Архив метки: псковские писатели

Псковская литературная среда. Поэзия. Ирена Панченко

 

Ирена Панченко

Поэт, прозаик, публицист, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове. подробнее>>>

Кто городам присвоил имена?

Кто городам присвоил имена?
Как у людей — по имени судьбина?
И с именем всю жизнь она едина,
Какие б не настали времена?

Вот женским именем твой город нарекли —
Неважно, от чего его истоки, —
Но никогда не будет он жестоким,
Как мать он будет для своей земли.

А Пскову предназначена судьба
Быть воином, дозорным быть извечно,
Не раз бывал он шрамами отмечен,
Но закалила дух его борьба.

Как по весне, пробив покров земли,
Взнесёт над миром семя лист зелёный,
Так в древнем сердце, в битвах опалённом,
Есть место всепрощенью и любви.

Сделай шаг

 «Аще падешь – восстань и спасешися»
 Аграфы Иисуса

Даёт Господь нам каждому судьбу,
И по трудам дано гордиться ею.
Ведь что сегодня бережно посеем,
То и пожнём мы – мир или борьбу.

Но ошибиться так легко в пути,
А вот подняться и пойти упрямо —
Не каждому дано. И всё же сделай самый
Тот первый шаг. Потом вперёд иди

Детства нескладная песня

Детство, детство, нрескладной песнею
Ты на сердце моём лежишь.
В ней – двинская волна поспешная,
Даль, где плавно течёт Иртыш.

Годы, годы – суровые вёрсты,
Сколько б вас ни исчезло вдали,
Не забыть, как детей и взрослых
По этапу в Сибирь везли.

В полутёмной тряслись теплушке,
Задыхаясь от смрада тел,
Из окна, словно воду из кружки,
Выпить воздуха каждый хотел.

За оконцем – земля без края:
Волга, степи, Урал, леса…
Здесь, в теплушке – беда людская,
Там – раздолья земная краса.

Это было, это не чудится –
Горький путь всей семьёй на восток…
Даже странно: зелёной улицей
Для меня в мир открытий он лёг.

Позади – тихий город латышский
У двинской говорливой волны…
В трёх верстах виден берег иртышский –
Страхом души людские полны.

Но надежда – услада живущих!
Не убиты – не надо тужить.
Хоть деревня – не райские кущи,
Всё уладится, будем жить.

Детство – радость моя босоногая:
Лес, поляна, цветы у воды…
Ну чего, мам, грустишь у порога,
Если нет никакой беды?

Что тогда понимала, беспечная, —
Лишь бы хлеба ломоть,
 солнца круг!
А на свете есть истина вечная:
Край, что Родиною зовут.

Есть деревня, есть где-то улочка.
Горько ль, сладко ли там жилось –
Память держит любой закоулочек!
Есть красивей, родней – не найдёшь!

Детство, детство,
Босое, звонкое,
Шаг твой где-то вдали затих.
Словно волосы делишь гребёнкою:
Признаёшь лишь врагов и своих.

Этот – красный, а этот – белый.
Свой – чужой.
А иначе – никак.
Всё ты судишь решительно, смело:
Если высланный –
значит, враг.

Если выслан…
Что я понимала?!
Разве в чём-то моя вина?
Тот же галстук – торжественно алый,
В сердце – песни, что пела страна…

Годы стёрли следы огорчений,
Детство скрылось в сибирской дали.
Юность – время надежд и свершений,
Всепрощения и любви. 

Не искать, не понять причины
В быстроте тех наивных годов…
Всё тесней обнимают морщины
Материнскую скорбную бровь.

Не деревней, не улицей малой
Слово «Родина» в сердце вошло,
Выше горькой неправды стало,
Всё понять и простить помогло.

Всё простить
И за далью увидеть
Всё величье прошедших годов.
Я – твоя, моя Родина, слышишь?
Позови – я откликнусь на зов!

Давней и невозвратной порою
В светлом слове навеки слились
Прибалтийской сосны прибои,
Прииртышских берёзок высь.

Возвращаться к родному порогу
Научилась с годами и я,
Но, как в детстве, — ни мало, ни много –
Моя Родина – вся страна

Был вечер чудный

Краславе – городу детства
посвящается

Был вечер чудный — тихий и печальный,
Я одиноко шла тропою дальней
От города с его нестройным гулом
Туда, где солнце в пурпуре тонуло,
Где каждый вечер солнце умирало,
На лик свой опускало ночь забрало.
Возможно, путь лежал к родному дому —
Ведь каждый куст казался мне знакомым.

Мой быстрый шаг вздымал фонтаны пыли,
И оседая, они рядом плыли
И путь во тьме, мерцая, освещали,
Со мной делили все мои печали.
Чем дальше шла я в мерном их потоке,
Сжимался надо мною мир жестокий.
Себя пыталась, но не обманула —
Мне нет пути туда, куда тянуло.

Ведь впереди — кордоны, заграница,
А край латгальский мне так часто снится,
И Даугавы бурливые разбеги,
И тихий город на покатом бреге.
За городом, в тени высоких сосен,
Куда так часто ветры мысль уносят, —
Печальное и чистое кладбище,
Всегда здесь две могилы сердце сыщет.

О, край оставленный! Забытая святыня!
Быть может, оттого душа — пустыня?
А может, запустенье в ней и тленье
От общего раздора, разоренья?
Я плачу… Отчий дом… Моя отрада!
Казалось, что ушла, и мне не надо
К нему спешить. Мираж души бродячей!
О край пресветлый слёз моих ребячьих!

В другом краю нашла я утешенье,
В нём — жизнь моя, любовь, моё спасенье.
Но мыслью уношусь в родные сени,
Ступаю на скрипучие ступени…
И запоздало сердце вещей птицей
Листает позабытые страницы.
И в тусклый текст моих земных страданий
Вплело строку святых воспоминаний.

Ступени на Синичью

 Ступени вверх. Ступени на Синичью.
Как круто камни кем-то сложены!
Там, наверху, у церкви гомон птичий
И тихая могила у стены.

Ступени солнцем северным согреты,
Стёрт камень их за годы неспроста:
Там, наверху, — пристанище Поэта,
Поэзии российской высота.

Ступени вверх. Который раз ступаю,
И что-то совершается во мне:
Как кожу, мерзость дней с себя сдираю,
Чтоб с Ним душой побыть наедине.

Чтобы понять, как в жизни всё не вечно,
Как мелочен порой страстей порыв.
Гордыня, суета – всё скоротечно.
Лишь Слово вечно.

 Значит — Пушкин жив!

Два старца

Светлой памяти С.С. Гейченко
и моего отца Иосифа Донатовича

Меж ними был разрыв в десяток лет —
По возрасту, тем боле — по призванью:
Один — мыслитель, балагур, поэт,
Другой — сапожник без образованья.

В моём дому пути пересеклись —
Донатыча и Гейченко Семёна.
И потекла в застолье речь про жизнь.-
И доверительно, и без фасона.

И песни пелись, и читался стих,
И Пушкин третьим был на их беседе,
И в рюмки наливалось на троих.
И я была не лишней на обеде.

Прошли года. С отцом нас развела
Граница. Нам бы раз в году обняться!
«Ну, жив Степаныч? Как у вас дела?»-
Не забывал отец всегда справляться.

И слал приветы. Я их все везла
В Михайловское. Сидя у постели,
С терпением я слушала слова,
А старца голос тёк уж еле-еле.

Им, видно, очень нужно было знать,
Что тот, другой, живёт на белом свете.
Как будто сил стремились передать
Друг другу старцы в том простом привете.

«Нехай живёт — ты так и передай…
Ещё пыхтим… Ещё коптим мы небо…»
И вот передо мной могилы край.
Был Гейченко — и нет. Ушёл он в небыль.

Могильный холм — конец земной борьбе.
Я возношу благодаренье Богу:
Семён Степаныч был в моей судьбе,
Давал благословение в дорогу.

И, вспоминая дней былых успех,
Я вновь дивлюсь с отцом их давней дружбе,
Не брал Степаныч на душу сей грех —
Спесивым быть или идти в услужье.

Людей он равно чтил и уважал,
Хоть правду-матку резал и министрам!
И люд разнообразный наезжал,
И был со всеми весел и речист он.

Как многим не дано из нас постичь
Дар высший — уважать чужое мненье!
Мы под себя б хотели всех «постричь»…
И нет от зависти отдохновенья!

В Изборске

Легко плывут над Мальским облака.
То — отражение: взгляни — по водной глади
Две гордых птицы в свадебном наряде
Скользят, волнуя синь воды слегка.

Журчанье струй, отрада и простор —
Как в час божественного мира сотворенья!
Но не единожды в веках здесь шли сраженья,
А тишина — как прошлому укор.

Тропою торной к крепости иду-
Как мощно взмыли в высоту руины!-
Возникнут зримо прошлого картины,
Когда к стене, что в ранах, припаду.

Звон с колокольни церкви, звон мечей,
И стоны, и команды, гром орудий…
Здесь смертный подвиг совершали люди
Чтоб не отдать врагам земли своей.

А мы туристами идём вдоль древних стен,
Здесь тихо так, волшебно и прекрасно!
И мнится: будет в мире безопасно,
И от судьбы не ждём мы перемен.

Уж так ли благостно у западных границ?
Европа предавала не однажды —
История Изборска нам расскажет,
Каких к нам ветры мчат заморских птиц.

На страже быть, чтобы сберечь свой дом
И дух крепить нам завещали предки.
А раны стен — истории пометки.
Изборск в дозоре. Вечном и святом.

На былинный лад

В. В. Путину

Окружили вороги с Запада Рассеюшку,
Испытать им хочется снова нашу силушку.
Поискать им хочется, чем сломить нам волюшку,
Да развеять хочется русский дух по полюшку.
Что ни век — крепилась Русь, с ворогами билася.
Видно, рать заморская думать разучилася.
Думать разучилася – строит планы гибельны –
Ох, землицы сколько тут! Ох, места-то прибыльны!
Невдомёк воителям – мнят они по-натовски:
Вдаль умчалось времечко ельцинско-горбатовско!
Прокатилось лишенько по земле родименькой,
Только защитить её вызвался Владимирко!
Слово быстро сказано, дело так не справлено,
Всё же горе горькое позади оставлено.
В полный рост восстала Русь от Востока к Западу,
Поглядели вороги – слёзы аж закапали!
Хочется мечтателям поприжать строптивушку!
Только Русь великая знает свою силушку.
Знает свою силушку, да ухватки ворога –
Впрягся люд в работушку от села да города.
Долго ли, аль коротко, но с колен поднялися –
К Небесам за помощью взоры устремлялися.
К Небесам и к Памяти. Полк бессмертный рядом встал,
Да от этой силушки разом дух людской воспрял.
И на дальних подступах, меж чужих долин,
Защитить свой мир от зла, встал наш исполин.
А враги беснуются, им не просчитать,
Ход какой Владимирко выкинет опять!
В предсказанья верует всяк честной народ,
Что Россия-матушка мир от бед спасёт.
Только если будем мы, как скала, крепки,
На границах встретит враг крепкие замки.

 

Солдатами не рождаются

А по земле опять рассвет струится,
Заря в объятия взяла полнеба.
Мальчишкам сладко на рассвете спится,
Им снится, снится то ли быль, то ль небыль.

Им рано пробуждаться по побудке,
Движеньям придавая обороты.
Уже включили строгий счётчик сутки,
И в чёткие шеренги встали роты.

Солдатами мальчишки не рождаются.-
По долгу перед Родиной становятся.
Они за правду и за нас сражаются,
И матери за них всенощно молятся:
«Спаси их, Господи, спаси от смерти,
Сыночкам рано уходить в бессмертье!»

А по земле опять рассвет струится,
Заря в объятия взяла полнеба.
Мальчишкам сладко на рассвете спится,
В снах – жар любви и спелый запах хлеба.

Любите матерей

Сыны и дочери, любите матерей,
Пока они живут на этом свете,
За их улыбку будьте вы в ответе,
Вниманьем награждайте их щедрей.

Сыны и дочери, любите матерей.
Не забывайте, что они не вечны.
Как облака, минуты скоротечны,
И смерть не ждет у запертых дверей.

Я вас молю: любите матерей,
Чтоб сердце не разорвалось однажды
От боли, что с собою носит каждый,
Прозрев от тяжести вины своей.

Вины такой, какой прощенья нет,
Ей имя поздно я нашла — бездушье.
Кто слезы матери моей осушит?
Кто матери мой передаст ответ?

Всё поздно. Там, на горней высоте,
Я знаю, мне она дала прощенье.
Но страждет вновь, узрев мои мученья.
Себе прощенье дам лишь на кресте.

Сыны и дочери, любите матерей!
Натруженные руки их целуйте,
Свои приезды, как цветы, даруйте!
Часы стучат — вы слышите? Скорей

О творчестве

Не верьте им — художникам, поэтам,
Что творчество — распятье на кресте:
Мазок, строка терзают их с рассветом,
Или родятся в муках при звезде.

Нет, этот труд — душе творца услада,
Горенье духа, мысли тайной взлёт!
А если нет — так и писать не надо!
Что почитатель в тех трудах найдёт?!

Тёмных аллей ворожба

 Иней тонкие ветви пригнул,
Даль морозная будто в тумане.
Мою души опять притянул
Старый парк — снежной заметью манит.

Снег хрустит, звук уносится прочь.
Этот звук волшебства не нарушит.
Поцелуй твой, пьянящий как ночь,
Жарким пламенем жжёт мою душу.

Нежность ласк, тайну слов не забыть,
Хоть по ветру костёр разметали.
Крепко вяжет нас памяти нить —
Мои губы вновь жаркими стали.

Этих тёмных аллей ворожба:
То сбегутся, то вновь разойдутся.
Это наша с тобою судьба-
Уходить, чтобы снова верну

Встретимся вновь

Я снова в судьбу безрассудную верю!
Надежду прошедшей бедой не измерю –
Умчалась она с тополиной метелью,
Обиды с души – словно пух – улетели.

Мы встретимся вновь, как две вольные птицы,
Как зёрна, любовь соберём по крупицам.
Мы крылья расправим навстречу надежде:
Всё будет, как прежде! Пусть будет, как прежде!

В любви мы так часто с тобой объяснялись!
А с первой бедою – едва не расстались.
Но в час полуночный под светлой звездою
Вновь к счастью притронемся молча р

Мчалась жизнь на первое свиданье

Я всё познала: страсти жар игривый,
Бурление крови, пылкой, молодой;
И встреч случайных пламень суетливый,
Сжигавший ненадолго мой покой.
И трепет – то бесстрашный, то пугливый –
Любви, навек оставшейся со мной.
Утихло всё. Взметнувший в ногу стремя,
На всём скаку моё промчалось время.

Ведь кажется: сегодня травы пели,
И ветер в косы их вплетал цветы;
Берёзы трепетно о неземном звенели,
Как лики, к солнцу устремив листы;
И облака, как лебеди, летели
В лазурь небес, прозрачны и чисты.
А сердце трепетало в ожидание,
И мчалась жизнь на первое свиданье.

Восход с закатом на земной дороге
Сошлись, скрестили, как мечи, лучи.
Застыли день и ночь в немой тревоге –
Какие к завтра подобрать ключи

Как кладезь чувств и мудрость мыслей строгих
На равных сплавить пламенем свечи?
Но конь не ждёт. Стучат его копыта,
И грива с ветром жизни перевита.

Река жизни

Жизнь как река: течет – куда–то,
И дважды в ту же воду не ступить.
И то, что было счастливым когда-то,-
Не возвратить, увы, не возвратить!

Но сладки так, светлы воспоминанья –
Из сердца никуда их не изъять!
И рвутся струны-нервы в ожиданьи,
И память жжет опять, опять, опять.

А те мгновенья, что душа стремится,
Как на восходе чувства, повторить,
В той первозданности способны лиь присниться.
И в жизни новую тропу пора торить.

Но на закате дней придет прозренье:
Все, что болело,- на сердце легло.
И боли – жизненной реки теченье,
Все остальное временем смело.

Была любовь

Да, жизнь полна несбывшихся надежд.
Мечталось о любви большой и вечной.
Да срок ей был отпущен скоротечный –
Омыт слезами из ослепших вежд.

Но ведь была любовь! Она — как мощный вал,
Что закружил меня, весь мир закрыл собою.
Под натиском ветров, ниспосланных судьбою,
Как колосс глиняный, наш мир не устоял.

И всё же та любовь не сгинула навек!
Минутны только жаркие объятья.
В копилке памяти удержит человек
Всё в жизни лучшее – и те мгновенья счастья.

И, как лампада, в глубине души
Горит огонь.
Благодаренье Богу:
Любовью освятил мою дорогу.
За счастье жить молюсь в ночной тиши.

Коль смерть начнёт мне издали грозить,
А то приблизится, взмахнёт косою,
Я не предам себя унынью и покою,
А буду ещё яростнее жить.

Цветы полей

Вновь лето. Шали пестрые лугов —
Взгляни! — по всей округе замелькали,
И лето, распахнув цветные дали,
На лепестках играет музыку цветов.
Когда б исчезла эта благодать,
То сердце женское от бед ожесточилось.
Цветы полей! Дана нам Божья милость
Красу души с красой цветов равнять.

Когда б цветам в округе не цвести,
То для мужчин остались бы лишь войны,
Они душою не были б достойны
Любимым в дар красу преподнести.
Чудесные создания Земли!
Под солнцем — злу назло! — благоухайте
И нежной силою своею возрождайте
Добро, что мы на распри извели.

Разноцветье бескрайних полей —
Праздник щедрой природы.
А цветы наши — русских кровей,
Устоят в любые погоды.

Скорбит земля

Осень заарканила коня,
Скачет по лесам, полям, просёлкам.
Бьёт копытом конь. Неужто колко?
Здесь теперь простор для воронья.

Бьёт копытом конь, поводья рвёт,
Только вместо искр – сухие комья.
Эх, земля, ты молодость припомни!
Душу разоренье не скребёт?

Отсмеялись сёла, хутора,
Плачут в тишине дома пустые.
И земли российской кладовые
Борщевик уж разорил дотла.

Тяжко дышит и скорбит земля —
Поруганью отданы просторы!
Осень рвёт поводья. Скоро-скоро
Снег укроет мёртвые поля…

Летняя благодать

 Рассвет небес целует голубые губы,
И новый день уже взмахнул крылами.
Над рощами, лесами и полями
Играют птицы в золотые трубы.

 Ах, лето! Благодать и процветанье
В краю, где зимы долго правят свадьбы.
Успеть все блики солнышка впитать бы
И осень жизни встретить с пониманьем.

Память любви

Моих стихов, как плакальщиц в ночи,
В житейской суете ты не услышишь,
Вслед за моим, другие имена
В дневник любви не раз ещё ты впишешь,
От страсти опьянев, как от вина.,
Знать, эта встреча только для меня,
Знаменьем став в житейской круговерти,
Костёр любви зажгла той высоты,
Что вознесла любовь мою в бессмертье,
Избавив от душевной пустоты.
А одиночество — всего лишь способ жить
С тобой в душе, простив твои измены
И не делясь ни с кем о сокровенном,
Лишь памятью любви сильнее быть.

Обращаюсь к маме

Так и живу: за суетой, делами
Скрываю одиночество опять.
И в час бессонный обращаюсь к маме,
При жизни, что не сказано, — сказать.

Когда вдали от дочки коротаю
Я дни, в тревоге за её судьбу,
Тебя в ночи я, мама, вспоминаю
И боль души отринуть не могу.

Мой мир был полон взлётов и свершений!
В той жизни, звонко звучной, озорной,
Не находила я тогда мгновений
К тебе примчаться и побыть с тобой.

Теперь, как ты тогда, взор устремляю в небо:
«Господь, от бед моих родных храни!»
Занесена твоя могилка снегом,
От дочери вдали я коротаю дни.

В минуты боли 

К здоровью в повседневье безучастны,
На безрассудства всякие щедры,
Равно мы перед болью все несчастны,
Пред нею одиноки и мудры.

Мы в немощи здоровье начинаем
Считать всерьёз вершиной бытия
И каждый миг судьбы воспринимаем
Как высший дар, что дал нам Судия.

В нас болью себялюбья пыл остужен,
Полны ко всем участья и тепла.
Слетают с губ — неловки, неуклюжи —
Слова любви. Печаль наша светла.

В минуты боли веруем в прощенье
Грехов, что каждый сотворить успел.
Ужели боль дана для очищенья?
Она – как исповедь для наших душ и тел

Танго прошедших лет

Уже не спеть мне песню о любви –
Осталось всё в былом и невозвратном.
Порой звучат слова любви невнятно,
Не пробудив волнения в крови.

Рассудок мой над сердцем взял контроль,
Вдруг, словно память о былой разлуке,
Пролились где-то тихо танго звуки –
Пронзила сердце сладостная боль.

В ночи звучат уснувшие слова
И к сердцу вновь прокладывают путь…
Мне непонятна этой боли суть,
Но раз болит – я для любви жива.

А жизнь бежит – так дивно хороша,
И память бережёт, что отболело.
Когда неотвратимо гаснет тело,
Восходит к зрелости своей душа.

Ей, умудрённой, не дано принять:
Земная жизнь – лишь вечности мгновенье.
Об ускользающем так терпки сожаленья,
И танго в вечность будет провожать.

Да будет так!

 Земля окрасилась в зелёные тона,
И в душах расцвели цветы надежды,
Что мир стоит, и будет всё, как прежде:
Весна и лето, осень и зима.
Влюбляться будут люди по весне,
И создавать семью на склоне лета,
И восхититься по зиме планета
Рожденью чада славного в семье.
Пусть будет так! Пусть всё цветёт кругом,
И будет мир в любой избе, квартире!
Возлюбит Бог, коль жить мы будем в мире
В своей стране. Она — наш общий дом.

 

 

Псковская литературная среда. Поэзия. Александр Себежанин

Александр Себежанин

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живёт и работает в Пскове.
подробнее>>>

 

* * *

Разлетятся слова, как стаи,
рассказать, всему миру пытаясь:
— Ты Единственная! такая
во Вселенной нашей осталась!

Я целую тебя глазами
через песни метелей снежных –
надевай, если холодно станет,
поцелуев моих одежды!

* * *

В ночи настанет тишиной внезапной Счастье…
В мои ладони ты течёшь водою горной…
В лучах луны – твои серебрены запястья…
В лучах луны – лицо иконой чудотворной…

И будет ночь нежна и нежен миг касанья…
И вновь, и вновь родится Вечность вместе с нами…
И станет звонче слов любых двоих молчанье…
И мы с тобою обменяемся сердцами…

* * *

Настоялась на рябине нынче осень,
ветерок осенний всласть горчит рябиной.
Ах, как голову мою шальную сносит –
подарила осень встречу мне с любимой!

По листве и по стволам стекают звуки…
Заживают на душе моей ожоги.
Я целую твои княжеские руки
и своих стихов тебе читаю строки.

Пусть росу роняет вечер по полянам,
а луна везёт по небу сны ночные —
в эту осень я брожу от счастья пьяный,
я влюблён в глаза янтарные, хмельные.

Стану чудо ручейка губами трогать,
понапьюсь я ключевой водицы вдосталь,
а потом просить в молитве буду Бога,
чтоб Любовь со мной осталась до погоста.

* * *

Я сегодня цветов не принёс,
у меня их сегодня нет…
Лишь рябины в руках гроздь,
да осенних листьев букет.

