Архив метки: поэт

Памяти Вадима Негатурова

Андрей Канавщиков

Памяти поэта Вадима Негатурова

Поэты живут, старея,
Пьют дрянное вино
И факелом Прометея
Стать им не суждено.

Бывает, один из тысяч,
Провидя свой почерк и стиль,
Сумеет вдруг искру высечь,
Затеплить свечи фитиль.

Всё так.
Но отчаянно, больно,
Когда, разбивая стекло,
Дыхнула фашистская бойня,
Дыхнула кроваво и зло.

Пытаясь понять всё и взвесить,
Тьмы чёрный покров побороть,
Вспыхнула в мае в Одессе
Поэта горючая плоть.

И взвилось в полуночи пламя,
И слышал обугленный дом:
Останусь навечно я с вами
Укором, уроком, огнём!

В потоке фашистском, весёлом
Сломаны судьбы и речь,
Если не жечь глаголом,
Поэтов приходится жечь!

И гарь из тяжёлых бессонниц
Подкрадывается из-за угла,
В Одессе обуглилась совесть
У тех, у кого была…

  04.05.2014

11 июня  — 40 дней со дня смерти одесского поэта Вадима Негатурова
Вадим Витальевич скончался 3 мая 2014 г. в реанимации одесской городской клинической больницы № 10 от ожогов, полученных при пожаре в Доме Профсоюзов, который ныне называют Одесской Хатынью…

Пора, мой друг, пора!

ПОРА, МОЙ ДРУГ, ПОРА!

К дню рождения Поэта

ПушкинВ последние годы в беседах с молодыми поэтами не раз слышал такие высказывания: да надоели вы со своим Пушкиным, носитесь с ним, как с писанной торбой, ведь поэзия не стоит на месте и ваш Пушкин, дескать, остался там, в прошлом, дайте нам теперь самим решать за кем и куда идти.
Они, нынешние юные дарования, отстаивают свое право творить без Пушкина, без оглядки на его художественный гений, его поэтическое наследие, да и на все классическое наследие великой русской литературы. Что ж, наверное, каждый имеет право выбирать свой путь в мир творчества, искать свои бумагу и перо, свой письменный стол у окна, открывающего горизонты бытия, исполненные смыслов и слов. Смотри и виждь, художник! Заполняй письменами свой бумажный лист!
Только думается мне, что из всякого творческого оконца, если оно окончательно не забито пылью и не засижено мухами, обязательно увидишь стройного человека с бакенбардами во фраке и цилиндре с непременной тростью в руке, которого едва ли возможно не узнать. Ба! Так это же Александр Сергеевич Пушкин! Собственной персоной! Да и кому же здесь, на Елисеевских полях литературы, еще гулять, как не гению этой самой литературы? И как же возможно его не увидеть? Однако возможно. Пялится таковое юное дарование в свое оконце и видит в комбинации мутных подтеков и серых пятен то анфас Бродского, то профиль Алексея Цветкова. Плохого в этом, быть может, ничего и нет — ну что ж с того, что за деревьями так не увидели леса? Не они, как говорится, первые, но обидно за молодую поросль. Ведь возьми они в руки тряпку, да протри окно… То увидели бы, да и услышали, что-нибудь юное и гениальное:

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь — как раз умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.

Как мало слов, но как много мыслей! Да и каких! «И каждый час уносит/ Частичку бытия», «Предполагаем жить, и глядь — как раз умрем»! Нет, не к милой супруге это письмо, а к тем самым, сидящим у пыльных окон, грядущим поколеньям. Это к ним обращено: «Предполагаем жить, и глядь — как раз умрем». Не тратьте время на созерцания неясных профилей и анфасов! Бегите «в обитель дальную трудов и чистых нег»!
А насчет рабства… Да кто из нас не раб? Своих пристрастий, ложных мнений, страхов, привычек? Да мало ли чего еще? Даже «мутных потеков и серых пятен». Увы! Все ищем счастья? А его нет! «Но есть покой и воля»! Кабы знать еще: где они есть?
Милый Александр Сергеевич замыслил свой побег в 1835. Осуществил его через два года у Черной речки. И на веки вечные обрел свой покой!
А вот юных дарований, сидящих у пыльных окон, жалко!

Игорь Изборцев

В Одессе погиб поэт Вадим Негатуров

В реанимации одесской городской клинической больницы № 10 от ожогов,
полученных в Доме Профсоюзов скончался поэт Вадим Негатуров.

