Архив метки: Псковская литературная среда

Литературная среда. Поэзия. Надежда Камянчук

Надежда Камянчук

Поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

 

ПСКОВУ
Подай мне руку, древний Псков,
Чтоб я сумела ухватиться,
Ведь так хотелось бы сродниться
С тобой — хранителем веков,
С загадкой каменных крестов,
Пронзивших жилистые почвы,
С сияньем  Крома днём и ночью   
Над цепью арок и мостов…

Дай, постояв у древних стен,
В поклоне искреннем склониться,
Дай из Псковы водой умыться
И не спешить привстать с колен,
Чтоб колокольный перезвон
Из синевы наполнил душу —
Я буду слушать, слушать, слушать
Со всех сторон! Со всех сторон!

И вот уже весь Псков звенит
С больших и малых колоколен…
Звони! Звони же, город-воин!
Пока звонишь — и Русь стоит!

ЗОЛОТОЙ ПСКОВ
Весь в золоте осеннем Псков!
В сусальном золоте!
Крестами древних куполов
Навек приколотый
К необозримой синеве –
Небесной пристани,
К великой тайне, что вовне –
Высокой истине.

Гляди, как стены у Кремля
В реке купаются,
Над ними алая заря
Встаёт, красавица!
И вот уж, — чудо из чудес, —
Златое солнышко
Скатилось яблоком с небес
В реку на донышко,

Поплыли блёстки по реке —
Скользят колечками,
Дрожат, мерцают вдалеке
Огнями-свечками,
И колокольный перезвон
Несёт течение,
Со всех сторон –
динь-дон, динь-дон —
Благословение!

ПСКОВСКАЯ МЕТЕЛЬ
Наискосок! Наотмашь бьёт
Неукротимая метель!
Она свистит, летит, метёт,
Кружится, словно карусель,
И не видать, и не узнать
«Покровки» с крышей из досок,
Чистейший снег, как  благодать,
Летит с небес наискосок!

В щеку!  В лицо! Слепит глаза…
Весь город скрылся  в пелене…
И снег ли это, иль слеза?
И сквозь меня! И всё во мне:
И этот Кром, что за углом,
Не виден…  Только с высоты
Со звонниц всех — бим-бом, бим-бом —
Несётся прямо на мосты!

И всё трепещет, всё летит,
Искрится в облаке седом…
А Кром стоит. И Псков хранит
Страну и улицу, и дом,
Детей и мудрых стариков,
Тех, кто в строю и не в строю…
Среди веков, среди снегов
И я на краюшке стою!

КОГДА-НИБУДЬ ЗАКОНЧИТСЯ ВОЙНА
Когда-нибудь закончится война
И отшумят тревоги и атаки,
Посередине голода и драки
Вновь возродится мирная страна:
И вознесётся! Вырастет она:
Далёкий Космос будет ей подарен,
И ты увидишь – полетит Гагарин…
Когда-нибудь да кончится война!

Ну, а пока немного потерпи,
Пять лет до дня Победы — и не больше:
Ещё под Сталинградом да и в Польше,
Нас ждут кровопролитные бои.
И миллионы павших на войне,
Не сдавшихся врагам и убиенных,
Святых для нас — и тленных, и нетленных,
Дотла сгоревших в мировом огне…

Ты потерпи, поднимется страна
Отстроятся и задымят заводы…
Когда-нибудь восстанут все народы,
Чтоб навсегда закончилась война.

Но вдруг заполыхал Афганистан,
И Сирия… И НАТО у границы…
Но всё ж, пока летят по небу птицы
Надежда есть. Сигнал ещё не дан…
И невозможно все их перечесть,
Те страны, где кровавые разборки.
Из пепла нам скажи, Василий Тёркин,
За что стране российской эта честь —
Спасать весь мир и, жертвуя собою,
Ложиться грудью на фашистский дот?

Склони колени, мученик-народ,
Перед распятьем, как перед судьбою… 
Когда-нибудь да кончится война…

НАЧАЛО ВЕЧНОСТИ
Тогда со всех веков, со всех сторон
Катилось в горку молодое лето,
И это было! Это было где-то,
Где молодость, похожая на сон,
Всем певчим птицам вторя в унисон,
Бродила без раздумий и сомнений
Здесь, на земле, среди кустов сирени,
Где всё дышало, подпевая ей,
Порхало, трепетало и жужжало,
И в вечность исчезало, как начало
Конца таких коротких юных дней,
И не было прекрасней и важней
Того, что, расцветая, обещало…

И музыка, кружившая в саду,
Играла в золотых лучах заката,
И всё творилось, зрело всё когда-то,
В каком-то веке, в молодом году,
Звенело всё, и жили все в ладу,
И счастье! Счастье пО небу летало:
Катилось в горку, скатывалось вниз…
И так ли было? Или не бывало?
Господня воля или мой каприз?
И как опишешь вечности начало?

А у начала есть всегда конец,
Когда слетают лепестки сирени,
Когда сникают листики растений
И получают царственный венец
Из белого и жертвенного снега
Для долгого холодного ночлега,
И перед гордой поступью зимы,
Заснут, беспечны и обнажены,
В предчувствии весеннего побега,
Когда со всех веков, со всех сторон
Придёт тепло, отдав земной поклон,
На поле созревающего хлеба!

БЕЗОТЦОВЩИНА
Безотцовщина мы. Безотцовщина
— Лопоухая поросль страны, —
Всё едино — Урал или Псковщина —
Детство общее после войны.
Ребятишки! Глазёнки как пуговки, —
Вот такая мы были шпана —
Но словами прорезались буковки —
«МА-МА». «РО-ДИ-НА». «МИР» и «СТРА-НА»…
Буквы круглые, нужные самые
Аккуратно стояли рядком,
«СССР» сразу следом за «МАМОЮ»,
А потом и «ПО-БЕ-ДА», и «ДОМ»…

Октябрятскую красную звёздочку
Крепкой ниткою криво и вкось
Пришивала на белую кофточку
И надолго пришила. Насквозь!
Всё мне чудится, всё мне мерещится
Та страна и весна за окном
И опять в моей памяти плещется:
«МАМА»… «РОДИНА»… «ДЕТСТВО» и «ДОМ».

УВЕЗИ МЕНЯ В ДЕРЕВНЮ
Отвези меня в деревню,
Где горланят петухи,
Где кудрявые деревья
Хороводят вдоль реки,
Где на поле, как на блюдце,
Разливается туман…
Мне в деревню бы вернуться —
Посетить, как Божий храм.

В одуванчиковом рае
Голубые небеса,
По ночам собака лает,
Не ленясь, по три часа
Топотят домой коровы,
Колокольцами звеня,
Там все живы и здоровы:
И деревня, и родня.

Я в бревенчатой избушке
Расстелю половики,
Напеку блины-ватрушки,
Погляжу из-под руки,
Как восходит над дорогой
Вековечная звезда…
Увези же, ради бога
Ненадолго навсегда!

МАМИНА ДЕРЕВНЯ
Деревушка, деревенька, как же мне её найти?
Ни далёко, ни близенько не доехать, не дойти.
Нет отметины однако: ни погоста, ни креста…
Хоть бы взлаяла собака ради господа Христа…

Всюду согры и болота, череда да лебеда…
Пролезать кому охота, коли нет туда следа?
Но вглядишься: где деревья тёмно-серою волной,
Там почудится деревня, дом забытый и родной,

В этом доме половицы — пошевелишься — ворчат…
Хоть зайти воды напиться, там где часики молчат,
Подойти к дверям — откройте, мама, бабушка и дед! —
Тишина… Не беспокойте: здесь живым ответа нет.

На щеку слеза скатилась с облетевшего куста
И как малость, и как милость ради господа Христа… 

ИЗ ДЕТСТВА
Ты опять в снегу явилась! Не девчонка — снежный ком!
Обметайся, сделай милость, да на печку кувырком.
А на печке, как на троне, там с уютной вышины
Подо мной, как на ладони, все события видны:
На углях пекут картошку, —  уж готовая, кажись!
— Подставляй свою ладошку да смотри, не обожгись…

Не могу найти ответа, почему и отчего
Слаще той картошки нету, что из детства моего,
Да не взять ее рукою, возраст мой тому вина…
Счастье — что это такое? Детство, печка и зима!

 

ГРОЗА
Клубится неба полоса — крадётся тень,
По небу катится гроза — тускнеет день,
Уже в смятении леса — там мрак и страх,
Не слышны стали голоса залётных птах,
Дыханье холода — в висок. И вдруг — окрест
Разряды грома — и  поток полил с небес!
С кустов срывается листва и здесь, и там
Природа в вихрях торжества — и «Аз воздам!»
И не жалея, не щадя, дробит! Крушит!
Стальными струнами дождя весь мир прошит!
Как будто что-то сорвалось, — сошло с оси, —
И сверху вниз, и вкривь и вкось по всей Руси! 

БЛУДНЫЙ СЫН
Это я, Отец. Это я…
Ты пусти меня отогреться
Погляди – вот вся жизнь моя
Прямо в старость
Да через детство.
Некрасив я, плешив, убог,
Ноги стёрты и тело грязно,
Ты пусти меня на порог,
Хоть и всё во мне
Безобразно,
Я ослаб, я совсем один,
Исчерпал я себя до срока…
Я вернулся, твой блудный сын,
Одиноко мне…
Одиноко…
И прости ты меня, прости,
Что обидел тебя, оставил
Ты с ладони меня пусти
Прямо в небо —
Да в птичью стаю!

 НА БАЛУ
О, как красив кавалергард Дантес!
Как грациозно движется в мазурке!
Средь местных неотёсанных повес
Подобен он фарфоровой фигурке…
— Уймись, Катрин! Не пялься на мужчин –
Не забывай, что ты — не в Полотняном…
Известная особа, Растопчин,
В монокль глядит в упорстве постоянном…
Украдкой наблюдай из-под ресниц
И будь скромна: веди себя достойно…
Да, Жорж изящен, строен, белолиц,
Но поведение его весьма фривольно…

За окнами дворца толпились волны,
Гранитные целуя берега,
И дни неслись водою невской полны,
Не отличая друга от врага.
А между тем уже сложились части
Мозаики, что зрела в небесах:
Уже француз, опасной «белой масти»
Ликует, с искрой бешеной в глазах…
А бал шумит, мелькают аксельбанты,
Вертятся фалды, перья, веера…
И антраша выкидывают франты,
И карточная мечется игра,
Летит волна по залу вихревая
И затихает… Кто же там в углу? —
Какая сцена жуткая, немая —
Дантес… Поэт… Перчатка на полу…
И шёпоток по залу: «Пасквиль… пасквиль…
Геккерн… Идалия… А вот и Натали —
Красивое лицо подобно маске
И беспечально кротко — c’est la vie …

И ветер! Ветер носится и свищет:
Уж двести лет кружит вокруг земли
Как будто потерял кого и ищет:
Дантес и Пушкин… Пушкин… Натали…

 ПО ДОРОГЕ В СВЯТЫЕ ГОРЫ
— Что там? Что там на дороге?
Не видать в метели зыбкой,
Кто маячит за кибиткой?
То ли сани, то ли дроги?
С высоты шальные мысли
Снегом сыплются за ворот —
На дороге друг иль ворог?
Наверху, в ветвях, не рысь ли?

— Эй, кого везёшь, служивый?
— Прах российского пиита!
На дуэли пал, ретивый…
Ишь, слуга его, Никита,
Седину к холодным доскам,
Знать, навеки приморозил —
Днём и ночью точит слёзы,
Да свечу мусолит с воском.
Почитай, все дни и ночи
Он над гробом причитает…
Чуешь? Вот опять бормочет,
С крышки снег полой сметает:

«Ох, не надо бы… Не надо
Торопиться к Чёрной речке,
Постоял бы на крылечке
Да не вышел за ограду.
Ну, подумаешь, бумагу
Кто-то сдуру накалякал…
Прочитал бы да поплакал,
Но от дома — ни полшагу.
Да и вовсе век не знать бы
Ни Натальи, ни француза.
Не влетела б пуля в пузо,
Коли не было бы свадьбы…
Почему меня оставил
Горемыкой жить на свете?
Лучше бы Господь избавил —
Взял к тебе, мой ясный свете…
Всем нам ведомо – от смерти
Невозвратная дорога…
Всё едино! Всё от Бога
Во вселенской  круговерти… «

Вот уже  исчезли сани,
Торопясь в Святые горы,
Где открыты все затворы
В нужный час без опозданий,
В вихре снега, в мир рассвета,
Прямо к звёздам негасимым…

Колокольчиком незримым
Вздрогнет целая планета!

В МИХАЙЛОВСКОМ
Свеча горела, он писал
И на полях рукой небрежной
Чертил знакомый профиль нежный
И чью-то ножку рисовал.
О, вдохновения полёт —
Душа вспорхнёт,
И вдруг случайно
Соприкоснётся с звёздной тайной
И лира дивно воспоёт:

— Я помню чудное мгновенье… —
Самозабвенно пишет он,
Охвачен радостным волненьем,
В воспоминанья погружен,
И рифмой чтобы пересилить
Изгнанья черную черту,
Вместить любовь и красоту,
И шелест трав, и воздух синий,
И дуб зелёный на бугре,
И предсказание кукушки,
И тёмный локон на подушке,
И поцелуи на заре.

А предрассветная пора
Встаёт беспечна и туманна…
Взлёт лебединого пера
И он напишет имя – Анна!

БОЖЬЯ ЗВЕЗДА
Гляди, как вьётся снег веретеном –
Не выйти за порог в такую пору…
Шагнёшь, а сверху свалится за ворот,
Да не комочком — целым валуном…
Растает и водицею живой
Сползёт с воротника — да под рубаху…
А тьма вокруг — с ума сойдёшь от страху,
Когда со всех сторон несётся вой!

Глянь, вспыхивают яркие огни,
Из-за кустов то тут, то там мелькая…
За хутором здесь бродит волчья стая,
Да вот и след их поперёк лыжни!
Такая здесь дремучая тайга…
Такая глухомань среди державы…
Ни зависти, ни спеси, ни врага —
Здесь все равны, все правы и неправы…

Семь километров… Ну же! Потерпи…
Уже видны огни, село. И — школа!..
Пускай благословит твои пути
Небесный старец с именем Никола…
А под ногой раскинется пластом
Страна болот, лесов и бездорожья,
На небесах звезда сияет Божья,
Где мама на погосте под крестом.

СТАРАЯ ПЛАСТИНКА
Дай-ка я тихонько сдую
С диска мелкие пылинки,
Пошепчу и поколдую —
Пусть, как раньше, по старинке,
Заскользит игла по кругу,
Песней давней обернётся,
Жеребёночком по лугу
Побежит и не споткнётся…

Посмотри: уже «Девчата»
Приютились на афише,
Ветерок семидесятых
Пробирается по крыше —
Белым яблоневым цветом
В памяти моей кружится
И любимые тем летом
Возникают звуки, лица…

Тихо кружится пластинка,
И глаза, как будто перцем…
По щеке сползает льдинка…
Всё равно: спасибо, сердце,
За любовь и за разлуку,
Юности былой порывы,
И за раны, и за муку,
И за то, что все мы живы…

И хотя залётный ветер
Тормошит иные флаги,
Мы еще на белом свете
Понаделаем зигзаги
По дорогам и по лугу
И по травам, как из шёлка —
Лишь бы бегала по кругу,
По пластиночке иголка!

ПРИВИЛЕГИИ ЦАРЕЙ
О, эти «привилегии царей» —
Корона, власть, предательство и плаха:
Алеет кровью царская рубаха,
А уж другой властитель у дверей.

А как стремился он туда попасть —
Вперёд, наверх, к блистательному трону!
Надвинув вожделенную корону,
Познать неограниченную власть!

И снова повторится этот круг:
Корона, власть, предательство и плаха,
И кровью напоённая рубаха,
И на груди скрещенье мёртвых рук.

А времена торопятся в века
Сминая человеческие судьбы,
Народной кровью полнится река,
Где тонут и правители, и судьи,

И бесконечна эта круговерть
Войны безумной — топора и плахи.
Из каждого прицела смотрит смерть
На белые крахмальные рубахи.

 

Литературная среда. Проза. Геннадий Синицкий

Геннадий Синицкий

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Невеле Псковской области.