Пусть листва, позолотой своей,
оттенит ягод спелую грусть.
Только ты ни о чём не жалей:
не сбылось, не случилось — пусть!..

Запрокинутых глаз печаль
пусть омоет осенний дождь.
Не принёс я цветов… жаль…
Ты цветы, ведь, всегда ждёшь.

Гармонист

Гармонь в обнимку, шапка набекрень,
он в дверь, вразвалку, не вошёл, а враз ввалился,
как будто только-только возвратился
из глýби наших, пскóвских деревень.

Присел на край скамейки осторожно,
отёр гармошку рукавом, развёл меха,
хитро’ хозяйке подмигнув: «Не для греха,
а чтоб душа запела — сто грамм можно?!».

И, стопку выпив, тут же по ладам
чуть заскорузлыми он пальцами прошёлся,
и инструмент заплакал, изошёлся
тоскою вечною по «молодым годам»…

Гармонь стонала, плакала и пела…
И пел, и плакал с нею весь народ,
душа народная взлетала до высот
и там молитвой в небе голубела.

Жив! Жив народ, пока гармонь играет,
пока душа его поёт, пока летает!

Хлеб

Хлеб ржаной, ещё тёплый, испечённый в печи деревенской,
ничего в мире нет, что могло б быть вкуснее тебя!
За секретом твоим шли в наш дом из избушек соседских.
Бабка всем говорила: «Вы тесто месите любя!

Печь топите с любовью, и хлеб в неё нежно сажайте,
а когда хлеб дойдёт — вынимайте на стол не спеша.
И за вашу любовь хлеб сполна вам ответит, вы знайте,
хлеб удастся на славу, коль ласковой будет душа!

Если лада нет в доме, и кошки скребутся на сердце,
то не ставьте опару — не выйдет хороших хлебов,
Есть у хлеба «душа», всё она понимает, поверьте:
чтобы вкусным был хлеб, жить должны в доме Мир и Любовь!».

Сердце поэта
Сердца моего поэтического полную обнажённость
рассматривать под микроскопом будете иль лупу сквозь?
Проявляя свою энциклопедическую просвещённость,
обсуждать, конечно, станете: «Вот, мол, разовралóсь!».

Нет, не разовралóсь оно, попросту — разорвáлось!
Смотрите, как всё прошито — в заплатках, швах да рубцах…
Хотелось ему для каждого подарить любви малость,
оставить себя частичку в бездушных чужих сердцах.

По белому свету странствуя, напрягая силы все,
радость дарило людям: вместе всем, иль — поврозь…
Что же вы теперь злобствуете над ним, обессилевшим?
Даже не замечая, что сердце разорвалóсь!..

Капельки

А по ночам влетают в окна сны.
Дождём по небу – капельки весны.
И я по капельке пью вина сновидений
Из капелек лучей и дуновений.

И капелькой висит Вселенная в тиши
На тонком волоске моей души…

Женщина-Осень
Шёлком тончайшим коснулся щеки
лист одинокий осенний, летя —
ласку такую же женской руки
раз ощутить бы, единый хотя б!

Ссыплется нежностью тихой листва,
тихой печалью на землю падёт.
Женщина-Осень мне шепчет слова,
Женщина-Осень тихонько бредёт.

Лист улетит, по щеке проскользнув,
звёздочкой ляжет оранжевой в луже.
Хочешь — вот так же к тебе прикоснусь,
Женщина-Осень, ведь я тебе нужен?.

* * *

Где-то там, за далёкой звездой,
над тобой васильковое небо;
там в ночи звездопад снеговой
тихо песню поёт… сказку-небыль…

Вдохновенно пируют ветра
под ноябрьские песни снегов.
И витает вокруг до утра
пряный хмель твоих губ… твоих снов.

В них немеешь, робеешь, дрожишь,
и так сладко, и больно тебе…
Мне б к тебе, в предрассветную тишь,
половинкой в твоей быть судьбе

* * *

С надеждой жду, когда ты посетишь
край заповедный сердца моего.
Здесь родники чисты, здесь ласковая тишь
ждут появленья взгляда твоего.

А за окном кружится птичий крик.
Ручей роптать пытается печально.
Весенних окон боязливый блик
мне взгляд напомнил глаз твоих…

Отчаянно
в ветвях деревьев бродит буйный сок.
И чувства — ввысь! По горной круче сердца
несётся их пронзающий поток.
И — не свернуть! И никуда не деться!

Ладонью трону свет весенний, вечный
и музыкой возникнет в пальцах звук..
А ты вдали не ведаешь беспечно
о ревности моих зовущих рук!.

Алёнка

Как живётся тебе, Алёнка?
Вот уж осень к тебе идёт…
В небе синем, курлыча звонко,
журавли повели отлёт.

Разгорелись костры рябиновых
да калиновых красных огней.
Как живётся тебе, родимая,
в круговерти осенних дней?

Все в цветастых рубахах клёны,
у берёз — золотые косы.
Как грустится тебе, Алёна,
в эти утренние морозы?

Дождик ночью нашепчет сказку.
Сквер раскрасит художник ветер.
И придёт к тебе Осень-ласка —
к самой нежной душе на свете!

И пусть плачет в окошко звонко
дождь осенний, бродя по окрестности —
будь счастливой Алёна, Алёнка!
… Ведь и в осени — много нежности.

* * *

Так бывает, и нет в том чуда:
постучав по крылечку тростью,
неизвестно взявшись откуда,
летний дождик заходит в гости.

Я ему: «Проходи, не стесняйся,
долго было тебя не видно,
у неё был в гостях, признайся? —
по-хорошему мне завидно!

Столько дней — где тебя носило?
А она меня помнит? Скучает?
У тебя обо мне спросила?»…
Дождик хмурится лишь, серчает…

А потом, прошептав: «Ты ей нужен!»,
Развернувшись, бредёт отсюда,
морося потихоньку по лужам.
Так — бывает… И нет в том чуда.

Друзья уходят…

Ещё вчера цветастым листопадом
в обнимку с ветром осень танцевала;
И вдруг — затихла… Ничего не надо…
Один тоскует ветер-запевала.

Он завтра закружит с пургою снежною,
забыв про осень, про красу прощальную,
и станет петь метелям песни нежные,
с позёмкою танцуя танцы бальные.

Уходит осень… В память уходящей
красуется на ветке стойкий листик,
пришпилен к небу звёздочкой дрожащей,
зовущей души в мир высоких истин.

Подвластны зову, ввысь взлетают души,
а тело — в землю, тем листом, последним…
О чём я?.. Да о том, что нужно слушать
своих друзей, а мыслям их — последовать!

…Друзья уходят, не успев состариться,
виски слегка посеребрила проседь,
а души вовсе не желают стариться.
Друзья уходят, как уходит осень.

Я вернулся…

Вдоль тихих избушек, тропинкой знакомой,
пешком в неизвестную, новую жизнь,
в дождливую полночь ушёл я из дома.
Звенели дождинки так грустно: дзинь, дзинь…

Дворняги в деревне, со мною прощаясь,
скулили протяжно тоскливую песнь:
— Куда ты, парнишка, уходишь, лишаясь
всего, что так дорого? Что за болезнь

тебя погнала в ночь ненастную, в слякоть
искать ненадёжное счастье познанья?
— Родные! Лохматые! С вами калякать
мне некогда! К вам я вернусь! До свиданья!

…Промчались года, отшумели дождями…
Давно я не юн и уже полусед,
бреду в предрассветье родными краями,
домой возвращаясь по ранней росе.

Какая здесь тишь! Уж не лают собаки…
Горластый петух не подшпорит рассвет.
С глазницами окон стоят, бедолаги,
дома без хозяев уж множество лет.

— Родимые, здравствуйте! Вот я, вернулся…
Простите, что поздно… Как сердце щемит!
Рассвета луч ломкий деревьев коснулся
и алым окрасились листья ракит…

Речка Веть

Речушка детства, тоненькая Веть,
пришёл к тебе, родимая — приветь…
Немало исходил тропин, дорожек,
но в мире нет реки, тебя дороже!

В июльский зной купались голышами
у берегов, поросших камышами;
Ключи у дна водой холодной били,
до ломоты в зубах ту воду пили.

Здесь по ночам в садки ловились раки,
а у костра рассказывались враки.
Здесь детство незаметно пролетало,
мужская дружба силу обретала.

Подростком вновь сюда, к родной речушке,
я приходил с любимою девчушкой
и до утра, под шум запруды звонкой,
стоял, боясь руки коснуться тонкой…

Минуло столько длинных, разных лет!
Девчушки той со мной, конечно, нет,
друзья из детства в мир ушли иной,
а ты всё также вьёшься под горой.

Тонка, как нить, речушка детства Веть.
Пришёл к тебе… Узнала ли — ответь?..

Я и ты

У тебя там звон с четырёх сторон,
всё колонн да дворцов роскошь праздная.
У меня же — тишь, вкруг растёт камыш
и поют за окном птицы разные.
У тебя в ночи свет реклам кричит,
фонари над проспектом светятся.
Моей ночки свет — дальних звёзд привет
да дорожка в реке от месяца.
Утром — шорох шин, громкий рёв машин
ото сна тебя будят, от роздыха.
Мне — скворец споёт, прокричит удод
да в окно постучит черёмуха.
У тебя забот вечно полон рот,
всё тусовки в кругах поэтических.
Я — луга кошу. Иногда пишу,
больше всё о любви романтической.
Вечереет вновь… Спишь, моя любовь?
Песни пишешь, иль с кем-то встречаешься?
Я в закат гляжу. На воде пишу —
может, всё же прочтёшь, догадаешься…

***

Как живётся тебе, славянка,
в твоём дальнем далёком, где-то?
Сердце гулко стучит морзянкой
и от мыслей – куда мне деться?
Мне сейчас – лишь с тобой быть, рядом,
твоего бы дыханья коснуться,
лишь бы душу ожгла взглядом –
ни опомниться, ни очнуться!
А потом – тишина и вечер,
а потом – и дожди, и ветер,
а потом – и метель, и стужи,
а потом – и апрель, и лужи…
Всё прошедшее – как приснилось,
всё смешалось, где был и не был,
помню только глаза любимой
и над ними – огромное небо!..
Мне сейчас – хоть чуть-чуть поближе,
звёзды тотчас же станут ниже
и там, в дальнем далёком, где-то,
вдруг осветят твоё детство,
вновь осветят его ярко,
всё минувшее тотчас вспомнится,
станет сердцу светло, жарко ,
а в окно постучит бессонница…
И ты будешь стоять, тихая,
вспоминая меня, прежнего.
Будет время бежать, тикая…
Вновь и вновь снишься ты мне, нежная!

* * *

Ах, какую постель настелю я тебе из подснежников
и подушку из облак пуховых тебе положу,
и для нас, для двоих, так друг друга заждавшихся грешников,
умолю колдовской лес, весенний, начать ворожбу!

Соловьи окропят нас капелью своих переливов,
а черёмуха ветром душистым нам песни споёт.
Так в глазах твоих звёздное небо мерцает красиво!
И летят наши души в высокий счастливый полёт…

Им лететь, над сиреневым вспыхом реки, над калиновым мостиком,
над цветущим туманом лазурных раздолий льняных,
в синий ситец небес, что над нами раскинулись простынью,
от земных ощущений взлетая до чувств неземных!

Отзвучу…

Ночь на землю скатилась
по заката лучу…
Жизнь была или снилась?
Отпою… отзвучу…

И пожар — затухает…
Так и жизнь отцветёт.
Снег моими стихами
тихой Русью пройдёт.

Псковская литературная среда. Поэзия. Иван Иванов

Иван Иванов

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове. подробнее>>>

Миниатюры

* * *

Не грусти, человече, не надо. Жизнь прекрасна, какая ни есть. Жизнь – она, как большая награда и от Бога желанная весть. Даже если в ней трудностей много, и от бед сердцу больно в груди. Всё равно, вьётся в дали дорога, ты по ней к обновленью иди. Пусть сравненье с дорогой банально, в жизни каждого много дорог…
Вон — поэт, знает главную тайну, до которой додуматься смог. Вознесённый до неба удачей, обречённый творить день и ночь, он в стихах своих ставит задачи и готов словом делу помочь.
Скажет он: «Будь сильней, человече. И труднее жилось на Руси. Положи все невзгоды на плечи, и куда-нибудь в чащу снеси. И вернись назад окрылённым, и вернись назад молодым… Не тебе ль машут ветками клёны, и ракиты у самой воды.
И опять начинай всё сначала, не удержат родные, и кров, чтобы вновь от родимого дома за мечтой уводила любовь. А в дороге далёкой и длинной без любви, ну совсем никуда…»
Вдоль дороги берёзок куртины отражает речная вода.


Ещё один повод

Пробежала по городу осень, замочила холщовое платье. И теперь непрошеным гостем разгулялось большое ненастье. Эка невидаль – тучи свинцовые, эка невидаль – струи дождя. Льются струи на улицы новые, и на медные скулы вождя. Звери срочно попрятались в норы, люди — в тёплом пространстве жилья… Мир вокруг стал простым и суровым и водой пропиталась земля.
Вот и ты под зонтиком прячешься и глядишь на пустой небосвод. От тоски и печали наплачешься, или может быть наоборот вспомнишь радости лета былые, упорядочишь чувства свои. В это время мысли шальные вдруг напомнят тебе о любви.
И не верится, что очень скоро листопад и цветы заметёт снова снегом… Ещё один повод отдохнуть от житейских забот.


Только там

Иногда мне хочется уйти в лес дремучий, где дубы да ели. Только там я тишь могу найти, а то шум и зависть надоели. Только там мне лес откроет дверь, только там хожу-брожу без спешки. Там в друзьях моих и гриб, и зверь. На лещинах средь друзей орешки.
В жизни нашей многое не так, потому мне остаётся только уходить с корзинкою в руках в лес, весь в блёстках от осенней зорьки.
Поброжу по ягодным местам, под берёзой удивлюсь волнушкам. И все чувства нежные отдам молодым сосёнкам, как подружкам. Солнце ветки ёлок золотит, воздух будто весь смолой пропитан. Всё, что в жизни будничной претит, будет мной под ёлкою забыто.
А когда я возвращусь назад, ведь по сути городской давно я, сохраню Божественный заряд в мире человечьем не покоя.


***

Деревенская тихая даль, за деревней – забытое поле. И во мне поселилась печаль – одолела глухая недоля. Ни в деревне, ни в городе нет для людей никакого просвета. Где же тот притягательный свет, что кумиром бывал для поэта?
Что случилось в России родной? Отчего мы в стране, как изгои? Капитализм злодейский виной, для людей – настоящее горе. Да, живут среди нас богачи, у которых: и власть, и зарплата. А для нас – лишь трудись и молчи – всё равно будешь только горбатым.
Нам до пенсии трудно дожить, а на пенсии вовсе – убого. Что нам делать и как нам всем быть, чтоб улучшилась жизнь хоть немного? Кто-то скажет, что ноем мы зря, что подвижки есть, перемены, что встаёт над Россией заря новых дел, лихолетьям на смену. Что легко сделать властной рукой то, что 30 лет не сумели. Важно, чтобы в стране был покой, и тогда исполняются цели.
Может власти поверить опять, выбрать тех, кто давно примелькался, но, а если властям наплевать, что ты нищим навечно остался. Что тогда?.. Неутешен ответ. Уповать остаётся на Бога, чтоб потом, по прошествии лет, привела к процветанью дорога…
А пока – мы считаем гроши, нету цели в России понятной… Лето, полдень – дыши и дыши. Воздух свежий, бодрящий, бесплатный.


Рассказ о солдате

Светлой памяти Героя Советского Союза полковника Петрова Алексея Ивановича – крестьянского сына, уроженца деревни Филатова Гора Псковского района Псковской области, участника Великой Отечественной войны, в 1944 году командира взвода 486-го стрелкового полка 177-й стрелковой дивизии 23-й армии Ленинградского фронта.

Оставив след геройский на земле, ушёл солдат в конце пути на небо. А он был первым парнем на селе, такого парня поискать нам, где бы… И не найти… Другие времена. Но он пример для новых поколений. Когда зовёт великая страна – героя не поставишь на колени.
Героем не родится человек, но в каждом есть хоть капелька героя. Двадцатый век – жестокий, бурный век, не ведавший ни страха, ни покоя. И средь солдат – крестьянский паренёк, 23-летний Алексей Петров, комвзвода. Была война, горел в нём огонёк, а в действиях смекалка и свобода. И для него настал тот главный миг, когда за речку перебравшись тайно, взвод цели обозначенной достиг и разгромил противника буквально, и захватив замшелый, финский дот, ворвавшись внутрь, и оборону заняв, огнём своим отбил атаки взвод, врагов немало и убив, и ранив. И дот стоял, врагами окружён и ладилась на речке переправа, а враг всё ближе: зол, вооружён и бесновалась финская орава: «Сдавайся рус, тебе пришёл кирдык и взятый дот подобие ловушки.» Полезли финны… В тот же самый миг заговорили полковые пушки. То вызвал на себя огонь Петров, враг отступил с потерями большими. Закон войны безжалостно-суров – снаряды всё в округе сокрушили.
Но взвод в том доте всё же уцелел и обеспечил к сроку наступленье, и флаг над переправой заалел, и командиры выиграли время. А финны вскоре вышли из войны, на Ленинградском фронте стало тише. С тех пор среди огромной тишины природа только жаворонков слышит.
За подвиг тот был награждён солдат, и орден Ленина, к нему звезда Героя, на гимнастёрке золотом горят. И ратный труд назвал Герой судьбою.
Он много лет достойно прослужил, полковником армейский путь закончил. Он офицерской честью дорожил. Он настоящим офицером был, короче… Стране советской верным до конца остался он, но и в Россию верил. Не отвернул от трудностей лица, не обивал в штабах высоких двери. Он просто жил, общался с детворой, любил рассказывать о случаях военных, передавая каждый раз настрой, все знания свои — грядущей смене…
Что будет дальше?.. Знает только Бог. Но вечно будет память о Герое. И если Алексей Иваныч смог, то, значит, мы грядущее построим. Без подвигов в России жить нельзя, Герой России – самый первый в деле. А это значит: есть у нас стезя. А это значит: не пропали цели.
P. S. Жизнь человека не вместить в роман, тем более жизнь русского Героя. Пройди по свету хоть десяток стран – нигде рай для Героев не построен. В России будет много трудных лет, от дел поспешных посрывает крыши. Но… время выберет потомок мой – поэт, об Алексее новый стих напишет…


День России

Пасовать перед силой – не стоит. Время ставит землянам задачи. Ведь от трудностей даже герои, хоть и редко случается — плачут. Жизнь приносит свои коррективы, и ударить негаданно может. Жить в России светло и счастливо, ну никак, не удастся – похоже. Потому, что в обществе нашем снова, други, случилось такое, что для тех, кто и сеет, и пашет, нет от бедности горькой покоя.
Впору бедным залиться слезами, клясть житьё своё бедное впору…
Богатей тащит деньги возами, да и прячет те деньги в офшорах. И страна не похвалится ростом, оставаясь в тисках у «ковида». У живущих и бедно, и просто, как заноза, на сердце обида.
Трудно быть на Руси патриотом, мир российский полярно расколот. Слава нынче и барам, и жмотам, а не тем, у кого серп и молот…
Нам всем миром бы встать воедино, чтоб царили и воля, и счастье, чтоб расправить согбенные спины и чтоб канули в Лету напасти. «На Россию охотников много», враз растащат Отчизну хапуги. Только вместе, да с Божьей подмогой, отстоим нашу целостность, други.
Только вместе, а как же иначе, только вместе – такой вот настрой, и герои, случается, плачут, но стоят за Россию горой.
———
«На Россию охотников много» — название книги стихов поэта Ларины Федотовой


Бой и плен
(рассказ солдата)

Начало войны, 41-ый, Орша, Вязьма, Смоленск. Оставляли поля мы слева, а справа пожар деревень. Отступали просёлками пыльными. Где комбат? Его нет, убит. Уйти от пули возможно, но не уйдёшь от судьбы.
Приказ нам: залечь у болота. Лейтенант наш от крика, аж красный… Но тут вдруг раздался вдали гул танков и страшный, и ясный. Танки встретить надо гранатами, видно все, как один, погибнем. Погибать на родной стороне, понимаете ль – очень обидно.
Нас 30, и с нами связистка, лейтенант наш Георгий Валков. Нам не жалко было себя, а связистку, признаться, жалко. Ведь девчонка, лет восемнадцати. Вон, в зеркальце снова смотрится. Тут старикам умирать тяжело. А ей и вовсе не хочется. Только танки всё ближе и ближе, и команда: «Готовься к бою.». Мы по первым танкам ударили, им проход закрыли собою. Мы бились с утра до вечера, был над полем удушливым грохот. Перед Родиной мы поклялись воевать до последнего вздоха. Лейтенант наш убит в окопе, я взрывом отброшен в мох… когда я очнулся повсюду немецкое: «Хенде хох!».
Открыл глаза, поднимаюсь, а в глазах мелькают круги, и фашист прикладом в лопатки подгоняет – быстрее беги. А вокруг горелые танки – досталось проклятым фрицам, и у пленных, идущих в колонне, светлеют разбитые лица.
Новых пленных толкали в колонну, тяжко раненых тут же в расход. И контуженные, словно пьяные, мы брели на солнца заход. А фашисты горланили песни, надрывалась губная гармошка. Нам давали они тумаков, но жратвы не давали ни крошки. Мы шли, и в глаза друг другу было стыдно даже взглянуть. Молча мы помогали слабым, не давали усталым уснуть. Трое шли из соседнего взвода. А за ними, не слишком близко, еле шла, хватаясь за грудь и шатаясь наша связистка. В гимнастёрке и в брюках солдатских, как и все босая, конечно, под «Котовского» была острижена и поэтому не замечена.
Я кой-как до неё добрался, а она и совсем ослабла. Грудь навылет у ней прострелена, и помощь врача бы надо. Она мне как будто обрадовалась. «Умираю,» — говорит – «дядя Вася. А ведь так я хотела пожить, а ведь так я хотела счастья!..» Колонна размеренно движется, нет возможности остановиться. А кровь у неё из груди по каплюхе из раны сочится. Я снял свою гимнастёрку, разорвал, наложил ей жгут, а сзади на нас напирают и в великом смятенье идут. И фашист-охранник заметил, что в колонне случилась заминка и тотчас его автомат в руках застучал, как дубинка. Пули дуры, однако попали: мне в плечо, а ей прямо в сердце. Посмотрел я – она мертва, жизнь земная захлопнула дверцу.
Уходила пленных колонна, но уже без девушки юной. Вот что делали фашистские звери, вот что делали фашистские гунны.
1970 – 2021 г.