Негатуров0

Вадим Негатуров был первым поэтом, приславшим заявку на участие в фестивале «Словенское поле» 2013 года. С этого и началось наше знакомство. К сожалению, заочное. На сам фестиваль Вадим Витальевич не смог приехать из-за болезни.  Но на Псковском литературном портале остались его стихи, а в архивах фестиваля – резюме, которое считаю необходимым опубликовать в полном объёме:

Негатуров Вадим Витальевич, родился 5 декабря 1959 года. Случилось это в Одессе (я не старался – просто повезло). В этом Благословенном Городе отлично учился и честно женился… В Одессе живу и работаю. Причастен к рождению трех замечательных дочерей. Получил два высших образования: математик и экономист.
За свою полувековую жизнь успел побывать строителем, кочегаром, охранником, научным сотрудником, преподавателем, советским офицером — «двухгодичником», инженером, программистом, милиционером, профессиональным «командировочным», экономистом, бухгалтером, менеджером, торговцем ценными бумагами, финансовым аналитиком, директором нескольких фирм, финансистом. Пока остановился на финансовом консультанте и предпринимателе (хотя первое — постыдно, а второе, как в моем случае выяснилось, — больно и разорительно )…
Сочинял стихи всегда, сколько себя помню, хотя и не могу вспомнить, куда подевал записи. После определенных личных духовных событий, произошедших в 2008 году, стал относиться к этому делу весьма серьёзно, последовательно и трепетно…
Убежденный православный.
Печатался в журналах «НЕВСКИЙ АЛЬМАНАХ» и «ЛЕГЕНС», в сборнике поэзии «ОГНИ ГАВАНИ» (все – Санкт-Петербург), в газете «Для Вас» (Боровичи — Новгород Великий), в Международном Интернет-альманахе «LITERA» (Польша), в журнале «Меценат и Мир» (Москва), «Южная Звезда» (Ставрополь), альманахе «Таёжный Костер» (г. Тавда Челябинской области), в журнале «Новгород-литературный»… Присутствую на многих поэтических сайтах. Являюсь участником Литературного Объединения им. Ивана Домрина (Ильичевск — Одесса).
Являюсь действительным членом Академии русской словесности и изящных искусств им. Г.Р. Державина, С-Петербург.

Буквально вчера на Псковском литературном портале была размещена его публикация «Марш Куликова Поля (Одесса)», сегодня его не стало. Хочется сказать, написать — многое. Но слова застревают где-то внутри. Не произносятся, не ложатся на лист… Да и надо-ли говорить? Пусть говорят его стихи, песни написанные на его слова, его жизнь, его подвиг.

Светлая память Поэту и Гражданину Вадиму Витальевичу Негатурову.

Андрей Бениаминов
г. Псков

 Фотография из архива фестиваля Словенское поле


P.S. 30.06.2014.
Статья готовилась по горячим следам и содержит неточности.
Как сообщила дочь поэта, Вадим Витальевич Негатуров поступил в больницу около 20 часов 02 мая 2014 г., с ожогами 2-3 степени 54% тела.
В этот же день, в 22 часа, его не стало.
Со слов врачей, если бы только ожоги, его можно было бы спасти. Причиной смерти стало отравление неизвестным газом.

Метельный мир в поэзии Станислава Золотцева

(Отражение темы «пушкинско-свиридовской метели» в творчестве Ст.Золотцева)

ЭССЕ

Станислав Золотцев вошёл в поэзию в семидесятые годы. И уже тогда, с первых публикаций в центральных литературных журналах он привлекал внимание читателей мощным звучанием своего поэтического голоса. В его многочисленных выступлениях перед читателями природная сила и звонкость голоса поэта, помноженные на внутреннюю взрывную энергию его стихов, неизменно покоряли слушателей.
Погружаясь в мир поэзии Ст.Золотцева, постепенно и всё больше убеждаешься, что его творческая жизнь имеет своё, особенное русло, в котором она кипит бурными потоками, стремительно несётся из  настоящего   в   будущее, в мир больших чувств, надежд и чаяний.
Порой её поток огибает и омывает острова и целые материки исторического и легендарного прошлого. Временами она попадает в водовороты и, как мощный водопад, срывается в пропасти и бездны  настоящего,  при этом продолжая кипеть и бурлить страстями.
В поэзии Станислава Золотцева много ярого солнца, огня, костров, гроз, жгучей радости и жгучей боли, полыхающей любви, бушующих цветущих садов, опаляющих звёздно-синими пожарами зим, жар-птиц, мятежных, бредящих любовью соловьёв. В его ранних стихах в «каждой росинке» полыхает солнце, а в поздних – ночное небо вспыхивает, как «тысячеглазый Аргус».
Поэзия Золотцева при всей своей неизменной внутренней насыщенности и интенсивности – многогранна, жанрово и стилистически разнообразна. Станислав Золотцев в своих стихах, прежде всего, увлекает непосредственной силой и игрой чувств. При этом он является «литературным» поэтом, что, на наш взгляд, составляет особое достоинство его поэзии, её высшее качество, позиционирует его как современного мастера.
В его стихах, в игре слов и выражений постоянно «вспыхивают» ассоциации с образами его любимых русских поэтов, оживляя и озвучивая поэтические голоса и образы и символы прошлых эпох. Этим поэт утверждает силу русского слова в наше сложное переломное время.
Поэзия Ст. Золотцева, как истинная поэзия ХХ и XXI века в хорошем смысле слова, претендует на всеохватность, всеобщность. Она откликается на «злобу дня» и обращается к вечным темам любви, Родины, жизни и смерти, лирики, пасторали — и трагедии.
И на пересечении многих тем у него, «солнечного» и «огненного» поэта, появляется и становится сквозной, проходящей через всё его, не только поэтическое, но и прозаическое творчество, — тема метели. Метельная зима, метельная Россия, метельная Родина. Эта тема рождается не случайно. К ней приводит поэта любовь к Пушкину и Свиридову.
Пушкинская тема русской метели, как символ и образ России и русской жизни, отражение русского ума и русской души ХIX века — в ХХ веке нашла воплощение в великом творении Георгия Свиридова, в его музыке к кинофильму «Метель».
Важными вехами в творчестве Станислава Золотцева на рубеже ХХ и XXI веков становятся его поэтические и литературные труды, вдохновлённые двумя русскими гениями и посвящённые им. Среди них — стихи разных лет и, в том числе, стихи на музыку знаменитого Романса из «Метели»:

Царит метель в моей стране:
Весь год метёт она – и даже летом
Кружится пух. А по весне
Заметены сады вишнёвым цветом.

И снегопад, и звездопад,
И золотой листвы летучий терем…
Звенящий свет, мятежный взгляд…
И сердце русское горит в метели!…

Результатом увлечения пушкинско — свиридовской темой стали многочисленные очерки, юбилейные статьи, напечатанные в журналах и сборниках конца прошлого и начала нынешнего века. Роман «У подножия Синичьей горы» был напечатан в 90-е годы XX века в роман-газете, а в 2013 — вышел в книжном издании в Пскове и Москве.
Станислав Золотцев неизменно восторгался музыкой и личностью композитора Георгия Свиридова, и в своём творчестве искал всё новые и новые приёмы, чтобы запечатлеть этот вечный пушкинский, ставший музыкальным, «метельный» образ в своих работах.
Поэт родился и значительную часть своей жизни прожил и проработал в Пскове, на Псковщине, на пушкинской земле, и обращение к этой теме он ощущал и осознавал как призвание.
Но чтобы этот замысел – воплощение темы метели – осуществился, необходим был творческий поиск, и как итог — художественное открытие. Ведь одно дело – «эксплуатация» темы в многочисленных транскрипциях, аранжировках, вариациях. И, другое, – чтобы тема стала своей.
И, похоже, Станислав Золотцев нашёл для себя в этой теме — свою «золотую жилу». Прежде всего, эта тема стала для поэта выражением великой любви к России
и данью высокого восхищения и преклонения перед русским гением.
Подобного рода возвышенная интонация в эпоху засилия и мощного распространения в современном обществе идей и образов, с одной стороны, поставангардного, квазиэлитарного, а с другой, — массового искусства, — отвергается, как «пафосная», она игнорируется и не воспринимается, а если воспринимается, то с неизменной иронией и даже с ироническим (а, по сути, обывательским) презрением.

Метель навек! Метель – повсюду.
И над серебряным родным простором
Звенит-поёт живое чудо –
Свеча любви моей – Святые Горы!

Метель – судьба, метель – подруга,
В морозной нежности, в разгульной силе
«Оставьте мне метель да вьюгу…»,
Да песню вольную в полях России.

И смерти нет сердцам людским!
И дышат радостью снега и взоры,
Когда влюблён, когда любим,
И сквозь метель видны Святые Горы…

Для поэта Золотцева эта интонация восторга и восхищения – природная и естественная, как для человека, родившегося с красивым, самой природою поставленным голосом. Поэт мечтал, как многие его современники — соратники по цеху, чтобы как можно больше его стихов было положено на музыку. Но сила этих стихов, прежде всего, в них самих. Образ метели в этом стихотворении – многокрасочный, «радужный», праздничный, радостный для русской души – это и есть, на наш взгляд, «золотцевская» интонация…
«Метельная» тема и «метельные» мотивы зазвучали, замерцали, зазвенели, запели в его стихах:

За тридцать морозы,
а почва почти без покрова.
Давно не бывало такого у нас января…
Лютует зима наступившего года шестого,
Грядущее лето бесплодьем даря…

… Нет, небо запенится звёздно-пушистым цветеньем,
И наземь падёт, и спасёт нас от гибельной тьмы
Метелью свиридовской,
пушкинской дивной метелью,
Мятежною песнею сказочно-русской зимы…

Поэт, называя себя «мастеровым» поэзии, подчёркивал этим свою любовь к кропотливой работе над словом, образом и смыслом. В следующих строчках образ метели ассоциируется с затянувшимся смутным состоянием души, с разочарованием:

Завтра весна, хоть сегодня метелью заносит
Землю мою и неладную душу мою…

В следующем, «зимнем» стихотворении – метель-кутерьма — становится воплощением души, охваченной радостью новой любви:

Ах, какая нынче знатная зима
Прозвенела над моею головою!
Ах, какая молодая кутерьма
Сердце мне заволокла немолодое…

И, сводя меня, как в юности, с ума.
В небесах цвела лучистая Венера…
…Ах, какая нынче знатная зима
Над моею головою прозвенела!