подробнее>>>

Помяни мя
(рассказ)

— Тётя Лида, вот он, — Коля показал указательным пальцем на маленький ключик от замка сарая соседки, который та обронила ещё рано утром, впотьмах закрывая входную дверь в дровяник. Ключ лежал справа от порога, ниже стойки опалубки, вмятый калошами старушки в растоптанную слякоть, у стенки ветхого подворка.
— Ой, какой же ты глазастый, Николаша, — Я уже битых полчаса здесь глаза выкатываю, спасибо тебе, — пойдём ко мне, я угощу тебя манником.
Предложенную порцию пирога малыш очень быстро и жадно умял за обе щёки, чем вызвал неподдельное изумление у женщины. Она знала, что Коля растёт в неблагополучной семье, но совершенно не ожидала увидеть в глазах пятилетнего мальчишки такой голодный блеск. Три месяца назад он вместе с родителями поселился здесь, на отшибе провинциального городка, в барачном доме на восемь семей, у заброшенного асфальтобетонного завода. Их переселили сюда по решению суда из добротной благоустроенной квартиры за неуплату многотысячного долга по жилищно-коммунальным платежам.
— Коля, ты что, голодный?
— Чуть-чуть, — сказал тихо мальчик и виновато отвёл в сторону глаза. Папа строго-настрого запрещал ему на что-либо жаловаться, особенно посторонним. Но ведь тётя Лида не посторонняя, подумал Коля, – она же вместе с нами живёт, в одном доме, только через стенку.
— Мама говорит, что я жаворонок, потому что раньше всех просыпаюсь. Они скоро встанут, и мы будем кушать макароны.
Соседка посмотрела на часы, что висели на стене между двух узких окон. Стрелки старых ходиков показывали без пяти минут десять. Бедный ребёнок, подумала тётя Лида, и тут же всполошилась:
— Голова моя садовая, уже десять часов, а почта сегодня до обеда работает. Надо успеть пенсию получить, — выходные длинные на носу…
Аккуратно закрыв за собой входную дверь, Коля на цыпочках пробрался по коридору и заглянул в комнату. Развалившись на всей площади раскладного дивана, родители продолжали спать, раскинув свои конечности в разные стороны.
Отец вернулся вчера поздно, принёс водку. Коля уже лежал на своей кровати в дальнем от входа углу, отгороженный от мира родителей трёхстворчатым шкафом. Заснуть никак не получалось, и он слышал их разговор.
— Сегодня электрики приходили, сказала мама, — грозятся свет обрезать, если не заплатим долг до конца недели.
— А с чего его платить? — Ты ведь техничкой на полставки работаешь, а я слесарем —минималку получаю. Вкалываем, как проклятые, а с нас ещё три шкуры дерут. Цены столичные — зарплаты комичные.
— Дрова купить тоже не за что, а скоро холода. Если отапливать тенами будем, то никаких денег на электричество не хватит. Обрежут провода, а счётчик снимут.
— Пусть режут. Я провода на столб и сам закинуть смогу. Будем напрямую подключаться.
— Рано или поздно поймают, надо искать выход.
— Ну, давай второго ребёнка сделаем. Получим материнский капитал, халупу в деревне купим. Или давай, как цыгане, стругать потомство, а потом гуськом по кабинетам за льготами и пособиями ходить будем.
— Ладно-ладно, успокойся… Наливай, давай.
Коля всегда хотел, чтобы у него был маленький брат. Он завидовал другим семьям, где было много детей. Им было весело. Ох, как бы он заботился о младшем братишке. Мама назвала бы его Мишенькой, в честь своего отца. Она как-то говорила об этом вслух мечтательно. В сладких грёзах Коля уснул. А сейчас, сейчас ему очень хотелось кушать. От сладкого кусочка манника в животе разыгрался настоящий оркестр, настойчиво требуя еды. Будить родителей было нельзя. Папа очень ругался, когда это происходило. Он очень уставал на работе, и ему надо было хорошо и спокойно отдохнуть.
На обеденном столе в окружении пустых бутылок стояла чугунная сковорода. Заглянув в неё, мальчик увидел несколько застывших макаронных перьев. Он очень любил эти толстые трубочки и всегда с наслаждением всасывал их в рот, даже если они были такими холодными, как сейчас. Облизав подушечки маленьких пальчиков, Коля поймал себя на мысли, что ему захотелось кушать ещё больше. Но сковородка была уже пустая. В этот момент его отвлёк скрип дивана, на котором перевернулась на другой бок его мать. Из разреза её халата наружу выкатилась голая грудь. Мальчик завороженно смотрел на тёмный сосок титьки и словно во сне плыл к нему всё ближе и ближе. Он помнил, что когда-то он постоянно сосал эту штуку, и чувство голода пропадало. Вот и сейчас он припал к материнской груди, но что-то было не так, — не так, как когда-то. Какой-то горький привкус вязал язык и сушил его рот. Как будто по команде, родители открыли глаза и впились двойным взглядом в лицо маленького Коли. От неимоверного страха мальчик протяжно закричал…
Откуда-то издалека послышался тёплый и знакомый до боли голос:
– Коля, Коленька, что с тобой, дорогой мой, проснись?
Необычайным вихрем потоки сознания возвращали память в настоящую реальность.
— Что это со мной?
— Опять тебе кошмары эти снятся, кричишь во сне как сумасшедший. – Вон и ребёнка напугал.
Краем одеяла Николай вытер со лба горячий пот и сел на кровати. Его жена Светлана уже успокаивала проснувшуюся дочь.
— Господи, да что же это такое? Когда всё это закончится? Ведь тридцать лет уже прошло. Раньше как-то редко мучили эти воспоминания, а сейчас чуть ли не каждую неделю снятся.
— В церковь сходи. Покайся, исповедуйся, причастись… — сказала присевшая рядом супруга.
— Да не в чем мне каяться, Света.
Николай привлёк голову жены к своей щеке, поцеловал и тихо сказал:
— Прости меня, Светик. Замучил я вас своими проблемами.
— Сходи, Коля, сходи. Завтра Вселенская родительская суббота.
Пройдя мимо часовни городского кладбища, Николай направился в дальний угол боговой делянки. Не без труда, но он отыскал заросшую травой могилу матери. Он не был здесь, наверное, лет пятнадцать. Покосившийся на бок деревянный крест надо будет заменить, подумалось ему. Прибрав разросшийся осот вокруг осевшего холмика, Коля присел на стоявший рядом пенёк от сгнившей скамейки. Память нехотя возвращала его мысли назад, в прошлое. Он с болью в сердце вспоминал, как тогда, будучи маленьким мальчиком, страдал от непреодолимого чувства голода. Эти постоянные пьянки отца и потакания матери. Слёзы обиды на всё это нищенское существование. Голодные обмороки, после одного из которых тётя Лида вызвала карету скорой помощи. Больничную палату и врача, который не мог поверить в то, что в 21 веке дети пухнут от голода. А как через три дня после скудного рациона, к которому мало кто из больных вообще прикасается, на лице маленького Коли заиграл румянец, он стал бегать и прыгать, как все здоровые дети. Как со слезами на глазах мальчик просил врача не отпускать его домой к родителям… Потом была смерть матери от удара током, и угрызения совести у отца за оголённые электрические провода. Правда, позже он утонул где-то на рыбалке по пьяному делу, его тело так и не нашли. В итоге – интернат и очень ранняя взрослая жизнь.
— Я не виню тебя, мама. – Просто я понять не могу, за какие грехи мне всё это?
Коля поставил у основания креста стопку водки и накрыл её корочкой чёрного хлеба, а затем вытянул из пакета контейнер, открыл его, и аккуратно положил на могилу несколько отварных макаронных перьев.
— Это для тебя, мама. Прости, что меня не было так долго. И вот ещё что: уже, став взрослым, я читал заключение о твоей смерти. Ты была на втором месяце беременности. Наверное, ты сама об этом не знала. Не обижай там Мишеньку. Я для него принёс небольшой подарок, и Николай заботливо усадил на могилу плюшевого медвежонка.
— Покойтесь с миром, родные мои, я всё равно вас люблю.

 

Литературная среда. Поэзия. Николай Рассадин

Николай Рассадин

Рассадин Николай Юрьевич, родился в 1961 г. в Москве. Окончил Московский механико-технологический техникум мясной и молочной промышленности, Московскую финансово-промышленную академию. Работал в Московском уголовном розыске.
Автор сборников стихов: «И было всё предрешено», «Исхода не будет». Лауреат конкурсов авторской песни «Русский Still» и «Изборская крепость», дипломант конкурсов поэзии «Провинциальный интеллигент» и «Словенское поле»
Живёт в д. Молочково, Печорского района.

Округа

От веток расцветшей сирени,
От белого цвета вокруг,
Страдала округа мигренью
И водкой лечила недуг.

Резинкой трико голубого,
Привыкшая печень держать,
Ругалась округа убого:
И в Бога, и в душу, и в мать.

И в жадные рты заливая,
Всё то, что горит и течёт,
Округа, до срока живая,
Жила. Остальное не в счёт.

Мастер и Маргарита

Спину изогнула над корытом
И стирает грязное бельё
Мастера, Петрова Маргарита,
Ну а мастер с дня Победы пьёт.

Пьёт и пишет письма Предсовмину,
А потом сжигает их в печи…
Плачет и идёт кормить скотину,
А она стирает и молчит.

Исхода не будет

Не будет исхода. Египет, ликуй!
Мы строим твои пирамиды.
Их будет немало на нашем веку,
Ступенями в царство Аида.

Нам эти постройки милее пенат.
Нам рабство дороже свободы.
Суровой бедой обернулась вина,
На долгие, долгие годы.

Ещё Моисей не родился на свет.
Иосиф понятнее судит…
Не будет исхода, коль пастыря нет,
Живите, исхода не будет!

Период прощенья

Захлопнули двери, сожгли календарь –
Ни мая, ни марта.
Нам светит безрадостно тусклый фонарь
В систему Декарта.

Мы мифами выстлали путь в никуда
И просим, как молим,
Что б в нужное время упала вода
На мёртвое поле.

Успения близость и близость снегов
Несет очищенье.
И вот он, период раздачи долгов,
Период прощенья.

Предтеча

Во дворе, прилипая к скамейке,
Я сижу вечера напролёт.
Царь небесный, из облачной лейки,
На меня воды вешние льёт.
Очищает меня от порока,
Основательно, день изо дня.
Он, быть может, готовит пророка,
Из забытого всеми меня.
Я скажу, я умею красиво,
И под нож со спокойной душой.
А пока, с полтарашкою пива,
Мне и здесь, на скамье, хорошо.

Прощение

Разомкни уста и скажи: «Прости!»
Передав свои ощущения.
Мне тебя ещё на себе нести,
Ну а как нести без прощения?

Мне ещё тебя многому учить,
Мне ещё тебе в ноги кланяться,
И от всех дверей выдавать ключи,
Их, закрытых, много достанется.

Руки разведи и закрыв глаза,
Вспомни всё, что в прах перемолото.
Я могу тебе многое сказать,
Но молчу, молчание — золото!

Блаженная Тамара

По конструкциям ходила,
Причитала: «Птица я!»
И её в силки ловила
До утра полиция.
Долго в руки не давалась,
Дорожа свободою.
С балок ржавых любовалась,
Матушкой-природою.
Но как только санитары
Подошли карнизами,
В небо бросилась Тамара
С голубями сизыми.

 

…и Банга устало зевала

Всё. Аннушка масло уже пролила
На ржавые рельсы трамвая.
Всё. Руки уже умывает Пилат
И Банга устало зевает.
К полудню свершится, трагедия, фарс,
Кровь брызнет на белые брюки,
Лицо чёрно-белое: профиль, анфас,
В железо закованы руки.
На крест или в камеру, в ров или в печь,
Зависит от: место и время.
Ах, как же хотелось вас предостеречь,
Глупцы, неразумное племя.
— Распни! Колесуй! Расстреляй! Отсеки!
Толпа на расправу проворна.
Уже на Голгофе стучат молотки
И небо становится чёрным.
По улицам чёрный летит воронок,
В Берлине, в Москве или в Риме…
Сын божий и, попросту, мамин сынок,
Не возраст неважен, не имя.
Здесь масло пролито, там руки чисты,
Там крест на горе, здесь подвалы
Которые тоже кому-то кресты…
И Банга устало зевала.

Упаси тебя Боже!

Упаси тебя Боже просить у меня совета,
Упаси тебя Боже искать во мне откровенье.
Я сижу одинокий на кухне, как перст, без света,
Весь в грехах, как в шелках, какое уж тут спасенье.
Я курю табак, я портвейн пью без закуски,
Я ругаюсь матом, читая с утра газеты,
Я пишу с ошибками стих на великом русском,
Упаси тебя Боже просить у меня совета.
Говорят поэты всегда немного пророки.
Врут конечно. Какое иное зренье?
Просто рифмами пишут на старых обоях строки…
Упаси тебя Боже искать во мне откровенье!

Не возвращайся!

Туда, где счастлив был когда то ты,
Не возвращайся, друг мой, Бога ради.
Тебя за стол со всеми не усадят,
Не будут слушать открывая рты,
Твоё повествование. Не льсти
Себе, ты не достоин лести,
Ты мог бы жить как все, со всеми вместе,
Но ты ушёл, произнеся: «Прости!»
Тебя простят, но будет всё не то,
И друг не тот, не та, кого оставил.
Ты думаешь, вернувшись всё исправил?
Не льсти себе, ведь ты и сам не тот.
Порви билет, от поезда отстань,
Придумай что-нибудь, не возвращайся.
В конце концов, сорви к чертям стоп-кран,
Прощаясь, навсегда, мой друг, прощайся.
Иди вперёд, сжимая кулаки,
Кусая губы, вытирая слёзы,
За этим, заблудившимся обозом,
По берегу пологому реки.
Излечит время — мудрый Гиппократ,
И будет новый день, и хлеб, и встречи…
А возвращаться незачем и нечем
Оплачивать ушедшее вчера!

Мельница

Однажды, в одночасье, всё изменится,
Отвадив голубей зерно клевать,
Пойдёт полуразрушенная мельница
С идальго Дон Кихотом воевать.

Она таких изнеженных романтиков
Перевидала на своём веку,
Сорвёт с идальго праздничную мантию
И перемелет рыцаря в муку.

Он, полоумный,  не мычит, не телится,
Не восклицает,  шпагою звеня.
И вместе с ним перетирает мельница
Его доспехи и его коня.

Туман по полю покрывалом стелется,
Пыльцой зелёной пруд припорошён.
Стоит полуразрушенная мельница,
Заполненная рыцарской душой.

Futur immediat

Залезу на верхнюю полку
И стану в окошко глазеть,
Листать без желанья, без толку
Страницы вагонных газет.
В ночи выходить на пероны,
Табачного дыма глотнуть
И снова на полку вагона,
И снова по графику в путь.
Уснуть бы, но что-то не спится,
По встречке гудят поезда,
Толкает людей проводница,
В назначенных им городах.
И снова: перон, сигарета,
Да звёздный шатёр шапито
И в futur immediat, где-то,
Не ждёт меня завтра никто.

К Иоану

Книгой Новый завет итожа,
Пишет он за строкой строка,
Искушённо, на первый взгляд тоже,
Что и Марк, и Матфей, и Лука.
Первый шаг в Галилейской Кане,
Сотворив из воды вино,
След оставил Он в Иоане,
А потом за звеном звено,
Цепь плелась и плелась неспешно:
Исцеление, пять хлебов…
«Где ты видел людей безгрешных,
Среди книжников и рабов?»
И цепляясь пером за кожи,
Чтоб осталось слово в веках,
Пишет юноша вроде бы тоже,
Что и Марк, и Матфей, и Лука.
От чернил почернеет пальчик,
Тень тоски на худом лице.
Пишет книгу любимый мальчик,
Об Учителе и Отце.
Пишет истину, слово в слово,
Ни мгновенья не исказив,
Завтра станет Заветом новым
Этот искренний нарратив.
Мне из всех четверых дороже…
Чем? Не смог объяснить никак —
Иоан, всё одно, не тоже,
Что и Марк, и Матфей, и Лука.

От Бреста до Бийска

Иногда заставляют начать всё сначала,
Несуразно прожитые всуе года.
В поездах, как младенца, меня укачала,
Бесконечная даль. Поезда, поезда,
По железным дорогам от Бреста до Бийска,
И обратно до Бреста, под пар перестук:
— Далеко ли до места?
— Да, в общем,  не близко.
Здесь и семьдесят вёрст,  как ни странно, не крюк.
Мне места боковые не вылезут боком,
Мне сосед беспокойный ни кум и ни брат,
Проводник «проплывает» библейским пророком,
Этот «ноев ковчег» для него маловат.
Время сжалось пружиной в железной коробке
И пронзает пространство плацкартный патрон.
Словно зуб вырываю из «рислинга» пробку
И в себя заливаю «сухой эфедрон».
Послезавтра сойду с корабля на колёсах
И на бал! Ни на миг на скамью не присев.
Задавай. Задавай мне побольше вопросов.
Не стесняйся спроси, я отвечу на все.

Время пришло

Время пришло,  сморщилась кожа лица,
Руки дрожат, как на ветру осина.
Перебираю,  как чётки: бога-отца,
Бога-святого духа  и бога-сына.
Стала одёжка, как не крутись,  куца,
Скоро земля станет лебяжьим пухом.
Позавчера видел во сне отца,
Сыну хотел писать, не хватило духа.
Что там за дверью? Тихо скрипит крыльцо.
Кисти достал и дописал картину.
Время придёт,  станешь и ты отцом,
И приведёшь к духу святому сына.

Масленица

Ранним утром защебечут на ветках птахи,
В этом городе, полном церквей и рыбы.
Отступает зима, как когда-то фрицы и ляхи,
Не разрушила души в прах и на том спасибо.
Будет шастать народ, животы набивая блинами,
Позабыв про тех, кто зиму не пережили:
— Мы же выжили! Значит опять Бог с нами!
А не с теми, кто головы в «зимней войне» сложили.
Здесь живые к живым, мы всю зиму читали Матфея:
«Предоставь мертвецам погребать своих мертвецов».
Выпал зуб, значит денег подарит «зубная фея»,
За которой маячит тень матерей и отцов.
И не нам судить, этот город не в нашей власти.
Лёд сойдёт, а значит время строить мосты.
Я сниму шинель, разберу автомат на части,
И на крышах будут орать от счастья коты.

 *  *  *

Когда устану я от суеты,
От подлости и лжи людского мира,
Уйду тихонько в лысые коты
Собой украсив чью-нибудь квартиру.

 

Литературная среда. Проза. Александр Казаков

Александр Казаков

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Прохожий на Млечном Пути
(рассказ)

В небольшой комнате дачного дома было тепло: оно исходило от недавно истопленной печи, но сегодня почему-то не создавало ощущения привычного комфорта и уюта. Как, впрочем, и во всю последнюю неделю. За окном неторопливо сгущались ранние августовские сумерки. Со стороны озера ощутимо тянуло прохладой; несмотря на преграду из высоких берёз и кустарника, буйно разросшихся на давно заброшенном соседском участке, она крадучись подбиралась к большой поляне перед домом Одинцова, незримо покрывая холодной росой траву, уже подросшую после недавнего покоса. Пройдёт ещё с полчаса — и здесь, на самом краю деревни, возле леса, стемнеет окончательно, и вот тогда-то и можно будет выйти из дома, чтобы присесть на ступеньку крыльца, выкурить последнюю на этот день сигарету — а может, и не одну — и полюбоваться на звёздные россыпи, какие бывают здесь только в августе. И больше — никогда…

Но это Одинцов сделает чуть позже, когда станет совсем темно; а пока он сидел, удобно расположившись в мягком низком кресле и вытянув ноги под стоявший перед ним журнальный столик, и бесцельно рассматривал то занавешенные лёгким ситцем полки с бельём, то печь, то стоящий на столике ноутбук, на матовой поверхности которого тускло отражался огонёк лампадки: Одинцов ещё утром затеплил её перед иконой Спасителя, что висела на стене над его головой, слева от окна, и теперь, в наступающих сумерках, этот ровный, нетрепетный огонёк ощутимо согревал его душу, не позволяя окончательно воцариться в ней той гулкой пустоте, которая всячески пыталась её заполнить — особенно в последние дни.