Встреча

Девчонке ноги оторвало на войне, она домой вернулась на протезах. Где были ноги, там теперь у ней шарниры мёртвые и мёртвое железо. Не ныть, не плакать. Стон не выжать с губ, вздохнуть глубоко и расправить плечи. А за углом ждёт мама, отчий дом и сто шагов до выстраданной встречи.
Вошла в калитку, распахнула дверь… У мамы тесто, сжатое в ладони… «Валюша, Валечка, кровиночка моя…» и скорбь и радость, будто на иконе. Ах, сколько силы в нежных поцелуях! Ах, сколько радости и сколько добрых слов… «Валюша милая, прости меня, старуху, хоть встала рано – завтрак не готов. Садись родимая и отдыхай с дороги, а я с блинами мигом у огня. Ты мне писала, что попало в ноги… И эта палка, ты прости меня…».
«Ты, мама, за меня не беспокойся, я до войны блины умела печь. Ты отдохни, ведь встала утром рано и днём не будет времени прилечь. А палка?.. Знаешь, не нужна мне палка. Я эту палку тотчас брошу в сени…». Всё та же полка книжек на стене и на портрете с трубкою – Есенин…
Но вот блины готовы, сало, хрен и чёрный хлеб на ломтики нарезан. Валюша села с матерью за стол тихонько, чтоб не скрипнули протезы.
Им первой чаркой помянуть пришлось отца, что подорвался в поле минном, второй – братишку – гвардии бойца, погибшего под городом Берлином. А третью выпили за радость всех Побед, за небо мирное над мирными полями… И вдруг заплакали по женскому – навзрыд, войной измученные: дочь и мама.
И плача, дочь рассказом о войне пыталась оттянуть судьбы развязку: «Да, мама, очень страшно на войне, на чёртову похоже свистопляску. И бой идёт. В бою не до наград, а только сдерживай врагов, насевших, лавы…» И мать тихонько гладила рукой единственный у дочки орден Славы.
А дочка думала: «Не знает мать моя, что я в бою том потеряла ноги…» От тишины кружи́тся голова и хочется прилечь после дороги. Вот её комнатка уютна и мала, и довоенное на спинке стула — платье… и надо ей, чтоб мать не догадалась, протезы сунуть к стенке под кроватью. Прошёл лишь час, и одеяло – на пол… Красивых ног, уже заживших срезы — вдруг видит мать, и на колени встав, целует эти культи и протезы.


Светлой памяти Героев 6 Роты

Жизнь начать бы с чистого листа, и по ней расставить свои вехи… Есть на белом свете высота, где текли по склону крови реки. Памятью сердец не излечить, всё пройдёт, а времени так мало. Только надо жизнь свою прожить, как герой-десантник Достовалов. Двадцать лет, как с нами нет его, и земля героям русским – пухом. Над врагами в полный рост встаёт подполковник Марк Евтюхин.
И характер наш не одолеть, коль стоять, то до последней точки, чтоб ни о чём, нигде не сожалеть… Лишь на войне цветут свои цветочки: по камуфляжу, яркие, как мак, от вражьей пули, из груди пробитой. И многим не понять: «Да как же так? В России парни сделались убиты».
Они б прибавили к своим по двадцать лет и вышли многие, заслуженно, в отставку… Но не для них сияет солнца свет и с внуками не им идти на травку…
Вопроса не было: стоять иль пропустить?.. Стоять во имя Родины-России! Стоять и вражьи силы извести, хоть у врагов превосходящи силы. Коль есть приказ, то надо бой принять, пускай подмога явится не скоро, и перед боем всех друзей обнять, и защитить и этот лес, и горы. Подмога шла, но встретил их в лицо огонь кинжальный – не дошли до цели. Лишь Достовалов с горсткою бойцов сумел прийти туда, где пули пели.
Они погибли, честь не уронив и положив врагов вокруг не мало. Что это было? Высших чувств порыв, иль в Горних высях музыка играла?..
А ваххабиты замели следы, и выгораживать себя не перестали… В Чечне свободной расцвели сады, и в Грозном зданья из стекла и стали. И на горе стоит Поклонный Крест. Отслужат здесь смиренно панихиду. И разлетится далеко окрест в горах чеченских, неприступных с виду, глас пастыря, как глас бойца, что не позволил злу играть победу. Во имя Духа, Сына и Отца, которым путь геройской роты ведом.
На небесах сыны родной страны, они всечасно в праведном дозоре. В день первый марта, в первый день весны, в сердцах людей вселенской скорби – горе.
Его не выплакать и не избыть вовек, и что-то мало помогает время… Знать потому приважен человек таскать по жизни совести беремя.
А белый «купол» виден с небеси, и подписи под «куполом» летают… И люди во всех краешках Руси Героев добрым словом поминают!..


Родившимся после войны

Мы Великой Победы наследники, нам её передали отцы. Мы в строю, и пока не последние, мы пока что, мой друг, молодцы. И путей нами множество пройдено, и ударных свершений не счесть. У нас есть наша милая Родина и трудиться желание есть. Мы заводами и новостройками умножали величье страны. В том, что сломана жизнь перестройками, нету нашей, товарищ, вины. Жить старались по чести, по совести, чтоб в стране ни случалось, всегда. Все печали что были и горести, словно лёд, уносила вода.
Что ж теперь?.. Новый идол назначен – этот идол — телец золотой. Для простых людей, это значит, вспоминается благом застой. И поверить так трудно, дружище, что в стране мы своей – чужаки, не хватает нам денег и пищи, и никто не протянет руки.
Вон – проносятся вдаль иномарки, в них чиновники, как на подбор… Неужели – Победа насмарку? Неужели страну – под забор?


Одна

На свете Родина одна, куда ни глянь, а лучше нету… На то, что честь страны задета, должны ответить мы сполна. Да, унижать горазды нас, склонять, да так, чтоб не подняться, чтоб нам самих себя бояться, и чтоб открыть не смели глаз. Мы столько вытерпеть смогли, мы выдержали все невзгоды. Пусть нам завидуют народы — мы честь и правду сберегли. И продолжаем мирно жить, и трудности нас не умучат. Мы знаем, что нам сделать лучше, и с кем надёжнее дружить.
Мы знаем многое… Но всё ж, не всё так ладно между нами. Капитализм подвёл нас к драме: возвысил зло, посеял ложь. Мы не согласны – правда есть, она средь нас живёт доныне, она не сгинула в трясине капиталистических чудес.
И пусть нам говорят иное, что можно Родину купить, а не лелеять, не любить, не восхищаться ей весною. Как неуместно здесь «купить». Ведь Родина для всех – навеки. Она, как стержень, в человеке с предназначением – любить.
И всё – не надо потакать тем, кто не мыслит о России, кто перенёс свои усилия в другие страны… Благодать себе в другом создали месте, а здесь в России нефть качать, чтоб ублажать чужую рать заместо совести и чести…
На свете Родина одна, другой не будет и в помине… И небосвод над полем — синий, и тропка синяя средь льна.
А что теперь?..
21-ый год и 21-ый век – всё совместилось и совпало вроде. А я по-прежнему пишу лишь о природе. Такой я – дюже скучный человек. Одна природа мне даёт понять: ничто не вечно в мире под Луною. Бывает лучше разве что – весною, когда весь мир являет благодать.
А что теперь?.. Пока просвета нет. Короновирус не изжит в России, и все вокруг надолго загрустили, поскольку пандемией всяк задет. Как важно нам беду пересидеть, иль невидимкой спрятаться за маску, или попасть, хоть ненадолго, в сказку, или упасть в лазоревую цветь, иль наконец закрыть покрепче дверь от тех, кто к нам хотел впустить невзгоды под знаком расширения свободы и увеличения потерь.
А мы уж разберёмся что к чему, и не потерпим никаких указок. Да, мы хотим, чтоб было всё и сразу, и не хотим всю жизнь носить суму. И пусть по жизни трудностей не счесть, их и в грядущем видится немало. Но Русь стоит, как и всегда стояла, и продолжает потихоньку цвесть. Она цветёт среди простых людей. Она цветёт улыбкою ребёнка. Она смеётся на гуляньях звонко, да так, что смех тот слышится везде, где есть домишек неказистых ряд, где намело вдоль улиц горы снега, где под охраной дуба-оберега Русь сохраняет бодрости заряд…
Средь нас, простых, живёт советский строй. Он помогает выдержать невзгоды. Пускай с тех пор прошли-промчались годы и не советским сделался настрой. Богатым людям нелегко понять, тех, кто живёт с зарплаты до зарплаты, тех, о которых слава шла когда-то, и у которых нечего отнять…
Живи страна! Нам хорошо с тобой под этим небом голубым да синим. Как нынче ярок на берёзах иней и на кустах, что сгрудились гурьбой. Гуляй страна! Гуляй простой народ! Смотри, как славно вызвездило к ночи. Нам день грядущий счастье напророчит и за собою в дали поведёт. Гуляй народ отдельно от господ. Пути у нас вовеки не сойдутся. И мы не будем перед вами гнуться. Пускай простой, но гордый мы народ.
И кто бы что не говорил сейчас, есть две России в 21-ом веке. Одна в простом осталась человеке, другую захватил господский класс. Идём мы параллельно много лет, да и задачи разные решаем. Одни лелеют нивы с урожаем, другие «пилят» в свой карман бюджет. Одни — живут в «хрущёвках» много лет, а у других – огромные поместья. Вы видели когда-нибудь их вместе? Не вхож простой в сей барский кабинет. Богатые – анклав в родной стране. И в дни печали у богатых – счастье. Они при деле, и всегда при власти. Они в России, и как будто – вне…
И я подумал: как же занесло меня далёко от моих пейзажей… Душа народа русского на страже, а это значит – победим мы зло.


Не с чистого листа

Бывает с трудностями справиться нельзя, и так навалятся, что не дают прохода. И вдруг окажется, что новая стезя становится обузой для народа. Всё поменялось в мире с неких пор, капитализм всю жизнь переиначил, сорвался он лавиной снежной с гор, похоронив победы и удачи. Назад нельзя, и хода нет вперёд, а есть какая-то немыслимая бездна, и ждёт народ опять жестокий гнёт — для работодателей весьма полезный. Капиталисты любят говорить, что им народ не надобен в грядущем, что роботами надо заменить простых людей в столетии текущем. И что, коль скоро в бездну упадут, их этот факт ничуть не озаботит. В век цифровой отменят всякий труд, лишь роботов оставят на работе. Всё — только деньги и везде они: и в виртуальном, и в земном пространстве. Нам в будущем сулят такие дни, когда простой народ погрязнет в пьянстве. А через пьянство в никуда пути, ведь пьяница не сеет и не пашет. Одна забота, как вина найти, а не о том, чтоб дом был полной чашей.
А что потом?.. Ужели тупики? Ужели песни все давно пропеты? И некому встречаться у реки и в интернете сгинули поэты? Но господам поэты не нужны, гораздо проще завести собаку, иль на виду у всей большой страны устроить то аварию, то драку. Тогда цифровизация при чём, когда богатства выше новых знаний. Кому Россию подпирать плечом, кому из граждан проявлять старанье?
У капитала лишь один ответ, затверженный издревле и навеки, что если выгоды от дела нет, то и заботы нет о человеке.
Народ стоит у бездны на краю, один лишь шаг и будет слишком поздно. За 30 лет не стали жить в раю, зато теперь сподобились жить розно. И это в героической стране, где каждый камень залит русской кровью, фашизм победившей в злой войне и одарившей мир своей любовью…
А капитал свои законы гнёт, нажива застит людям неба своды. В стране великой появился гнёт богатых, вместо счастья и свободы. И рудники, и шахты — всю страну богатые к рукам своим прибрали. В полях не наших привечать весну, и созерцать вдали не наши дали нам остаётся…
И души полёт не совершить уже к свободе, к свету. И человек, как прежде, не поёт и стимулов для песен нынче нету. Когда есть всё для творчества у нас, когда душа другой душе открыта, простых людей убрать решили с глаз, зато на первый план пришла элита. И всё, что есть хорошего пока, капитализм изнутри сжигает, похоже он утратил берега иль у него позиция такая?..
Богатым – всё, а бедным блага — чуть, (в пределах потребительской корзины). И не дают ни охнуть, ни вздохнуть глухих протестов сжатые пружины. Народу жизнь даётся нелегко, да и в грядущем радости не видно. Цифровизация заменит молоко субстанцией какой-нибудь гибридной…
Народу надо знанья сохранить, и жить нельзя лишь крохи потребляя. С советским прошлым порванная нить, едва ль кого-то сильно вдохновляет. А капитал шагает по стране, инфляция — его большая палка. Пришла инфекция жестокая извне, но капиталу жителей не жалко. «Задрали» цены, денежки гребут, про здравый смысл и совесть нету речи, ещё не поздно выставить табу дельцам, что сели Родине на плечи.
Вскинь голову, разумный человек, и осмотрись вокруг себя неспешно. Мы долго ждали 21-ый век, и он пришёл и праведный, и грешный. Нам столько дел виднелось впереди, нам столько счастья впереди виднелось, но капитал закрыл для нас пути и ощущенье счастья разлетелось. И непонятно, дружбу с кем водить, кто не обманет, не предаст, поможет, чтобы Россию снова возродить, ведь отставать от лидеров негоже.
Как это сделать? Много надо сил, и воли, и умений надо много, чтоб открывалась снова на Руси для добрых дел великая дорога. И чтоб никто не думал впопыхах, что для России нет теперь причала, жить надо нам, за совесть, не за страх и чтоб любовью Родина крепчала.
С капитализмом нет вперёд пути, он похвальбы народной вряд ли стоит. России путь свой правильный найти и вырастить для Родины героев – задача, скажет прямо, не проста, но у народа есть на это силы, ведь начинать не с чистого листа – из опыта огромного России.


Ипподром закрыли

За рекой дальних зорь половодье, день уходит в пятом часу. И ездок опускает поводья, не надеясь заметить красу. В декабре красивого мало, листьев нет и цветов не найти. Птица-тройка, ужели ты встала, неужели нет дальше пути? Ведь когда-то вперёд ты летела и тобой восхищалась страна. А теперь такое вот дело — никому в стране не нужна. Ведь когда-то было отрадно прокатиться на лошади вскачь… А теперь мне скажут: «Да, ладно, толку нет никакого от кляч».
Всё давным-давно полонили в жизни нашей поспешной авто. Рысаки, даже в пене и в мыле для теперешних граждан не то. Им подай скоростные машины, им подай внедорожников рать. Скоростями донельзя большими время быстрое догонять — им приходится… Всех захватила скоротечность решений и встреч. Всех по жизни так закрутило, что здоровья не уберечь.
Мир не будет таким, как был прежде, время выкроить трудно для сна. Мир живёт в постоянной надежде, даже если не скоро весна, даже если мир в вечной тревоге, даже если средь белого дня он промчится вдаль по дороге, и в пути не заметит меня. Я с дороги сойду на обочину и на сердце не будет обид. Мир сегодня, такой озабоченный: мчится в дали и лечит «Covid» …
Ну, а где-то в деревне повозка. На повозке с вожжами старик. И стоит заневестясь, берёзка, и пешком чешет к дому кулик.


Жилец

Облетели кусты и деревья, палый лист кроет землю вокруг. И затихла как будто деревня, потемнел недокошенный луг. И уехали дачники в город, увезли и котов, и собак. Льют дождиные капли за ворот и с капустой заквашенной – бак. Всё готово к снегам, да и к стуже, приготовлены книжки и плед. Молоко в белой чашке на ужин, сала шмат розовеет в обед. И поленница дров вдоль сарая, и в подвале картошки одёр… Ветер мчится вдоль улиц, играя, замирает на глади озёр. Застеклилась у озера кромка, забелела трава у дорог. Там, где пели соловушки звонко, клён под ветром холодным продрог…
А в субботу затопится баня и запахнет сосновой смолой. И жильцу чуть порадостней станет, вспоминая о жизни былой. Было в жизни событий так много, совершил он в деревню побег. Утром долго он молится Богу и молитвы ему – оберег.
Баня топится, угли пылают и развешена веников рать. Он ведь чувствует, он ведь знает – сыновья приедут опять. И в отцовской попарятся бане, счастьем снова наполнится дом. В город дальний уедут по рани…
Только всё это будет потом. А пока за околицей мглисто, в ноябре – бледно-серые дни… Бани дух горьковато-смолистый и старик в той деревне — одни.


Об осени

Волшебный мир осенних далей!.. Что с этим делать, как мне быть? Я нынче гость на карнавале, чтоб край родимый полюбить. Не знаю я, но может статься, что без любви просвета нет, что можно без любви остаться и тем обидеть белый свет…
Быть может осень мне поможет, подскажет что-нибудь в ответ, когда до трепета, до дрожи во мне сияет листьев свет. Когда вокруг нарядны кроны берёз, рябин и тополей, мне остаётся быть влюблённым и в ширь лесов, и в тишь аллей. Мне остаётся быть ранимым, всё близко к сердцу принимать. Промчит и эта осень мимо, даруя людям благодать.
И я проеду мимо тоже, оставив в памяти моей осины вид багряно-рыжий и охру старых тополей. И память каждый год листая, опять как будто в первый раз, листва на клёнах золотая, на липах — цвета карих глаз. Калины листья, как медяшки, листы рябины – лисий мех. Жаль, время не даёт поблажки или каких-нибудь утех. Но даст понять, что много пройдено, что мир таинственно велик и что вокруг Светлица-Родина и среди жёлтых ив – родник.


Дождь

Дождь, словно мячик, прыгает по крыше, а после с шумом устремится вниз. Жесть на дожде поёт и гулко дышит и это её маленький каприз. Смывает дождь усталости земные, поит растенья и бодрит людей, приводит все старанья посевные к её превосходительству – воде. Ждать от природы милостей не надо. Быть постоянно надо начеку. Бывает дождь значимым, как награда, бывает, нагоняет вмиг тоску. Коль льёт, так льёт и перестать не может, пробил насквозь листву дубов и лип, наполнил вмиг лугов зелёных ложе и нет просветов никаких в дали. Он густо льёт на яблони и груши, он мочит всё, на что положит глаз. И человек уж ищет где посуше, под крышу он отправиться горазд.
Под крышей-зонтиком идти и в дождь отрадно, закрылся город тысячей зонтов, стучит по зонтикам он весело и ладно, да так, что каждый погулять готов с любимой вместе… Дождь нам не помеха, когда в обнимку городом идём, и шлёпаем по лужам в брызгах смеха. Нам хорошо и весело вдвоём. И сразу мы ещё родней и ближе, нам фору дождь уверенно даёт. Он нам слова, как будто капли, нижет и направляет наших чувств полёт.
Казалось, всё. Ну, погуляли – хватит, промокли ноги и не стало слов… А дождь идёт, дождинки в лужах прячет и поливает землю – будь здоров. Те лужи, что скопились на асфальте, блестят огнями рыжих фонарей. Берёзы свои вымокшие платья развесят для просушки на дворе, наверно, завтра.
Дождь уйдёт под утро и заиграет солнце в вышине. И что-то доброе произойдёт как будто и что-то светлое придёт к тебе и мне.


***

В суете и буден, и торжеств мы забываем о душе ранимой. Нам кажется, что все печали мимо, и праздновать вовек не надоест…
Тогда в наш мир являются цари и нам диктуют, как нам жить на свете.
Ведь для царей народы, словно дети. Опека – главное. С зари и до зари слова высокие сказать есть мастаки про хлеб насущный людям, забывая, что есть любовь от края и до края, как струй теченье в пламени реки…
В хитросплетенье планов и идей толкуют все о бизнесе успешном. В нём людям роль не выдана, конечно. Радей о том, цари, иль не радей. Беднее с каждым годом отчий край, и сельским жителям давно не до успеха. Капиталист с деньгами в рай уехал. А труженик? Достраивать сарай…
Что будет дальше?.. Стоит лишь гадать… Нужна забота о душе ранимой, нужна забота о стране родимой, чтоб к людям нисходила благодать…


Горончарово

Из памяти страны вычёркивать нельзя ни строчки из стихов, ни буквы из газеты. Они для нас с тобой, как вечные друзья, чтоб понимать: кто – ты и где – ты. Названья деревень, названья русских сёл легко отдать в урочища названье, ведь каждый старожил и каждый новосёл своей судьбы не ведают заранее.
Дворянскому гнезду не пережить свой век, хоть было время – жизнь его блистала… И вот уже руины кроет снег, и вот уже руин почти не стало. А было время – строил человек, трудами многих возводил жилище. А что теперь – пустынны лона рек, да средь кустов осенний ветер свищет.
Доколе можно, под откос скользя, нам забывать откуда корни наши.
Пусть говорят, что прошлым жить нельзя, но очень трудно жить и настоящим…
Ах, память!.. В ней звенели голоса – детей и взрослых радостные крики. Ужель ушла той жизни полоса, ужель нет дела даже до великих?..
В старинной роще свищет соловей, остатки в роще липовой аллеи. Ужели в современной голове нет ничего компьютера милее?.. Знать потому, наверно, наплевать на то, что будет завтра в нашем веке. На Бога остаётся уповать, чтоб пробудил он совесть в человеке. Быть может, он подскажет, как нам быть, как избежать крамолы и раскола, чтоб осторожно, бережно любить: и бывший дом дворянский, клуб и школу. Отметить место, дать ориентир, поставить знак, а может быть – часовню и охватить забытый старый мир необходимой, трепетной любовью.
И не вычёркивать, такого права нет, не ставить точку жирную в итоге, чтоб не ругать потом весь белый свет, когда начнём искать иголку в стоге. Примет не будет бывшего жилья. Промчатся годы и пройдут все сроки, ведь ничего тогда вернуть нельзя тем, кто забыл и корни, и истоки.

*Село Горончарово Островского уезда, Псковской губернии – родина декабриста М. А. Назимова.


Без заботы

ЗарослИ кустами поля, занесло их снегом зыбучим. В феврале отдыхает земля, что же, может быть, этого лучше. Но печаль душу чуткую гнёт, к горизонту уносит далёко. Это только селянин поймёт, отчего здесь хозяйкой сорока.
И куда ни направишься вдаль – всё кусты, чернотал да осины. А вокруг незлобивый февраль с небосводом таинственно синим.
«Где вы, люди?..» Ни слова в ответ, низко стелется в поле позёмка. Среди зимних особых примет – ничего, только зарослей кромка. А когда-то зимой на поля вывозили навоз из конюшен. Что теперь – без заботы земля и уклад тот забыт и порушен.
«Эй вы, люди?..» В ответ тишина, или может сорока стрекочет… Говорят – всё ломает война, лишь война запустенье пророчит. Огляжусь – нет войны никакой, те ж лога, те ж лядины, увалы… И такой небывалый покой, и какой-то разор небывалый.


Пушкин с нами

Давай поедем в Пушкинские Горы под сень тригорских и дубов, и лип. Давай поедем, милая, коль скоро здесь гостевал любезный нам пиит.
Сюда он приезжать любил под вечер, отведать жжёнки и румяных дуль. О, как же радовалось встрече — семейство Осиповых-Вульф. В непринуждённых дружеских беседах текли неспешно в осень вечера. А он читал поэмы напоследок и дамы раскрывали веера.
Он всех любил отеческой любовью, со всеми – обходителен и мил. С хозяйкой, что кляла судьбину вдовью, он о высоких чувствах говорил. И барышни его боготворили, и друг Языков дифирамбы пел. А он как лошадь загнанная, в мыле, в родной стране остался не у дел.
В глуши, в деревне, где одна сорока приносит вести на своём хвосте, он слышал голос Родины высокий, и строчки появлялись на листе…
С тех пор прошли почти что два столетья, мир стал на удивление другим.
Иные дали нам, живущим, светят, места другие топчут сапоги. Но есть на свете Пушкинские Горы, и Сороть, и Михайловское есть, и путь высокий и намоленный, который даёт от главной цели не свернуть. Там светлый дом и вечер бросил тени. И в парке шепчутся о чём-то дуб и клён… Здесь жил в трудах Великий Русский Гений, в день вечной скорби вспомните о нём.


