пожилые женщины в больничных халатах и о чём-то неторопливо беседовали. Я хорошо знал, какого рода больных направляют в подобные заведения, дорога из которых заведомо ведёт лишь в одну, определённую сторону. Думаю, знали это и сидевшие на скамейке женщины — не могли не знать… Но на их лицах не было скорби или страха — наоборот, они светились каким-то необыкновенным умиротворением, будто эти женщины уже знали нечто такое, чего мне, тогда ещё достаточно молодому человеку, знать было не дано… И я прекрасно помню вдруг пришедшее ко мне чёткое и ясное, словно написанное яркими солнечными лучами на серой стене хосписа, понимание, что смерти нет. Как будто всё именно так и было: кто-то на мгновение высветил прямо передо мной на стене хосписа надпись: «СМЕРТИ НЕТ!» Именно для меня высветил, а не для кого-то другого. И не для сидевших на скамейке женщин, ибо они-то это уже знали…

Но я, признаюсь, к подобному тогда был ещё совершенно не готов.

Теперь же, спустя много лет, лиц тех женщин я не помню, но ту «вспышку» на стене почему-то запомнил навсегда… Или мне всё это почудилось?

С того дня, как я уже сказал, минуло немало лет. И вот совсем недавно мне приснился удивительный сон; вернее, не сон, а как бы размышле­ния во сне — о жизни, о том, что она когда-нибудь неизбежно закончится, и мне, волей или нево­лей, придётся с ней распрощаться и шагнуть за черту, за которой… И вот тут-то будто кто-то снова, как и тогда, во дворе хосписа, вдруг дал мне понять, что умереть — это вовсе не страшно. Горе­стно, обидно — да, но не страшно. Потому что потом, после смерти, тому, кто хотел и мог бы сде­лать ещё что-то доброе и полезное для других людей, но по каким-то причинам сделать этого не успел, обязательно будет дана возможность завершить недоделанные дела. А может быть, и начать другие… В этом удивительном сне-размышле­нии я будто бы медленно, как на воздушном шаре, пролетал над землёй, постепенно понимаясь всё выше и выше, а подо мной в величественном безмол­вии неспешно проплывали бескрайние леса, перелески, реки, озёра, маленькие деревеньки; я смотрел с высоты на эту землю с чувством светло-печального умиротворения, отчётливо по­нимая, что вот именно сейчас, в эти минуты, прощаюсь с этим прекрасным миром — с тем миром, который я успел за свою настоящую, нынешнюю мою земную жизнь увидеть, узнать и всей душой полюбить. Но ни страха, ни горести в моей душе не было, ибо словно кто-то в эти же самые минуты внушал мне, что это — не конец, и что не стоит сожалеть о том, что я не успел до­делать всего, что мог и должен был сделать; будто бы кто-то успокаивал меня тем, что всё, что сделать в этой моей жизни мне было не суждено, я ещё смогу сделать потом, в другой жизни, которая обязательно будет мне дана. И мне не стоит печалиться о том, что я не успел пройти по всей моей земле, ибо и такая возможность у меня обязательно будет — возмож­ность пройти сотни, тысячи вёрст по моей России, проплыть по всем её рекам — от истока до устья каждой из них, загля­нуть в её самые потаённые уголки, зайти в каждый деревенский дом, чтобы узнать, какие люди, с какими судьбами, с какими надеждами, радостями и горестями живут в этих домах, пожить с ними их жизнью, а потом рассказать о них всему миру в книгах, написать которых мне предстоит ещё много-много.

Я — человек православного исповедания, и мне, видимо, негоже и даже грешно мыслить о многократ­ности человеческого бытия. Но, несмотря на это, я почему-то верю — и хочу верить! — в то, что такой сон-размышление, как и мысли, пришедшие однажды в мою голову во дворе хосписа, были ниспосланы мне неспроста. Ибо всё на этой земле творится лишь по Божьей Воле. И никак иначе.

В этой книжке я хочу собрать по крупинкам всё то, чего никто, кроме меня, не видел так, как это видел я; то, что я пережил в своей жизни и вместе со своей страной, которую я, несмотря ни на что, беззаветно люблю и за которую, если придётся, готов сложить свою седеющую голову.

Возможно, этот мой труд и не вызовет интереса у читателей моих предыдущих книг, да и вряд ли он когда-либо будет издан. Но, по крайней мере, я оставляю за собой надежду на то, что хотя бы моим детям и внукам когда-нибудь захочется узнать, как жил, о чём мечтал и что сделал в своей жизни их отец и дед. И, может быть, прочтя когда-нибудь, каждый — в своё время, эту книжку, они не совершат тех ошибок, которые совершил в своей жизни я…»

Где-то на озере, в предутренней туманной мгле, под почти погасшим мерцанием Млечного Пути, негромко загудел лодочный мотор. На другом краю деревни, словно проснувшись от этого звука, заполошно закукарекал проспавший зорьку петух.

Пасмурный рассвет робко, словно с опаской, заглянул в окно дачного дома, чуть высветив дальний угол комнаты с темнеющей в нём печью из красного кирпича, неразобранную кровать возле неё, но так и не заметил за шторой окна, под иконой с едва теплившейся перед ней лампадкой, сидящего в кресле пожилого седого человека, неотрывного смотрящего в давно погасший монитор ноутбука…

А на старой планете, беспрерывно кружащейся среди бесчисленных звёзд мироздания, начинался новый день…