Это непонятное состояние Одинцова не на шутку тревожило. Причины он определить не мог, и потому всячески старался заполнить этот странный вакуум в груди чем-нибудь позитивным — хотя бы планами на завтра и воспоминаниями о дне сегодняшнем. Но у него ничего не получалось: планы почему-то не строились, а вспоминать было почти нечего. Ну, разве что послеобеденную рыбалку, хотя два небольших подлещика за три часа — какое же это воспоминание? Просидеть столько времени на причале, тупо глядя на недвижимый поплавок, — это что, рыбалка? Так, дурь. От нечего делать…

Впрочем, к подобным результатам Одинцов уже давно привык, хотя скажи ему кто-нибудь про подобные уловы ещё лет пять назад — ни за что не поверил бы. Раньше рыбалка на этом озере всегда была удачной — за редчайшими исключениями, связанными с перепадами давления, что в этих краях случалось не так уж и редко: в такие дни рыба просто-напросто переставала клевать, и поделать с этим ничего было нельзя — против чудачеств природы и неведомых рыбьих инстинктов не попрёшь. Но зато в другие дни, когда с погодой всё было в полном порядке, наловить рыбы можно было сколько душа пожелает. Одинцов помнил, с каким особенным удовольствием и даже с душевным трепетом выплывал он на лодке в озеро на утренних зорьках, когда над водой ещё стелился плотный вязкий туман, и уже после нескольких несильных гребков вёслами берег, густо заросший камышом, исчезал, растворялся в молочно-белом, липком тумане, а с ним — и всякие ориентиры, и выдержать нужное направление можно было только по стелящемуся за кормой следу на воде, причудливо вихрящемуся на недвижимой озёрной глади. Так Одинцов и плыл, неторопливо и бесшумно взмахивая вёслами, к излюбленному своему месту — к ближнему острову, возле которого так любил встречать рассвет, любуясь на поднимавшееся из-за острова солнышко, и где потом обычно и просиживал до той поры, покуда оно ни поднималось почти в зенит и ни начинало ощутимо припекать. Впрочем, к этому времени — часам к десяти — и рыба уже переставала клевать, да и наловлено её было уже более чем достаточно: хватало и на уху, и на большую сковороду, и на копчение. Одинцов чистил рыбу сразу после возвращения на берег, чтобы не заниматься этим на своём участке и не разводить там вездесущих настырных мух, падких на рыбью требуху; затем он промывал вычищенную рыбу в хрустально-чистой озёрной воде, складывал её в пакет или в ведро и возвращался на дачу.

И вдруг ему вспомнились строки, написанные им когда-то давно — теперь казалось, что в какие-то заповедные времена, — строки, родившиеся во время одной из таких предрассветных рыбалок, на пути к заветному острову…

Терпкий запах леса одурманил
Голову, отравленную городом…
Я плыву от берега в тумане,
Раздвоив его седую бороду.
Даже вёсла не скрипят в уключинах;
Деревенька скрылась вдалеке…
И в душе моей, такой измученной,
Чистота — росинкой на щеке…

Да, так всё и было. Город безжалостно высасывал из Одинцова силы — не столько физические, сколько духовные. Повседневная суета, на поверку часто оказывавшаяся бестолковой и бессмысленной, иссушивала его душу — почти до донышка. Потому с наступлением тепла, иногда уже в середине мая, Одинцов и удирал на дачу, а потом всеми правдами и неправдами старался раньше осени в город оттуда не возвращаться. И, если такое удавалось, был счастлив до щенячьего восторга. Но и расставание с любимой Буковкой в те годы всегда становилось для него тяжелейшим испытанием. Однако то было раньше, а теперь…

Теперь всё иначе, всё — не так. И он знал, почему… И почему ему больше не пишется — тоже понимал…

За окном совсем стемнело. Одинцов с неприязнью бросил взгляд на ноутбук, который за прошедшую неделю так ни разу и не открыл, выбрался из кресла, включил в комнате свет, почему-то вдруг больно резанувший глаза, и вышел в гостиную, а оттуда — на крыльцо. Спустившись по ступенькам, он пересёк участок, закрыл на щеколду ворота и вернулся к дому. Сел на ступеньку крыльца, прикурил сигарету и с наслаждением затянулся. И только после этого поднял глаза вверх…

— Сказка… — прошептал он, глядя на таинственно сверкающий звёздами Млечный путь. — Мир первозданный…

«А ведь об этом я уже когда-то писал, — подумал Одинцов. — И, говорят, неплохая повесть получилась… Господи, как давно это было!..».

И снова вдруг вспомнилось — из далёкой-далёкой юности — вот только сейчас вспомнилось, когда смотрел на бесконечную россыпь звёзд. Вспомнилось — и захлестнуло этим нежданным воспоминанием, как тёплой, ласковой, но в то же время и горько-солёной морской волной…

Давным-давно, ещё до армии, дружил он с одной девчонкой — из ближнего к Буковке райцентра, куда каждое лето приезжал на каникулы к своим родственникам. Немало вечеров после первого знакомства провели они вместе, сидя на качелях возле её дома и рассуждая на разные романтические темы. Потому что оба и были романтиками — пусть и сугубо книжными: оба много читали, и потому поговорить им было о чём. Ну, и целовались, конечно: как же без этого? И вот тогда-то, между разговорами и поцелуями, они и выбрали на небе звёздочку — одну на двоих, из всех видимых на Млечном Пути в ту необыкновенную, тихую августовскую ночь, — выбрали для себя, загадав, чтобы она светила им всегда, где бы они ни были — вместе или порознь. Чтобы помнить друг о друге вечно. Или — хотя бы — всю оставшуюся жизнь…

Одинцов вздохнул, тоскливо глядя на усеянное звёздами небо.

«Нет, не найти мне её теперь, — с грустью подумал он. — Даже приблизительно не помню… Потерял. А жаль…»

Теплота нежданного воспоминания, поначалу так сильно встревожившая его душу, стала понемногу таять, а потом и вовсе исчезла, заодно будто прихватив с собой из души и ещё что-то неосознаваемое, но не менее значимое. И в груди опять стало пусто и неуютно…

— Всю жизнь мы что-то теряем, — прошептал Одинцов. — И что-то, и кого-то… Находим — редко, а теряем… почти на каждом шагу…

Вот и любимую свою Буковку он теряет. Уже почти потерял… Да почти ли?

Да, раньше, ещё совсем недавно, деревенька была совсем другой. Потому, видимо, и получилась его первая книжка такой трогательной и в чём-то даже романтичной. Буковка с первого же его приезда сюда стала для Одинцова своеобразным волшебным ларцом, наполненным россыпями сюжетом и живых, неповторимых персонажей, — ларцом, из которого он черпал своё видение этого мира, своё восхищение им и великое чувство сопричастности ко всему тому, о чём писал. Поэтому и во многих своих последующих романах и повестях он ещё не раз возвращался и к этим благословенным местам, и к жившим здесь людям, многие из которых стали героями его книг. И именно поэтому каждую весну, собираясь на дачу, он был твёрдо убеждён, что очередное лето в Буковке станет для него столь же плодотворным, как и любое из предыдущих.

Поначалу всё именно так и было. Одинцов приезжал на дачу в конце весны, за пару дней основательно обустраивался, а потом вся его тамошняя жизнь начинала протекать по строго определённому распорядку, не нарушаемому им в течение многих лет. Каждый день до обеда он успевал переделать кучу самых разных дел: в первые годы обустраивал потрёпанный строительный вагончик, доставшийся ему от прежнего хозяина участка, потом пять лет строил дом, затем почти всё следующее лето пристраивал к нему просторную веранду, а напоследок соорудил перед ней широкую террасу, соединив ею входы в дом и на веранду. Террасу удалось сделать довольно широкой и хорошо защищённой от солнцепёка, и на ней вполне можно было поставить пару кресел, чтобы прекрасно провести вечер в неспешных разговорах с женой или друзьями…

Так Одинцов обычно трудился до обеда, а после него отправлялся на часок-другой на озеро — порыбачить и окунуться, если позволяла погода, а возвратившись домой и поужинав, усаживался за ноутбук и писал, часто засиживаясь за работой до рассвета. А когда погода портилась, и начинались затяжные дожди, и потому что-то там пилить-строгать-приколачивать становилось совсем не с руки, Одинцов встречал такие природные катаклизмы с искренней радостью, поскольку просиживать за ноутбуком можно было хоть круглые сутки, ни на что, кроме приготовления завтраков, обедов и ужинов, не отвлекаясь. И такое положение дел в действительности приносило весьма ощутимые результаты.

Однако в последние годы в этом распорядке дня что-то нарушилось: если время до обеда по-прежнему было занято разными хозяйственными делами, а после него — долгожданным походом на рыбалку, то по возвращении с озера настроение у Одинцова заметно портилось, и желания садиться за ноутбук почему-то уже не возникало…

Правда, иногда у него всё-таки получалось заставить себя сесть и написать что-то путное. Хотя бы какие-то намётки для рассказа, повести или романа, чтобы уже потом, вернувшись домой, в город, за долгие зимние вечера превратить эти намётки в полноценную, достойную вещь, за которую, как минимум, не было бы стыдно. Однако так было раньше, ещё года три — четыре назад, но не теперь. Теперь же заставить себя — совсем не получается, хоть ты тресни. Ничего в голову не приходит, кроме каких-то неясных отрывков не понять чего, навеянных ненароком подслушанными разговорами соседей-дачников, встречавшихся возле автолавки, дважды в неделю приезжавшей в Буковку. Вроде бы и промелькнёт в голове что-то похожее на завязку сюжета после таких встреч, но пока возвращается он, Одинцов, с покупками от автолавки до своего участка — всё это из головы куда-то исчезает, будто выветривается. И писать опять становится не о чем. Высасывать же сюжет из пальца и затем через силу, ломая внутреннее сопротивление, пытаться изложить его на бумаге или на мониторе ноутбука — пустая трата времени. Одинцов знал это наверняка, поскольку не раз за последние пару лет пытался действовать именно таким образом — по принципу: лишь бы начать, а там само пойдёт. Не шло. И не пойдёт. Сизифов труд.

Сколько начатых вещей по компьютерным папкам у него распихано — жуть… Начатых — и не оконченных. Таких, которые, как он всё отчётливее понимал, не будут дописаны уже никогда…

Умом Одинцов понимал, почему так происходит. Точнее сказать — уже произошло. Умом понимал, а душа и сердце этого понимания принимать не хотели. И вот это дисбаланс между разумом и душой тревожил его всё сильнее и сильнее. Понимал, но, вопреки происходящим в деревне событиям, надеялся, что всё ещё может как-то измениться; что каким-то невероятным образом вернётся в любимую его деревеньку та неповторимая благодать, безраздельно царившая в Буковке в прежние времена, когда он впервые, полтора десятка лет тому назад, приехал сюда; что вновь возвратится прежняя, незримо витавшая в пахнущем душистыми травами деревенском воздухе одухотворённость всего, что окружало его, Одинцова, ещё совсем недавно; вернётся всё то, что непреодолимо манило и тянуло его сюда — к этому величавому озеру, к этим берёзкам — то непередаваемое словами волшебство этих сказочных мест, дарившее ему истинное вдохновение, благодаря которому он и написал почти все свои книги…

Откуда-то со стороны озера, в клочья разрывая вечернюю тишину, загрохотала музыка, спрессовывая уже и без того почти непроглядную темноту низкими звуками бас-гитары и барабанов. Грохот почти мгновенно и многократно, наслаиваясь сам на себя, отразился от ближнего острова и, чуть позже, — от дальнего берега, превращая музыку в дикую какофонию, в ураган бессмысленных, перепутавшихся между собой звуков, способных, казалось, убить всё живое и ещё мыслящее на десятки километров вокруг.

«Началось! — с вдруг вспыхнувшей злостью подумал Одинцов. — Теперь — до полуночи. Как минимум…»

Он ткнул погасший окурок в консервную банку, приспособленную под пепельницу, и с раздражением полез в карман за новой сигаретой.

Нет, ничего он здесь больше не напишет. Ничего и никогда.

«Надо было со своими домой возвращаться, — подумал Одинцов, прикуривая от зажигалки. — Ведь знал же, что так будет — знал! На что надеялся?!»

Ещё неделю тому назад, как и почти всё лето по вечерам, здесь, в доме, всё было иначе: жена, сидя в соседней комнате или на веранде, читала какой-нибудь очередной детектив или решала кроссворды; внучка — рисовала или смотрела в мансарде мультики. Дача была наполнена жизнью — движением и близостью родных и дорогих сердцу Одинцова людей. И даже если все они в какие-то моменты, занятые каждый своим делом, и не общались между собой, и даже находились вне поля зрения друг друга, то всё равно близость родных Одинцова ощущал не только как внешний фактор, но и внутри себя. И на душе от этого было тепло и тихо-радостно.

Но в прошлые выходные жена с внучкой уехали домой, в город: отпуск и каникулы подходили к концу, и им пора было начинать готовиться: жене — к работе, внучке — к школе.

Одинцов втайне надеялся, что с их отъездом что-то изменится — пусть и на короткое время, всего на пару недель, оставшихся до конца лета, но исключительно в лучшую для него, Одинцова, сторону. Он, наконец-то, останется совсем один — в уютом, построенном собственными руками доме, и уже никто и ничто больше не сможет отвлечь его от любимого занятия — от дела, которое он считал не только важным и нужным, но и главным в своей жизни. Живи, человече, твори и радуйся!

Но покой этот — долгожданный, желанный и, наконец-то, обретённый Одинцовым — на поверку оказался совсем не таким, каким — хотя бы в мечтах — представлялся ему ещё неделю назад…

«Такой покой, пожалуй, ближе к слову «покойник», — невесело усмехнулся он. — Как на кладбище… А что, весьма соответствует, весьма…»

— Во-о-о-о-овка! Воло-о-о-о-одька! — перекрывая музыку, долетел с берега истошный женский крик. — Бабы, Вовку кто видел?

Женщине что-то с громким смехом и издёвкой ответили, и она ещё громче и истеричнее закричала:

— А ну, вылазь с воды, придурок! Вылазь немедля, скотина безрогая!

Одинцов поморщился от досады и опять полез в карман куртки за сигаретой.

Музыка на берегу вдруг оборвалась, и от внезапно наступившей тишины у Одинцова будто зазвенело в ушах. Он поднял глаза к небу и с тоской посмотрел на бескрайний и бесконечный Млечный Путь.

«Кто мы такие — в сравнении со всем этим? — подумал он. — Вот все мы — кто? Кем себя возомнили? Да никто. И звать нас — никак. Даже не муравьи — песчинки на океанском пляже… Смоет нас волнами времени — и никто оттуда, сверху, и не заметит. Если даже и есть кому…»

Он сидел на крыльце, изредка затягиваясь сладковатым сигаретным дымом, и пристально вглядывался в звёздное небо, будто пытаясь разглядеть среди звёзд чей-то призрачный лик…

 «Уж скорее бы ночь, — устало подумал Одинцов. — Выкурить ещё сигаретку, посмотреть на небушко, потом помолиться — и спать. Спать, спать и спать. И чтобы ничего не снилось: просто провалиться в небытие — и всё… А завтра прямо с утра начинать собираться домой. Потому что…»

Потому что делать ему здесь больше нечего. А ещё потому, что прежней Буковки уже нет. Нет её, той деревеньки, которую он когда-то так беззаветно полюбил — всем сердцем полюбил, всей душой. Убили Буковку — убили. И никак иначе то, что за последние годы сделали с деревней, не назовёшь…

Была тихая, старинная, нешироко раскинувшаяся по берегу озера, в стороне от большака, русская деревенька — с немногочисленными тогда местными жителями, жившими по своим, почти патриархальным укладам. И дачники, в те времена тоже немногочисленные, волей или неволей под этот уклад как-то подстраивались — не потому, что их к этому кто-то принуждал, а просто, видимо, душой чувствовали и умом понимали, что нарушать эту благодать негоже. И не нарушали. Потому и вели себя достаточно тихо и скромно: во всяком случае, музыка по вечерам над озером не гремела, и пьяные, горлопаня во всю глотку кому что в голову взбредёт, по деревне до полуночи не шатались. А теперь только дурные песни да мат по всему берегу и слышится. И так — почти всё лето…

И домов за эти последние годы понастроили — плюнуть некуда. Да каких там домов — коттеджей, иных — аж со всеми городскими удобствами! Первые-то дачники, строившиеся в Буковке в прежние времена, вели себя куда скромнее: и дома строили неброские, и на квадроциклах по деревне не гоняли… Да и сама деревня по площади теперь увеличилась как минимум раз в пять, если не больше, а ещё и все поля в округе на участки поделены и колышками обозначены. И даже там, на дальнем конце прежней деревни, прежних её границ, где раньше был широкий выгон для скотины, теперь целых три улицы построены — от самого озера и до леса. Можно сказать, целый микрорайон.