А в следующем, очень «песенном» стихотворении метель и вьюга превращаются в символ весеннего возрождения души:

Пурга вишнёвая сады завьюжила,
На волю вырвался певучий зов
В зелёном кружеве, в смолёном кружеве,
В белёном кружеве густых лесов…

…Возможно, благодаря «метельной» теме, поэт, по собственному определению, превращается из лирика — в «летописца любви», описывая смену чувств как смену времён года и при этом погружаясь в игру стихий и высших сил, управляющих судьбой лирического героя его поэзии.
К теме Пушкиногорья, священного места для всех русских людей и поэтов, поэт Станислав Золотцев приходит через многокрасочное, словно сквозь сказочную
призму смены времён года видение. У него пение весенней свирели невольно рифмуется с пением новогодней метели:

Там по весне над буйным яроводьем
Поёт свирель Тригорского холма,
И серебром в морозном новогодье
Звенит синеволосая зима…

Многократно звучит в стихах Золотцева мотив вьюги как воплощение образа лихолетья, смуты, драматических событий в жизни:

Под звон пасхальный и грачиный грай,
Восстав из вьюг, устав от разрушений,
Родительский и прадедовский край
Становится землёй твоих свершений.

И надо жить, пока жива душа….

В стихотворении, входящем в «Сыновнюю поэму», написанном на рубеже тысячелетий (31 декабря 1999), образ вьюги появляется, как особый, знаковый:

И новый год, и новая эпоха
В последний день возникла в декабре:
И от столетья остаётся кроха –
Двухтысячный завьюжил на дворе…
…Зима, метель…Россия! Смута….
Вот он —
Тысячелетья нового порог.

И вновь, возвращаясь к главному в наследии поэта, к его любовной лирике, в одном из лучших его лирических стихотворений, «Соколиной балладе», видим, как превосходно введён тонкий штрих, «мотив» метели:

И до утра, пока последней змейкой
Не уползала с улицы метель,
Висела рядом с белою шубейкой
Колючая моряцкая шинель…

Образная многогранность «разработки» образа метели характерна для поэтических произведений Ст. Золотцева. В статьях и очерках на пушкинско-свиридовскую тему, а также и в романе «У подножия Синичьей горы» её развитие получило публицистическое и философское, а также, новое художественное преломление. Эта тема, её развитие, как и всё богатое литературно-поэтическое творчество Станислава Золотцева, ждут своего читателя и обращены к нему.

Татьяна Лаптева
– музыковед, композитор, музыкальный критик. Автор вокальных, инструментальных, хоровых произведений, опубликованных и исполненных в разные годы. Дипломант международных и всероссийских музыкальных и театральных конкурсов. Член Союза композиторов России. Член.МАПП

Литпортреты от Владимира Клевцова. Игорь Григорьев.