Рынок

Рынок всё разделил и расставил, но не так, как хотелось народу. Сделал он исключенье из правил господам-толстосумам в угоду. Разогнал по углам живущих, бóльший угол отдал богатеям, а совсем малоимущим – у порога, как встарь лакеям.
Нет меж ними и малой связи и духовной близости нету. Эти герцоги, эти князи захватить готовы планету. И сейчас они всех главнее, у них мир земной под контролем. А простые живут беднее: из неволи попали в неволю. Но зато, как вольготно богатым, оттого — нет внимания к людям. Оставляют народ без зарплаты, будто есть мы отныне не будем. Оставляют без веры и счастья, поселяют и злость, и усталость. Дайте нам, пришедшие к власти, хоть надежды самую малость.
В нас остались, как память вечная, как по жизни достойный пример, как чувство любви бесконечное, незабвенный — СССР.


Послесловие

Осенне высветлены дали, в деревне тишина и сон. И все умчались вдруг печали другим печалям в унисон. Синица тенькает на ветке, и фрукты падают в саду, и осень по своей разметке закрыла лилии в пруду.
А солнце лаской приголубит, согреет каждого из нас. И даже в старом сельском клубе мечты светильник не угас. Туда придут три старикана и две старушки подойдут, и будет взят с одним баяном последний вражеский редут. А тот редут, конечно, старость… Но что увидим в клубе мы – кружились в вальсе шумно пары, взяв где-то молодость взаймы. А после…
Выйдя на дорожку… старушку взяв под локоток… вдвоём поплачутся немножко, свершив ещё один виток в судьбе своей, такой ранимой, такой отчаянно большой…
Они идут, печали мимо, и отдыхают всей душой!


***

Человек задумался опять. И о чём же? Да о смысле жизни. Но ему, похоже, наплевать на того, кто скажет в укоризне: «Ты зачем юродивый живёшь? Ты смешишь людей разумных только. Перед сильным пробегает дрожь, перед слабым нет её нисколько. Ты сжимаешь в гневе кулаки, чтоб разжать их тут же перед сильным. Так ведут себя лишь дураки, самые, что ни на есть, дебильные. Правду-матку высказать невмочь и поэтому ты лебезишь словами. На душе твоей чернеет ночь, будто бездна между островами…».
Жизнь прожить достойно – это как? В современном мире нет ответа. Вроде жизнь твоя в твоих руках, а в реальности – такого нету. Вот и призадумаешься тут, от проблем закроешься делами…
А ромашки на лугу цветут и звенят коняги удилами…


Одуванчики

Одуванчики я пожалею, их красивых таких – не скошу… Потому что не делаюсь злее, потому что, как прежде, дышу этим воздухом пряным и чистым, напоённым медвяной росой, потому что в лугах серебристых прохожу — словно в детстве – босой, потому что… пускай разлетятся «парашютики» резвой гурьбой, потому что захочется, братцы, хоть однажды остаться собой.
Мир велик, в мире много печалей, но приветят нас «солнышки» вдруг, когда мы от проблем всех отчалив, за деревней уйдём в росный луг.
Одуванчиков тихое буйство пожалею – не стану косить, чтобы самые светлые чувства он помог навсегда воскресить. Чтобы мы в нашей жизни беспечной или трудной сумели спастись… Мир нам дан бесконечный и вечный, и в нём самое главное – жизнь!


Про толерантность

Вот сейчас толерантность в почёте… Только где та очерчена грань, если вы что-то против начнёте говорить, отвечая на брань: если вы не поверите лживым и скрывающим правду словам, если кто-то раздут от наживы и качает свои права.
Толерантность какая поможет, если снова грохочет теракт: если люди до боли, до дрожи жить не знают с бандитами как.
Море жизни штормит, и кидает нашу лодку то кверху, то вниз. И никто в этой лодке не знает приготовленный бурей сюрприз. Безопасно ли в ней находиться, если в лодке и ссоры, и гам? Остаётся лишь тихо молиться, чтоб прибило к родным берегам. Остаётся поверить – везенью, силе праведных, ласковых слов…
Чтоб Господь дал народам терпенье, толерантности вместо – Любовь!


Про экологию

О, этот край забытых сосняков, мшарин, пригорков и осин ветвистых, озёр округлых, тростниковых, чистых – и так с начала до конца веков…
Но вот сюда явился человек. Пригнал к пригорку мощные бульдозеры, обдал бензиновою вонью озеро и харкнул в лучезарный ручеёк, разворошил лесистые холмы, надыбал щебень, и увез на дачи… Лес ужаснётся и дожди заплачут, и прежних мест едва ль узнаем мы.
Что будет дальше? Через год, другой, ландшафт вокруг безжизненно-унылый: песок и камень. Можжевельник хилый трещит под неуверенной ногой. На дне канав – протухшая вода, на дно карьера оползает щебень, и время будто раскатилось в небыль – былой красе не быть здесь никогда…
Так, что же натворил ты, человек? Пустынный край – вот всё твоё наследство…
— «Цель в бизнесе оправдывает средства?» Но разве так в наш просвещённый век?


***

Печальней думы с каждым днём, хоть на дворе весна и лужи, но счастье даже днём с огнём нам не сыскать. Жить стало хуже.
Весна ты дай народу путь, побольше радости, веселья. Судьба поласковее будь, нас одари высокой целью. Россия – чудо соверши, дай нам поверить снова в завтра, чтоб человек жил для души и дел своих был главный автор.
Чтоб в трудном деле и в гульбе – равно – восторги пламенели.
Но как признаешься себе, что жизнь пошла – сплошные мели. А без работы – каково? А без зарплаты – можно ль выжить? О, Боже! Надоумь его – работодателя – из выжиг. С работы выгнал этот жлоб и за труды платить не хочет. И в то же время надо чтоб, хвалили рынок днём и ночью.
Весну-Россию господа унизили «хапком» дремучим… Мчат в дали деньги, как вода, а значит жизнь не станет лучше.


Справедливость

Справедливость гнездится в душе… И чему бы нас ни учили, всё равно будет рай в шалаше среди тех, кого мы любили. По-другому бывает едва ль, но, а если даже бывает, есть у нас бесконечная даль, на которую Русь уповает.
Кто бы, что бы не говорил, и какие бы козни не строил, у России достаточно сил, чтобы вырастить новых героев. Так, бывало, так будет и впредь, хоть в душе, но мы счастье построим. Будем жить, веселиться и петь в яркий полдень над тихой рекою. Кто-то спросит: «В чём суть бытия? Вы душой, словно в детстве остались» … Но для нас приоделась заря в эту ласковость, в эту алость.
Мы готовы любовь принести в каждый дом, как тогда в 45-ом, чтоб Земле хорошеть и цвести, восхищаясь российским солдатом. Справедливость – девиз всех времён, без неё трудно выжить на свете…
Наш высокий «малиновый звон» слышен людям на милой планете.


Весенние пути

И всё-таки весенние пути нам открывают выходы из мрака. Пусть счастье в мире денег не найти. Но чист от снега бок у буерака. И солнышко так ярко и легко нас согревает в этот полдень марта, что мысли наши снова далеко, полны стремлений новых и азарта.
Торопим время, но зачем спешим? Понятно дело – холода «достали». Но вот теперь для чувственной души распахнуты лазоревые дали.
Что будет там?.. Там расцветут сады, там будет музыка и много новых песен, там будет упасённый от беды огромный мир, что и велик, и тесен. Весна-красотка в туфельках пройдёт по подиуму средь цветущих вишен… И воздух, ароматный словно мёд, и ветерок, что в кронах еле слышен. Ей рукоплещут крыльями грачи, ей подпевает ручеёк средь поля… И три берёзки, словно три свечи. Путей весенних — сказочная воля!..


Свобода

Над свободой никто не властен… Она — данная Богом – свобода. Она — воплощённое счастье: и моё, и твоё, и народа…
Над ней потешаться изволят те, кому потешаться с рукИ, подловят её на полслове, а ты возразить – не моги́.
Но свобода, изведав все мУки, и пройдя все земные пути, к нам ласково просится в рУки и лучше её не найти. Красоты родные – свобода, и даль за рекою — она. О ней сочиняются оды. Влюблённым от ней не до сна. В лесу она место находит, и в небе, где тучи – вразлёт. И звонкую песню свободе счастливая птаха поёт.
Пусть внешне бывает жизнь трудная, внутри – вся в сполохах любви. Пусть внешне судьба безрассудная ломает все планы твои.
Как в дали весенние хочется! Туда, где свобода – взахлёб!.. На горке — зелёная рощица и кони помчались в галоп.


Не по нутру

Так хочется любви и мира, и чтоб достаток был в дому… Ну, что ты плачешь моя лира? Хоть понимаю – не пойму. Да, видно, плакать мне охота, коль запустенье и развал. И мой достаток, и работу капитализм оборвал.
Считаю жалкие копейки, хоть обсчитайся – не прожить. Осталось созерцать наклейки и о былых делах тужить…
Никто не обратит вниманье, как я одет, как я обут. Сегодня выдан на закланье, а завтра выдадут на суд. Вдруг уворую где-то что-то, быть может, колбасы чуть-чуть. И вместо славы и почёта тюремный номер шмяк на грудь.
Я не хочу, я честный малый, мне ведом всякий тяжкий труд… Но в нашей смуте небывалой в тюрьму скорее упекут. А хочется большого счастья, чтоб на работу поутру…
В капитализм впихнули власти, который мне не по нутру.


У берёзки

Нынче я у берёзки стою и любуюсь её красотою, весь в раздумье… Как жизнь мою совместить с давней детской мечтою? Вот, смотрю на белеющий ствол, стройно тянется он прямо к тучам. В жизни трудностей я не учёл и впросак попадал неминуче.
Ах, какие длиннющие косы опустились до самой земли! А вокруг в блеске солнечном росы и покосы цветные вдали. Дышит летней истомой округа, зазывает с косою в луга, чтобы выросли друг перед другом, словно в годы былые, стога.
Я спрошу у берёзки плакучей: «Отчего ж косари не идут? Или дождь хлынул не земь из тучи? Иль не стал нужен праведный труд?» Шелестит мне ветвями берёзка, завивает косицы свои: «Знаешь, в мире всё стало не просто, стало меньше добра и любви. Вот и ты, в этот мире лишь странник, лишь охотник за птицей мечты. Раскопай у окна палисадник, посади и морковь, и цветы. Поживи этим сказочным летом в доме детства, и как ни крути, ощути в нём себя не поэтом – земледельцем себя ощути…».
О, берёзка! Провидица, диво. Шелести мне ещё, шелести. Отчего твои речи правдивые отзываются болью в груди? Косари, знаю я, на погосте и в деревне коровушек нет, да и я, завернул к тебе в гости, словно странник и словно поэт.
Я поглажу ствол белый, шершавый и губами коснусь нежных кос…
А вокруг в тишине только травы в ореоле сверкающих рос.


Цитра

Не жалею несбывшихся чувств, что прошло уж того не воротишь. Лишь осталась нежданная грусть где-то там, на крутом повороте. Было много и радостных дней, и был каждый по-своему светел. До манящих, далёких огней я когда-то путь в жизни наметил.
Долго шёл, и огни от меня отступали в далёкие дали. Мне хватало тепла и огня, там, где странного путника ждали.
Что я мог для людей принести – только слово, как Богу молитву, чтоб, зажав это слово в горсти, положить его милость на цитру. А из цитры извлечь не слова, а красивые, нежные звуки. Чтобы стала светлей голова и послушными сделались руки. И тогда веселее шагать, много нас музыкантов бродячих, чтоб бесплатно для бедных играть, иль богатым, за деньги, на дачах.
Вон вдали замелькали огни – впереди древний замок иль город… У ворот снова цитра звенит, хоть певец – некрасив и немолод.


Спрошу у ясеня…

Из-под снега никаких ростков, лишь полыни сохлые верхушки, да следы кабаньи на опушке, да развалины – отметины веков. Ну а жители разъехались отсель. В деревне – пусто, дачников не видно. Но видно, что хозяином здесь зверь, а это для крестьянина обидно.
Автобусы не ходят в глушь давно. И остановки – память о прошедшем, на веки вечные иной покой нашедшем, оставшемся в рассказах и в кино. А солнце зимнее осветит дальний лес, среди осин задержится в лядине. И новых чувств не явится замес на этой обезлюденной равнине.
А кто-то вдаль отправиться горазд: в другие страны, к ласковому морю. А здесь сосна под снегом на угоре и вкруг неё — упругий, снежный наст. Шумит сосна: « А где же молодцЫ? Где мóлодцы и красные деви́цы? Им землю в дар оставили отцы, они же разлетелись, словно птицы».
Метёт позёмка… Возле старых хат она свои косицы заплетает… Спрошу у ясеня: «А разве так бывает?» Ответит ясень: «Я чем виноват?..».


Клён

Постою под раскидистым клёном, и подумаю я о хорошем… Он такой большой и зелёный, а зимою покрыт порошей. Протяну огрубелые руки и кору его нежно поглажу. И как будто сойдут с неба звуки на годов горевую поклажу.
Листья клёна мне машут согласно, красотой я стою, поражённый. Что-то есть такое прекрасное, что исходит к нам в душу от клёнов. Пусть фантазий моих не хватает, рассказать всё, что надо, стихами. Только чувство моё витает вместе с птицами – в птичьем гаме.
Он врос в землю корнями крепко, а листва говорит с облаками. И ветра, что здесь дуют нередко, обхватил он ветвями-руками. Я уйду, ты придёшь – удивишься и под сень его ступишь с любовью…
И всё то, к чему в жизни стремишься, рядом с ним будет радостной новью.


Ели

В этом парке старом и большом, где по весне так звонко птицы пели, я часто отдыхаю всей душой и помогают мне отвлечься ели. Кто их сажал, в какие времена? История едва ли даст ответы. Когда взошли тех елей семена? Отметин никаких в анналах нету.
Ах, как они красуются собой и ветками, как рукавами машут. Над ними тучи носятся гурьбой – они же красят жизнь и душу нашу.
У них бы стойкости занять хотя бы чуть и жизнелюбию нам, людям, поучиться.
Они себе избрали долгий путь, к которому мы все должны стремиться. Их красота пройдёт из века в век, что им, деревьям, наши потрясенья…
И в этот парк грядущий человек придёт гулять однажды, в воскресенье.


Дуб

Среди деревьев это главный рыцарь, стоит раскидист, словно великан.
Другие прячут в непогоду лица. А он?.. Как будто дар особый дан. Упёрт вершиной горделивой в небо, с ветрами дружит много сотен лет, когда-то был источником для хлеба, и слабым был животворящий свет.
Зачем ему примазываться к славе, поскольку он – красивый жизнелюб. С ним нашу силу сравнивать мы вправе, хоть он зовётся очень кратко: Дуб!.. Стоит ли он один среди равнины или в могучем девственном лесу, мы, видя дуб, прямее держим спины и чувствуем и гордость, и красу.
К нему придёт простой российский житель и восхитится мощью боевой, чтобы сильней любить свою обитель, от бед Россию закрывать собой. А люди, не дубы, душой ранимы, век двадцать первый – очень даже крут… Но дуб в дозоре тайном и незримом, как вечности не сдавшийся редут.


Сосна

Любуюсь я столетнею сосной, её огромной, горделивой кроной, такой воздушной, и такой зелёной. Какое царство жизни надо мной. Она впитала соль земли родной, стремилась ввысь, в глубины небосвода. И это вечное явление – свобода сподобилось, но лишь для ней, одной.
Шумят ветра, и ей шуметь с руки, она ведь тоже с непогодой спорит. Она, как мы: и в радости, и в горе, и дни её, как наши, нелегки. Но вот стоит и тянет ввысь она свои вечнозелёные иголки, которые, то мягкие, то колкие, то будто бы по ним бежит волна. Живёт она, вцепившись крепко в грунт, весной побеги, словно это свечи… Что тут сказать, и говорить то нечего, когда в душе от чувств высоких бунт…
Уйду домой. Когда вернусь опять – не ведаю, но только заскучаю, приду я к ней и радость повстречаю, чтоб рядом с ней подумать, помечтать…
Вдыхая воздух правильный, лесной, я делаюсь как будто бы моложе, от чувств нахлынувших, мороз бежит по коже под этой вот красавицей – сосной.


Липа

Постою у липы старинной… Попрошу силёнок у ней. Хоть вокруг деревья — картинные, но мне липа дороже, родней.
И она вне времени года, всегда радовать будет собой. Что ей осень и непогода, что ей ветер и листобой. Она радовать будет цветеньем, гулом пчёл среди жёлтых цветов, своим вечным красивым явленьем среди сёл и среди городов.
В пику стылой, декабрьской хмари, мы достанем её лепестки. По чайку с тобою «ударим», чтобы помыслы были легки. Жбан откроем с пахучим мёдом, и горбушкой в него умакнём, и тогда вперёд, на полгода, мы от хворей себя спасём.
Даже в инее – липа-молодка. До чего же она — хороша!
Почивает и тихо, и кротко под корой лубяная душа.


Тополя

Дифирамбы мои тополям, их довольно растёт по полям, их довольно растёт в городах, в них прибежище песен и птах. Ах, какие они молодцы! Не о них ли звенят бубенцы возле трактов и трудных дорог, там, где дуб без воды изнемог. И растут нескончаемо ввысь. Небо им – искромётная близь.
Белым пухом пылят тополя, будто снегом покрылась земля, будто время настало для встреч, будто тяжести падают с плеч, будто время свиданий опять – до рассвета с любимой гулять.
Тополя на ветру шелестят, к добрым людям поближе хотят… И ещё слышу в тёмной ночи́ – сердце дерева громко стучит всё о том же: о счастье любить, о вере – без неё не прожить, и о том, что нельзя без тепла, и о том, что жизнь вправду мила, и о том, что в древесной груди много чувств, но они впереди…
Вот растут среди нас тополя и светлей наша Матерь-Земля!


Лиственница

Пушистой, мягкой хвоей чуть шурша, она растёт раскидисто и ярко. Её древесная, невинная душа занесена в особый статус парка. Я на свиданье нынче к ней приду, её стволом огромным полюбуюсь. Она вся вот такая – на виду – красивая… Нисколько не рисуясь, скажу Вам, к ней симпатий не тая, что жизнь без этой лиственницы может: была б другою, и в родных краях нет равных ей иль на неё похожих.
Представить город трудно без неё, и этот парк, и эту вот тропинку… Не оттого ль душа моя поёт, что здесь с любимой я гулял в обнимку.
Прижилась северянка с дальних мест и парку служит явным украшеньем. Над ней мне слышен Божий Благовест, который душу лечит утешеньем. Пройдут года, быть может, сотня лет. Она всё также Вам помашет хвоей. А может быть сюда придёт поэт, искать под ней любви, стихов, покоя…


Ясень

Мы жизнь свою едва ли чем-то скрасим. Она у нас в полоску, так сказать. Но есть в красивом парке старый ясень, который людям радует глаза. Он радует красой могучих веток, пахучей свежестью изнеженных листов…
Я так скажу, что он по всем приметам лет сто, как минимум, прожить ещё готов.
Здесь воздух чист, здесь дышится свободно. Ничто не растревожит сон веков. Здесь наша жизнь, всегда на что-то годная, ломает силу суетных оков.
Вон посмотри – смеются в парке дети, беспечностью наполнив грешный мир…
Живёт столетний ясень на планете. И мой, и твой, и чей-нибудь – кумир.


Имущему

Как выживать на грани бытия? Извечна эта мысль в человеке… А у тебя есть дело, дом, семья, и планов «громадьё» и чувства реки. Но средь людей такой ты не один, всё, что тебе, то и другим присуще. Твои свершенья зреют впереди, они приметны среди всех живущих.
Нам не хватает правильных идей, и без мечты, так трудно жить на свете. А ты другой средь множества людей, живущих с верой светлой на планете. Ты мыслью доброй в небо воспари и тех пойми, кто не нашёл дороги. Простых людей за всё благодари, люби людей и нищих, и убогих.
Тогда идёшь ты правильным путём, когда любовь в тебе пылает жаром. Тогда опорой станет отчий дом, тогда согреет душу ватник старый. А где-то там и Божии слова, что ниспадают вековечной новью. Люби людей, чтоб крУгом голова, чтоб Ангелы слетались к изголовью.
А деньги что? Как сорная трава, что не даёт подняться розе алой. И если выгодой забита голова, то чувств в душе бывает очень мало. Тем чувствам не подняться к небесам, и в Божьей вере им не угнездиться. Ты сделай так, ты догадайся сам, чтоб у людей светлее стали лица. Чтоб каждый был и счастлив и любим, и никогда бы не была на грани — жизнь Человека, что душой раним, а может даже — прямо в сердце ранен.
А что ещё? Не нужно ничего, коль есть в достатке совести и воли. Мы – люди! Мы – подобие Его! И нету на Земле счастливей доли!


Ушедшие из деревни

Мы ходили путями целинными, рвались в море, в таёжные чащи, и гордились делами былинными и поступками настоящими. Но забыли свою околицу, отчий дом с вырезными ставнями – всё хотелось вдали обустроиться и не помнить родимое, давнее.
Покорять удавалось вершины, и гореть на любимом деле. В гаражах появлялись машины, и о нас заголовки пестрели. Только всё это было когда-то, в том далёком теперь СССР-е. Вековечна проблема, ребята, сохранить мы его не сумели.
И теперь иногда – седовласыми – приезжаем в забитые хаты, опустели деревни безглазые, как полёгшие в поле солдаты. Всё скупили вокруг бизнесмены. Для чего? И неведомо даже.
Не такой мы хотели смены. Не такой на душе поклажи…


***

«Человек – это звучит гордо!..» — мы говорим сгоряча, чтоб не давали нам в морду, чтоб не кормить палача. Нету противней на свете должности, чем палач. Лучше будем как дети, и будем играть в мяч. Будем петь свои песни, бегать от радости вскачь. Будем жить интересней, на кой нам сдался палач?
Ты, господин – безработный, выращивай лучше салат, ведь мир такой беззаботный и каждый каждому – рад. В мире, где всё гармонично, и редко, где слышится плач, все понимают отлично — народу не нужен палач.
Вот только, когда будет это, людям не знамо ничуть… На все, на стороны света труден выбранный путь. Кто-то блуждает в потёмках, кого-то уводят враги. Пусто в душе и в котомке, и впереди ни зги.
Богом дана свобода, ночью холодной — свеча, пугалом для огорода – мантия палача.


Мир

Можно сколь угодно восхищаться — героями, и каждый — наш кумир… Но всё-таки важней всего, признаться, для всех землян – надёжный, прочный мир. Пусть много говорят вожди о славе, и то, что сила – главное теперь. Но забывать никто из нас не в праве, что коль война – то множество потерь, и разрушений, и разбитых судеб, и неуверенности просто тихо жить…
Ведь мир достался очень трудно людям, и так тонка любви и счастья нить.
Поэтому и я, как все, надеюсь, что в мирной жизни есть резон и толк, не потому ль ведёт к заветной цели везде и всюду наш Бессмертный полк. И наши деды, и отцы, и братья за нами смотрят сверху, с небеси. За нас, за всех им надобно сражаться, чтоб счастье жило вечно на Руси.
Дай силу, Боже, укрепи нам души, спаси от войн всех жителей Земли…
А ты, землянин, становись и слушай, как в даль летят, курлыча, журавли.