Впрочем, и скотины в Буковке уже давно нет — ни коров, ни лошадей: всех повывели — за ненадобностью. Да и зачем корову держать, чтобы летом, как в былые времена, на её молоке деньги зарабатывать? Куда как проще и намного прибыльнее возле своего дома платную автостоянку организовать. Ведь большинство дачников не в саму Буковку отдыхать приезжают, а и на дальние острова, и на другой берег озера: там тоже деревни есть, до которых можно только по воде на моторке добраться, а дач в тех деревнях — не меряно. Посему машины свои все эти приезжие оставляют в Буковке — под присмотр местных жителей. И, само собой, не за спасибо. Словом, бизнес — он и в деревне бизнес.

И вот именно в этом-то и заключалось самое неприятное открытие, которое сделал для себя Одинцов: теперь и здесь, в деревне, деньги с каждым годом начинали играть всё более важную роль. Хотя и дураку понятно, что без них, без денег то есть, не проживёшь. Желание подзаработать лишнюю копеечку на дачниках, разумеется, у местных жителей было всегда, однако раньше оно было как-то завуалировано, не выставлялось напоказ; вроде как стеснялись люди даже намекнуть на необходимость платы за какую-то услугу или небольшую помощь. А среди самих дачников подобное и вообще не практиковалось. Одинцов те времена и те нравы отлично помнил. При необходимости к любому соседу можно было за помощью обратиться — например, чтобы стройматериалы помочь разгрузить или мешавшее строительству дерево на участке спилить. И помогали — просто так, за спасибо. И деньги никто друг другу за такую помощь не предлагал. Впрочем, никто не спрашивал. Одинцов и сам не раз так же помогал соседям — просто чтобы помочь. Да и как было не помочь, если кругом — почти одни пожилые люди, такие же, как и он сам. Ты не поможешь — и тебе потом вряд ли на помощь придут. Когда-то, помнится, это называлось взаимопомощью или взаимовыручкой, что по определению не предполагало каких-либо меркантильных интересов. Но постепенно эти понятия как-то исчезли — даже среди соседей и тамошних друзей-приятелей. Правда, не без исключений, хотя и редких.

Кроме всего прочего, некоторые из особо практичных дачников вовремя подсуетились, расширили свои участки и, кроме уже имевшихся на них собственных дач, понастроили ещё по одному-два дома, но уже не для себя, а для того, чтобы сдавать их на лето в аренду. И появились в ранее тихой и спокойной Буковке мини-турбазы — с твёрдыми расценками за проживание, причём — достаточно высокими. И не только за проживание, но и за сопутствующие услуги: баня, лодка, катер — на все эти удовольствия существовал свой тариф. И тоже — не маленький. Один из таких дачников даже огромный пруд на своём участке выкопал и карасей туда запустил — для платной рыбалки. И это — всего в полусотне метров от озера! Цирк…

Ну, а найти клиентов для отдыха на таких мини-турбазах вообще не составляло никакого труда: интернет — весьма и весьма эффективное средство для рекламы. Поэтому если раньше отдыхать в Буковку приезжали исключительно те, у кого там имелись свои дачи, то теперь сюда приезжали все, кому не лень. И кому, разумеется, позволяли финансы. А таких оказалось настолько много, что у хозяев этих мини-гостиниц лето было расписано загодя — с ранней весны и до поздней осени.

В общем, много разного народа повадилось в Буковку ездить. На взгляд Одинцова — слишком много. И что самое неприятное, многие из таких временных отдыхающих — в разительном отличии от коренных дачников и местных жителей — относились к деревне не как к чему-то родному, что непременно стоило оберегать и лелеять, а исключительно потребительски. Проще говоря, приехали, накупались, наорались, напьянствовались, нагадили — и привет!

А если ко всему этому безобразию присовокупить ещё и частное предприятие по разведению форели, недавно появившееся в акватории заповедного озера неподалёку от деревни, то теперь уже можно было смело говорить о катастрофе не только для Буковки, но и для всего озера: форель там разводили в огромных садках, но время от времени она из этих садков каким-то образом вырывалась на волю — в просторы озера, где безжалостно сжирала всё, что попадалось ей на глаза. Потому местной рыбы в озере за годы существования форелевого хозяйства заметно поубавилось. Причём — очень заметно. Вот поэтому-то Одинцов теперь и ходил на берег не столько ради рыбалки, а просто для того, чтобы — как выражались местные рыбаки — на поплавок посмотреть. В общем, тоска зелёная, а не рыбалка.

Ну, и о чём теперь прикажете ему писать? Про весь этот дикий бардак, в который превратили деревню?

Наверное, именно поэтому Одинцов в последние два-три года стал замечать, что уезжает отсюда без особого сожаления, хотя прежде он всячески старался оттянуть день отъезда до последнего предела. И вот это — отсутствие сожаления о предстоящем и скором расставании — было уже по-настоящему страшно, ибо исподволь закрадывалась в голову Одинцова ещё более неприемлемая для него мысль: а захочется ли ему ехать сюда в следующем году?

«Убили мою Буковку — убили, — вновь подумал Одинцов, с усилием растирая вдруг защемившую грудь. — Растоптали — безжалостно и… глупо: ведь ничего уже не вернёшь — вот что омерзительно. Вот что сделали с людьми… нормальными раньше людьми… деньги. Да будь они прокляты!»

Иногда он даже стал подумывать о том, чтобы продать дачу в Буковке и перебраться в какое-нибудь другое место, гораздо более тихое, — в какую-нибудь совсем уж глухую, полу-заброшенную деревню. Или даже в совсем заброшенную. И пусть там и озера никакого рядом не будет — да и Бог с ним, с озером! Но лишь бы гарантированно отгородиться от подобного нынешнему шума-гама и прочей шелухи и мерзости, узаконенной в Буковке новоявленными деревенскими бизнесменами и их ненормальными клиентами. Подальше бы от всего этого бардака — подальше!

Однако озвучить такое предложение своей семье Одинцов не решался. И понимал, что уже не решится, поскольку ни здоровья, ни сил для того, чтобы заново строиться на новом месте, у него уже не осталось. Да и взяться им на седьмом десятке уже неоткуда. Впрочем, как и времени. Всё, как говорится, поезд ушёл…

И вдруг почему-то вспомнилась ему недавняя, по весне, встреча в библиотеке с читателями — одна из немногих, на которые он ещё соглашался. Как ни странно, деталей той встречи Одинцов не помнил — всё прошло как обычно, как всегда, — но последний из заданных ему вопросов, тоже ставший уже почти традиционным, отчего-то запомнился отчётливо. Может быть, потому, что задал его нескладный с виду, рыжеволосый парень в очках с толстыми стёклами, сидевший в последнем ряду небольшого читального зала и всё время что-то писавший в толстой тетради, которую держал на уровне глаз, прямо перед собой.

— А над чем вы работаете сейчас? — спросил он, на секунду бросив взгляд на Одинцова поверх тетради.

— Над новым романом, — не моргнув глазом, соврал Одинцов.

— А о чём он будет? — спросил парень.

— Ну, в общем… — запнулся Одинцов. — … о жизни…

Парень кивнул и больше вопросов не задавал. Как, впрочем, и никто другой.

«О жизни… — усмехнулся Одинцов, поморщившись от вновь заревевшей на берегу музыки. — О какой жизни? Об этой, что ли?»

Да ни над чем он не работает. Не может. И хотел бы, да не может. Не получается.

«Почти как в старом анекдоте про импотента… — подумал Одинцов, стряхивая пепел на траву. — Не о чем мне писать — вот и весь ответ…»

Он глубоко и жадно затянулся и вдруг вновь почувствовал ноющую боль в груди. Ткнул окурок в банку и вновь поднял глаза к небу.

Да и для кого писать? Кто теперь книги-то читает? Почти все, от мала до велика, в интернете с утра до вечера торчат — как приклеенные. И, в основном, не литературой там интересуются, а в соцсетях зависают — в переписке с кем попало и ни о чём… Хотя чиновные оптимисты от литературы, забыв, видимо, снять розовые очки, с пеной у рта доказывают, что молодёжь в библиотеки нынче чуть ли не валом валит. А, стало быть, и читает. Ну, что валит — такого лично Одинцову наблюдать не приходилось, а что иногда заходит — да, бывает. Точнее, забегбет. Но чаще — из-под палки. И берут только то, что в школе задали. И не более того. Бывая в библиотеках, Одинцов и сам это примечал, и из разговоров с библиотекарями знал. А иных, кто по своей воле и по собственному интересу за книгами туда приходят, — единицы. На пальцах пересчитать можно. Так для кого писать?

А ведь ещё совсем недавно он думал совсем иначе. Потому, наверное, и писал с таким воодушевлением. Бывало, по десять-двенадцать часов кряду по клавиатуре выстукивал, часто и до рассвета засиживался. Кстати, таким вот каторжным трудом и глаза испортил — почти напрочь: пришлось делать операции, хрусталики менять. Вот как раз с тех самых пор, когда зрение начал терять, и стала наполняться его копилка из недописанных вещей. Наполнялась, наполнялась… пока через край высыпаться ни начало. Когда же после операций он снова видеть стал, и появилась возможность работать, то взялся, было, эту свою копилку перетряхивать, решая, с чего бы из отложенного начать, но вдруг оказалось, что и не с чего. Нет, были, разумеется, и сюжеты интересные, и целые главы, написанные даже очень неплохо, но… Но душа к ним, то есть к продолжению когда-то начатого, уже не лежала. Если честно, остыла душа. И интерес куда-то пропал. А заставлять себя дописывать — не получалось, хотя и пытался. Но так ничего и не получилось. И, судя по всему, уже не получится…

— Всё, батенька, — усмехнулся Одинцов, — отыгрался хрен на скрипке…

Он вздохнул и опять полез в карман за сигаретой…

И вдруг ему отчётливо вспомнилось предисловие к одной из незаконченных им книг. Точнее сказать, преамбула. Настолько отчётливо, что у него даже дыхание перехватило. И вспомнилось, что за ту книгу он принимался с каким-то особенным благоговением, с невероятным воодушевлением. И было это где-то через месяц после того, как его, Одинцова, буквально вытащили с того света после второго инфаркта, и он только что вернулся домой из санатория. Да, всё правильно — так и было: именно тогда он решил рассказать о людях, с которыми ему довелось повстречаться на своём, как это принято говорить, долгом жизненном пути. Уже достаточно долгом — увы… О людях, которых он помнил всю свою жизнь, которых любил, о тех, кто ему когда-то и в чём-то помог — пусть совсем немного, всего чуть-чуть, но именно это-то чуть-чуть иногда круто, даже кардинально изменяло его жизнь, направляя её в совершенно другое русло…

Книга была задумана им не как единое художественное произведение, а как своеобразные воспоминания, состоящие из отдельных эпизодов из жизни Одинцова — с самого раннего его детства и до самых последних по времени ярких и значимых событий. Причём все эти эпизоды, по замыслу Одинцова, должны были располагаться в книге не в строго хронологической последовательности, а по какому-то другому принципу, сформулировать который как-то более чётко и определённо он тогда так до конца и не смог. Просто писал то, о чём вдруг вспоминалось, а потом, когда таких эпизодов накапливалось несколько, интуитивно расставлял их в той последовательности, в которой — опять же интуитивно — почему-то считал наиболее целесообразным. Более того, эпизоды из реальной жизни Одинцов, как ему казалось, вполне уместно чередовал и с некоторыми своими размышлениями о ней, и даже с особенно запомнившимися ему удивительными, почему-то казавшихся Одинцову пророческими снами.

И ведь получалась книга-то — получалась!

«А предисловие к ней… как же я там написал? — встрепенулся Одинцов, вдруг почувствовав необыкновенный, давно не испытываемый им всплеск вдохновения. — Вот оно — вот! Сейчас посмотрю! Сейчас! А вдруг сдвинется? Вдруг пойдёт?!»

Он рывком поднялся со ступеньки, резко развернулся и рванул на себя ведущую в дом дверь. И вдруг ощутил жгучую, пронзающую боль в сердце…

«Вот… как не вовремя… — мелькнула страшная мысль. — Как же я так… а? Нельзя ведь мне так… нельзя… Забыл, брат…»

В глазах у Одинцова потемнело, дыхание перехватило, и он, стараясь не упасть, ухватился рукой за косяк двери и стал медленно сползать на дощатый пол террасы.

«Что… всё? — отрешённо подумал он. — Так неожиданно… и так просто…»

Прислонившись к дверному косяку спиной, он несколько минут сидел на полу, прислушиваясь к себе, потом осторожно перевёл дыхание, поднял глаза к небу, усеянному мириадами звёзд, и через силу улыбнулся.

«Мигаете… холодные… — подумал он. — А я вот… Ну, на всё Божья воля…»

С озера подул лёгкий, почти незаметный ветерок; он едва слышно зашелестел листьями растущих возле дома берёз, уже начинавших желтеть и понемногу ронявших отжившие свой короткий век листья. Его прохлада освежила лицо Одинцова и проникла в его лёгкие, чуть остудив разгорячённое сердце и немного уняв его бешеный, отдававшийся звоном в голове ритм.

— Господи, спаси и сохрани… — прошептал Одинцов, не отрывая взгляда от мерно мерцавших звёзд. — На всё Святая Воля Твоя, Господи…

Дыхание постепенно пришло в норму, боль в сердце немного утихла, хотя её отголоски теперь переместились куда-то за грудину. Посидев ещё пару минут, Одинцов, цепляясь за дверной косяк, осторожно поднялся на ноги и, опираясь на стену, мелкими шажками добрался до кресла под иконой, перед которой теплилась лампадка. Так же осторожно, стараясь не делать лишних движений, он опустился в кресло, перевёл дыхание и, с трудом протянув руку, включил ноутбук. Дождавшись, когда засветится монитор, он отыскал на нём нужную папку и навёл на неё курсор «мышки». Папка открылась как-то очень уж быстро, а может, Одинцову это просто показалось. Нужный файл тоже открылся сразу, и Одинцов прочёл набранное крупным шрифтом название книги — «Я, прохожий…»

«Вот именно — прохожий, — подумал он — подумал с грустью и какой-то невнятной, необъяснимой обидой. — Прохожий… Прошёл по этому миру — и всё…»

Строки виделись чётко и ясно — так чётко и ясно, что Одинцову даже не понадобилось надевать очки, чтобы прочесть написанное им годы назад. Он перевёл дыхание и начал медленно, вдумываясь в каждое слово, читать…

«Воспоминания — это вольный или невольный экскурс в прошлое, давнее или не столь отдалённое. И даже совсем маленькому человечку, только-только сделавшему свои первые в жизни самостоятельные шаги, без всякого сомнения, уже есть, о чём вспоминать…

Но чем старше становишься, тем всё более объёмным становится и багаж вос­поминаний. Порой — и часто совсем некстати — вспоминается что-то такое, о чём хотелось бы забыть, причём раз и навсегда. Но не забывается…

И никуда нам от этого не деться — ни от памяти нашей, ни от нашего прошлого, каким бы, радостным или горьким, оно ни было. Наверное, мы и живём-то только благодаря тому, что память наша бережно — и порой против нашего желания, нашей воли — хранит в себе и наши собственные, и чужие ошибки, на которых нам когда-то как раз и пришлось учиться жить. Или выживать. Прошлое с нами всегда; от него не скрыться и не спрятаться, и если даже мы каким-то образом умудряемся, как нам кажется, стереть из своей памяти нечто тре­вожащее, или постыдное, или ненавистное, что когда-то давным-давно произошло, слу­чилось с нами, что намертво застряло в памяти, как оставшиеся после давно окончившейся войны осколок или пуля, то в сердце воспоминания о прошлом всё равно останутся — останутся навсегда, до самой последней минуты, до последнего вздоха. И покинут они его только тогда, когда оно остановится…

Но, как бы там ни было, в любом случае хорошо, когда человеку есть что вспомнить: наверное, гораздо хуже, когда, стоя у последней черты и оглядываясь назад, на прожитую жизнь, вспомнить ему бывает особенно и нечего; так, прошла жизнь — и… и ничего особен­ного в ней не было. Это, должно быть, тяжело — не найти в прожитой жизни ничего такого, что отозвалось бы в сердце либо радостью, либо светлой печалью, либо ещё чем-то таким, что заставило бы его забиться сильнее, чем обычно, а самого человека затаённо улыбнуться — улыбнуться чему-то, одному ему ведомому…

Я говорю «должно быть, тяжело», потому что меня это, слава Богу, не касается: я за прожитые мной годы видел и пережил многое; может, и не намного больше, чем мои ровесники, но уж никак не меньше. И мне есть что вспомнить, и вспом­нить не только с радостью или со светлой печалью, но и с болью, и с горечью, и с глубоким сожалением. И я не только не могу, но и не хочу вычёркивать из своей памяти ничего — как бы ни больно, как бы ни тяжело мне было об этом вспоминать, тревожа свою память и докапы­ваясь до самых дальних, самых потаённых её уголков.