Владимир Клевцов
Литературные портреты

Игорь Григорьев

1973 год был для Игоря Григорьева юбилейным – исполнялось пятьдесят лет. Человеческая и поэтическая судьба его к этому времени складывалась вполне удачно. Он много писал, книги выходили регулярно, накануне юбилея был издан сборник избранных стихотворений и поэм с хорошим для поэзии тиражом — двадцать пять тысяч экземпляров.
Лето он проводил в деревне в Бежаницком районе. Бежаницкая возвышенность, Кудеверский край, наверное, красивейшее место на Псковщине: высоченные, закрывавшие половину неба холмы, между которыми, как налитые в чашку, поблёскивают озера — и среди них озеро Алё, огромное в сравнении с другими, с изрезанными берегами, с заливами, с заросшими деревьями островами. Осенью острова в ярких цветах краснеющей и желтеющей листвы напоминали клюквенные кочки.
На берегу этого озера в деревне Аксёново Григорьев и снимал в доме комнату. В комнате он только ночевал и писал, все дни проводя в лесу и на рыбалке. Рыбак он был отменный: заплывал в лодке на свои прикормленные рыбные места и вылавливал за утро до десяти подлещиков. Большую часть улова, чтобы задобрить, отдавал хозяевам, которые неодобрительно относились к его писаниям по ночам с включённой лампой и, будучи людьми крестьянскими, работящими, считали его бездельником.
— Я человек простой, мне много не надо: хлеб, соль и рыба, вот и весь на день паек, — говорил обычно после рыбалки Григорьев и не хитрил.
Несмотря на некоторый богемный образ жизни, заключавшийся в первую очередь в полнейшем пренебрежении к бытовым удобствам – как одеваться, что есть, где и на чем спать, ему было безразлично – он, тем не менее, не выпивал, как принято в такой среде, или выпивал мало. Хотя ему нравилось, когда в его городской квартире собирались приятели, знакомые, фронтовики, поэты, студенты-филологи и был не против, если кто-нибудь приносил с собой бутылку, заботливо предлагая к выпивке закуску, — обычно это были, за неимением другого, сушки и дешёвые конфеты «подушечки”.
Теперь приходится слышать о Игоре Николаевиче, как о человеке тяжёлом, неуживчивом, угрюмом, непредсказуемым. Так ли это?
Ну, непредсказуемость сродни независимости, состояние для творца, поэта просто необходимое, а в отношении другого возникают большие сомнения.
Мне например, он запомнился чаще в бодром расположении духа. Даже когда болел и ходил с трудом, неестественно выгнув спину, прямой, как доска /ранение в позвоночник/, или, задыхаясь, дыша с астматическим свистом, то и дело подносил ко рту ингалятор /последствие ранения в лёгкое, часть которого была удалена/.
Но и тогда он не жаловался, просто констатировал факты «Сегодня ночью чуть не умер» или «Уже неделю не могу выйти из дома». Говорилось это ещё лет за пятнадцать до смерти, а с каждым годом ему становилось все хуже и хуже.
Характер у него действительно был непростой, но не до степени же неуживчивости, мрачной угрюмости. Сегодня кажется, что он просто играл, создавая некий шутливый «поэтический образ», который иных приводила недоумение. Чаще это был образ недалёкого, необразованного деревенского мужичка, говорившего в нарочито-простонародной манере: «Чаво, авось, мы это самое… того…». Но стоило кому-нибудь из мало знавших людей поверить в его необразованность и «мужиковатость», как он мгновенно горделиво вспыхивал.
Другие говорили о нем, как о чудаковатом, даже грубом человеке, хотя бы потому, что он не всегда считался с условностями: мог прийти в редакцию или в библиотеку на выступление в валенках с галошами, в шапке-ушанке и с рюкзаком за плечами. И все, кто неодобрительно смотрели на него, как-то забывали, что такая одежда зимой ещё несколько лет назад считалась нормой, а дважды раненому и дважды контуженному Григорьеву тепло было важнее внешнего вида.
А о рюкзаке Григорьева в редакциях существовало мнение, что в нем он, как поэт Велимир Хлебников в мешке, таскает рукописи, и сотрудники всегда с весёлым оживлением ждали, когда он, порывшись, явит на свет какие-нибудь замусоленные листки, исписанные каракулями. Это, конечно, неправда: более аккуратного к своим рукописям человека трудно представить. Все они у него хранились в коробках и папках, все были подписаны и пронумерованы, и я не удивлюсь, если Игорь Николаевич вёл подробную картотеку своих даже незначительных публикаций. А в рюкзаке он носил продукты из магазина, куда по дороге заходил.

* * *

Мало по кому из крупных русских писателей война прошлась тяжёлым катком в полной мере, как по Игорю Григорьеву и ещё прозаику Константину Воробьёву, попавшему под Москвой в плен, пережившему все ужасы фашистских концлагерей, не раз умиравшему от голода и побоев, затем, после удачного побега, командовавшего в Литве партизанским отрядом. Военная судьба Игоря Николаевича была не менее трагична.
Читаю биографию Григорьева: «Великую Отечественную войну И.Н. Григорьев провёл на захваченной врагом Псковщине. Воевал в спец-группе и в бригадной разведке Шестой партизанской бригады. А вот его собственные воспоминания, опубликованные, видимо, в «Псковской правде» «… Помню, когда я по заданию подпольщиков стал работать переводчиком в немецкой комендатуре в Плюссе /мне было тогда 19 лет/..,»
Здесь – всё правда, Игорь Николаевич умолчал лишь об одном. Девятнадцать лет ему исполнилось в 1942 году, а в переводчиках он числился с лета-осени 1941, когда никакого серьёзного подполья, как и организованного партизанского сопротивления, ещё не существовало. Это обстоятельство и позволило писателю Юрию Куранову обвинить его чуть ли не в предательстве. Настороженно относился к Григорьеву и писатель-партизан Иван Виноградов. Но Игорь Николаевич особенно ничего и не скрывал и однажды рассказал мне, дружившему с Курановым, как обстояло дело:
— Вызвал меня к себе в самом начале войны немецкий комендант и говорит: «Ты знаешь язык, пойдёшь в комендатуру переводчиком. Не бойся, у нас не пытают. За несогласие — расстрел на месте». Жить хотелось и я согласился.
Потом, конечно, была работа и на подпольщиков, а когда возникла угроза провала — уход в партизаны.
«Воевал в спецгруппе», говорится в биографии. Что это за спецгруппа, которую Лев Маляков как-то в разговоре назвал команда номер два», могу судить опять же по многочисленным рассказам самого Григорьева: партизаны из спецгруппы скорее всего приводили в исполнение приказы по ликвидации полицаев-карателей, замеченных в расстрелах мирных жителей и партизан, говоря современным языком — полнейших отморозков.
Вот один из таких рассказов:
— Ходил я в одиночку, появлялся в деревнях, где были полицейские посты, с немецким автоматом на груди. Автоматы, кстати, не очень хорошие, их все время заклинивало, немцы их сами не любили, одно достоинство – лёгкие, удобные… Однажды подхожу к дому такого полицая, а он в это время перекапывает огород. Облокачиваюсь на прясло, смотрю на него. Уловив мой взгляд; он поднял голову и сразу всё понял. В доме, что-то загремело, заплакали дети, выскочила на крыльцо жена, увидела меня, тоже поняла, бухнулась на колени и в голос завыла,
— Пойдём в лес, — говорит полицай, воткнув лопату в землю, — Не при детях же, не при жене.
Пошли в лес, идём и идём, я все никак не могу решиться. Он сам остановился, ждёт, не оборачиваясь, ссутулился. Я зачитываю приговор, вынесенный командованием бригады: «За измену Родины… за пособничество врагу… за кровь невинных мирных жителей… к высшей мере — расстрелу». При слове «расстрел» он ещё больше ссутулился, напрягся, спина стала как бетонная. И я почти не глядя выпустил очередь. Он сразу рухнул, здоровый был, откормленный, как боров.
Когда уходил, мимо, мелькая за деревьями, пробежала растрёпанная жена полицая, глянула на меня ошарашенно, непонимающе, и дальше побежала искать мужа.
Сегодня нам не представить, что выпало на долю Григорьева в юности: война, служба в комендатуре, подполье, участие в партизанском движении, бои, тяжёлые ранения, гибель от немецкой пули младшего брата Левы, наконец, пришлось выполнять приказы по ликвидации изменником родины – всё это свалилось на него почти одновременно – и при этом он не сломался, не растерзал душу, не спился, наконец, а остался психически здоровым, закончил университет и написал больше двадцати книг стихов.