В свете памяти

Забывать начинаю о детстве, ведь всё дальше оно от меня. Но вот в этом спасительном средстве было столько любви и огня, было столько восторженной яви, было столько веселья всегда… Пусть то время никто не прославил – отлетели в далёко года.
Но в минуты раздумий глубоких вдруг увижу воочию я средь видений размытых далёких: и деревню, и сад, и поля. Эта память даётся нам свыше, это тоже есть умственный труд. Только чувства с годами всё тише – ничего не поделаешь тут…
Там остались мальчишки, девчонки. Да и сам я – конечно, другой. О любимой, родимой сторонке стала память такой дорогой.
Забывать – это было бы слишком, и поэтому – время, постой. Пусть остались девчонки, мальчишки где-то там, за незримой чертой, и пусть время летит без оглядки, невозможно его удержать. Лишь бы память держалась в порядке, чтобы в детство я мог убежать.


Путь Христа

Идём путём Христа, поскольку и сегодня, равно как и две тыщи лет назад, остались те, кто фарисеям сродни, и зло прошло насквозь земной наш сад.
Опять одни стоят у власти и у денег, свой пир сегодня празднует порок. Простым остались лишь совок да веник, и вместе с ними плачет в небе Бог. И словно чаша, что полна с краями, так наши души наполняет боль. Одни сегодня жарятся в Майами, других спасает дачная юдоль. Нас жмут и жмут, как будто выжимают остатки силы, воли и ума. Они, богатые, похоже, точно знают, что нищих ждут и посох, и сума. Власть и богатство – два кита, которых элита оседлала всей гурьбой…
Нам остаётся верить в то, что скоро Христос опять закроет нас собой.
Голгофа, крест – восторги фарисеев, но даль небес прозрачна и чиста! И люди будут верить в воскресенье и в новый подвиг вечного Христа!


Войдём

За поворотом – церковь белая, до горизонта — синева. В миг потерялись мысли смелые и улетучились слова. С притвора слышно певчих пение, в храм зазывает стройный хор. С души стекают самомнения, как будто снег весною с гор.

Давай войдём мы в дверь открытую, (мерцают свечи в полутьме), утешим души мы молитвами, что так нужны тебе и мне. Войдём, войдём, печаль останется за поворотом, канет в даль, а Божье имя ныне славится, как славилось оно и встарь.

Со всеми вместе мы помолимся. Восславим Господа и мы. В России надо жить по совести — среди вселенской кутерьмы. Несётся кверху песнопение, и в душу будто льёт бальзам. Продли же, Господи, мгновения, что дарят утешенье нам.

Псковская литературная среда. Поэзия. Андрей Бениаминов

Андрей Бениаминов

Поэт, публицист, член Союза писателей России.
Живёт и работает в Пскове.
подробнее>>>

 

Слово

Слово,
простое слово,
взятое за основу,
вложенное в уста,
рвёт белизну листа
выкриком, выстрелом, стоном,
детским, неугомонным
щебетом. Но с поклоном
ляжет к Вашим ногам.

Да я и сам отдам,
снов, нервов, мыслей нити,
всю глубину наитий,
всплески моих сомнений,
всполохи откровений,
чувственную усладу,
горечь, любовь, досаду –
всё, до последней строчки,
до запятой, до точки.

Если оно Вам надо…

 

Ноябрьское

Дождь моросит который день,
Ноябрь, но тепло однако,
И лишь дворовая собака
Полает на чужую тень.

Горит рябиновая гроздь,
Нет листьев, только сгустки ягод
Остались от былых нарядов,
И ствол – как выцветшая кость.

Вот кот – известный крысолов,
И птицелов еще к тому же,
Брезгливо переходит лужу,
Ища глазами воробьев.

Двор опустел, и алкаши
Уж не сидят в кустах на лавке,
И только лай дворовой шавки
В холодной уличной тиши.

Я, пересиливая лень,
Сижу, пишу вот эти строки.
Пора б зиме, прошли все сроки.
Дождь моросит который день…

 

10 марта

Памяти В.Я. Курбатова

Чёрный гроб, белый саван и белый снег,
И могилы вырытой тёмный зёв.
Двадцать первый год, двадцать первый век:
Провожал писателя город Псков.

По спине озноб, слёзы по щекам,
Знать мороз да ветер тому виной.
И течёт за гробом людей река:
«Со святыми, Господи, упокой…».

Давит грудь – не выдохнуть, не вдохнуть…
Снега скрип да ветра протяжный вой.
Уходил писатель в последний путь:
Со святыми, Господи, упокой…

Поцелуй последний в холодный лоб,
Слов прощальных траурный хоровод.
Белый снег, белый саван и чёрный гроб,
Двадцать первый век, двадцать первый год.

 

* * *
(акростих)

Кто выжил? Кто умер? По ком воет черный пёс?
Остатки надежды сгорают как ворох листьев,
Раскинуты руки, разбросаны сны и мысли –
Ответы сложнее, чем самый простой вопрос.

Надежда как воздух. Мне только бы сделать вдох,
А может ещё, дыханьем согреть ладони.
Вернуться домой, ступить на родной порог
И жить. Только вот, сосед по палате помер…

Роняет на землю листья осенний лес,
Уходят друзья смотреть синеву небес.
Спаситель, прими их души…­

 

Чёрный Вир

Деревня Чёрный Вир располагалась в Карамышевском районе Псковского округа Ленинградской области, ныне — Карамышевская сельская волость Псковского района Псковской области. Теперь там урочище.

Деревни Чёрный Вир на карте нет,
Осталось лишь урочище пустое,
Колодца остов с темною водою,
Фундаментов печей неясный след.

Здесь в сорок третьем зверствовал СС –
Не немцы, а эстонские солдаты,
Их бабушка моя звала — «кураты»…

Она, сбежав с детьми в дремучий лес,
Сама спаслась и деток сохранила.
Но сколь потом жила – не позабыла
Расстрельный год, и пережитый ад,
И страшное ругательство — «курат».

Те, кто остался, выжить не смогли.
Горел овин, обложенный соломой,
В нём, под напев пластинки граммофонной,
Детей и женщин заживо сожгли.

А после – расстреляли мужиков,
Почти ополоумевших от горя,
Не чувствующих холода и боли,
И поседевших в несколько часов.

Деревни Чёрный Вир на карте нет,
Осталось лишь урочище пустое,
Колодца остов с темною водою,
Фундаментов печей неясный след.

Деревни Чёрный Вир на карте нет…

 

Старый сад

Деревенское детство босое,
И крестьянский нехитрый уклад,
Запах трав, что легли под косою,
Старый, дедов, развесистый сад.

Там по осени некуда деться,
От обилия яблок и слив,
Там любимое дерево детства,
Моя яблонька – Белый налив…

Всё прошло, словно кануло в Лету,
Унеслось, не догнать, не найти,
Только снова в преддверии лета
Старый сад начинает цвести.

Зацветает, потом облетает,
Но живет мой заброшенный сад.
И трава вновь в себя принимает
Спелых яблок его аромат.

Так бывает. Конечно в России!
Сад живет, хоть проходят года,
Для того, чтоб его не забыли,
Чтобы вновь возвращались сюда…

 

* * *

Собрату по перу

Всё лучшее написано до нас:
про родину, судьбу, любовь и веру,
А нам, собрат, осталось чувство меры,
которое подводит нас подчас…

 

* * *

Я ушел от раздоров и склок,
От фальшивых страстей и обид,
И опять лихолетье дорог
Моет пылью мои сапоги.

Я ушел, видно вышел мой срок,
Вновь по миру иду налегке:
Деревенского сала кусок,
Да горбушка в заплечном мешке.

Пусть шипят за моею спиной,
Мол, не выдержал, сдался, слабак…
Я сегодня богат тишиной,
А не лаем дворовых собак.

И на пыльном кленовом листе
Напишу пару строк, пару фраз,
О любви, и о вечной мечте:
Стать счастливым хотя бы на час.

 

 

 

* * *

Станиславу Субботину

Нынче писать стихи —
себе дороже,
Каждый — ценитель,
но каждый десятый —
каратель,
Вот и готово поэту
прокрустово ложе,
Чтоб не торчали пятки
из общей кровати.

Только не тот поэт,
кто ищет где слаще,
Кто отупел от жлобства
и от гламура.
Есть еще,
поверьте,
стихи настоящие.

Именно и в них
летит
пуля-дура.

 

Сказать подлецу

Споры, всё же, подходят к концу.
Умный – тему досрочно закроет.
Но сказать «ты подлец» — подлецу ,
На мой взгляд – обязательно стоит.
Глупость вновь нагоняет тоску,
Превращая нас в серое стадо,
И сказать «ты дурак» — дураку,
На мой взгляд – обязательно надо.
Только чаще я слышу в ответ:
«Не влезай, промолчи, будь умнее…»

Принимая подобный совет,
Не становимся ль сами подлее?

 

* * *

«Я знаю, в этом нет моей вины…»
А. Твардовский

Я знаю, в этом есть моя вина,
В том, что ушла в небытие страна,
И тридцать лет на сердце тяжким грузом
Предательство, которое на мне,
На всех, кто клялся в верности стране…
Предательство Советского Союза.

 

С добрым утром…

Чуть дрожит рассвет. Разгоняя мрак,
солнце лезет вверх и слепит глаза:
— С добрым утром, мой недобитый враг.
Я в дозоре — значит стрелять нельзя…

И не знаю, рад тому иль не рад,
что вчера тебя не поймал в прицел…
Нас прошедшей ночью утюжил «Град» —
два «двухсотых» рядом, а я вот – цел.

Я лежу, оглохнув от тишины,
и жую травинку, чтоб не курить.
А на той, другой стороне войны,
Мой заклятый враг продолжает жить.

С ним росли бок о бок, в одном дворе
и играли в прятки, в войну, в футбол:
невдомёк играющей детворе,
что один «кацап», а другой «хохол».

Старый дом разрушил шальной снаряд,
там погибли дочь моя и сынок…
— С добрым утром мой недобитый враг.
Мне осталось только спустить курок.

 

* * *

Молотом по наковальне —
звон пошел,
Где-то за заставой дальней
хорошо…
Спят поля, и дремлет хата,
меркнет свет.
— Хорошо лишь там, ребята,
где нас нет.

От вопросов до ответов
длинный путь,
Но опять холодный ветер
студит грудь,
Дым да гарь с востока гонит —
не до сна.
В пене конь и ранен конник —
знать война.

Там за дальнею заставой,
у межи,
В вязкой лужице кровавой
брат лежит.
Половецкою стрелою
сбит с коня —
Значит нынче ветер воет
про меня.

Молотом по наковальне —
будет меч.
Время на заставе дальней
в землю лечь…

 

* * *

Между нежностью летнего сада
И холодным бездушием вьюг
Есть тепло от любимого взгляда
И от нежности ласковых рук…

Пусть тревожною осенью зыбкий
Сквозь туман пробивается свет,
Знаю я, что любимой улыбкой
Будет день мой сегодня согрет..

 

* * *

Я Вас за всё благодарю:
За этот свет, за эту радость,
За Вашу трепетность и сладость,
За предрассветную зарю.

За Ваше нежное: — Прости.
И столь жестокое: — Не надо.
И за смешное: — Не грусти.
И за родное: — Сядем рядом.

Спасибо за рассветный час
И за полночную истому,
За то, что мы давно знакомы
И не знакомы, в сотый раз…

 

Любимой

Мой дом наполнен тишиной
и полночь за окном,
с моей красавицей женой
мы чай на кухне пьём.

Ласкает душу тишина,
льёт лампа мягкий свет…
— Ты у меня навек одна,
тебя прекрасней нет!

Спасибо за двоих сынов,
что в детской мирно спят,
спасибо, за твою любовь,
за дом, что тих и свят.

За то, что два десятка лет
ты бережёшь семью,
за эту ночь, и за рассвет,
за трепетность твою…


Среди невзгод и суеты,
среди мирских тревог,
есть капля сбывшейся мечты –
наш тихий уголок.

 

* * *

Юной поэтессе

Из стихов опять струится грусть,
Вновь терзает душу одиночество,
Эту скорбь, как странное пророчество
Я запоминаю наизусть.

Где найти для Вас цветы весенние,
Средь осенних луж и листопада?


И звучит молитва о спасении,
И о счастье. Много ли нам надо?

 

Псковская литературная среда. Проза. Ирена Панченко

 

Ирена Панченко

Поэт, прозаик, публицист, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове. подробнее>>>

Весенние мелодии
ассказ)

Таня шла по улице, не замечая ни ласковой теплоты дня, ни яркости красок, ни весенней медлительности людей, лишь прислушиваясь к тревожному волнению, вдруг охватившему ее, казалось бы, беспричинно.
Необычность внутреннего состояния удивляла: ведь ничего не произошло, а сердце сжималось неровно и больно.
Тучка, чуть гуще других, закрыла солнце. Таня поежилась, привычным движением головы откинула волосы со лба и посмотрела в высоту.
Небо в облаках, облака серые, но там, где они реже, серебрятся — даже глазам больно. Ей вдруг почему-то припомнились лес, снег, блестевший, как эти волнистые края облаков, их веселая ватага в последнее зимнее воскресенье. Она улыбнулась, представив себя по пояс в снегу и Сашу на одной лыже — вторую он отдал Тане вместо сломанной.
Им было так весело, что не захотелось догонять остальных, и они, спрямляя путь, через лес пошли к электричке. Они подоспели в самую последнюю минуту, заскочили в полупустой вагон, а потом сидели в полумраке, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться, так как холод потихоньку подбирался к ним сквозь промокшую от снега одежду. Сидели, боясь пошевелиться и вспугнуть то неуловимое ощущение единства и нежности, которое грело их изнутри.
Может, невозвратность этого удивительного дня так щемила душу? Вот и её улица. Сейчас, как всегда, откуда-то обязательно появится рыжий Генка из параллельного класса, школьная знаменитость — поэт, и с подленькой ухмылочкой затянет что-то такое:
— Ах, ты, наша Танечка,
Доченька ты мамочкина.
К маме, Таня, не спеши,
Прогуляться разреши.
Непонятно: то ли это случайно выходит, то ли он подстерегает её? И всегда в начале улицы. А потом пойдет рядом, будет болтать всякую чепуху, предлагать зайти к нему послушать какие-то «клёвые» диски, а она терпеть не может этот тяжелый рок, от которого в голове сплошные «бум-бум». Так всё противно!
Таня огляделась — Генки нет, ускорила шаг: авось пронесет! Не хотелось, чтобы кто-то вторгся в светлые воспоминания самого лучшего в ее жизни дня. И не надо будет притворяться вежливой, веселой и очень спешащей домой к маме. С каждой встречей с Генкой в её жизнь входило что-то беспокойное и липкое, после чего Тане всегда хотелось помыть руки.
Нет, не получилось: высокая фигура Генки уже замаячила впереди.
— Девушка! Девушка, постойте!
Слова, прозвучавшие призывно и откуда-то сбоку, пробились к сознанию сквозь поток лихорадочных дум. Она невольно взглянула на противоположную сторону улицы — к кому адресована просьба?
Оттуда спешным шагом к ней направлялся мужчина средних лет с дорожной сумкой в руках.
— Девушка, понимаю, — спешите. Все же растолкуйте мне: вот дом номер 65, вот — 69. А куда вы спрятали шестьдесят седьмой?
— Я? — поняв шутку, но не найдя, что ответить, выпалила Таня.
— Ну да. Вы или ваши сограждане. Мне не найти.
— Да он во дворе, за деревьями, торцом к шестьдесят девятому. Пойдемте, — с готовностью предложила она свою помощь и быстро стала переходить улицу, тем более что Генка уже почти поравнялся с ними и теперь стоял столбом, глядя вслед. А Таня на радостях, что избавилась от преследователя, оживленно заговорила с незнакомцем. Пусть Генка слышит!
— Первый раз у нас?
— За двадцать лет — первый. А когда-то родился здесь, в школу бегал. Да, город не узнать.
Они поравнялись с нужным домом.
— Видите, дом нашелся. Я дарю вам находку, — с несвойственной ей лукавинкой сказала Таня.
— От такой лучезарной девушки — принимаю с радостью. Спасибо.
— Это вам спасибо! -Как-то само собой, но искренне, вырвалось у Тани, и она, вскинув в прощальном жесте руку, быстро развернувшись, понеслась дальше Ещё какое-то время она ощущала на себе взгляд незнакомца. Дурочка, спасибо сказала — что тот подумал? Разве объяснишь?!
«Девушка! Лу-че-зар-ная!» И не меньше. Де-ву- шка! Слово завораживало, продолжало звучать где-то внутри. Что-то на ходу в ней взрослело и наполнило Таню такой неуемной жаждой видеть это глубокое голубое небо, эти светло-зеленые листья на деревьях, ждать завтрашнего дня, мимолетного взгляда Саши, той неизвестности, которая ещё будет впереди.
И от всего этого шаг ее стал упруг и пружинист, она как будто действительно не шла, а взлетала над землей. Таня так ни разу и не оглянулась — стоит ли Генка или идет следом Она спешила в завтра, а его скользкая прилипчивость осталась в дне вчерашнем, когда она была ещё девочкой Таней.


Благодарность
(рассказ)

Осенний северный ветер суров и назойлив. Найдется ли такая одежка, которую он не продырявил бы насквозь?! Вот кабы шубу зимнюю – так она нынче не в чести, да и народ пугать ею в дождь не будешь.
Сколько ни вглядывайся в туманную даль Рижского проспекта – одни вертлявые точки легковушек, а вот автобусы словно все в одночасье сгинули. Ох, неохота бежать под косым дождем по мосту! А куда денешься – время поджимает!
Темные провалы окон в доме Батова, кое-как затянутые стальной, в мелкую сетку, арматурой, негромко высвистывали тоскливую симфонию предзимья. У последнего перед мостом окна в эту мелодию вплеталось столь же тоскливое кошачье мяуканье. Вот неймется этим котам: зима на подходе, а им все невест подавай, хороводникам!
На мосту ветер задиристо напал на пальто, пытаясь оторвать пуговицы, потом особым приемом едва не вырвал из рук сумочку, норовя закинуть ее через ограду моста в черные, покрытые белыми барашками воды Великой.
Ну и погодка! Река в эту промозглую дождливую осень как будто раздвинула берега; мост, который гудел и дрожал – то ли от ветра, то ли от снующих туда и обратно машин, — казалось, никогда не закончится.
В центре, это давно замечено, ветер сбивает свою спесь и, хотя продол-жает дуть изо всех сил, но, получив очередную увесистую пощечину от твердокаменных стен зданий, на какое-то время замертво припадает к земле и, собрав остатки сил, без воодушевления скользит вдоль тротуара. А спешащему народу недосуг обращать внимание на осенние пустовеи.
Завершив в центре неотложные дела, я заторопилась успеть домой за-светло. У кинотеатра толпа ожидающих автобус на Завеличье набухала, как дождевые лужи. По закону подлости автобусы в час пик, видимо, сделали перерыв. Вообще-то мне проехать только через мост. Дальше можно и пешком. Снова измерять длину моста в самое ненастье?! Брр!
Хотя ветер приутих, придавленный к мостовой дождем, но было знобко и неприютно. Поравнявшись с домом Батова, снова услышала истошный кошачий крик. Но он был так безнадежно отчаянным, что заставил меня остановиться. Откуда же он раздается? Прислушалась. Нет, не из-за окон. Мяуканье неслось прямо из-под асфальта. Эй, котяра, где ты там? Сделав пару шагов назад, осмотрела стену дома, примыкавшую к мостовой. Нижняя часть здания намертво соединена с конструкцией моста, там и мышь не прошмыг¬нет. Через дом? Но окна хоть и в щелях между досками, но там зверю тоже не просочиться под мостовую. Оставалась узкая щелка под крайним окном, где проходило наискось соединение дома и мостовой.
Кис-кис, — позвала я, чтобы окончательно определиться в своей догадке: именно в эту расщелину попал бедолага, убегая то ли от людей, то ли от несущихся машин. Юркнуть туда юркнул, а как обратно, если в щелку едва рука проходит.
Кот откликнулся ещё более громким мяуканьем. Как же ему помочь? Захмаревшее небо только приблизило вечер. Дождь продолжал мерно шуршать по моему кожаному пальто. Постелив полу под колено, я наклонилась над щелью. Пальцы ощупали пустоту, рукав не пускал проникнуть глубже. Руки коснулась кошачья мордочка. Мяуканье стало истошным. Чем больше надежды на спасение у кота, тем меньше шанса у меня чтоб вытащить. Я поднялась с колен. Кот, видимо, понял, что спасение откладывается, и замяукал ещё призывнее.
Рядом остановилась женщина. Я объяснила ситуацию.
— Давайте попробую я. Может у меня рука тоньше, сказала она.
Свет не без добрых людей, подумалось мне в эту минуту.
Она так же как я раньше, просунула руку в щель, попыталась ухватить кота за лапу, но ей это не удалось.
— Нет, ничего не получиться. Он в каменном мешке – хоть асфальт разбирай. Да и кто будет ради кота? Побегу. Дома свой кот ждет.
Я снова один на один с кошачьей бедой. Бесполезно кого-то просить. Не-прекращающийся дождь, как будто подгоняет людей скорее укрыться в теплых квартирах. Хоть бы ребенок прошел! Может у него рука пройдет в расщелину.
А кот ещё на что-то надеялся. Он рыдал, он умолял спасти его. Каждое его «Мяу», было все пронзительней. Я представила себя в таком же каменном мешке. Откуда нет выхода…
Да ладно его, это пальто — отмою. Расстегнув полы, я выпростала наружу левую руку – она у меня «толчковая» — , опустилась на колени и засунула руку на всю возможную щель. Вот он, живой, трепещущий комок.
Рука коснулась головы, до лап не дотянуться. А если даже дотянусь, то вы¬верну их, да и голова может застрять.
Что делать? не стоять же вей под дождем на коленях в грязи.
А кот понял, что наступила решающая минута: он застыл в этой позе – на задних лапах, передними опираясь на стену здания.
И я решилась: Обхватила пальцами кошачью голову, зажала ее и потащила кота наверх. Только бы он не дернулся, только бы прошел сквозь щель моя рука. Только бы я его не задушила!
Кот, как будто осознавая, что это последняя возможность вырваться их темницы, повис неподвижно. Я перестала дышать… Вот показалась голова. Живой? Кажется, да.
Это было светло-серое гладкошерстное существо, скорее кошка. Я опустила ее на землю у самой стены, сама стала надевать пальто, стараясь не испачкать грязной рукой подкладку рукава. Кошка все ещё сидела рядом. Не может поверить в избавление? Или я ей все-таки что-то повредила? Я наклонилась над нею, погладила выпуклый лоб. Ну, чего ты? Иди куда тебе нужно!
Она поднялась, сделала пару шажков к моей ноге и потерлась головой о сапог.
— Ну чего ты? Иди куда тебе нужно!
Наверное, это была благодарность за спасение. Не спеша, кошка развернулась, лёгкой поступью побежала вдоль забора и скрылась за углом. Подняв с земли заляпанную ногами прохожих сумку, я тоже зашагала вдоль забора, а поравнявшись с углом, поискала глазами серый комочек, но спасенной уже и след простыл. На минуту стало даже грустно. А чего я хотела? Чтобы она, как собачка, из благодарности увязалась за мной? Гуляй, кошка, только подальше от машин!
Дождь старательно смывал с пальто и сумки грязь, нещадно, как и раньше, сёк по лицу, но я уже не обращала на него внимания, шаг мой был скор и пружинист. Я поспешала домой, где меня заждался, наверное, мой любимы кот Рыжик.