Вот потому и решил я начать эту книгу — книгу моей памяти, собирая в ней то, что с каждым годом отдаляется от меня, всё дальше и дальше уходя вглубь времени. Большую половину своей жизни, как ни печально это сознавать, я уже прожил, и только Господу Богу ведомо, сколько ещё осталось ходить мне по этой земле, дышать её воздухом, слушать пение птах и любоваться рассветами и закатами над так полюбившимся мне озером на древней новгородской земле. И не суть важно, заинтересует кого-либо эта моя книга или нет (если она вообще когда-нибудь будет издана): по крайней мере, я хотя бы попытаюсь со­брать в ней те самые камни, которые почти всю свою жизнь так бездумно разбрасы­вал…

В этом месте я позволю себе сделать небольшое пояснение к тому, о чём речь пойдёт чуть ниже…

Это было во дворе хосписа, в самом конце весны, когда всё вокруг уже покрылось свежей зеленью, и вовсю пригревало майское солнце, и будто бы сама природа, расцветая в преддверии грядущего лета, звала к жизни. Теперь уже не припомню, по каким именно делам я оказался в том месте и в то время — только помню, что сидел в машине и кого-то ждал. А неподалёку от меня, на скамей­ке тихого больничного сквера, под могучими липами, сидели две пожилые женщины в больничных халатах и о чём-то неторопливо беседовали. Я хорошо знал, какого рода больных направляют в подобные заведения, дорога из которых заведомо ведёт лишь в одну, определённую сторону. Думаю, знали это и сидевшие на скамейке женщины — не могли не знать… Но на их лицах не было скорби или страха — наоборот, они светились каким-то необыкновенным умиротворением, будто эти женщины уже знали нечто такое, чего мне, тогда ещё достаточно молодому человеку, знать было не дано… И я прекрасно помню вдруг пришедшее ко мне чёткое и ясное, словно написанное яркими солнечными лучами на серой стене хосписа, понимание, что смерти нет. Как будто всё именно так и было: кто-то на мгновение высветил прямо передо мной на стене хосписа надпись: «СМЕРТИ НЕТ!» Именно для меня высветил, а не для кого-то другого. И не для сидевших на скамейке женщин, ибо они-то это уже знали…

Но я, признаюсь, к подобному тогда был ещё совершенно не готов.

Теперь же, спустя много лет, лиц тех женщин я не помню, но ту «вспышку» на стене почему-то запомнил навсегда… Или мне всё это почудилось?

С того дня, как я уже сказал, минуло немало лет. И вот совсем недавно мне приснился удивительный сон; вернее, не сон, а как бы размышле­ния во сне — о жизни, о том, что она когда-нибудь неизбежно закончится, и мне, волей или нево­лей, придётся с ней распрощаться и шагнуть за черту, за которой… И вот тут-то будто кто-то снова, как и тогда, во дворе хосписа, вдруг дал мне понять, что умереть — это вовсе не страшно. Горе­стно, обидно — да, но не страшно. Потому что потом, после смерти, тому, кто хотел и мог бы сде­лать ещё что-то доброе и полезное для других людей, но по каким-то причинам сделать этого не успел, обязательно будет дана возможность завершить недоделанные дела. А может быть, и начать другие… В этом удивительном сне-размышле­нии я будто бы медленно, как на воздушном шаре, пролетал над землёй, постепенно понимаясь всё выше и выше, а подо мной в величественном безмол­вии неспешно проплывали бескрайние леса, перелески, реки, озёра, маленькие деревеньки; я смотрел с высоты на эту землю с чувством светло-печального умиротворения, отчётливо по­нимая, что вот именно сейчас, в эти минуты, прощаюсь с этим прекрасным миром — с тем миром, который я успел за свою настоящую, нынешнюю мою земную жизнь увидеть, узнать и всей душой полюбить. Но ни страха, ни горести в моей душе не было, ибо словно кто-то в эти же самые минуты внушал мне, что это — не конец, и что не стоит сожалеть о том, что я не успел до­делать всего, что мог и должен был сделать; будто бы кто-то успокаивал меня тем, что всё, что сделать в этой моей жизни мне было не суждено, я ещё смогу сделать потом, в другой жизни, которая обязательно будет мне дана. И мне не стоит печалиться о том, что я не успел пройти по всей моей земле, ибо и такая возможность у меня обязательно будет — возмож­ность пройти сотни, тысячи вёрст по моей России, проплыть по всем её рекам — от истока до устья каждой из них, загля­нуть в её самые потаённые уголки, зайти в каждый деревенский дом, чтобы узнать, какие люди, с какими судьбами, с какими надеждами, радостями и горестями живут в этих домах, пожить с ними их жизнью, а потом рассказать о них всему миру в книгах, написать которых мне предстоит ещё много-много.

Я — человек православного исповедания, и мне, видимо, негоже и даже грешно мыслить о многократ­ности человеческого бытия. Но, несмотря на это, я почему-то верю — и хочу верить! — в то, что такой сон-размышление, как и мысли, пришедшие однажды в мою голову во дворе хосписа, были ниспосланы мне неспроста. Ибо всё на этой земле творится лишь по Божьей Воле. И никак иначе.

В этой книжке я хочу собрать по крупинкам всё то, чего никто, кроме меня, не видел так, как это видел я; то, что я пережил в своей жизни и вместе со своей страной, которую я, несмотря ни на что, беззаветно люблю и за которую, если придётся, готов сложить свою седеющую голову.

Возможно, этот мой труд и не вызовет интереса у читателей моих предыдущих книг, да и вряд ли он когда-либо будет издан. Но, по крайней мере, я оставляю за собой надежду на то, что хотя бы моим детям и внукам когда-нибудь захочется узнать, как жил, о чём мечтал и что сделал в своей жизни их отец и дед. И, может быть, прочтя когда-нибудь, каждый — в своё время, эту книжку, они не совершат тех ошибок, которые совершил в своей жизни я…»

Где-то на озере, в предутренней туманной мгле, под почти погасшим мерцанием Млечного Пути, негромко загудел лодочный мотор. На другом краю деревни, словно проснувшись от этого звука, заполошно закукарекал проспавший зорьку петух.

Пасмурный рассвет робко, словно с опаской, заглянул в окно дачного дома, чуть высветив дальний угол комнаты с темнеющей в нём печью из красного кирпича, неразобранную кровать возле неё, но так и не заметил за шторой окна, под иконой с едва теплившейся перед ней лампадкой, сидящего в кресле пожилого седого человека, неотрывного смотрящего в давно погасший монитор ноутбука…

А на старой планете, беспрерывно кружащейся среди бесчисленных звёзд мироздания, начинался новый день…

Литературная среда. Поэзия. Людмила Тишаева

Людмила Тишаева

Поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Душа поэта

Обнажилась поэта душа,
Заиграла сокрытыми гранями!
Угли прожитых дней вороша,
Воскрешала забытое давнее.

Окуналась ли в глаз синеву,
Иль волне доверялась бурлящей,
Или падала навзничь в траву –
Становилась собой, настоящей.

Так легко и привольно дышать
Никогда не случалось доселе, –
Покорилась поэта душа
Чудным звукам волшебной свирели.

Кто-то сдерживал слёзы едва,
Кто-то слушал, отринув печали,
Кто-то вторил поэта словам,
И слова те молитвой звучали.

Вдруг умолкла, затихла душа,
Затаив на мгновенье дыхание…
Над землёю летел не спеша
Белый Ангел в просторы бескрайние.

 * * *

Любовь – такая штука,
Хоть верь, а хоть не верь, –
Без спроса и без стука
Войдёт в любую дверь.

Любви нет вовсе дела –
Ты рад ей иль не рад, –
Она к тебе летела
Сквозь тысячи преград

И лишь к тебе стремилась,
Не ведая границ…
Любовь – есть Божья милость, –
Пади пред нею ниц.

Любовь не иссякает
Ни в жизни, ни потом…
Но мы о том не знаем,
Её, впуская в дом.

 Золотая осень

Я люблю золотую осень –
В ней светлы и прозрачны дали…
С губ срывается слово «просинь» —
Без него обойдусь едва ли.

Просинь неба меж лап еловых,
В тонких ветках берёзы жёлтой.
Я на осень взираю снова,
Ту, что соткана вся из шёлка!

Это время гортанных криков
Птиц, летящих в чужие страны;
Время солнечных ярких бликов
И молочных густых туманов.

Я люблю золотую осень –
Время грусти и тихой печали…
В дар бесценный под ноги бросит
Клён свой лист, до весны прощаясь.

 Музыка разлук

Когда октябрь златые дни сочтёт,
И ветры огласят о том протяжно,
С дождями бесконечными придёт
Один из тех двенадцати присяжных,
Которые свой вынесут вердикт:
«Казнить нельзя помиловать» и точка.
Тогда защитным словом станет стих, –
И место запятой найдётся в строчке.

Покуда же ещё стремится взгляд
Объять собою мир жёлто-багряный,
И в вышине гусей нестройный ряд
Прорехи зашивает в тучах рваных,
Да в паутине, сотканной для мух,

Блестят росинки, словно ожерелье, –
Я буду слушать музыку разлук,
В душе храня весну и птичьи трели.

Предзимье

Канула в Лету пора «золотая»,
Дни поздней осени свечкою тают.
Злимся на месяц ноябрь как обычно.
Только виновен он в чём, горемычный? –

Время пришло и опали листочки, –
В сердце поэта рождается строчка;
Дождь зарядил без конца и без края,
Значит, появится строчка вторая.

Выйду из дома по первой пороше –
За ночь стал двор на себя непохожим.
Словно печати, следы на асфальте.
Лист под носком моим сделает сальто.

 Голуби в луже

Купаются голуби в луже у дома –
Картинка подобная многим знакома.
Устроили баньку у всех на виду
И плещутся, словно детишки в пруду.

На улице – то ли снежок, то ли дождик,
Раскрыть приготовилась было свой зонтик,
Но с неба исчезли вдруг все облака, –
От солнечных зайчиков «пруд» засверкал.

К народным приметам спешу обратиться:
К чему в ноябре в лужах плещутся птицы?
Ответ прочитав, огорчилась весьма –
Похоже, что вновь будет тёплой зима.

Не хочется верить такому прогнозу,
Должна же хоть эта зима быть морозной:
На окнах – узоры, и лёд – на реке,
И снежная баба – с метлою в руке.

 * * *

Вот уже и зима на носу, –
Ждать осталось лишь самую малость.
Скоро сменит дождей полосу
Из пушистых снегов покрывало.

Осень, осень, чуть-чуть погоди –
Пусть нам души дожди прополощут,
Чтоб не тягостно было в пути,
Чтобы стали мы чище и проще.

 * * *

У зимы нынче снега не выпросишь, –
Опустели её закрома.
Хоть всю душу из зимушки вытряси, –
Не укроются снегом дома.

Но зато не скупится погода
В Рождество на дожди – се ля ви.
Цену к Старому Новому году
На снежинки, зима, назови.

Чем назначишь платить за метели,
Что возьмёшь за морозные дни? –
Как же морок с дождём надоели,
Как наскучили людям они!

Хочешь бартером, хочешь наличкой
 Рассчитаемся мы за пургу.
За узор на окне моём – лично
Расплатиться с тобою смогу.

За него отплачу я сторицей –
Стихотворной живою строкой…
Ничего, что склюют её птицы
Снежным днём, вперемешку с крупой.

 Мода – Зима 20-21года

Намедни решила я следовать моде:
В сундук заглянула, порылась в комоде,
Обрезки нашла подходящие там
И маску пошила себе без труда.
Из ярких кусочков сатина и ситца
Довольно гламурная вышла вещица.
Слегка подкрахмалила маску в тазу,
Чтоб лучше держалась она на носу.

На полке в прихожей пылилась ушанка
(Ушанки сейчас носят все парижанки), –
Примерила с маской – нехилый прикид!
Теперь нестрашны ни ОРВИ, ни COVID.
Останутся модными трендами в зиму
Перчатки из латекса и из резины, –
В морозный денёк их нацепит народ,
Инфекция сό смеху тут же помрёт.

В пальто «made in China» иду на прогулку,
На ножках моих из нубука обувка,
От солнца очки дополняют наряд.
Но что-то прохожие вслед не глядят
И только лишь тех озирают с опаской,
На ком нет защитных перчаток и маски.
Прошлась вокруг дома ещё пару раз –
Увы, провалился мой модный показ.

 Ограничения

Давно привыкла я к ограниченьям,
Живу, не придавая им значенья.
Всё тем же занимаюсь, чем и раньше
И то же собираюсь делать дальше:

Со сливками пить кофе утром рано,
Пешком гулять, покуда не устану,
Варить еду нехитрую к обеду,
Меж делом обращаться к интернету,

Чтоб оставаться в курсе всех событий
И не порвать с друзьями тонких нитей;
«Про жизнь» поговорить по телефону,
На ужин чай заваривать с лимоном,

Достать из шкафа книгу на досуге,
Включить кино хорошее от скуки;
И сочинять стихи всё так же дальше,
Вот только б – без единой нотки фальши.

 Дом

Вспомнить хочется о том,
Как я строила свой дом.
Нет, не терем и не хату,
Не коттедж и не палаты,
Не ярáнгу и не хóган –
Жизнь, дарованную Богом, –
Неразгаданное диво,
С первым криком возводила.

Детский домик мой был мал,
Но в себя весь мир вмещал, –
Жили куклы в нём и мишки.
Вскоре их сменили книжки.
Дом по книжкам, как по нотам,
Собирала год за годом.
Если знаний не хватало,
То его я рисовала.

А потом ещё семь лет
К дому делала проект.
Подсчитала даже смету,
Как положено, проекту.
Под конец, сдав госэкзамен,
Залила бетон в фундамент.
Ну а дальше постепенно
Появились в доме стены,

Окна, двери, потолок,
Печка, сени и порог.
Дом неплох собою вышел,
Но порой сносило крышу.
Вновь тогда бралась за дело,
Поправляла, как умела.
Отдала всю душу дому
Архитектор «по диплому».

Вот приделаю трубу
И дострою дом-судьбу.

 * * *

Какое счастье – видеть этот мир,
Хоть из окна, и жизнью наслаждаться.
С листочком клейким заново рождаться
И благодарной быть за каждый миг.                  

И удивляться, словно бы впервой,
Собаке, птице, маленькой букашке…
И человеку в медицинской маске,
Спешащему с пакетами домой.

Прекрасна жизнь, пусть даже из окна –
Ведь за окном опять цветут берёзы!..
Не от пыльцы их выступили слёзы,
А от того, что вновь пришла весна.

 Пиши стихи

«Пиши стихи» — так ясно и так громко
Промолвил ты, и тут же сон прервался.
В окне серела неба окаёмка, –
То новый день январский зарождался.

«Пиши стихи» — вослед тебе я вторю
И прихожу от слов в недоуменье:
Ведь, как без ветра нет волны на море,
Так не бывать стихам без вдохновенья.

«Пиши стихи» — твержу всего два слова –
Два слова, не дающих мне покоя.
Всей жизни и судьбы моей основа –
Два этих слова, сказанных тобою.

 * * *

Ах, как прекрасна природа весною! –
Разве что юность бывает такою.
С летом цветастым сравнится лишь зрелость, –
Как же в ту пору любилось и пелось!

Осень на яркие краски богата –
Взяты на время они у заката,
Что полыхает зимой над землёю,
Дали прошив чёрно-белой каймою.

 Белый стих

Почему «белый стих» назван белым,
А не жёлтым, не красным, не синим? –
Может быть, потому что рождён был
Он не летом, а снежной зимою,

И его ослепительно-белой
Простынёю метель укрывала,
И над ним хороводили вьюги,
Да пурга колыбельную пела.

Песнь звучала её мелодично,
Сердце в такт той мелодии билось,
Одному подчиняясь лишь ритму…
Только рифмам в нём не было места.

 Поэт

Поэт, как никто, одинок изначально,
Порою задумчив и часто печален.
Хоть вместе со всеми – но сам по себе,
Ему бесконечно тоскливо в толпе.

Немного причудлив и чуточку странен,
Меж двух измерений идёт он по грани.
Светлы его мысли и ноша легка…
Плывут над землёй за строкою строка,

Вплетаясь в сонеты, поэмы и оды,
Как в реки вливаются вешние воды,
Как в вечность уносятся годы и дни…
Вокруг ни души. Только небо над ним.

Бездонное небо да пыль под ногами,
А сердце прошито цветными стежками,
Скорей, не прошито – пробито насквозь.
Откуда так много их в сердце взялось? –

От радужных дней и от дней чёрно-белых
Стежки появлялись… а сердце всё пело.
Ведь сердце поэта не может не петь.
Бессильна ту песнь оборвать даже смерть.

 Хандра и поэт

Октябрь не мил, ноябрь наскучил,
Ждёшь с нетерпением зимы.
Зима пришла – мороз трескучий, –
Скорей дожить бы до весны.

Март не заставил ждать. И что же? –
Весь месяц слякоть и дожди.
Конца не будет им, похоже.
Не раскисай – апреля жди.

Дождался. Но хандра всё та же,
И дождь без передышки льёт.
Когда же май придёт? Когда же? –
Душа так просится в полёт!

И вот, весь сотканный из света
И весь в цвету, явился май!
Пиши хоть оды, хоть сонеты –
Природе с трепетом внимай!

Поэт изъёрзался на стуле,
Не выпускал пера из рук…
И с нетерпеньем ждал июля,
Когда уйдут пыльца и пух.

В июле – экая досада! –
То мошкара, то комары.
Что тут попишешь? – Значит надо
Дождаться благостной поры.

Ну вот и август наш люби… Ой,
Как быстро месяц пролетел,
Что тот сапсан, пронёсся мимо.
Поэт его не разглядел.

Когда хандра вконец достала,
Гони подругу эту прочь.
Гляди: сентябрь рябины алой
Тебе протягивает гроздь.

 * * *

О, время, поубавь свой бег слегка,
Пусть прошлое вернётся на минутку,
Чтобы ладошку Любочки-малютки
Держала снова мамина рука…
Но всё смывает времени река –
Закрыты в детство накрепко границы –
Прошедшее теперь лишь только снится.

 Какое чудо!

Какое чудо – первоцвет лесной,
И соловей ликующий весной;
На вербе, распустившиеся почки,
И майский гром, не терпящий отсрочки;
Молочные туманы над рекой,

Медвяных трав целительный настой,
И звездопады августовской ночью;
Осенний дождь, подобный многоточью.
Какое чудо…

Хвоинок запах терпкий и густой,
И календарь настенный отрывной.
А в сердце накопившиеся строчки,
Которым нужно выплеснуться срочно
В сие рондо́ с рифмовкою сквозной.
Какое чудо!