* * *

Одна из лучших фотографий Игоря Григорьева, где он снят в офицерской гимнастёрке военного образца, с юбилейным орденом Отечественной войны первой степени и несколькими нашивками за ранения. Юбилейные ордена давали ветеранам в 1985 году, снимок сделан в 1987, значит Григорьеву здесь шестьдесят четыре года. Плотная фигура /он был худоват, но на снимке выглядит кряжисто, сказалась, наверное, упорядоченная жизнь, созданная третьей женой Еленой Николаевной Морозкиной/, лицо волевое, с ямкой на подбородке, прямой нос, зачёсанные волной волосы. Он был красив даже в таком возрасте, похожий на актёра Кадочникова — исполнителя героических ролей разведчиков и лётчиков, конечно, он нравился женщинам. Но как-то трудно представить Игоря Николаевича, даже в молодости, большим любителем женщин, ловеласом, тем более, что это паркетно-скользящее слово ему, противнику неоправданного внедрения в русский язык иностранных слов, вряд ли нравилось. /Чтобы он сказал сейчас, когда на телевидение выходные дни, воскресенье — маленькую Пасху — называют уже уик-эндом, словом, по звучанию похожим, извиняюсь, на икоту/.
От первой жены он, по его рассказам ушёл в Ленинграде сам «в чем был, ночью, в тапочках». Вторично женился на молодой псковской поэтессе Светлане Молевой. Возможно, это было самое счастливое время в жизни Григорьева. Мужчина за сорок лет, женившейся на двадцатилетней, он должен был стать не только мужем, но и отцом, оберегающим юное создание. И не в эти ли годы, им были созданы лучшие, самые проникновенные лирические стихи?
Их скорый разрыв и развод он переживал тяжело, иначе и быть не могло. Он никогда не говорил о том времени, лишь однажды упомянул при мне о Светлане, упомянул своеобразно, начав издалека, но с такой нежностью, печалью.
— Сегодня почти лягушек не осталось, всех потравили удобрениями, — сказал он, по привычке глядя в упор, в глаза. — А сколько их было раньше! Помню шли мы со Светланой вечером по берегу реки, лягушки так и прыгали из-под ног на каждом шагу. Молева смеялась, боялась наступить, а я взял её на руки и понёс. Долго не хотел отпускать…
Так может говорить человек любивший.
Что стало причиной развода, можно только догадываться. Разница в возрасте? Или другая разница — в жизненных планах? Молева уже издала первую книгу стихов, принятую благосклонно, и «вкусившей сладости славы» ей, возможно, уже хотелось иной жизни, хотелось, может быть, блистать не в Пскове, а на поэтическом небосклоне обеих столиц. Тогда ей стало тесно в городской квартире ка улице Гражданской рядом с «опровинциалившимися» Григорьевым, в своё время «поблиставшим», получившим свою долю признания в Ленинграде, а теперь желающим работать в домашнем покое на родине, засиживающимся вечерами с ещё более провинциальными друзьями-поэтами, с их нескончаемыми разговорами о поэзии, гонорарах, публикациях, обидах, происках цензуры и чрезмерным восхвалением друг друга.
Она и уехала в Ленинград, работала одним из редакторов Лениздата, потом, почти через двадцать лет, вернулась в Псков. С Игорем Николаевичем она охотно виделась, оставаясь в настороженно-дружеских отношениях. О Григорьеве она ни при жизни его, ни тем более после смерти, слова плохого не сказала.