Не шутите с инопланетянами.
Из необъяснимого

Были и небыли о неопознанных летающих объектах, встречах с инопланетянами в таинственных зонах — эти темы в 80-90 гг. XX века захватили многих, в том числе и меня, тем более, что с детства увлекалась этой литературой, а книги писателя-фантаста Ефремова были настольными., да и другие — о внеземных цивилизациях, о полётах в космос, встречах с инопланетянами — на многие годы стали любимыми, возбуждали фантазию. Я проводила бесчисленные вечерние часы за изучением звёздного неба.
Бесчисленные публикации на тему инопланетян в 90-х о встречах с НЛО возродили мечту побывать в космосе. Я покупала газеты, журналы и впитывала всё, что находила в них на эту тему. После одной творческой встречи в городской библиотеке на Конной, я познакомилась с журналистом Жоржем Журибедой. Он подошёл ко мне и попросил почитать его стихи, так как готовил к изданию книгу. Вскоре он был у меня в гостях, благо жил на той же улице.
Стихи его оказались слабыми, рифмы хромали, и только кое-где мелькали случайно залетевшие образные строки. Поэтому мы договорились, что я буду подчёркивать все неточности, а он будет сам приводить их в порядок. Разговор касался и других тем, ведь и я не один год жизни отдала журналистике. Оказалось, что Жорж, как и я, увлечён НЛО . Пару раз он заносил мне подборки газетных публикаций, но вскоре перестал отвечать на звонки, впрочем, что было не удивительно, ведь журналистская дорога могла завести его в далёкие края. И действительно завела…
Оказалось, что они втроём – все радио- и тележурналисты – отправились в Пермский треугольник, чтобы поговорить с местными жителями, а если повезёт, то и натолкнуться на живых инопланетян. Когда Журибеда, вернувшись из этой поездки, заглянул ко мне и поведал о причине своего отсутствия, я была в отчаянии. А мне не мог сказать? Я бы тоже поехала, тем более, что в их команде была и женщина. К сожалению, теперь я не вспомню фамилий других участников экспедиции.
Журибеда поделился своими впечатлениями от поездки. Инопланетян, конечно, они не встретили, но записали много рассказов местных жителей. Ночевать пришлось в палатке, и вечерами журналисты постоянно чувствовали рядом чьё-то присутствие. Я заметила, что это могло быть всего лишь их психологическое состояние. Он покачал головой:
— Мы сейчас пишем книгу. Нам её начитывают…
— Как это?
— Мы выезжаем на дачу, у нас есть тот, кто «это» слышит, а мы поочерёдно записываем.
И действительно, спустя какое-то время Жорж принёс мне новоиспечённую книжицу страниц в сто. Когда я заглянула в неё, меня удивило: разумные мысли были вложены в такую текстовую форму, что порой при чтении я оказывалась в тупике. Бред сивой кобылы! Впечатление, что писал кто-то, плохо владеющий русским языком. Но они-то – известные журналисты! Как это понимать?! Пролистав десяток страниц, я потеряла к этому изданию интерес. Тем не менее, один вопрос ставил меня в тупик. Не могли же успешные и известные журналисты написать столь невразумительный текст?! Во имя чего? Значит то, о чём говорил Журибеда, имело место быть – кто-то им начитывал эти фразы. Или я «не доросла» до их понимания? Мне не захотелось иметь эту книгу в доме, да и Журибеда ко мне больше не пришёл, а вскоре узнала, что он умер.
В это же время пришло приглашение из Москвы на Всероссийский семинар драматургов, который должен был проходить в Доме творчества Союза писателей в Пицунде. Какая удача! Моя дочь отдыхала в санатории в Ессентуках. Навещу её заодно, а там всего сотня километров до Дома творчества. Так всё и случилось, но в Ессентуки я добралась только во второй половине дня, пару часов ушло на встречу с дочкой. В санатории меня предупредили, что общественного транспорта до утра не будет, а так как на семинар не хотелось опаздывать, я рискнула поехать на попутке. Опасно стоять на дороге и ждать попутку, но другого выхода не было. Не ночевать же на улице?! И я решилась. К счастью, водитель мне попался хороший, и через полтора часа я устраивалась в Доме творчества.
Номер мне достался с видом на море. Огорчало только одно – прямо в окно скользил луч маяка, да ладно бы постоянный, а то мигающий. Забросив вещи в шкаф, отправилась искать Любовь Адольфовну Любавину, секретаря секции драматургов Союза писателей РСФСР и руководителя семинара. Она очень обрадовалась, что я приехала вовремя, к тому же на семинаре, в основном, были мужчины, а женщин – раз-два и обчёлся. Мы проболтали с ней весь вечер, новостей хватило с лихвой и у той, и у другой.
Она рассказывала о московских театральных премьерах, а я о нашем театре и об очередной премьере моей пьесы «Поди туда – неведомо куда» в Псковском театре кукол. Пьесу ставил не главный режиссёр театра Холин, а заезжий, и в его трактовке тема прозвучала так: тебя в детстве птица клюнула в темечко, вот ты и герой. А пьеса-то была о становлении характера через преодоление трудностей. Я на худсовете сказала, что режиссёрская трактовка – произвол, и ушла с заседания. Присутствовавшая на нём редактор литературно-художественного отдела Министерства культуры РСФСР Мирошниченко Инна Александровна догнала меня и долго убеждала, что режиссёрский произвол – это повсеместное явление. Пришлось прислушаться к её советам.
В свой номер я вернулась далеко за полночь.
Уснуть было нелегко. На стене, противоположной окну, монотонно отмерял время яркий луч маяка, за стеной шумела компания. И все же дневное утомление сказалось. Мои глаза закрылись, а мозг постепенно стал отключаться. И вдруг прямо в моей голове, в левом ухе, кто-то громко металлическим голосом сказал:
— Ира, Ира! Где тут Ира?
Cон мгновенно улетучился. Уже десятки лет меня никто не называл Ирой – только полным именем. Да и голос прозвучал не извне – он звучал в моей голове! Инопланетяне? И прежде, чем мелькнули эта мысль, голову охватил холод, волосы встали дыбом, а рука сама собой поднялась, чтобы перекреститься, Да я не крестилась с той поры, как мне повязали красный галстук! Нет! Нет! Нет! Ничего мне не надо! Ни космоса, ни инопланетян! Мой дом – Земля!
Больше ничего не было. Ночь, маяк, тишина…
Но и через годы мне не забыть этот металлический, как у робота, голос внутри меня. В эту ночь я завершила своё несостоявшееся путешествие в иные миры.


 

Игорь Смолькин награждён почётной грамотой Министерства культуры России

В Большом концертном зале Псковской областной филармонии
в четверг, 9 декабря, состоялся торжественный прием
в честь Дня Конституции РФ

Губернатор Псковской области Михаил Ведерников отметил, что вручение наград в канун Дня Конституции тем, кто в наибольшей степени воплощает идеалы нашего Основного Закона, уже стало традицией.

Среди награждаемых  — представители практически всех сфер деятельности Псковской области. Это медики, военнослужащие, деятели культуры, социальные работники, педагоги, государственные и муниципальные служащие, представители общественных организаций.

Почётной грамотой Министерства культуры Российский Федерации «За большой вклад в развитие культуры и многолетнюю плодотворную работу» награждён известный российский писатель, общественный деятель, председатель правления Псковского регионального отделения Союза писателей России Игорь Смолькин.

Псковские писатели поздравляют Игоря Александровича с заслуженной наградой. Желают дальнейших творческих успехов, новых книг, терпения и мужества в благородном деле служения русской литературе.

 

 

Псковская литературная среда. Проза. Александр Себежанин

Александр Себежанин

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живёт и работает в Пскове.
подробнее>>>

 

Душистое лето 1956 года
(рассказ)

Солнечное, душистое лето 1956 года… Нынче осенью я иду в школу, в первый класс! А сейчас мы с папой на лесной опушке, складываем копну из сена, которое он накосил здесь, на неудобице, меж кустов, где траву никто никогда не косит. Я, радостный, ощущаю себя помощником и старательно тружусь, работаю малюсенькими грабельками, которые папа смастерил специально для меня. Воздух напоён, наполнен неповторимым, пряным ароматом высохшего сена, дышится им легко и вкусно! У нас чудесное настроение: будет сено — значит будет, чем кормить нашу коровушку, а значит будут молоко, творог, сметана, масло, значит не будет голодно в доме.
Вдруг, как ураган, как неожиданный вихрь, верхом на коне на полянку врывается председатель колхоза. Он матом ругается на моего отца, грозит ему неисчислимыми бедами и говорит, что отбирает сено в пользу колхоза.
Отец, инвалид войны, тело которого в сплошных шрамах-бороздах от ран, таких глубоких, что моя детская ладошка входит в них целиком; мой отец, призванный в армию в 1938 и вернувшийся в 1947 году после госпиталя, где он лечился после тяжелейшего последнего ранения, где его тело буквально сшивали из кусков; мой отец, кавалер ордена Красной звезды, ордена Славы, ордена «Отечественной войны», медалей «За отвагу», прыгает на одной ноге перед конём председателя и слёзы, слёзы текут по его щекам от беспомощности и обиды… Я тоже плачу. Но наши слёзы ничего не изменят…
И корову мы вскоре держать перестанем. В те годы для того, чтобы накосить и высушить тонну сена для личного хозяйства, нужно было сперва накосить и высушить десять тонн сена в колхоз. На свою коровушку необходимо три тонны сена на зиму, значит в колхоз надо было накосить, высушить и сложить в стога тридцать тонн сухого сена. Такая работа для инвалида непосильна, тем более раны постоянно беспокоили отца, начинали воспаляться, гноиться и из них выходили мелкие чёрные осколочки…
Молоко мы вынуждены будем покупать у односельчан. Правда, не каждый день. Пенсия по инвалидности у папы была 280 рублей до денежной реформы 1961 года, после реформы стала 28 рублей в месяц. А деньги нужны были на хлеб, соль, сахар, обувь и одежду.
С той далёкой поры прошло уже 65 лет, уже нет ни колхозов, ни совхозов, но до сих пор болит и ноет моё сердце, и горькими слезами плачет душа от унижения, от хамского, несправедливого отношения, от слёз отца, давно умершего от ран военных… и душевных…


Путь к крещению
(рассказ)

 

Наступило первое лето после смерти Сталина.
И моя бабушка, глубоко верующая, самая уважаемая и самая старшая из женщин в деревенской округе, решила, что пришла пора собрать деревенских детишек и на подводе свезти в церковь, окрестить.
Набралось нас, мал-мала-меньше, около десятка, в возрасте от двух до пяти лет. Выезжали ранницей, затемно. Нас, детишек, укутали в платки, телогрейки, усадили на широченную телегу, с настеленной в неё соломой и бабушка Маня тронула вожжи. Конь резво потащил повозку с ребятнёй. Путь был неблизкий, ближайшая церковь находилась километрах в двадцати от нашей деревни, носящей красивое козырное название — Бубны. Ранее существовавшая местная церковь в селе Томсино, в трёх верстах от Бубнов, была разрушена немцами в войну.
Сначала вёрст пять дорога была лесная, глухая, безлюдная. Потом выехали на большак, стали попадаться встречные повозки, пешеходы, довольно редкие. Мы, ребятня, разбуженные столь рано утром, дремали. Бабушка правила лошадью, тихонько напевала какую-то песню.
Вдруг навстречу нам донеслось непонятное, громкое, страшное, никогда ранее не слышанное урчание. Мы сразу проснулись. Конь остановился, как-то по особенному хрипло заржал, запрядал ушами, замотал головой. По большаку, злобно урча, на нас надвигалось необыкновенно страшное чудище, с преогромными горящими и лучащимися глазами! Конь захрапел, попятился, начал вставать на дыбы и во-вот разнёс бы всю повозку вместе с нами, ребятишками.
«Господи, помоги! Господи, спаси и сохрани!» — взмолилась, крестясь, бабушка.
И, словно посланный по молитве на помощь, невесть откуда, словно из-под земли, перед повозкой появился мужичок с какой-то рогожиной в руках. Он накинул рогожину на голову коня, закрыв ему глаза, обнял коня за шею, начал ему что-то ласково нашёптывать и держал так, успокаивая его, пока мимо нас не пронеслась грузовая машина-полуторка с зажжёнными фарами. И мы, малые ребятишки, и конь впервые в жизни увидели такое чудище!
Машина уехала, конь успокоился, бабушка поблагодарила молитвенно Господа, поблагодарила мужичка за помощь и мы поехали дальше, в храм, на крещение наше.
Так мы, ещё не успев креститься, ещё на пути к Богу, уже ощутили в полной мере заботу Господа о нас, детях божьих, увидели силу молитвы и креста.


 

Литпортреты от Владимира Клевцова. Валентин Курбатов

Владимир Клевцов
Литературные портреты

 

Валентин Курбатов

Несколько лет назад мы возвращались с Курбатовым на пригородном поезде в Псков из Черняковиц, где находились, хотя и на расстоянии, наши дачи. Валентин Яковлевич был в хорошем настроении, а оно всегда сопровождало его, более жизнерадостного человека на людях было трудно найти, и он принялся рассказывать о своем появлении на свет.
Читаю в биографии: «Родился в 1939 году в Салаван Ульяновской области». Скорее всего в этом неведомом Салаване он был зарегистрирован и выдано свидетельство о рождении, а на самом деле, по его словам, родился он в сторожке на железной дороге, где отец служил обходчиком пути.
— Мама никак не могла разродиться, — рассказывал Валентин Яковлевич, — в голос кричала, ей вторила из-за загородки в углу комнаты наша коза, которая тоже ждала пополнения. За окном шел холодный проливной дождь, в сторожке дуло, отец был где-то на обязательном обходе. Одуревшая от усталости акушерка металась от матери к козе и со слезами только просила: «Миленькие, рожайте, миленькие, рожайте».
Тут, хлопнули двери, и появился отец, с мокрого плаща текла вода. Увидев непорядок и оценив обстановку, он со всех сил гаркнул: «Это что еще за бабьи вопли, а ну, цыц!»
От громогласного крика его или от страха, в то же мгновение все и случилось. И я появился на свет, и козленок. И не успел еще отцовский рык стихнуть в стенах маленькой сторожки, как к нему добавился и мой плач, и «беканье» козленка…
Подобных историй, где все было парадоксально, неожиданно, смешно, я наслушался почти за полувековое наше знакомство множество. В молодости, не без основания, я считал поведение Курбатова позой, актерством, тем более, что окончил Валентин Яковлевич ВГИК, отделение киноведения, жил вместе с будущими актерами, с их бесшабашным актерским бытом, шутками и приколами. И думается, там он был в своей среде, более того, во многом задавал тон, являясь, в отличие от некоторых косноязычных, блестящим оратором и рассказчиком.
После школы и действительной службы на флоте, Курбатов в 1964 году приехал в Псков, и с этого момента начинается его формирование, как личности, того, что со временем сделает его выдающимся критиком и писателем.
Сначала это была работа в областной комсомольской газете «Молодой ленинец», где царил дух свободы и равенства, все говорили друг другу «ты», устраивали посиделки и праздники, рассказывали политические анекдоты, писали, насколько возможно, смело и раскованно (по себе знаю, сам отработал в «МЛ» 12 лет). И конечно, шло негласное, не объявленное, но настоящее соперничество с партийной «Псковской правдой»: чьи журналисты значительнее, кто лучше, интереснее и острее пишет. Когда у меня в 1985 году в Москве вышла первая книга рассказов и я пришел подарить ее Курбатову, он воскликнул:
— Жаль, что ты не работал у нас в шестидесятые годы. Как умыли бы мы тогда «Псковскую правду». Мол, наши корреспонденты книги в Москве издают, а у вас что? А ничего, пустое место!
По рассказам «младоленинца» той поры, великолукского прозаика и краеведа Николая Новикова, работавшего собкором по южному округу, газете была выделена ведомственная квартира, где постоянно жили двое холостяков – Курбатов и Сергей Акимович Мельников. Раз в месяц Новикова вызывали в Псков на большое редакционное совещание и финансовой отчетности.
— Я тоже ночевал в этой гостевой квартире, — говорил Новиков, заранее начиная улыбаться. – Думаю, Валя с Сережей с нетерпением ждали моего приезда, потому что к ним двоим добавлялся третий, а там, где трое, само-собой без застолья не обойтись. Мельников был на костылях, сидел дома и готовил закуску, а мы с Валей по очереди бегали в магазин.
Курбатов остался верен тому журналистскому «младоленинскому» братству до конца. И когда годы спустя случалось непоправимое, говорил мне: «Ты Славу Кима знал? Вчера умер», или «На днях Сережа Мельников умер, а я был в отъезде, не смог сходить на похороны». И чувствовалось, даже по голосу, что он воспринимает это как личную трагедию.
Большое влияние на молодого Курбатова оказал, без сомнения, писатель Юрий Куранов, переехавший в Псков из Костромской области в 1967 или 68 году. Куранов тогда уже имел литературный вес, как писатель нового времени и, случалось, печатался в сборниках современной прозы вместе с начинающим Василием Шукшиным и состоявшимся Казаковым. Встречавший его на вокзале среди других Курбатов сказал тогда Юрию Николаевичу:
— Я читаю только двух современных писателей, двух Юриев – Казакова и Куранова.
А потом попросил, если, конечно Юрий Николаевич позволит, отнести его домой на руках.
Куранов любил вспоминать этот случай, шутливо-нагловатую напористость молодого критика. Но вскоре убедился, насколько тот серьезен, умен, образован, восхищался его трудолюбием, упорством и всем советовал брать с него пример.
Разница в возрасте между ними была в восемь лет, но одновременно и целая эпоха. Куранов родился в Ленинграде, в семье, связанной с искусством (отец – заместитель директора Эрмитажа, мать – художник), пережил арест родителей, воспитывался в Сибири у бабушки и дедушки, хорошо помнил военные годы, и Валентин Яковлевич, вступивший во взрослую жизнь в достаточно благополучные пятидесятые годы, когда дороги были открыты.
С Александром Бологовым, почти ровесником Куранова, Валентин Яковлевич запанибратски дружил всю жизнь, а с Курановым, при внешней дружбе, держал дистанцию ученик-учитель, многому у него учился и всегда был рядом. Куранов получил творческую дачу в селе Глубокое Опочецкого района, туда же на лето перебирался и Валентин Яковлевич, проживая со своей супругой в старенькой баньке, заросшей кустарником до самой крыши. К этому времени он, кажется, уже уволился из газеты и перешел на «свободные хлеба», зарабатывая на жизнь только гонорарами. Приходилось помногу писать, и, хотя печатали Курбатова охотно, заработки все же были случайными.
Я тоже порой живал на курановской даче. Валентин Яковлевич иногда появлялся там по утрам, купался в озере, но быстро уходил, говоря:
— Надо работать. На сухую корочку зарабатывать.
Там я с ним и познакомился летом 1973 года. Относился он ко мне снисходительно, но и благосклонно, как к ученику Куранова, этакому баловню судьбы, который еще ничего на написал, но возможно со временем и напишет. Но тем не менее не Куранов, а Валентин Яковлевич через несколько лет ввел меня в литературу. Именно он по собственной инициативе рекомендовал один рассказ и несколько миниатюр в престижный московский еженедельник «Литературная Россия», и через два месяца в новогоднем номере все было опубликовано. Помогал он мне печататься в газетах и журналах и позже.

* * *

Мало сказать, что Курбатов был человеком занятым. Он был словно надолго заведенный часовой механизм, никогда не дающий сбоя. Сколько людей приезжало к нему из других мест, сколько приходило своих. А если гостей не было, он сам с кем-нибудь встречался. Позвонишь ему домой, супруга или мама отвечают:
— Валя сейчас в Сибири, в Москве, живет в Пушкинских Горах, у Васильева в Борках, ушел в церковь, встречается в Союзе писателей с Бологовым…
А ведь надо было еще заниматься домашними делами и, главное, писать. Оставаться наедине с собой, размышлять, набрасывать на бумаге своим быстрым почерком предложение за предложением.
Бывало придешь к нему, а жил он уже в новой квартире на Завеличье, и по какому-то домашнему уюту в фигуре, мягкой походке, отвлеченному взгляду поймешь, что он сейчас писал, а ты отвлек его от работы. И тут он вдруг радушно заулыбается, заговорит, пригласит гостя в комнату.
Гости обычно размещались на диванчике. Валентин Яковлевич, беседуя, иногда присаживался рядом, но чаще за стол у окна, выходящего на балкон. Впрочем, беседа не всегда получалась. Иногда она ограничивались тем, что гость спрашивал о чем-то с чем пришел, а Валентин Яковлевич начинал говорить. Это были настоящие устные рассказы, блестящие по форме, яркие по языку и образности, полные страсти, юмора или трагизма. И когда рассказ достигал своего накала, вершины – Курбатов вставал и говорил уже стоя.
Гость, слушая, впитывал сказанное, как губка. Хотелось слушать дальше, но чувствовалась и усталость, губка насыщалась и прервать рассказчика можно было только одним способом – задать новый вопрос.
— Я смотрю у вас на стене висит новая картина. Раньше ее не было, — спрашивал, к примеру, гость.
Нисколько не смущаясь, что его прервали во время самого разбега, Курбатов тут же начинал рассказывать и о картине, как она к нему попала, о самом художнике, вспоминать какие-нибудь веселые или грустные истории из его жизни. И все повторялось.
Но бывали беседы и на равных, особенно, если вспоминалось что-то общее, какие-нибудь события, пережитые вместе. Но обычно такие беседы проходили уже на кухне.

* * *

Однажды Курбатов рассказал, как он, будучи корреспондентом «Молодого ленинца» получил редакционное задание и поехал в свою первую командировку:
— Приехал в колхоз, беседую с молодым парнем, трактористом: сколько гектар он вспахал, да сколько зерновых посеял. Тракторист покорно отвечает, а потом сам интересуется: «А ты кто такой будешь? Инструктор из райкома?» «Я журналист!» — отвечаю ему с гордостью. Парень молчит, переваривая сказанное, видимо чувствуя мою гордость, и сам отвечает с восхищением: «Это сколько же надо слов знать, чтобы написать целый журнал».
Каюсь, этот эпизод я без спроса использовал в своем рассказе «Цыганская коммуна», через несколько лет признался в содеянном, на что Курбатов шутливо заметил:
— Вот и хорошо, хоть на что-то я сгодился.
Уже сам работая в газете, не раз, интересуясь, просматривал подшивки «Молодого ленинца» за шестидесятые годы, но фамилии Валентина Яковлевича под статьями почти не встречал. Возможно, он пользовался псевдонимами, это часто практикуется. Единственно, где неизменно появлялась его фамилия – под рецензиями на новые кинофильмы. Сначала в газете шла реклама, что в кинотеатре «Победа» или «Октябрь» демонстрируется такой новый фильм, потом фотография, а еще ниже и сама рецензия. Написана рецензия была киноведом Курбатовым специфическим, профессиональным языком, рассчитанным тоже на профессионалов, а не на обычного зрителя, так что, думаю, обычный зритель до конца и не понимал, о чем этот фильм, стоит или не стоит вообще на него идти.