 ЗАСЕНТЯБРИЛО
 (акростих)

За августом опять пришёл сентябрь.
Ах, как же быстро лето пролетело –
С ума сойти! А как бы мне хотелось
Его остановить на миг хотя б.
Но мчится время вдаль неумолимо, –
Так поезд скорый мчал меня когда-то.
Я в прошлое была б вернуться рада –
Билет возьму… но он промчится мимо.
Развеет ветер думы о былом
И лист сорвёт с трепещущей осины;
Листок закружит в небе серо-синем –
О лете тёплом вспомнится потом…

 

Литературная среда. Проза. Игорь Изборцев

Игорь Изборцев

Прозаик, председатель правления Псковского регионального отделения Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Фортель судьбы
(рассказ)

Под кованым, крытым черепицей козырьком у входных дверей магазина «Гном» дождь уже не казался докучливым кровососом. Клубящиеся хищными москитами дождинки, не умея пробраться внутрь защищенного навесом пространства, бессильно разбивали свои жала о мрамор ступеней. Иные ловкие струйки, выделывая замысловатые па, дотягивались до носков ботинок, но тут же растекались в жалкие кляксы и падали по каскаду ступеней на черный асфальт. Старший наряда сержант Петров снисходительно скривил губы: «Так-то, здесь тебе нас не достать!».
– Ты чего бормочешь? – хрипло, выкашливая дождь, спросил его напарник, рядовой патрульно-постовой службы Горшков.
– Радуюсь жизни, – Петров похлопал себя по щекам и с шумом выдохнул воздух. – Помню, был как-то в санатории на Черном море, тоже в сентябре. Дождина лил целыми днями. А я на террасе в шезлонге, в руке стакан пива, а кругом море шумит – красота! В общем, радовался жизни.
– Оптимист, – Горшков попытался прикурить сигарету, но отсыревшая зажигалка отказывалась работать. Щелкнув несколько раз, Горшков спрятал ее в карман и в сердцах сплюнул: – вот он, Ешкин кот, дружественный Китай. А я ведь бывал в Китае и на Черном море пару раз – губернатора сопровождал.
– Ну да, – ухмыльнулся Петров, – тебя, слышал, выперли из ФСО, ты ведь в соседней области служил?
– В соседней, – кивнул Горшков, – только не в ФСО, а в службе охраны тамошнего губера.
– А чего выперли-то? Или военная тайна?
– Да какая там, Ешкин кот, тайна? – Горшков опять сплюнул. – Об этом и в прессе писали. Правда, туда попала официальная версия, на самом деле все было не так.
– Ну и как же было на самом деле? – Петров опустил подбородок и исподлобья взглянул на напарника. – Или слабо рассказать?
– Да чего там рассказывать, – Горшков махнул рукой, но, видя, что сержант не отводит вопросительного взгляда, начал говорить:
– Приехал к нам, значится, высокий начальник из столицы. О мертвом, как говорится – или хорошо или ничего. Поэтому лично о нем ничего и не скажу, все равно хорошего про него не слышал. Ну, приняли его, конечно, по самому высшему разряду: банкеты, бани, охота, рыбалка, девочки… А потом, в завершении программы, решили покатать на самолете, показать область, так сказать, с высоты птичьего полета. Не знаю, чей там получился недосмотр, но в воздухе у самолета мотор стал барахлить. Летчик кричит: прыгайте, мол, парашюты в углу. И еще что-то там кричал, да никто не разобрал, шумно очень было. Это потом мы узнали, что он просил зеленый мешок с нашитым красным квадратом не брать, в нем, дескать, вместо парашюта бельишко грязное лежит, комбезы там, трусы, носки ну и прочая дрянь. Я уж и не знаю, что тут вышло: злой рок или просто случай… Одним словом, этот самый мешок с красным квадратом на московского гостя как раз и нахлобучили. Спешка, понимаешь, дикая была. Его, кажется, третьим или четвертым выпихнули. Я, Ешкин кот, и выпихивал. Эх, кабы знал! Но ведь как лучше хотел? Помню, кричал он, сопротивлялся, а ему: извиняйте, мол, Анатолий Борисович, но для вашего же блага так лучше будет. Повернул его носом к небу и толкнул промеж лопаток… А вскоре и сам сиганул. Лечу, помнится, любуюсь: красота-то какая вокруг – леса, поля, озеро, речка змейкой вьется! А на душе все равно кошки скребут: что-то не так! Приземлился на поле, кругом лепешки коровьи…
– Ну и дальше что? – нетерпеливо вскинул подбородком Петров.
– А что дальше? – вздохнул Горшков. – Не знал я, Ешкин кот, что минутой назад на этом самом поле одной лепешкой стало больше…
– Ну, ты… – Петров закашлялся, пытаясь подавить пароксизм дикого смеха. Ему на удивление живо представилась вся вышеописанная сцена. На матовой завесе дождя, словно на экране своего домашнего «панасоника», он увидел, как «нахлобучивают» на спину маститого московского гостя мешок с грязным бельем и с матерком выпихивают в пасть открытого люка… – ну ты… – он, два раза согнувшись пополам, неимоверным усилием погасил приступ кашля, – душегуб…
– Во-во! – Горшков ткнул командира в грудь указательным пальцем. – Прокурор, что разборки учинял, так меня и называл. Засажу, кричал, Ешкин кот, до конца дней! Однако, дело за отсутствием состава преступления прекратили, уволили за несоответствие с волчьим, Ешкин кот, билетом. А вот летуну не повезло: ему халатность пришили и на три года упекли, хотя самолет-то он все-таки сумел посадить. А я, Ешкин кот, после целый год работу искал. В нашей области меня даже ларьки охранять не брали. Вот у вас повезло, топчу асфальт.
– Да уж… – Петров запнулся, подбирая нужные слова. – Ага, – он удовлетворенно причмокнул, – фортель судьбы, иначе и не назовешь.
– Как? – Горшков непонимающе наморщил лоб, немного помолчал и гулко щелкнул пальцами: – прав ты, сержант, на все сто – бардак у меня с судьбой, тут уж к бабушке не ходи.
– Так, – Петров вдруг построжал и положил руку на штатную кобуру, – видишь там, на автобусной остановке, два мужика тусуются?
– Вижу и что? – пожал плечами Горшков.
– А то, – Петров застегнул доверху молнию куртки и поднял воротник, – по сводке грабеж был недавно в этом районе, как раз два мужика фигурируют в деле. Пойдем-ка проверим этих хлопцев.
– Пойдем, – печально вздохнул Горшков и привычным движением расстегнул кобуру…
Псков, 2009

Тень отца Гамлета
(рассказ)

С голодных послевоенных до беспутных девяностых годов на берегу реки Псковы, неподалеку от Гельдтовой бани, жил сапожник Иван Алоян. Иваном он был по матери, а по отцу – армянином. Да и вообще, во всем остальном он тоже был по отцу. «Отец мой, – говаривал, бывало, Иван Алоян, – а звали его родителя ни как иначе, как Гамлет, – когда пришли в наш город фрицы, первым взял в руки винтовку и ушел в партизаны…» Если речь заходила о достижениях народного хозяйства, то Иван Алоян говорил примерно так: «Отец мой, Гамлет, в бытность свою хлеборобом, за смену выполнял четыре нормы, и сам Никита Сергеевич вручал ему за это куст элитной кукурузы». Если разговор касался оперы или балета, то отец Гамлет становился ведущим тенором или примой балеруном. Был он также строителем Покровской башни и основателем Труворова городища. А также большим другом Пушкина и Кутузова.
И никто, чье знакомство с Иваном Алояном продлилось более двух-трех дней, не назвали бы его треплом или брехуном. Потому что был у Ивана один пунктик – он не признавал прошедшего времени и считал, что все люди – а значит и Шекспир, и Василий Теркин, и отец его Гамлет – живут сегодня и сейчас. И нет никаких каменных, бронзовых и золотых веков, а есть эра коммунистического строительства, которая продлится до полной и окончательной победы Коммунизма. Кое-кто не понимал этой его самобытности и говорил о нем плохо, писал даже пасквильные вирши. Вот, например, такие:

Жил под горкой, возле бани,
Где стоит могучий дуб,
В старом доме дядя Ваня,
Был Иван дремуче глуп.

Почему таким он стался?
Ну никто не знал в округе.
С крыши ль в детстве оборвался?
Иль чего-то испугался?
В общем – нет в мозгах подпруги.

Может в этом сробил сыну
Папа с грязным пьяным рылом?
Наследил – и шасть в могилу,
А сыночек стал дебилом?

В общем, где тут разобраться?
Психиатру В. Петрову
Оставалось только сдаться –
Лечит он теперь здоровых…

Но таковых настигал скорый народный гнев и безжалостно карал. Например, автора вышеуказанного стишка Алояновы защитники-радетели настигли в парилке Гельдтовой бани и прямо как есть, голого, прогнали через весь колхозный рынок до самых реставрационных мастерских. Видал бы это основатель оных бань Карл Иванович Гельдт, то-то от души посмеялся бы, потому как, хотя и немец, а изрядный, говорят, был весельчак…
Но пунктик пунктиком, а сапоги Алоян точал изумительные. Что ни пара, то яичко. Среди его заказчиков, как утверждают знатоки, были начальники райотделов милиции, директора крупных совхозов и даже один секретарь горкома партии.
Как уже отмечалось, вся история города, в представлении Алояна, была связана с его отцом Гамлетом. Так же, как и его, города, настоящее, и грядущее. Отец его, Гамлет, должен был в будущем отремонтировать и запустить фонтан в городском парке, построить новый мост через реку Великую и утвердить победу коммунизма. Про те светлые времена Иван Гамлетович рассказывал с особенным энтузиазмом…
А в перестройку, Алоян не верил. Нет ее – и все! И плевался в сторону каждого, кто утверждал обратное. «Вот придет мой отец…», – пугал он и показывал перестройщикам кулак.
Да, а отца его никто никогда не видел. Старики говорили, что тот бросил семью и умотал в Ереван, когда Ваня еще под стол пешком ходить толком не научился. Однако самому Алояну про это никто не рассказывал. Так и жил он в тени своего отца Гамлета. До середины девяностых… Но видно и до его блаженной головушки достучались наконец своими остренькими молоточками прорабы перестройки. Стал он тогда что-то кумекать про реальности сегодняшнего дня и от того совсем заплохел.
Последний раз его видели раним утором у стен городского рынка. Он что-то рисовал на старом досчатом заборе. Разобрать его рисунки не представлялось возможным, потому как они по большей части представляли собой бесформенные пятна, похожие на тени чего-то безвозвратно ушедшего. На всякий случай стирать с забора до времени их не стали. А Иван Алоян после этого бесследно исчез.
Вскоре в районе рынка появился какой-то бродячий армянин. Он-то и пояснил, что фамилия «Алоян», в переводе с армянского, означает «Вселенская душа». После этого у базарного забора стали собираться горожане и обсуждать Ванины художественные экзерсисы. Многие усматривали в них некую вселенскую глубину и предлагали обратиться в Нобелевский комитет, правда зачем, не умели объяснить, ведь соответствующей номинации Альфред Нобель в своем завещании не предусмотрел. Звучали и более трезвые голоса, утверждающие, что, дескать, Иван Алоян пытался в последний раз изобразить своего незабвенного отца Гамлета. Скорее всего, так и было на самом деле. Рисунки эти до конца девяностых никто не стирал, покуда ни демонтировали сам упомянутый забор…
Так, можно сказать, что до конца второго тысячелетия наш город просуществовал в тени отца Гамлета. Пока бравый двадцать первый век не оставил в прошлом и коммунистическую будущность, и оную тень, и саму историю нашего древнего города.
Псков, 2011

Проверка на бдительность
(рассказ)

30 октября. Мыслящее человечество праздновало именины герцога Люксембурга Вильгельма III, правителя Европы XV века. А у нас гремел разводными ключами и гайками день инженера-механика. Хотя причем тут инженерика и механика? Ведь в России в этот же день отмечали рождение (не механика) Маршала Советского Союза Николая Огаркова и прославившегося в научных кругах (не инженера) Баба Хоми Джехангира? Как тут разобраться простому человеку? В общем, без Блока никак не обойтись. А у него, известное дело:

Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет.

Не люблю спорить с Блоком, но иногда этого не избежать… Во-первых, ночь еще не успела наступить, потому как в шесть тридцать вечера какая ночь? Во-вторых, не улица это вовсе была, а железнодорожный вокзал. И аптеку с привокзальной площади едва возможно было бы разглядеть. А в остальном, все ровно, как у поэта: и «фонарь», и «бессмысленный и тусклый свет», и «живи еще хоть четверть века — все будет так». По крайней мере, за последнее двадцатипятилетие я никаких значительных перемен в зоне ж/д вокзала не углядел, хотя регулярно осуществляю перемещение по железной дороге.
30 октября в 18-30 я прибыл на вокзал с той же целью: переместиться в Москву для участия в XXII Всемирном русском народном соборе. Известное дело, в одной руке у меня был чемодан, а в другой – полиэтиленовый пакет с легким ужином. Впрочем, два банана и яблоко – какой это ужин? Так, легкий перекус. Правда, признаюсь, к перекусу пришлось добавить приобретенную в местной торговой палаткее бутылку с питьевой водой – что называется, для нужд пищеварения. Со всем этим не обременительным скарбом я вышел на площадку перед перроном и, разгрузив правую руку, поставил чемодан на асфальт, а пакет с перекусом из левой – на газон.
Так и стоял, рассматривая грядущих пассажиров и группу полицейских с напряженными от возложенной на них ответственности лицами. Пассажиры перемещались хаотично, без всяких графиков и утвержденных планов, и полицейские провожали каждого тяжелыми взглядами, прозревая возможных нарушителей. И действительно, как тут не заподозрить? Я вот тоже про мужика в надвинутой на глаза кепке подумал: ну ведь явный алименщик? А та вертлявая девица, ну точно, не позднее как вчера, взяла кредит и бежит в столицу, чтобы бесследно раствориться в каменных джунглях Москва-Сити. И куда только смотрит полиция? Впрочем, куда она смотрит, мне вскоре предстояло убедиться на личном опыте…
Объявили посадку. Люди понеслись каждый к своему вагону. И я, возмущаясь бессмысленностью таковых действий, – ведь у каждого в билете указано зафиксированное за ним место, – тоже понесся. Не очень конечно быстро, но в свою меру. Где-то на полдороге я обнаружил, что левая рука у меня пустая. Еще пару секунд я вспоминал, что в ней должно находиться? Вспомнил. И побежал назад за оставленным на газоне легким перекусом. И что же вы думаете? Кто-то прибрал его себе? Съел? Выбросил в урну? Не тут-то было! Над моим вечерним перекусом склонил головы весь в полном составе полицейский наряд. Один докладывал по рации:
– Первый, первый, я третий. Обнаружен бесхозный пакет с неизвестным содержимым. Прошу выслать спецгруппу со служебной собакой. Выставляем оцепление. Предлагаем объявить эвакуацию граждан…
– Не надо эвакуации! – попросил я мягко, но твердо. – Пакет не бесхозный. И содержимое его известно – дорожный провиант русского писателя.
Полицейский, прекратив докладывать, сделал сердитое лицо педагога Антона Семеновича Макаренко:
– Как вам не стыдно, гражданин? – включил он строгий голос. – Вы создаете прецеденты! Вас необходимо сопроводить и досмотреть…
– Благодарю вас, – не дал я ему договорить, – на днях увижусь с Президентом, обязательно сообщу ему об ответственном и бдительном выполнении своих обязанностей полицейскими псковского линейного отдела полиции. Не исключаю повышения по службе, благодарностей и медалей…
– Огурцов, сопроводи гражданина до вагона, – приказал старший по званию полицейский, – окажи всякое содействие.
– Товарищ капитан, – скис мой недавний визави.
– Разговорчики! – рявкнул старший наряда.
От помощи я вежливо отказался и уже без всяких проволочек и приключений добрался до нужного вагона. Устраиваясь на своем месте, я несколько раз помянул добрым словом привокзальных полицейских. Пассажиры на мои слова недовольно сморщили лица, а один гражданин попытался незаметно плюнуть под стол. Но ему дали по губам и тут же завели беседу о том, что 30 октября 1653 года в России вышел указ об отмене смертной казни для воров и разбойников…
Я же, отвернувшись к окну, расставлял все по своим местам, пользуясь словами из поэтического наследия прошлых лет:

Умрешь – начнешь опять сначала
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь…
Читал я тихо, но при желании меня можно было услышать. Псков, тем временем, удалялся, а Москва становилась все ближе…