* * *

В молодости, будучи студентом филологического факультета Лениградского университета, Григорьев подрабатывал тем, что позировал в Академии художеств. Сколько часов провёл он неподвижно, устремив взгляд куда-то в даль, словно его окликнули и спрятались, сидел, закинув нога на ногу, положив на колено руки под гулкими сводами классных мастерских, пока будущие художники прорисовывали черты его лица, казавшегося им, наверное, античным. Режиссёры назвали бы его лицо дворянско-белогвардейским и стань Григорьев актёром, приглашали бы на подобные роли. А вот кость, особенно на кистях рук, у Игоря Николаевича была широкая, крупная, крестьянская, и когда он в конце жизни выходил из кухни или спальни навстречу гостю — в обвисшей на плечах рубашке — эти крупные руки на худом теле бросались в глаза в первую очередь.

* * *

Однажды мы с братом шли по Гражданской улице на берег Великой, несли в сумке соответствующий набор для «выпить-закусить», и встретили выходящего из продуктового магазина Игоря Николаевича. Выглядел он усталым, больным, заметив нас, обрадовался, видно, его давно никто не навещал, и ему хотелось поговорить. Узнав, куда мы идём, принялся отговаривать:
— Зачем на берег, там милиция, пойдёмте ко мне. Я как раз «хунтик» мяса /фунт/ купил, есть что на зуб положить. — И показал большой кусок говядины, «хунтиков» на пять, завёрнутый в бумагу.
И пока шли, он, оборачиваясь, все повторял:
— Сейчас сварим, поедим. Вы ешьте, а я не буду, болею, мне бульона хватит…
И мы, два молодых балбеса, действительно съели говядину, оставив растерянному Григорьеву один бульон. Уже действовала талонная система и в этот день он как раз выкупил свою месячную норму. Хотя о голоде, как сейчас убеждают, говорить не приходилось псковский рынок, даже в позднее горбачёвское время был завален мясом, копчёностями, домашними колбасами, ветчиной.

* * *

В одном из интервью Григорьев сообщает: «Отец мой четыре Георгиевских креста получил в царское время, дослужился до штабс-капитана, был любимцем Брусилова, а в 18-м стал начальником Порховской ЧК…»
Полный Георгиевский кавалер — таких людей тогда по пальцам пересчитывали – штабс-капитан, любимец Брусилова, начальник уездного ЧК… Сказано как бы между прочим, но в этом «между прочим» чувствуется сдержанная гордость за отца. Это правильно, когда сын гордится отцом, словно примеряя его заслуги на себя.
Совсем по-другому, с горделивостью почти что лихой, насмешливой, рассказывал он о себе, о своём военном прошлом:
— Мы в тот момент в партизанах сильно голодали, была зима. Пришёл как-то вечером к одному старосте, наставил автомат: давай, мол, пожрать. «Нет ничего, пусто, — отвечают староста с женой. — Сами давно все подъели». Заглядываю под кровать, а там по-о-о-лное решето куриных яиц. Ну, меня и взыграло, «Жарь десять яиц», — говорю. Староста пожарил. «А теперь ешь». Староста съел. «Жарь ещё десять и опять ешь”. Староста сопит, давится, ест, потом отбросил ложку; «Хоть стреляй, но больше не могу». «Что, жила, будешь теперь жадничать», — говорю, потом сам наелся, забрал остатки яиц и ушёл.
Конечно, староста, конечно, пособник, ходит под немцем, почти враг, но сегодня эта история уже видится по другому — как издевательство молодого вооружённого парня над безоружным человеком. Можно сделать скидку на войну, на голодную озлобленность, но все-таки, все-таки…
Вместе с тем, сколько в Григорьеве с возрастом было доброты внимания, чуткости, жалости, готовности «последнюю рубаху отдать». Как доброжелателен он был к молодым поэтам, в разные годы бывшими его учениками — от Жемлиханова, Болдина до Родченковой. У меня каким-то чудом сохранилась копия давней телеграммы Игоря Николаевича к Жемлиханову, мало тогда печатаемому, ругаемому, находившемуся в душевном разладе с собой. Зная об этом Игорь Николаевич писал: «Энвер, прочитал твой «Венок сонетов». Ты настоящий поэт. Игорь Григорьев».
А сколько было случаев, когда он спасал, выхаживал замерзающих птиц, как дважды высылал всю пенсию незнакомой безрукой женщине, строившей себе новый дом, зная, что питаться ему снова придётся сушками, «подушечками» и бульоном.

* * *

Помню маму Григорьева, высокую, приветливо-властную женщину – ей тогда было далеко за семьдесят лет – приезжавшую из Порхова с единственной целью: подкормить, наладить быт холостяковавшего сына. Григорьев рассказывал:
— Гостил у меня Энвер Жемлиханов из Великих Лук, сидим мы с ним как то за столом, беседуем, мама готовит на кухне, подносит нам закусить. — Захмелевший Энвер, как только она появляется, всякий раз говорит: «Мама, мама, спасибо, мама». Чувствую, мама наливается возмущением, но пока молчит, а потом как грохнет тарелку на стол: «Да какая я тебе мама, татарская ты м…». После этого мы все трое засмеялись, Энвер не обиделся.
Поэт Энвер Жемлиханов родился в Магнитогорске, почти всю жизнь прожил в Великих Луках, русский язык и культуру впитал с детства, считал родными, сомневаюсь, знал ли он вообще язык татарский. Тогда эту историю повторял он уже сам, в его словах действительно не было обиды, а скорее было восхищение мамой Григорьева.