* * *

В мое время в газете еще оставались журналисты, работавшие вместе с Курбатовым. Они и поведали о тогдашнем редакционном увлечении спиритизмом.
Оставались вечером после работы, выжидали время, зашторивали окна и вызывали «духов». Технических подробностей не помню, но были, наверное, и стол, и кружок спиритов вокруг стола, зажженные свечи, дрожавший свет которых мелькал по напряженным и взволнованным лицам. И был классический набор вызываемых «духов»: Наполеона, Александра Македонского, Сталина, Ивана Грозного, умерших знакомых и родственников. Их спрашивали, они тихо и мирно отвечали, иногда, правда, невнятно и загадочно.
Валентин Яковлевич однажды вызвал «духа» Пушкина и поинтересовался, правда ли, что тот сидел на столе в присутствии императора Николая Первого? На этот раз «дух» взбунтовался и ответил трехэтажным матом, Курбатов, по словам очевидцев, был смущен и растерян.
Впоследствии, человек верующий и воцерковленный, Валентин Яковлевич конечно понял, кто на самом деле ответил ему вместо «духа» поэта, но тогда все-таки был смущен и растерян.

* * *

Александр Бологов не раз выказывал обиду, что Курбатов ничего не пишет о псковичах, имея ввиду в том числе и себя. Это не совсем так. Валентин Яковлевич много писал о С. Гейченко и Лауреате Ленинской премии публицисте и писателе И. Васильеве. Но это были люди всесоюзно известные, далеко не обделенные критикой и юбилейными статьями.
Бологова это, конечно, задевало. К тому же, как могу судить, они были лучшими друзьями – вместе семьями ездили в отпуск, ходили на корт играть в теннис, вместе отмечали праздники, всегда держались рядом и защищали друг друга. Курбатов относился к Бологову заботливо, с некоторой долей иронии, как, впрочем, относился ко всем, кто вызывал у него дружеские чувства. А когда Бологов постарел и стал терять память, какой сыновьей чуткостью, какой заботой окружил он его и всем нам говорил на писательских собраниях:
— Навестите Александра Александровича, кто может, он дома совсем один.
Сам он в это тяжелое для Бологова время бывал у него по два три раза на неделе.
Но все же Курбатов был писателем псковским и сегодня мало кто знает, какое самое живое участие принимал он в работе писательской организации. И как приветствовал рождение новых талантов.
В начале восьмидесятых годов на Псковском литературном небосклоне возникла школьница из Бежаниц Елена Глибина. Открыл ее, будучи в командировке, тогдашний заведующий отделом писем «Молодого ленинца» Володя Толкачев и напечатал стихи в газете. Стихи поразили всех. Это были глубокие, прочувствованные сердцем и уже совершенные пор форме стихи, не школьницы, а сформировавшегося поэта. Валентин Яковлевич, прочитав, только и говорил о Глибиной – и на собраниях, и в личных беседах.
Потом она приехала к нам в редакцию, и мы были поражены еще больше – выглядела она робкой, растерянной, как будто сама не понимала, как могла решиться на такой отчаянный шаг добраться до Пскова.
Вскоре мне пришлось сопровождать ее в Москву на совещание молодых писателей, и это состояние робости и растерянности только усилилось. Поездка была для нее сродни открытию Колумбом Америки. Ехали мы в общем вагоне, спали сидя, и когда я ночью уходил покурить, она отправлялась следом в грохочущий тамбур, боясь, наверное, потерять меня из вида.
Валентин Яковлевич говорил о Лене и со своими московскими приятелями и то, что дело не пошло дальше, не его вина, а скорее самой Глибиной, точнее ее застенчивой скромности не лезть вперед, не заявлять о себе, не толкаться в литературном предбаннике, расталкивая соперников. Много позже я встречал ее в Бежаницах, куда они приезжала погостить к матери. После окончания Великолукского сельхозинститута, она работала где-то в Ленинградской области, на животноводческом комплексе, вышла замуж, имела детей и была совершенно счастлива. Стихи она уже почти не писала. Только через пару лет, уже по настоянию Бологова, она издала сборник своих стихов.
С восторгом было принято Курбатовым и появление Елены Родченковой из Новоржева. Не понимаю, чем привлекла Валентина Яковлевича ее первая маленькая книжка, изданная, наверное, там же, в Новоржеве на газетной бумаге, которую он раздавал почитать всем желающим. Но видимо что-то узрел в ее стихах, потому что уже вторая и третья книги показали, что в литературу пришел настоящий и, главное, по духу истинно русский поэт. Ее приняли в Союз писателей, она собиралась переезжать в Псков, но не сложилось из-за жилья. Сейчас живет в Петербурге, много пишет, помимо стихов, еще прозу и публицистику.
В разные годы на моей памяти (извиняюсь, если кого не припомню или просто не знаю), Курбатов высоко оценивал творчество поэтов Кононова и Артема Тасалов, приветствовал приход в литературу Игоря Смолькина, любил прозу Сергея Панкратова.
На презентации очередного альманаха «Скобари», не самого удачного, Валентин Яковлевич сказал:
— Средненький вышел сборник. Могу отметить лишь двух-трех авторов.
И назвал, в числе прочих, рассказ Сергея Панкратова. Сергей, переживал в то время творческий застой и неуверенность в себе. На презентации его не было, и когда я передал ему слова Курбатова, воодушевился необыкновенно и все просил повторить дословно, что же сказал Валентин Яковлевич.

* * *

Принято считать, что человеку столько лет, насколько он себя ощущает. И еще, как оценивают его возраст окружающие. Мне, например, на всем протяжении нашего знакомства, он подсознательно казался человеком сначала очень молодым, потом моложавым и уже в конце, начинающим стареть. И только на его восьмидесятилетии с горечью осознал – да, это старость.
Разве отчасти не мальчишеством можно объяснить его поведение при первой встрече с Курановым, а ведь ему в ту пору было уже около тридцати.
После женитьбы, Валентин Яковлевич жил в однокомнатной квартире в районе улицы М. Горького. Мы с Курановым иногда приходили к нему домой, заходил я и один. У него были две театральные рапиры, и тогда, выпив немного, мы с ним самозабвенно фехтовали, как дети, изображая мушкетеров. А разница в возрасте у нас была довольно значительная: я появился на свет, когда Курбатов должен был уже учиться в старших классах.
Вспоминаю лето 2000 года, День города, в толпе гуляющих по улицам встречаю Валентина Яковлевича. Он весел, его просто распирает от счастья и, видно, с трудом сдерживается, чтобы не рассмеяться.
— Я уже на пенсии, — поделился он радостью, — и уже несколько месяцев получаю деньги. Понимаешь, странное ощущение – ничего делать не надо, а денежка, пусть и небольшая, капает и капает.
И на самом деле, для великого труженика Курбатова, это было ощущение невероятное. А я с изумлением подумал: «Какая пенсия, ему еще и пятидесяти не дашь».
Тоже самое мне подумалось и позднее. Мы вместе ехали на дачу, сошли в Черняковицах и сначала отправились на мой участок, а потом к нему. По дороге остановились у ларьков, где дачникам продавали продукты.
— Может пива возьмем? – спросил я.
— Пива больше не пью, болею, старость. Семьдесят лет.
Я с недоверием посмотрел на него – так не вязалась старость с его бодрым настроением, его сильной и решительной походкой человека, способного с легкостью пройти десяток верст.
— Неужели семьдесят?
— А ты посчитай.

* * *

В Пскове и области не было, наверное, ни одного интересного и значительного человека, с которым Валентин Яковлевич не был бы знаком: Псково-Печерские настоятели, старцы, писатели, художники, иконописцы, реставраторы, журналисты, издатели, музейщики, чиновники всех рангов, включая губернаторов. Помню, он много рассказывал о Савелии Ямщикове, которого безмерно уважал и ценил, и памятник которому сейчас стоит в Пскове. Или о реставраторе и кузнеце Всеволоде Смирнове, как они, среди разговоров об искусстве, попивали водочку из рюмок в виде унитазов.
Наверное, и в России не было ни одного известного человека, с которым он не был бы знаком, а если не знал лично, то слышал наверняка. Сюда надо включить и людей простых, но тоже интересных. Даже когда министром культуры назначили Швыдкого, выяснилось, что они с Курбатовым учились вместе во ВГИКЕ – или на одном курсе, или даже в одной группе. И когда Валентин Яковлевич вспоминал министра, у него было такое выражение лица, словно он хотел сказать: «Этого мне еще не хватало».
А сколько книг с подписанными посвящениями приходило к нему от писателей, особенно молодых, надеющихся на его рецензию. Когда книг скапливалось много, он складывал их в стопку и относил в дар областной библиотеке.
В сферу его внимания попадали люди не только близкие его интересам, но и те, кто отличался чем-нибудь необыкновенным, выдающе-особенным, к примеру, даже своим происхождением.
В этой связи вспоминается один случай. Будучи в Западной Германии накануне распада СССР, мне удалось взять интервью у Великой княжны Романовой, пра-пра-правнучки императора Николая Первого, и работающей на Дюссельдорфском радио (ее родство проверено и доказано). Это была примерно сорокалетняя женщина, темноволосая, круглолицая, этой округлостью лица немного похожая на другую свою родственницу – Екатерину Великую.
Дело в том, что Великая княжна, чувствуя постоянный и пристальный к себе интерес и внимание, ни разу в жизни не давала никому интервью, и это была ее первая беседа с журналистом. Русский язык она не знала, разговор шел через переводчика, но человеком была, как и положено, православным, верующим и по воскресеньям летала на самолете в Кельн на службу в православный храм. Говорила она о том, о чем все тогда говорили – о перестройке, об окончании холодной войны, о том, что скоро Россию примут в дружескую семью европейских государств.
Приехав домой, интервью я опубликовал, и оно случайно попалось на глаза Валентину Яковлевичу. Оказывается, он уже давно слышал о Романовой, живущей в Дюссельдорфе, и попросил с ней познакомить.
— Не могу, я сам ее едва знаю.
— Как же она тогда согласилась на интервью?
— Так уж вышло. Сам не знаю.
Причина, думается, была в том, что я приехал из СССР, а до этого к ней русские журналисты просто не обращались.

* * *

Не помню, когда Валентин Яковлевич начал стричься «в кружок» или «под горшок». Мне кажется, что всегда, но это, наверное, не так. И если не ошибаюсь, не путаю, стригся он дома. Кажется, говорил в безденежные девяностые годы:
— Мне парикмахерские не по карману. Дешевле купить хотя бы ручную машинку. Машинку я купил и стрижет меня жена.
В старости его волосы все еще были густыми, в старости же и поседели, и это ему шло. Носил он обыкновенно темный сюртучок-китель без воротника, наглухо застегнутый на все пуговицы, делавшим его похожим на интеллигента чеховских времен.
С тех пор эта прическа «в кружок» накрепко запечатлелась в моей памяти с Курбатовым, с его мягкой, легкой, чуть крадущейся походкой, какой он подходил к знакомому, уже издали начиная улыбаться, готовясь сказать что-нибудь доброе, ободряющее или, наоборот, ироничное. Молодого красавца Сережу Панкратова он иногда встречал словами из лесковского «Левши»: «А, вот и появился Апполон Полуведёрный» — и Сережа не знал, гордиться ему или обижаться. Меня молодого называл скромнее – «Соколовым-Микитовым» — в честь моего любимого тогда писателя.
При разговоре Валентин Яковлевич обычно слегка сутулился и склонял к собеседнику голову. Вызвано это было, наверное, тем, что большинство собеседников было ниже его. Сам он был рослым, а в послевоенной, разрушенной, голодной стране так вообще мог считаться гигантом (недаром на флоте служил).
Пальцы на его руках на вид были очень крепкие, мускулистые, цепкие. Трудно было поверить, что такой рукой только пишут. Это был рука рабочего человека, только ухоженная.

* * *

Валентин Яковлевич рассказывал, как пишет. Писал он, по крайней мере, до последнего времени, а скорее всего до конца, от руки, справедливо полагая, что существует неразрывная, даже животворящая связь между головой-умом, сердцем-душой и рукой, выводящей строки. Что пишущий на компьютере эту связь рвет, теряя что-то важное.
Всякий литератор, особенно прозаик, знает, что в момент вдохновения в голову с разных сторон слетаются образы, мысли, даже готовые предложения, порой не связанные непосредственно с эпизодом, над которым он сейчас работает. И он лихорадочно записывает все это на случайно попавших под руку листках, на каких-то обрывках, листки эти разбросано валяются на столе, от неосторожного движения планируют на пол, теряются. Находить их потом приходится с большим трудом, а еще труднее разобрать свои же торопливые каракули. Уходит время, уходит и вдохновение.
Возможно в молодости Курбатов тоже сталкивался с подобной неразберихой, но нашел выход.
— Я в амбарных книгах пишу, — заявил он как-то.
Признаться, я не очень поверил – как-то не вязался утонченный, ухоженный критик и литератор с таким грубым предметом, как амбарная книга. Но Курбатов тут же достал из ящика и выложил на стол самую настоящую амбарную книгу – большого формата, в рыхлом картонном переплете, с разграфленными страницами из серой грубой второсортной бумаги. Такие книги раньше, да, наверное, кое-где и сейчас, были на каждом складе, куда кладовщик заносил поступление и отпуск товаров, их наименование, вес, цену и т.д.
Процесс писания происходил следующим образом. Курбатов открывал две чистые страницы – левую и правую. В левую он заносил предварительные наброски, заготовки, возникшие мысли, и когда все это начинало приобретать цельную картину, возникало что-то осмысленное и законченное, переносил все на правый лист.
Он раскрыл и показал исписанные листы. На левой стороне строчки напоминали бегущие по камням ручьи. Они сворачивали налево и направо, взлетали птицей вверх и падали водопадом вниз. На правом листе строчки-ручьи бежали почти ровно.
— Очень удобно, — сказал Курбатов. – И никакого вороха бумаг.

* * *

И все-таки в молодости Валентин Яковлевич часто грешил актерством, люди, мало его знающие, считали его чуть ли не балагуром-весельчаком. Но это была лишь внешняя сторона, была и другая, внутренняя. Куранов, любивший Валентина Яковлевича и с удовольствием рассказывающий о его чудачествах, эту внутреннюю сторону хорошо знал и не раз говорил:
— Попомните мое слово, из всех здесь сейчас пишущих, он первым добьется успеха. Со временем станет большой личностью.
Так и вышло.
А я сейчас расскажу об одном его чудачестве, чему был свидетель. Как-то Валентин Яковлевич спросил меня, работавшего на ипподроме, можно ли ему покататься верхом на лошади.
— Конечно, можно.
Мы сговорились и в назначенное время я вышел его встречать. Самым удобным способом попасть в то время на ипподром было пройти через Летний сад, спуститься к Пскове, перейти деревянный мост и подняться заброшенным Немецким кладбищем к центральным ипподромным воротам.
Курбатов не опоздал и вскоре я увидел его идущим по широкой кладбищенской тропе. Перед собой он держал раскрытую книгу и, видимо, читал. Иногда его заносило в сторону, он поднимал глаза, выравнивал направление и снова углублялся в чтение.
— Совсем нет времени на книги, — со смехом пояснил он. – Хожу я сейчас много, вот и решил совместить чтение с ходьбой.
— А как же через дорогу переходить. Кругом машины.
— Ну, тогда я книгу убираю.
Я заседлал «орловку» Копанку, лошадь спокойную, он проехал, где шагом, где трусцой, два верстовых круга. И когда уходил, уже в обратном направлении, — через Немецкое кладбище вниз к Пскове, — снова раскрыл книгу, и можно было только догадываться, как смотрели и что думали о нем прохожие.

* * *

Валентин Яковлевич долгие годы приятельствовал с Александром Стройло, считая его, совершенно справедливо, большим и самобытным художником. Мы с Сашей и сами знакомы несколько десятилетий и недавно он мне сказал:
— А я ведь писать начал, — и, заметив мой изумленный взгляд, добавил: — Книжки пишу. Показал недавно Курбатову, он хвалил. Но мучают меня сомнения, что он просто пожалел меня, сказал так, чтобы успокоить. И у меня к тебе просьба. Ты при встрече с ним поинтересуйся, как он на самом деле относится к моей прозе. Не прямо спроси, а как-нибудь исподволь, похитрее, он тебе скажет, а ты передашь мне.
Я пообещал и обещание не выполнил. Встречаясь с Курбатовым, забывал спросить, хотя мне и самому было интересно. Потом спохватывался, откладывал до следующей встречи, и снова забывал.
Было это незадолго до смерти Валентина Яковлевича. Но одно могу сказать точно – Курбатов был лишен в литературе комплиментарности, был правдив. Если говорил хорошо, так и считал на самом деле, если говорил плохо, тут он не щадил автора, даже если это был знакомый, и порой давал жесткие оценки.
А оценки бывали для авторов действительно жесткие. У нас в «Молодом ленинце» работал корреспондентом Всеволод Рожнятовский, он писал сложные, малопонятные неискушенному читателю стихи, которые сто с лишним лет назад, еще до революции, назывались общим словом «декадентские». В редакции Севу любили, но считали человеком не серьезным.
Однажды он попросил меня показать стихи Курбатову.
— Может лучше Александру Гусеву, — поосторожничал я, зная Гусева человеком мягким и чутким.
— Лучше Курбатову.
Стихи я отнес и с тех пор каждое утро Рожнятовский встречал меня на работе вопросительным взглядом. И было понятно почему – начинающий автор всегда пребывает в сомнениях относительно своего дара, или наоборот, в мечтах возносит себя, и Всеволоду не терпелось узнать мнение известного критика. Через неделю он не выдержал:
— Слушай, сходи к Курбатову, узнай.
Я сходил и был обескуражен словами Валентина Яковлевича:
— Обычная по нынешним временам «комсомольская» поэзия. В Москве таких поэтов тысяча.
На следующий день я передал слова Курбатова, предварительно, правда, спросив:
— Тебе в общих словах или дословно?
— Конечно дословно.
Мало сказать, что Сева был растерян и обижен. Наверное, мир перевернулся в его глазах. И обидно было даже не то, что его стихи не понравились – сколько людей, столько и мнений, — а то, что его, модерниста в поэзии назвали «комсомольским» и что «таких в Москве тысяча».
Позже, без ведома автора, я показал стихи Гусеву, и тот дал им очень высокую оценку. Я сказал ему об этом, чтобы утешить, но он только махнул рукой.
С Рожнятовским мы не были особенно близки, даже соперничали в литературе, но относились друг к другу с симпатией. Вскоре он уволился из редакции, и мы несколько раз случайно встречались в городе. Сначала он работал с псковскими кузнецами и хвалился умением выковать розу, что считалось особым шиком. Потом, кажется, был экскурсоводом. Последний раз мы встретились через двадцать лет после его ухода из газеты, поздней осенью, в холодную ветреную погоду, на мосту через Великую. Оба ежились от холода, Сева был очень грустным, точно впереди его ждали тяжелые времена, и сказал, что скоро насовсем переезжает в Петербург.
А еще через несколько лет узнал, что Рожнятовский защитил диссертацию, более того, написал книгу, связанную с псковской архитектурой. В читальном зале библиотеки увидел книгу, очень объемную, просмотрел ее, зачитывая отдельные страницы. Написана она была легко и понятно и даже несведущему человеку становилось ясно, что автор владеет темой. «Вот тебе и несерьезный человек», — подумал я, радуясь, что у него все сложилось.
А стихи Всеволод Рожнятовский продолжал писать до самой смерти, издавая книги. Все-таки поэта в нем было больше, чем ученого.

* * *

Но вернемся к лету 2000 года и к разговору Валентина Яковлевича о своей пенсии. За пределами семьи он редко говорил о деньгах, хотя испытывал в них недостаток. Уйдя из редакции на «свободные хлеба», он лишился твердого приработка, перебивался непостоянными гонорарами. После вступления в Союз писателей в 1978 году стало легче, появилась статусность и льготы, печатали его много и охотно. В начале восьмидесятых он начал литературоведческую книгу о Михаиле Пришвине, работал над ней долго, трудно и охотно, разрываясь между необходимостью писать статьи для заработка и книгой, которая еще неизвестно выйдет ли в свет. Книга вышла.
В девяностые годы писателям практически вообще перестали платить. Валентину Яковлевичу, числившемуся членом редколлегий нескольких изданий, понемногу платили. Он уже известный на всю страну критик, заполучить его статью, которая станет украшением номера, желают многие журналы и газеты. Финансы его поддерживали и премии, которые он получал. Упомяну здесь некоторые. Престижная Всероссийская литературная премия имени Л.Н. Толстого, Всероссийская Горьковская литературная премия, еще ряд премий, в том числе и две Администрации Псковской области.
Они были значительной статьей дохода, могу судить об этом по одной брошенной вскользь фразе Курбатова:
— Кончаются мои премиальные денежки, не знаю, что и делать.
В восьмидесятилетний юбилей ему была присуждена Государственная премия России. В одном из интервью он говорил, что смущен появлением себя в числе людей, получивших Государственную премию до него. И называл имена: Распутин, Астафьев, Белов, композитор Свиридов…

* * *

Его книга «Михаил Пришвин. Жизнеописание идей» вышла в Москве в 1986 году. Название не привлекательное для обычного читателя, но на него и не рассчитанное – труд все-таки был литературоведческий, почти научный. О моей первой книге он был невысокого мнения, да и от своей не пришел в восторг, сделав на подаренном экземпляре надпись, перефразирующую слова Державина: «Непобедителю ученику от непобедителя учителя».
Дарственная надпись давно забылась, но начав писать о Валентине Яковлевиче, вдруг возникла из недр памяти, и мне сейчас приятно, что какое-то время он считал меня учеником, а себя учителем.

* * *

Когда мама Валентина Яковлевича состарилась, он забрал ее к себе в Псков. Это была старушка за семьдесят лет, седоватая, невысокого роста, очень тихая. Она тихо появлялась при гостях, здоровалась и тихо уходила. Иногда подавала что-нибудь на стол на кухне. И была в центре всех перемещений сына на случай, если ему станут звонить, чтобы тут же ответить где он сейчас, когда придет или приедет и что ему передать.
Глядя на нее, нетрудно было понять, что за жизнь выпала на ее долю, на долю почти всех наших женщин ее возраста. Это и губительная война, разруха, голод, уход родных на фронт, страх и за них, и за детей, страх недокормить их, недодать чего-то. И непрерывный, изнуряющий труд до рваных жил на руках. И тем отраднее было думать, что старость ее сейчас окрашена покоем, проходит в тепле и уюте, в семье сына. Что живет сын в хорошей квартире, у него много друзей и знакомых, приезжающих со всех концов страны, и все его уважают.
Прожив в доме сына несколько лет, умерла она во второй половине девяностых годов. Валентин Яковлевич обзвонил близких друзей с просьбой помочь с похоронами. День был рабочий, поэтому пришли только трое: тогдашний руководитель пресс-центра губернатора Сергей Александрович Биговчий, большой друг и будущий издатель Курбатова, его помощник и я, числившийся в тот момент безработным.
Отпевали маму дома, Валентин Яковлевич помогал священнику отцу Владимиру служить. А когда вернулись с кладбища и сели за поминальный стол, начался дождь. Только что светило яркое солнце и вдруг полило, причем солнце продолжало светить сквозь дождевые струи. Мы вышли на балкон посмотреть на это ликование природы. Дождь то ослабевал, то усиливался, заслоняя соседние дома струящейся серебристой стеной, прыгал по лужам, делая их похожими на ощетинившихся ежей.
Никто из нас не сказал ни слова, но, наверное, все подумали об одном – это Небо с радостью приняло маму Валентина Яковлевича.
Испортил дело громыхнувший над головой гром. Все припаркованные во дворе автомобили противоугонно засигналили и Курбатов раздраженно сказал:
— Расквакались, как лягушки на болоте.