* * *
31 октября. Раннее утро. Ленинградский вокзал. Москва встретила мелким дождем, дохнула холодом, затолкала в метро и запустила в сторону Киевского вокзала… Венечку Ерофеева она постоянно благословляла Курским вокзалом, а меня Киевским. (Не знаю, правда, чем они отличаются? И отличаются ли вообще?) Так уж повелось, что последние годы с постоянным усердием еду на Кивский, беру билет до платформы «Переделкино». Всегда есть вероятность сесть не на ту электричку и проехать мимо нужной остановки, но пока Бог миловал.
Поездка вышла весьма прозаичной, не нашлось в вагоне ни тупого-тупого в ватнике, ни умного-умного в коверкотовом пальто, и «кубанской» тоже не было. Так что, долго ли, коротко ли, а добрался до ворот в Дом творчества. Запечатлелся у шлагбаума и мемориальной таблички, свидетельствующей, что время можно остановить. «Литературный фонд СССР». Читаю и вспоминаю себя в те благословенные времена: молодого, красивого и умного. Теперь я только умный, но за левым плечом у меня – история Великого Царства…
В новом корпусе на четвертом этаже, в номере «140», нет туалетной бумаги и, похоже, не предвидится… Графина и стульев тоже нет, но есть диваны и холодильник. Так что, жить можно… Живу. Как-то незаметно для себя перемещаюсь в Москву на Комсомольский проспект. А там идет заседание. Выступают знакомые лица, Игорь Шумейко, например, Валя Ефимовская. На сердце тепло и совсем не хочется спать…
Опять перемещаюсь во времени и пространстве и оказываюсь в гостях у бесконечно дорого мне человека Владимира Андреевича Кострова. Встречаться с ним – всегда радость. Евангельское «аще не будете яко дети не внидите в Царствие Небесное» – это о нем. Он чист и светел, как дитя – только большое и безмерно талантливое. Добрый, непосредственный, без двойного дна и задней мысли. Его ангел-хранитель – супруга Галина Степановна, хлопочет, накрывая на стол, а Владимир Андреевич, выполняя просьбу, читает стихи. И так все по-домашнему мило и хорошо. Никуда не хочется уходить. Владимир Андреевич обещает собраться с силами, мобилизоваться и приехать в следующем году в Михайловское на Пушкинский праздник поэзии. «Дай Бог, чтобы так и произошло», – молюсь про себя…
Через полчаса оказываюсь в выстуженном номере «140» с холодными батареями и без туалетной бумаги. Хорошо, смекалка не подвела: все нужное захватил с собой из дома. Да и что эти мелкие неурядицы? Завтра в Кремль…
Вот Венечке Ерофееву не свезло, как сам он признавался: «Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало – и ни разу не видел Кремля…» А я, в отличие от Венечки, назавтра без особых блужданий в разгар утра достиг ворот Кремля. Более того, вошел внутрь и оказался в сердце моей страны, где вся прогрессивная общественность праздновала 25-летие Всемирного русского народного собора.
Конечно же, встретил Президента и он сказал мне, что «созданный под эгидой Русской православной церкви, ваш форум уже на протяжении четверти века, 25 лет, играет значимую роль в общественной жизни России, всего русского мира, активно содействует решению социальных, просветительских и гуманитарных проблем, сохранению межнационального и межрелигиозного согласия, воспитанию молодёжи на основе ценностей патриотизма и гражданственности…»
Что еще говорил Президент, я не запомнил. Но уходил окрыленный и обнадеженный, что все в моем Отечестве будет хорошо! И сейчас, и потом! И всегда! Потому что, если Бог с нами, то кто против нас?
P.S. «И бумага туалетная будет в каждом номере?», – недоверчиво спросите вы. «Будет! – твердо отвечу я. – Не сомневайтесь!»
Псков-Москва, 2018

Не в деньгах счастье!
(рассказ)

У моего соседа Макса Карандашикова резко в гору пошел бизнес. И у его супруги Анжелы бизнес также расцвел, что твой кактус… тьфу, да нет, как бабушкина сирень! И у его отца-старика тоже все на мази – починяет пенсионерам обувь, отбоя от клиентов нет, да и пенсия у него — будь здоров! А мамаша их, старушка, в лотерею выиграла – то ли десять миллионов, то ли пятьдесят… В общем, такая история у них приключилась: некуда стало дома деньги складывать. Все шкафы, шкафчики и тумбочки заполнили, старинный бабушкин сундук доверху набит, матрасы заполнены, ванной теперь пользоваться не могут – занята! Даже в старом вросшим в чулан тулупе времен то ли Степана Разина, то ли Емельки Пугачева, карманы до отказа набили… А что дальше делать, не знают? Катастрофа! Спросите, в банк почему не идут? А вы бы пошли? То-то! Туда простым людям дорожки заказаны! Пойдешь – или коня потеряешь, или – пардон! — без штанов останешься. Нет уж, увольте! Думали они – думали и пришли ко мне. Причем всей семьей! Папаша-старик в парадных галифе и начищенных до блеска яловых сапогах; мамаша-старушка в высоком ка́поре эпохи бидермейера, Макс — выше пояса в смокинге, ниже – в любимых полосатых шортах, Анжела, как обычно, в модном банном халате с розовыми бегемотиками. Мамаша с порога бухнулась мне в ноги и заблажила, что твоя Фрося Бурлакова:
— Не губи, родимый! Приюти наш капитал! Век будем Бога молить!
Я сначала не понял, какой, мол, кричу, капитал? А Максик с Анжелой под шумок мне в прихожую мешки из-под картошки, под завязку набитые, затаскивают.
— Что, — кричу я, — урожай с дачи привезли? Хотите у меня на балконе сложить? Так у меня там тещино пианино стоит, да топка от паровоза. Племянник-двоечник хотел ее в музей Железной дороги отнести, да увлекся филателией и забросил экспонат…
— Это урожай, но не с дачи, — говорит Максик, а сам палец указательный к губам жмет, мол, тише, услышит кто не надо!
А у меня от соседей секретов нет, я себе специально и дверь на вход стеклянную поставил, чтобы жильцы в подъезде не подумали, не прячу ли чего… Поэтому я еще громче прокричал:
— Нет у меня места для вашего картофеля! Свой девать некуда! Хоть пианину с балкона вниз бросай!
— Это не картофель! – измененным голосом простуженного Максима Галкина заговорил Макс и тут, перейдя на шепот, опять приложил палец к губам: — это не картофель, это мани-мани…
-Что? – не понял я.
— Грины, — нетерпеливо воскликнул Максик, — карбованцы…
— Гроши, хрусты! – капризным голоском проворковала Анжела.
— Бобосы! – притопнул яловым сапогом папаша.
— Лавэ! – пропела басом старуха-мамаша.
— А, – догадался я, — тити-мити.
— Они самые, — дружно закивала разновозрастными головами максикова родня.
— Ты чего не подумай, — перешел на деловой тон Макс, — мы не на халяву просим, десять мешков схорони, а одиннадцатый тебе – так сказать, процент.
— Процент, говоришь? – задумчиво спросил я, прикидывая на вес и на объем мешок с тити-мити. – Согласен!
— По рукам! – пробасила старуха и взялась колотить по моим ладоням своими твердыми, словно лошадиные копыта, пальцами…
Их мешки я припрятал: иные в шкафы, иные в диваны. А свой я раскупорил и пошел, что называется, в разнос… Купил себе новый термос, заказал новые очки – в общем, ни в чем себе не отказывал. Дурное дело — нехитрое! Через неделю денег осталось полмешка! Я уж загрустил-задумался, что, мол, дальше-то буду делать, когда мешок и вовсе опустеет? Но тут у Максика в семье начались катаклизмы. Кто-то кому-то что-то не то сказал, кто-то не то понял и наладил кому-то под глаз… В общем, первая убежала из дома Анжела: как была в банном халате, так стрелой и улетела, только тех бегемотиков и видели… Потом, сильно хромая, скрипя яловыми сапогами, ушел папаша. Этот не пустой, со своим сапожным саквояжем, в котором утаилось шило круповской стали и дранка… Мамаша держалась дольше, еще с неделю я слышал, как за их дверью кто-то голосом Фроси Бурлаковой выводил:
Эх! Вдоль по Питерской,
По Тверской-Ямской,
Да ох, ой!
Из-за этого «ох, ой!» спать в подъезде никто не мог. Но когда на седьмой день из их квартиры донеслось совсем уж душераздирающе:

Ох! Ох! Ох! Ох!
Ну поцелуй! Ну поцелуй!
Кума-душечка! –

приехали врачи в белых халатах и увели не прекращающую петь мамашу куда-то вниз в неизвестность… А утром я едва успел разлепить глаза, как услышал шум захлопнувшейся двери и громкий стук шагов вниз по лестнице. Выглянув в окно, я увидел Макса, он с закинутым за спину рюкзачком быстро удалялся прочь с нашего двора куда-то в новую жизнь… А ведь верно говорят, подумал я тогда, не в деньгах счастье!
Больше никогда я ни Макса, ни его родных не видел!
А что же стало с их мешками, спросите вы? Ну уж… странный вопрос – дурное дело не хитрое! Постельное белье дома поменял, купил в запас лимонов, опять же мешок картошки. Вот подумываю поменять жене брильянты…
И еще, я теперь всем при первой возможности напоминаю, что нет в деньгах счастье. А вы как думаете?
Псков, 2021

Все может керосин!
(рассказ)

Как-то осенью, кажется 23 сентября, Игнатий Барашкин стоял в очереди за керосином… Кто-то обязательно спросит, где в нынешние времена можно встретить такую очередь? Ведь если поинтересоваться у современного блогера, «что такое керосин?», ответит разве что какой-нибудь самый продвинутый Друдь, да и то ошибется, сказав, что это триметилдифторпарааминтетрахлорфенилсульфат натрия (век бы ему этим натрием мозоли натирать …) Напротив, Игнатий Барашкин точно знал, что такое керосин и мог в любом городке и поселке найти очередь, выстроившуюся за этим очень нужным и важным продуктом. Как? Точно неизвестно, но возможно, что и по запаху…
Вообще-то, Барашкин был ярким приверженцем идеи, что если в темной комнате нет черной кошки, то надо ее туда посадить. Быть может, это правило он мог применять и к очереди за керосином? Думается, история на это даст еще ответ…
Так вот, 23 сентября он встал в конец небольшой очереди, состоящей из нескольких старушек и одного старика с алюминиевыми бидончиками. Старичок был в чеховском пенсне и фуражке капитана Ахава (копии, конечно). Из верхнего кармана видавшего виды флотского бушлата выглядывало черное обожженное жерло пенковой трубки. Он ненавидящим взглядом смотрел на прикрученную к стене табличку с надписью: «Курение строго запрещено! За нарушение — месяц исправительных работ на песчаном карьере!» и что-то зловеще шептал. Если бы стоящая впереди него низенькая, похожая на пестрый теремок, старушка не была бы столь погружена в чтение затертой до дыр книжки «Моби Дик», то непременно услышала бы, как старик, через слово вспоминая какую-то «карамбу» и «сундук с мертвецом», ругает новый мир со всеми его табличками и грозит до основания его разрушить… А Игнатий Барашкин, как раз в этот момент ничего не читавший, ибо имел обыкновение делать это дома за утренним стаканом чая, хорошо слышал старика и дивился ему. Одновременно он пытался вспомнить, что последнее приглянулось ему в «Новом мире»? Кажется, это был роман прозаика Василия Дворцова «Terra Обдория»? Или «Маскавская Мекка» Волоса? Вообще-то, вздорный журнал, решил он. Не зря старик его ненавидит! Тем временем морской капитан в отставке (давайте называть вещи своими менами!), чем-то крайне раздосадованный, швырнул собственный бидончик наземь и грубо растоптал его окаменевшими от морских бризов башмаками. После чего гигантскими скачками помчался на другую сторону улицы, где на стене белой краской, с одной всего лишь орфографической ошибкой, было написано: «Место для куренея»…
Игнатий Барашкин проводил его недолгим взглядом и тут же про него забыл, вспомнив занимательную историю про Ксению С, как она учила на память и никак не могла запомнить несколько важных иностранных слов: грантодатель, грантодержатель и грантополучатель… И зачем он это вспомнил? Теперь Барашкин подивился сам себе. И дивился бы дальше, если бы не подошла его очередь покупать керосин. Однако, тут удача от него отвернулась.
— Граждане, закрыто на обед! – услышал он обидные до слез слова. – Приходите завтра после обеда!
Барашкин, заглянув в окошко для выдачи товара, увидел большое лицо продавца, похожее на смятую во сне перовую подушку в грязной синеватой наволочке.
— Позвольте, — попробовал он возмутиться, — как же это «до завтра»? Это же моветон!
— Сам ты лжебидон! Я тебе твой бидон, знаешь, куда засуну? – гаркнул Подушка и замахнулся на Игнатия огромным мозолистым кулаком, поросшим редкими рыжими волосками.
Барашкин отпрянул. Он не был сторонником грубой физической силы, предпочитая переговоры и дипломатию. Не случайно над его письменным столом уже много лет красовалась вырезка из The New York Times со словами бывшего госсекретаря США легендарного Генри Киссинджера: «Дипломатия есть искусство обуздывать силу».
— На вашем месте я бы не стал столь категорично… — Барашкин попытался издали сделать хитрый дипломатический ход…
Однако его дипломатия против грубой силы Подушки оказалась бессильной. Тот выскочил из керосинной будки и двинул-таки поросшим рыжей шерсткой кулаком Игнатию куда-то в область сопатки…
Очнулся он нескоро, увидев себя бредущим по запущенной аллейке городского парка. Здесь на заветных скамеечках обычно любили хорониться от посторонних взглядов влюбленные. Ага, как раз одна такая парочка сидела на лавочке под раскидистым вязом. Барашкин подошел ближе и с некоторой долей удивления опознал отдельных граждан из очереди за керосином, а именно — старика в фуражке Ахава и похожую на теремок старушку. Они держались за руки. Капитан, задумчиво улыбаясь, покуривал свою пенковую трубку, а пестрая бабулька щебетала про созревшие вишни в саду покойного деда Вани…
«Ну вот, еще одна ячейка общества родилась!» — с удовлетворением подумал Барашкин. И все благодаря керосину!
Нет, не зря он все-таки сегодня в очереди стоял!
Псков, 2021

Самовар Самоварыч
(рассказ)

Анна Егоровна, хотя и работала простой уборщицей, уважением в коллективе пользовалась немалым. Зам директора Сидоркин, так вообще ее боялся пуще смерти.
— Сидоркин, опять сапоги не чищены! – бывало, крикнет она. – Ну-ка марш на колидор!
И Сидоркин бежал прочь из офиса начищать и без того чистые ботинки.
А если взять секретаршу Надюшу, так Анна Егоровна вообще заставляла ее регулярно проветривать шевелюру.
— Опять нафурдычилась! – грозно надвигалась она. – Продыху от вас нет! Хоть святых выноси!
Надюша и пряталась и убегала, но не помогало. Тогда она отрешилась от французского парфюма и перешла на тройной одеколон. Анна Егоровна это дело одобрила…
Как-то незаметно подкрался ее юбилей – семьдесят пять лет от роду. Коллектив долго соображал, что этакое можно ей подарить? Сидоркин предложил купить ей вожжи или плеть.
— А что, — говорил он, — на стене очень даже будут смотреться.
Глава офиса Булдыгин предложил подарить мопед.
— Ноги старые побережет, да и на работу опаздывать не будет, — обосновал он.
А бухгалтер Иероним Прокладкин посоветовал купить самовар.
— Самое то, — убеждал он, — вся семья за столом соберется, опять же, пьянству бой, трезвость – норма жизни.
Последний довод стал решающим, поскольку все знали, что внук ее по прозвищу Буш, сильно злоупотреблял. Все сочли не лишним еще раз ударить трезвостью по аморальному образу жизни.
Собрали сумму и отправили в магазин Сидоркина. Тот долго выбирал что-нибудь пострашнее, что бы увидел и сразу упал от ужаса. Но такого не нашел. Все самовары были пузатые, как вахтер Антоныч, блестели боками, как нос у курьера Гендосова.
Пришлось купить со смыслом. На боку выбранного им самварыча было написано: «Тайная радость».
«Вот пусть живет и думает, что там за радость! — позлорадствовал Сидоркин.- может годик другой ей эти думы и срежут!»
Обмыли самовар скромно, выпили всего лишь пять литров самогона. В конце банкета Гендосов называл Антоныча мамой, а Сидоркин клялся на годовом отчете жениться через два года на Надюше, когда его нынешней жене стукнет пятьдесят пять.
Анна Егоровна, пившая весьма мало, благополучно доставила самовар до квартиры. Подарок ей сразу понравился. Пока его несла, вспоминала и вспомнила, что с юности еще мечтала иметь в хозяйстве этакое круглое самоварное чудо. «Погуляем теперь, — думала она, — то-то соседка Раисовна позавидует!»
В комнате долго искала место. Решила поставить в красный угол, потеснив святые образа. Иконы пришлось поставить перед самоваром. «Так ещё и красивше!» — удовлетворенно вздохнула она.
Но день днем, а пища пищей. Пришла пора помолиться за себя и всех сродников. Встала Анна Егоровна перед самоваром и зачала обычное свое молитвенное правило. Как раз в это момент пришла с визитом дочь Ираида. И что увидела? Мать жмется к самовару и что-то шепчет.
— Мама, ты чего делаешь? – испуганно вопросила она.
— Не видишь? Молюсь! – сердито ответствовала Анна Егоровна.
— Почему так? – понизила до шёпота голос дочь.
— Уйди, не мешай молиться! – уже в голос воскликнула Анна Егоровна.
Обескураженная Ираида некоторое время постояла у подъезда. «Вот оно началось, — подумала она, — кукушка у мамы съехала, на самовар молиться начала! Надо к батюшке сходить!» Идти к батюшке, благо, было недалеко. Храм находился буквально через дорогу.
Настоятель, отец Владимир, терпеливо выслушал испуганный гомон Ираиды и глубокомысленно изрек:
— Негоже молиться на самовар! У нас на то иконы есть. Так, самовар изъять, старушке объяснить ее ошибку.
Одна Ираида идти не решилась, позвала сына Буша и его друга, имя которого не помнила. Так все и получилось: безымянный друг крепко держал Анну Егоровну, Буш изымал самовар, а Ираида руководила процессом.
— На помойку, толстого мерзавца! – скомандовала она.
Буш послушно вынес бабушкин подарок в место сбора бытового мусора.
— Мама, — стараясь оставаться спокойной, говорила Ираида, — отец Владимир просил тебе напомнить, что молиться надо на образа, а не на самовар. Понимаю, ты уже в возрасте, можешь что-то забыть, но это надо помнить…
— Да пошла ты, Ираидка! – визжала в ответ Анна Егоровна. – Я тебя…
Что она говорила дальше, соседка Раисовна слушать не стала, себе дороже. Она просто покрепче закрыла дверь.
Позже она узнала, что Анна Егоровна бегала на помойку, что бы вернуть свой дорогой подарок, но тот успел бесследно исчезнуть. И куда? Даже отец Владимир не смог дать ответ на этот вопрос…
Псков, 2019

Литературная среда. Поэзия. Людмила Скатова

Людмила Скатова

Поэт, прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в городе Великие Луки.