* * *

Сергей Александрович Биговчий высоко ценил Курбатова. Был даже им очарован. Рассказывал, что когда приехал работать в Псков, думал, попал в глухую провинцию, а тут жизнь бьет ключом. Тут такие имена, и в первую очередь, среди других, называл Курбатова. Валентин Яковлевич отвечал взаимностью, ценил и уважал его, считал одним из лучших в стране издателем, слова плохого не сказал. Один раз помнится пошутил. Но шутка была доброй:
— Биговчий хороший человек, отличный издатель, одно плохо – детства у него не было.
И на вопрос, почему детства не было, со смехом отвечал:
— Какое детство может быть у сына секретаря обкома партии? Ни подраться толком, ни уроки не прогулять, ни двойку не получить. Разве это детство?
К чести Сергея Александровича надо сказать, что когда позже он дважды работал директором областной типографии, он находил возможность издавать не только книжки Курбатова, но и наши коллективные сборники, в первую очередь ежегодные альманахи «Скобари». Сейчас об этом можно только мечтать.

* * *

Помимо журналистского братства, Курбатов хранил еще и морское. В этом была одна из причин его дружбы с Бологовым, закончившим в свое время школу юнг и мореходку. Евгений Борисов, отслуживший, как и Курбатов, четырехлетнюю действительную на флоте, хотя и был далек от интересов Валентина Яковлевича как поэт и человек, его уважением пользовался. Особенно это было видно на похоронах Борисова, где, переживая, он назвал его своим товарищем.
Приятельствовал Валентин Яковлевич и с московским поэтом Станиславом Золотцевым, тоже, кажется имевшим отношение к флоту и приезжавшим на свою малую родину в Псков навестить родителей. Навещая, бывал на семинарах и собраниях псковских писателей. Держался почти всегда рядом с Бологовым и Курбатовым, разговаривал только с ними, они даже уходили и приходили втроем, а на остальных, особенно литературную молодежь, поглядывал по-московски барственно-отстраненно.
Но взгляды его на остальных и литературную молодежь изменились, как только волею судеб он переехал в Псков. Теперь взгляды были очень даже благосклонные, результатом чего стало избрание Золотцева председателем правления Псковского отделения Союза писателей России.
И вот тут началась катавасия. Кто признал Золотцева, кто не признал, через год-два количество не признавших выросло. Решено было, не дожидаясь сроков, переизбрать Станислав Александровича, а для этого требовалось собрать подписи для внеочередного собрания.
Когда пришли к Курбатову, который к тому времени уже винил Золотцева в устроенном расколе и поменял к нему отношение на резко отрицательное, сначала отказался подписывать:
— Я еще в молодые годы дал себе железный зарок никогда ничего против кого бы то ни было не подписывать. (Молодость его пришлась на хрущевские времена, когда в ходу были выражения: «Я не читал роман Пастернака «Доктор Живаго», но осуждаю его, в чем и подписуюсь»).
Потом, подумав и вздохнув, согласился:
— Ради такого нужного дела нарушу свое железное правило.
И подписал.

* * *

Несколько раз мне приходилось быть свидетелем, когда Валентину Яковлевичу изменял присущий ему юмор, ирония, благодушие и он сердился, сердился серьезно, до злости. В одном случае это касалось Станислава Золотцева, в другом – крупного литературного журнала, членом редколлегии которого он тога был.
— Заказали они мне срочный большой материал. Я забросил все текущие дела, месяца два писал, не отрываясь от стола, написал, а когда опубликовали, заплатили гонорар в сто рублей (в те времена стоимость двух кг мяса). Звоню им, говорю: знаю, что у журнала денег нет, но лучше бы совсем не заплатили. Я бы понял. А так и себя, и меня оскорбили.
Было еще несколько случаев, в том числе и тот, когда его избрали членом Совета по государственной культурной политике и он приехал в Москву на первое заседание.
— Набрали в Совет в том числе и киношников, — сердился Курбатов, — и вот слушаю их разговоры. Один радуется, что ему выделили столько-то миллионов на его новый фильм, другой надеется вырвать у правительства еще больше, остальные им завидуют. Да плевали они, думаю, и на русскую и российскую культуру. Каждый заботится о себе. Два раза был на заседаниях, в третий раз, наверное, не поеду.

* * *

Над книгой от Пришвине, повторюсь, Валентин Яковлевич работал долго. И в разговорах того времени Пришвин, его мировоззрение, философия, его поведение в послереволюционной России занимали много места. Говорил он то увлеченно, восторженно, то чувствовалась усталость и желание поскорее все закончить и свалить груз с плеч.
Позднее он признавался, что задумал книгу о Николае Семеновиче Лескове, начал даже собирать материал, делать наброски, но потом все отложил:
— Устал, чувствую, не потяну.
Скорее всего книга о творчестве Пришвина явилась в судьбе Валентина Яковлевича в какой-то степени переломной. Классика девятнадцатого и начала двадцатого веков была ему интереснее, но рядом уже создавалась новая послевоенная классика, представленная именами Распутина, Астафьева, Белова, Носова, мощной поэзией. Это был живой, пульсирующий литературный процесс, причем накануне, о чем конечно еще никто не догадывался, нового русского разлома, новой трагедии – перестройки и распада СССР, — и Курбатов полностью вошел в него, осмысливая происходящее.
Со временем Валентин Яковлевич познакомился почти со всеми крупными русскими литераторами, писал о них, его с полным основанием можно назвать наиболее глубоким исследователем творчества Виктора Петровича Астафьева, даже его биографом. С восьми лет Курбатов жил на Урале, в городе Чусовой, где окончил школу. В послевоенные годы там жил и Астафьев, там же он начинал писать. Возможно, они не раз встречались на улице города – школьник и начинающий писатель – еще ничего не зная друг о друге, но которых дальше накрепко свяжет судьба. Думается, этим землячеством и был вызван первоначальный интерес Курбатова к Виктору Петровичу, переросший затем в долгую дружбу и переписку.
— Мы с ним земляки, — не раз говорил Валентин Яковлевич и гордился этим.

* * *

Курбатова трудно назвать только литературоведом, критиком, он был еще и писатель, тонкий лирик. Достаточно почитать его книги о Гейченко, Астафьеве, другие книги, статьи. Как-то мне попалась его статья в одном из журналов, кажется о современной русской поэзии, точнее о трагических судьбах некоторых поэтов. И начиналась она с описания природы. Сделано это было настолько мастерски, что будь жив его учитель Юрий Николаевич Куранов – один из лучших описателей природы во всей русской литературе – он бы восхищенно похлопал Курбатову. Предваряя, что речь в статье пойдет о грустном, печальном, даже трагическом, природу Валентин Яковлевич изобразил такой же грустной, печальной. Это мог сделать только настоящий поэт.
***
Спускаясь по высокой лестнице областной библиотеки, Валентин Яковлевич пожаловался:
— Совсем нет времени писать, все читаю и читаю.
Сказано было без иронии и самоиронии, устало, с грустным лицом. Зато пошутил кто-то из сопровождавших его знакомых:
— Неужели на вас так библиотека подействовала, что решили бросить все и заняться чтением.
— Нет, честно, 200 книг за короткое время, это не шутка.
Как выяснилось позже, читал Валентин Яковлевич по необходимости и обязанности. Это были книги писателей – соискателей Всероссийской литературной премии им. Л.Н. Толстого, лауреатом которой он и сам в свое время являлся.
Многие хотят эту премию получить, — рассказывал он, — в том числе и иностранцы. Бывали даже лауреаты Нобелевской премии по литературе. Их понять можно. Они-то как раз хорошо понимают, что Лев Николаевич вершина мировой литературы. Нобелевская премия очень хорошо, но хотелось еще иметь отношение и к Толстому.
Для опытного писателя, а для критика тем более, порой бывает достаточно несколько страниц текста, чтобы понять, стоит книгу дочитывать или нет. Курбатов тогда прочитал все книги от кроки и до корки. Трудно поверить, но это так. Порядочность не позволяла поступить иначе.
— А вдруг там в конце объявится что-нибудь такое особенное, неожиданное, интересное, и вся книга будет смотреться иначе, по-новому, — пояснил он.

* * *

В июне 2019 года в Пскове проходил XXIII областной конкурс на лучшую издательскую продукцию. Пригласили и нас с Курбатовым. Накануне я позвонил ему с просьбой принести почитать что-нибудь из книг Псково-Печерского старца архимандрита Иоанна (Крестьянкина). При встрече Валентин Яковлевич развел руками – всю библиотеку просмотрел, но ни одной книги не нашел, наверное, уже раздал. И тут же сообщил:
— Зато по дороге сюда вышел из автобуса, заскочил в церковную лавку и купил тебе на память книгу нашего митрополита Тихона «Несвятые святые».
Обязательность его, внимание были просто поразительны. Большинство из нас в подобном случае просто извинились бы. И уж точно никому в голову не пришло бы затратить усилия, время, деньги, чтобы найти замену.
Я не помню ни одного случая, ни одного – и в отношении себя, и в отношении других, — чтобы он не выполнил просьбу, если она была ему по силам. Уже и сам забудешь о просьбе, а он все помнит и через месяц, и через полгода. А если не мог быстро выполнить, заранее предупреждал, что надолго уезжает, или приболел. (В последние годы он часто и бывало подолгу прибаливал).

* * *

Мне не известно, когда Курбатов пришел к Богу. Бог всегда живет во многих из нас и нужно время, чтобы прийти к Нему. Могу лишь предполагать, что полное воцерковление произошло в середине семидесятых или начале восьмидесятых годов, хотя бы по фразе, сказанной в те годы или чуть позже, о его встрече на церковной службе с нашим прозаиком Татьяной Дубровской.
О религии он со мной не говорил, только один раз, когда мы сидели на кухне, и уже не помню, с чем это было связано, он вдруг принес из комнаты молитвослов и прочитал один Икос из Акафиста Пресвятей Богородице, сказав:
— Какая красоты, ты слышишь? Это уже небесное.

* * *

К восьмидесятилетию Курбатова вышла его книга «Дневник», изданная в Москве по настоянию и при участии С.А. Биговчего. Сам Валентин Яковлевич не очень-то хотел издавать свои дневники за почти полвека, считая, что они мало кому будут интересны.
Книга вместила внутренний мир Курбатова настолько мощный, что охватить эту мощь трудно даже глубоко образованному и подготовленному человеку. Валентин Яковлевич был знаком с сотнями людей, не менее ярких, чем он сам, был участником сотни событий. И это не просто рассказ о тех или иных людях, о событиях, а размышления наедине с собой о литературе, живописи, театре, кино, музыке, истории, о прошлом и настоящем, о России и о мире. Написано все тем русским языком, на котором теперь не пишут и, как ни горько, дальше никто не напишет.
В своих воспоминаниях я не коснулся внутреннего мира Валентина Яковлевича, о котором знал лишь понаслышке от самого автора «Дневника», да мне это и не по силам. В числе многих других людей, я был знаком по большей части с внешней, бытовой стороной его жизни. Единственное преимущество, что знакомство наше продолжалось тоже почти полвека.
Воспоминания я начал писать вскоре после ухода Валентина Яковлевича из этой жизни и думал, что будет тяжело. Но чем дальше писал, тем все больше пропадало все трагическое, и Валентин Яковлевич представал передо мной, молодой или пожилой, тем, чем был для меня при своей жизни – человеком-праздником.

Литпортреты от Владимира Клевцова. Игорь Исаев

Владимир Клевцов
Литературные портреты

 

Игорь Исаев

Литературная судьба поэта Игоря Исаева с самого начала складывалась удачно. Стихи, как и положено, начал писать рано, потом были студенческие литературные кружки, литобъединение «Март» — и везде о нем говорили, везде они отличались от других уже зрелостью своих стихов.
Это конечно был не дореволюционный литературный Петербург и не послереволюционная Москва, а провинциальный Псков, но все же, все же… О нем продолжали говорить, кто с завистью, кто с восхищением. Хвалил начинающего еще Исаева и Александр Бологов.
Отличался Игорь от других и внешне. Это был достаточно крупный человек, большеголовый, с круглым, на первый взгляд даже немного плоским лицом, и чувствовалось в нем что-то восточное, древнее, половецкое. А сколько достоинства было в походке, в высоко поднятой и слегка откинутой голове, в выпяченной груди, и даже когда он спешил, все равно походка получалась неторопливо-степенной, важной, как у царственной особы, когда она сходит с трона.
Не знаю, к какой литературной школе он себя по молодости причислял – к футуристам, акмеистам, постмодернистам, декадентам, но в целом к тем, кто в свое время в числе других создавали Серебряный век русской поэзии. И чтобы как-то подчеркнуть эту свою духовную связь с теми поэтами, стихи свои подписывал на старый манер «Игорь Исаевъ» с твердым знаком на конце, и обижался, если при публикации в газетах и альманахах журналисты, редактора эту букву «ъ» изымали. И первая книга его имела соответствующее название – «Время кризиса, или Люди на подоконнике». Когда, помнится, я, посмеиваясь, указал на название Бологову, он отмахнулся:
— Это по молодости, это он дурачится. Все со временем перемелется, настоящий талант всегда найдет свою дорогу.
Но я продолжал еще некоторое время относится к Игорю иронично, и когда глядел на его крепкую фигуру, видел его постоянно бодрое, утверждающее настроение, вспоминал высказывание Льва Николаевича Толстого по поводу декадентов: «Да какие они декаденты, певцы печальных сумерек? Это здоровенные мужики, их бы всех в штрафные роты».
Не помню, когда мы с ним впервые познакомились. Возможно это произошло во время выступления в шестой псковской школе, где кроме нас, была еще поэтесса Ларина Федотова. Прочувственные стихи Ларины Викторовны, обычно пользующиеся в женской среде большой популярностью, но восьмиклассников впечатления не произвели. Потом я, путаясь в словах и сбиваясь, прочитал небольшой юмористический рассказ, но и тут школьники даже не улыбнулись.
Но вот поднялся Игорь Исаев, и как в этот момент он был артистичен! Он не остался за столом, а вышел к классу, к доске, давая себе простор, и начал даже не читать, а декламировать, выделяя каждое слово и строчку, окрашивая их в разные тона, цвета. Он рубяще поднимал голос, а потом понижал до шепота, и по звуку это напоминало то камнепад, то шелест трав. Не думаю, чтобы восьмиклассники вникли в смысл стихов, но само течение действовало на них завораживающе.
— Ты читаешь как Маяковский, — сказал я ему позже.
— А то, это мой любимый поэт.
И тогда я подумал, что он представляет себя Маяковским, не в смысле уровня поэзии, тут он, наверное, понимал разницу, а в громогласном поведении – словно бы стоит, заломив шапку, этакий великан и все дороги перед ним открыты, выбирай любую.
Или знакомство наше состоялось на другой литературной встрече в Новоржеве, куда мы поехали на два дня. Я тогда работал в «Псковской правде» и должен был, помимо выступления, собрать материал для очерка о ветеране войны.
Мы выступили. И поздним вечером Игорь отправился со мной к ветерану. Эта встреча запомнилась хорошо. Старому солдату было лет восемьдесят, войну он начал сержантом и уже на третий день ожесточенных боев в Брестской крепости, попал в плен и оказался в концлагере. Со временем в лагере образовались три подпольные группы, одна из которых, «Союз русских офицеров», поставила задачу восстания, и в состав которой, хотя и не был офицером, вошел герой моего будущего очерка. Возглавил группу плененный полковник Красной армии.
Восстание произошло уже в канун Победы, было почти мгновенным и кровавым. Охрану перебили, после чего полковник ввел строгую дисциплину – поставил вооруженную охрану по периметру лагеря и возле продовольственных складов, забаррикадировал входные ворота, создав из концлагеря боеспособную воинскую часть, благо что оружия хватало.
На следующий день к воротам на двух «джипах» подъехали во главе со своим капитаном американцы, которые, видимо, уже узнали об успешном восстании.
— Открывайте, — закричал капитан. – Мы пришли вас освободить.
— Пошел бы ты на со своим освобождением, — ответил через переводчика полковник. – Мы и без тебя освободились.
Ворота он так и не открыл. Открыл позже, когда пожаловал с полномочиями американский бригадный генерал.
Рассказ бывшего узника концлагеря поразил Игоря. Ночевали мы вдвоем в многоместном номере пустующей новоржевской гостиницы, и он тогда сказал:
— Интересная у вас, журналистов, работа, с кем только не встретишься. Может быть, со временем я и сам попробую перебраться в газету.
В тот поздний вечер Игорь вообще был очень разговорчив и деятелен. Не сиделось на месте, хотелось каких-то событий, и он все порывался идти гулять на улицу.
— Какая гулянка, скоро полночь, — отговаривал я его. – Тут тихие люди, уже два часа как все спят.
Узнал я и его биографию – коротенькую тогда, как гулькин нос. Родился в 1973 году в Пскове, в достаточно благополучной семье вузовского преподавателя. Закончил Псковский педагогический институт и теперь работал учителем в сельской школе соседнего Печорского района.
Вскоре его приняли в Союз писателей, и по возрасту он был самым молодым из псковичей, когда-либо становившимися профессиональным литератором. Относились у нас к нему тогда, да и позже, как относятся в семье к проказливому младшему ребенку – и поругивают порой без злости, когда надо, за некоторые проказы, но и любят больше других.
Видеться после этого, хотя и накоротке, мы стали чаще – в основном на собраниях, где он по молодости исполнял роль секретаря и вел протоколы. Но и это довольно нудное занятие ему поначалу нравилось – давало возможность быть в центре писательских дел.
И уже совсем весомо было его назначение одним из редакторов альманаха «Скобари». Теперь он публикуется в газетах и журналах Москвы, Петербурга, Красноярска. Кроме того, постоянный участник поэтических фестивалей «Каблуковская радуга» под Тверью, куда съезжаются поэты со всей страны, становится одним из дипломантов фестиваля. Знакомится там с какой-то девушкой, поэтессой, и как-то при встрече туманно говорит мне, что у него с ней все серьезно и он собирается жениться. Женитьбы, правда, не вышло.
Примерно с этого времени, с 2007 года, у нас установились почти приятельские отношения. Называть он меня стал по отчеству – Васильевич. По имени, как раньше, вроде бы уже неудобно. По имени-отчеству – просто смешно, да и рано. А Васильевич как раз, и как бы выделяло меня среди других писателей. Стукнуло ему уже тридцать четыре года, для поэта возраст самого расцвета.
Я тогда числился в «Псковской правде» кем-то вроде литконсультанта. Писал иногда для заработка статьи, но основной заботой была ежемесячная подготовка выпуска литературной полосы «У лукоморья».
Стихов в Псковской области пишут много, прозу меньше, да и проза в основном монументальная, не вмещающаяся в газетную полосу. Александр Бологов попросил как-то опубликовать его рассказ с продолжением в двадцать пять страниц, и я представил как это будет выглядеть, как станут печатать его из месяца в месяц небольшими отрывками, так что читатель скоро забудет, с чего рассказ и начался.
Прозы не было и помогли справиться с ее нехваткой Вита Пшеничная и Игорь Исаев. Поэты, они стали писать небольшую по объему хорошую прозу, а Игорь еще и эпиграммы на псковских поэтов. Юмористический и сатирический дар его проявились здесь сполна. Сочинил он примерно десятка полтора эпиграмм, некоторые были настолько удачные, что могли бы сравниться с лучшими отечественными образцами этого жанра. И остается только жалеть, что написал так мало, иначе можно было бы собрать небольшую книжицу, востребованную и через десятилетия.
Года три так и держались втроем – на собраниях, юбилеях, презентациях, даже за стол садились рядом, угощая друг друга, а после долго гуляли по городу.
Закончив учительствовать в Печорской сельской школе, Игорь работал в Пскове и работа эта носила какой-то случайный характер. Одно время, по рекомендации Александра Бологова, числился в библиотеке для слабовидящих, потом в какой-то газете. Что это за газета, я так и не понял, он говорил о ней невразумительно, словно стеснялся.
Денег не было. Однажды мы вместе вышли из областной библиотеки, где брали книги, Игорь набрал целую стопку и, оказавшись на улице, вздохнул:
— Сюда тащился почти час по жаре, теперь обратно час. Денег на автобус нет. Я теперь почти всегда хожу пешком.
Но это оказалось минутной слабостью. Когда я наскреб из кармана мелочь, отказался взять, проявив горделивую независимость:
— Это ерунда. Все равно сегодня надо будет где-то денег искать, хотя бы на сигареты.
В последнее десятилетие, мне кажется, что-то надломилось в нем. Он по-прежнему шутил с нами в «курилке» Союза писателей, много говорил о себе, балагурил, но за всем этим уже виделся человек одинокий и неприкаянный, а все шутки, вся бодрость, готовность сделать, написать что-нибудь такое, важное, рассчитано лишь «на публику».
Писал ли он? Наверное писал, но мало, от случая к случаю, да и печататься стало негде. Литературная полоса «У лукоморья» со страниц газеты исчезла. Альманах «Скобари» после отъезда директора типографии С.А. Биговчего в Москву больше не выходил.
Теперь он снова работал учителем – место нашлось в Карамышевской школе, куда надо было ездить за 25 километров. На какое-то время в нем вспыхнул интерес к новой жизни, и он снова стал похож на молодого Игоря Исаева, с его уверенностью в себя, в свое предназначение, словно бы по-прежнему стоял на пороге жизни и с надеждой смотрел в будущее.
При встрече он теперь говорил только о школе, о своих учениках, какие они умные и послушные, какие планы у него на них, что он собирается создать литературный кружок, краеведческий. Но, вспыхнув, интерес быстро угас.
Положение его усугубилось со смертью родителей и получилось так, что ему пришлось перебраться из родительского дома в коммунальную квартиру на улице Стахановской. Я никогда не был у него, но двухэтажный дом свой, построенный в середине пятидесятых годов, он однажды показал. И я был изумлен. Мое детство и юность прошли поблизости от этих мест и дом мы все хорошо знали. Мы называли его «цыганским». Там жила цыганская семья, к которой в праздничные дни собирались многочисленные соплеменники, и тогда шум и веселье стояли по всей округе, как в настоящем таборе.
Сейчас дом был капитально отремонтирован, он принял тихий и ухоженный вид, но все же, когда я увидел, где Игорь живет, это представление о его одиночестве и неприкаянности невольно только усилилось.
Последний раз мы встретились в феврале 2020 года. Погода была сырой, с дождем и мокрым снегом. Я ждал автобус на остановке, а он проходил мимо.
Шел он торопливо прихрамывая, со страдальческим лицом, держался деревянно, с наклоном вперед, как человек, готовый упасть. Одет был небрежно, какие-то боты, месившие грязь, полузастегнутую куртку, без шапки, в волосах таял снег.
— Болею, — сообщил он. – Болит нога, спина, двигаюсь через силу. Ладно, давай, я спешу.
Куда он шел, куда спешил в воскресный день, не знаю. Через несколько месяцев его не стало.