подробнее>>>

РУССКИЙ ГЛАГОЛ

Грустно говорить на языке,
Что утратил стыд и Божий страх.
Тянет дно в житейском рюкзаке
Пережженный в известь царский прах!

Каина печать лежит на всем.
Гробы в Петропавловском пусты.
Нет у русских дома. Русский Дом –
В Китеже сокрытый монастырь.

Бисер не метают во хлеву.
Чтобы в сотах зародился мед,
Непригодно возносить хвалу
Духу злобы, что с эстрад ревет.

В миксер засыпает жемчуг фраз –
Их от Бога слышал лишь Пророк,
Ограненный Троицей алмаз,
Слово, что у Бога, Слово – Бог.

Пережженный в известь прах царей.
Скверна на святынях… Как же гол —
Из числа последних звонарей –
Русский повелительный глагол!

ОСТРОВ КРЫМ

«Другой земли, кроме Крыма, у нас нет».
(Из приказа Командующего Русской Армией в Крыму
генерала П. Н.Врангеля)

На кителе крестик
Белел, как причал.
Французский ждал крейсер,
И долго молчал
Барон, восходивший
По трапу сквозь дым…
Так дивно манивший,
Прощай, Остров Крым!
А море чернело
Как мокрый асфальт,
Сквозь воздух вечерний
Летел детский альт.
И женские всхлипы
(Мужчинам в укор)
В том мороке липком
Висят до сих пор.
Так время разжало
Пружины невзгод.
До них оно жадно –
Стучит у ворот.
Двадцатый – расстрельный,
И тридцать седьмой –
Взамен колыбельной,
Шептал: «Упокой…»
А позже пел «Славу»
Державе иной,
Надев балаклаву,
Юнец с булавой.
Ужели, в награду —
С трезубцем шеврон?..
За право и правду
Сражался барон.
Иной, кроме КРЫМА,
Земли у нас нет.
Не нужно ни Рима,
Ни Канн с Круазетт,
Не нужно Брюсселя
В рождественский бум!
Пусть мчат карусели
На остров-табу.
На остров, где солнце,
Желтея, как мед,
Над бухтою сонной
Из моря встает.
На остров, хранимый
Святыми от бед:
Истомин, Нахимов…
Иной, кроме КРЫМА,
Земли у нас нет!

* * *

В земле украденного времени
И пресеченного пути –
Без Рода, Имени и Племени –
Куда пытаешься дойти,
Народ уставший и доверчивый?..
Читал бы Книгу Бытия
Октябрьским зажелтевшим вечером,
Вновь дряхлый том переплетя.
Иль Данииловы пророчества
И Книгу изведенных Царств…
В земле без Имени и Отчества,
В стране прижизненных мытарств.
Забылись горькое рассеянье,
Костелов шпили из окна.
Пожали предки то, что сеяли,
И на потомках их вина.
О, счастье русское под бременем!
Чужак сменяет чужака.
В земле утраченного времени
Нам разрешили жить пока.

* * *

Осень – предисловие к зиме.
Ясени в старинной тусклой бронзе.
О забытой в клумбе кем-то розе
Ветру попечение иметь.
Сбросит он на землю лепестки
Будто письма, что не прочитали…
Осень, осень… Вестница печали,
Все кладет последние мазки
На полотна, что зима сорвет,
Разметает, в серебро оправит.
Вот, в таком, непоправимом сплаве,
Наше новолетие грядет.

А ПОМНИШЬ…

Муаровые ленты коричневого цвета
Давно мне не вплетала любимая рука…
А косы были русы! И в них – сиянье света,
Тем светом осиянна и первая строка.
И как все было просто. И как все было ярко,
Хоть скорби непреложно не обходили нас,
Мой ангел во вселенной, ты, ставшая подарком…
Была ты даром Божьим на годы — не на час!
А помнишь, по Фурштадской мы сумеречным утром
Спешили в гости к дочке купеческой вдовы –
Там помнили блокаду, взгляд Государя мудрый,
Григория – как Старца, убитого, увы!
А помнишь, Петергофа упавшие Престолы,
Фонтанные причуды – чем не былой Версаль!
Фигурки из фарфора, чухонских мыз истому…
Казалась необъятной та парковая даль,
Как жизнь… Да только в жизни, где скоротечны мысли,
Сказать слова: «А помнишь?..» — мне некому почти.
Муаровые ленты, что на венках повисли,
Как ветхое посланье, последние «прости».

ЖИВЕРНИ. КЛОД МОНЕ

Еще пахнут розы. Еще лиловеют сады.
И, кажется, что для цветов на земле смерти нет,
Что были и есть, что пребудут земные плоды…
Но я в Живерни, где писал и скончался Моне.
Да, я в Живерни, после сонма полночных тревог,
Где, если не бой, то звучит петушиное пенье.
И алых настурций пылает над окнами крок,
Ах, впрочем, повсюду кроки лишь, как знаки мгновенья.
Ты в них только дух, посему не идешь, а паришь
Над садом, где виснет над спящею заводью мостик…
Ему ни к чему тот соседний, оседлый Париж,
Кувшинок бы вдоволь нарвать и приветствовать гостя.
И свет написать – запредельный, пронзающий мир,
Мир сада и дома, где горе сплеталось со счастьем…
Печальное имя Камилла в звучании лир –
Как прерванной пьесы душа, что распалась на части.
А вот и художник! На солнечной встал стороне.
Дорога средь алых настурций приводит к погосту.
О, рай Живерни! Там писал и скончался Моне.
Не нужно подсветки, чтоб жить, как дитя. То есть просто.

РУССКИЕ ЖЕНЩИНЫ

Русские женщины. Чистые лица.
Плавно листаю журналов страницы,
Тех, эмигрантских, попавших случайно
В руки ко мне и обжегшие тайной.
Русские женщины. Стать и порода.
Гладкие волосы. Жестов свобода.
Жертвенность, плач по родному и равному.
Не изменили вы самому главному.
Века Железного стройные были…
Русские женщины, как вас любили!
Пусть и невзгоды!.. Пытаюсь вглядеться
В лица иных… И куда было деться
Девам воспетым, и дамам, воспитанным
Русским глаголом, верой напитанным,
Небу причастным и Самодержавию…
Русское кладбище. Шорохи гравия.
И в перекличке – березы с сиренями,
Мне подарившие стихотворение,
Века Железного сны и легенды,
Вскрывшие в песне русские гены.

 

 

* * *

Свинцовое небо Кронштадта.
Суровый балтийский пейзаж.
За честь векового штандарта
Погиб не один экипаж.
А солнце сползало за низкий —
Финляндский скупой горизонт.
Резвились в лесу василиски,
И, видно, был в этом резон.
И сосны качались, и крохи
У вечера день отнимал…
На Санкт-Петербург иль на Броккен
Пойти легион призывал —
Не Один, высокий и стройный,
И не сероглазый Вотан.
На острове Туле был скроен
У бога того барабан.
Из Киля – была бы охота! –
Ударные шли корабли.
Сражалась морская пехота
За кровный остаток земли.
За крест голубиный – Андреев,
За воздух, что смешан с золой,
За звезды ночные на реях,
За воды, что жгут за кормой.
Под этими водами позже
Ходил мой отец-лейтенант,
И не было края дороже,
Ну, разве что Сир иль Левант.
Траурные форты Кронштадта
Рождали загадочный свет…
Ужели гостила когда-то
Я там, где меня больше нет!

ПЕТЕРГОФ. МОРСКОЙ ДЕСАНТ 1941 ГОДА

Оделся парк в нарядные одежды.
Клокочет, надвигается небрежно
Волна на край земли, и шепот вод
Почти затих в шутливых водометах…
И в парке, где слегло четыре роты,
Забылся как-то вкус былых невзгод.

Свидетелями ивы стать смогли бы:
Ракеты все сигнальные погибли,
И как найти для связи голубей!
И рация молчит, молчит без срока.
И моряков ведет одна дорога –
В подвал дворца Английского скорей

Нырнуть… От берега подальше, от залива!
В просоленных бушлатах, торопливо
Десант обрел позицию свою.
Не думал, что постигнет катастрофа,
В причудливых аллеях Петергофа –
Кто знал о том, что ждет его в бою.

И я грущу сегодня у развалин,
В дымящиеся всматриваюсь дали,
Где, как копыто, кованый сапог
Такт отбивает на краю оврага…
Прощай, Кронштадт, да здравствует ватага,
Бессмертный, Свете Тихий, русских Бог!

Поблекла синева. Теснятся тени.
Мрак обесцветил белые ступени.
Играет запоздалый музыкант.
Он не поможет справиться с печалью,
Ему ли знать, как за прибрежной далью
Спешит к последней высадке десант.

Как он, застыв, уже не просит хлеба,
Воды, бинтов… Он, устремленный в небо,
Исполнивший в неравной битве долг.
Под грудами колонн и ваз парадных –
В патронной гильзе чей-то миг сгорает.
И меркнет желтый над Фонтанкой дом.

СТИХИ БЕЗВРЕМЕНЬЯ

Так много еще не сказано,
Не спето и не записано,
А век захлебнулся проказами,
Соблазнами, эпикризами,
Запретами, пандемиями,
Лукавыми предсказаньями,
Духовными анемиями,
Тюремными наказаньями.
Судами и протоколами,
Вакцинами и печатями,
Неискренними глаголами,
Искусственными зачатьями.
А Русь захлебнулась голодом –
Обилием яств неправедных…
Над каждым селом и городом
Качнулся тяжелый маятник.
Застыло время на кончике
Иглы с усмиряющим зельем…
Предсмертное многоточие
Накрыло пагубой Землю.

МИМОЛЕТНОСТЬ

«Уплывем теперь на Цитеру…»
Георгий Иванов

1
К каким ни прикоснись мирам,
К каким ни обратись химерам, —
Все тщетно. Есть «Et cetera» —
Далекий остров. Символ веры.
Не страшно ничего, когда
Земля над головой такая –
«Эт Цэтэра»!.. Кругом вода
И дымка счастья голубая.
Цитера или Цэтэра?
Поэт Иванов звал Цитеру,
Пока отплытия пора
Не пресекла земную меру.
Мир вышел за борт, мир исчез,
Он расплескался, как мадера…
Его сложили в черный кейс,
Забыв, что есть еще Цитера,
Что паруса, как веера,
В лицо свободный ветер дует…
Et cetera, et cetera –
Я возвещу, отплыть задумав.

2
Прочитаю перед сном стихи,
Чтоб приснился терем или замок,
Остров, катера и шум ольхи,
Гулкий плац и шелковое знамя.
Чтоб приснилась осень – там, вдали,
Русский дом на набережной Сены,
Русский храм среди причуд Бранли –
По стенам взобравшихся растений.
Тонкий шлейф мне поднесут духи
Где-нибудь в районе Мопарнаса…
Прочитаю перед сном стихи,
Чтоб приснились звездные топазы –
Там, где мимолетность, как игра,
Затаилась и едва ли дышит,
Где, как перст, соборная игла
Посреди огня упала с крыши.
Где вещали что-то фонари,
Манускриптом небо мне казалось,
А прохожий розу подарил,
Выходя из здания вокзала.

3
Мы сказали друг другу, наверное, все,
Лишь дыханья хватило на несколько строк…
Передаст ли японская мудрость Басё
Этот смысл их последний, что выжить не смог?
Ни японская мудрость, ни строгость баллад,
Ни Прованса напевы – «Mon ange!» и «Belle Coeur!»…
Мы на Русской земле, где невидимый ад
Собирает щепу, раздувает костер.
Нет любимых мужчин – настоящих мужчин!
Все течет по привычке меж градов и сел…
И не пишут бессмертных стихов без причин,
Даже несколько строк, в подражанье Басё!

* * *

За границей русские не громки,
С плакальщицей Музой налегке…
Их великолепные потомки
На туземном молвят языке.
Но когда отеческие марши
Соберут их под победный гром,
Засверкают воды у Ла-Манша
Старо-Петергофским серебром.
И Версаль – зеркальный и зеленый,
Вдруг померкнет перед тем, чей Свет
Ярче… Это Солнце окрыленных
На чужбине мальчиков-кадет.
Это Солнце освятило многих
И спасло, когда дымился рай…
Над крестом белесым, у дороги,
Запоздалый путник, прочитай
Литию, и поклонись фиалкам –
Кто-то их привез издалека!
Значит, есть душа, которой жалко,
Значит, не забыли нас пока.
И у кромки берега крутого,
Замираем, всматриваясь вдаль…
Тем светлей и выше будет слово,
Чем в нем несказаннее печаль.
Тем светлее… Оттого и ломки
Души, что удерживают Свет.
За границей русские не громки,
Но без них и смысла в мире нет.

 

Положение о проекте «Псковская литературная среда»

ПОЛОЖЕНИЕ
о проекте «Псковская литературная среда»

 I. Общие положения
1. Проект «Псковская литературная среда» (далее – проект) организован и проводится Псковским региональным отделением Общероссийской общественной организации «Союз писателей России» (далее — Псковское отделение СПР).
2. В ходе реализации проекта еженедельно, по средам, начиная с 12 мая 2021 года, на сайте «Псковский литературный портал» публикуются стихи и проза псковских литераторов.
3. Принять участие в проекте может любой автор, при условии, что он живёт в Псковской области и пишет стихи и (или) прозу.
4. Один автор может предложить к публикации в рамках проекта не более одной подборки стихов и не более одной подборки прозаических произведений.
5. Для реализации проекта создаётся редколлегия, которой будет приниматься решение о публикации.

 II. Авторское соглашение
6 Подавая заявку на участие в проекте:
6.1. Автор гарантирует, что он является автором предоставленных произведений и не нарушает чьих-либо авторских и (или) смежных прав;
6.2. Автор тем самым соглашается с правилами и условиями настоящего положения;
6.3. Автор соглашается с тем, что его произведения, представленные вместе с заявкой в течение трех лет с момента публикации в проекте, могут быть опубликованы полностью либо частично в средствах массовой информации, на литературных сайтах, в изданиях, освещающих реализацию проекта «Псковская литературная среда», изданы иным способом, и не претендуют на выплату авторского гонорара.

III. Заявка участника
7. Участие в проекте – по заявке. Форма заявки согласно приложению.
8. К заявке в обязательном порядке прилагаются:
8.1. Краткая творческая биография автора (объёмом не более 450 знаков, с учетом пробелов);
8.2. Фотография автора произведений в формате jpg, с соотношением сторон 3х4  и разрешением не ниже 150 ppi;
8.3. Авторское произведение (подборка произведений);
8.4. Автор может представить видеоролик продолжительностью до 10 минут, в котором он читает свои произведения. Видеоролик будет опубликован на Ютуб-канале Псковского отделения СПР, а также размещён на сайте «Псковский литературный портал» вместе с произведением (литературной подборкой).

IV. Объём и оформление произведений
9. К публикации в проекте принимаются:
9.1. Стихотворные подборки от 16 до 20 стихотворений общим объёмом не более 480 строк (без учёта названия), эпиграф входит в число строк;
9.2. Поэмы и иные крупные поэтические формы. Требования к объёму произведения аналогичны п. 9.1;
9.3. Прозаические проведения (рассказы, сказки, отрывок из романа или повести, эссе, публицистика и т.д.) объёмом не более 30 000 знаков (включая пробелы).
10. Оформление произведений (подборок):
10.1. Все произведения должны быть напечатаны 12 кеглем шрифта Times New Roman, с соблюдением пунктуации и орфографии русского языка. Междустрочный пробел – одинарный.
10.2. Заголовки выделяются жирным шрифтом, эпиграф – курсивом.
10.3. Под заголовком прозаического произведения указывается литературный жанр (рассказ, сказка, эссе, отрывок из романа и т.д.).
10.4. Поэтические произведения выравниваются по левому краю.
10.5. В поэтической подборке указывается название каждого произведения. Если произведение не имеет названия, пред произведением ставятся три звёздочки через один пробел (Пример: * * *).
10.6. На первой странице произведения (подборки произведений) указывается имя и фамилия автора, а также место его жительства (Пример: Пётр Петров, г. Гдов).

V. Порядок и сроки представления заявок и публикации произведений
11. Произведения представляются вместе с заявкой на участие в проекте на адрес электронной почты Псковского отделения СПР: pskovpisatel@ya.ru не позднее 01.10.2021.
12. Фото- видеоматериалы представляются одновременно с материалами, указанными в п. 11.
13. Не принимаются к публикации:
13.1. Произведения содержащие ненормативную лексику;
13.2. Произведения носящие проявления расовой, национальной и религиозной нетерпимости;
13.4. Произведения нарушающие общепринятые этические и моральные нормы;
13.3. Произведения рассчитанные на аудиторию «16+» согласно закону Российской Федерации от 29 декабря 2010 г. № 436-ФЗ «О защите детей от информации, причиняющей вред их здоровью и развитию»;
13.4. Произведения написанные на иностранных языках.
14. Заявка на участие в проекте может быть отклонена в случае:
14.1. Неполного (некорректного) заполнения формы заявки;
14.2. Нарушения установленных настоящим положением правил оформления произведений, прилагаемых к заявке;
14.3. Низкого литературного уровня произведений.
15. Произведения не рецензируются. Редколлегия в переписку с авторами не вступает, причины отклонения заявок не разъясняются.
16. Произведения, одобренные редколлегией для публикации на сайте «Псковский литературный портал», публикуются 1 раз в неделю, по средам.
17. Каждую среду публикуется только 1 автор.
18. Отдельные произведения из поэтических (прозаических) подборок могут быть исключены по решению редколлегии.

VI.  Разное
19. Информация об опубликованных произведениях размещается в группах Псковского отделения СПР в социальных сетях.
20. Участники получают свидетельство о публикации в рамках проекта, в электронном виде на адрес электронной почты, указанный в заявке.


Приложения:
Форма заявки на участие в проекте «Псковская литературная среда»
Образец заполнения заявки и примеры краткой творческой биографии