* * *

Однажды вечером в Аксеново он вдруг начал рассуждать о поэзии популярного тогда и сейчас поэта-песенника Роберта Рождественского, называя его, не без иронии, на итальянский манер Роберто, делая ударение на втором слоге.
— Это что за строки: «Был он рыжим, как из рыжиков рагу. Рыжим, словно апельсины на снегу.» Это Роберто говорит о деревенском мальчике, родившемся в начале двадцатых годов. Красиво, конечно, но красота неживая, эстрадная, салонная, как и сам Роберто, рассчитанная на интеллигентного москвича, который будет восхищённо ахать: «Ах, как точно, образно, ах, как хорошо». А что тут хорошего, точного? — Разговаривая, споря даже самим с собой, Григорьев часто отодвигался от стола, увеличивая расстояние до собеседника, словно то, что он ему сообщал, было важно и требовало дополнительного места.
— Нет, правда, что тут хорошего? Ничего нет хорошего и точного. Рыжики в деревнях, к примеру, собирались маленькими, с пуговку, и если кому-нибудь приходило в голову искрошить их в рагу, получалась вермишель, мешанина. И где, спрашивается, в тогдашней деревне видели апельсины, да ещё на снегу, если деревенские люди вообще не знали об их существовании. Так и представляешь: только что закончилась Гражданская война, в стране голод, разруха, нищая русская деревня, заваленная снегом и по всей округе — в полях, на дороге, у крыльца — валяются апельсины.
Вчерашнего школьника, меня поразило откровенно насмешливое свержение авторитета. И только позже понял, что Игорь Николаевич, отбирающий, пробующий на звучание каждое слово, прежде чем поставить в свою строку, имел право так говорить
Близко утро.
Синь в траве и мята,
Петухи поют:
«Зape поверь!»
Вспыхнула лучина в темной хате,
В тихой хате захрипела дверь.
И летит к реке Живой и строгий
Запоздалый зов: — Ау-ау!
И младенец месяц тонкорогий
Забодать не может синеву.
Здесь и правда, каждое слово звенит, переливается красками, играет, а сложенные вместе – рисуют картину бодрой свежести раннего утра. И таких отрывков в стихотворениях и поэмах Григорьева множество.

* * *

В конце восьмидесятых годов. Игорь Николаевич начал приводить в порядок свой литературный архив /который у него всегда был в порядке/. Он уже давно переехал с Еленой Николаевной Морозкиной в ухоженную квартиру на Рижском проспекте, ничем не напоминавшую его прежнее, почти вокзальное, жилье на Гражданской – со старой случайной мебелью, с множеством гостей, которые порой оставались ночевать.
Мне не приходилось видеть писателей за работой, кроме, пожалуй, Куранова. Отвлекаясь, он мог поговорит, посмеяться, рассказать даже, о чем в данную минуту пишет, и снова, как ни в чем ни бывало, не смущаясь стороннего наблюдателя, склониться над столом, продолжая выводить строку за строкой своим мелким, летящим почерком. Работа писателя дело личное, почти тайное. И однажды, зайдя я Григорьеву, я был удивлён, увидев его печатающим на машинке. Вокруг на столе лежала большая стопка бумаги, какие-то коробки и папки, раскрытые книги.
— Вот сдаю дела, — пояснил он грустно. — Готовлю для Ленинграда свой архив.
Удивило меня, и с какой скрупулёзностью все это делалось: каждое стихотворение /а их у него несколько сотен/, Григорьев сначала переписывал от руки на листе ватмана, оставляя, так сказать автограф, потом на другом листе перепечатывал стихотворение на машинке, а на третьем давал пояснения: когда и где оно было написано и впервые опубликовано, сколько раз, когда и где, переиздавалось.
— Облегчаю литературоведам их работу, — сказал он. — Не надо будет рыться в подшивках, в книгах…
Эти слова вспомнились, когда через два с половиной года после смерти Игоря Николаевича мы с поэтессой Родченковой побывали на его квартире, навестили Морозкину. Елена Николаевна, угостив нас, принялась показывать недавно изданные книги по архитектуре, в работе над которыми она принимала участие. Шли девяностые годы и мне все думалось, что уже никому в целом мире не нужны ни мы сами, ни наши писания, ни, тем более, какие-то архивы.
Без Григорьева квартира казалось огромно-пустой, как музей, ещё не заставленный экспонатами. И не было ожидания, что сейчас откроется дверь и пришедший Григорьев громогласно скажет с порога: «А кто у нас сегодня в гостях»,

* * *

Один из любимых современных писателей Григорьева был прозаик Фёдор Абрамов. Они несомненно были хорошо знакомы – сначала, как студент и преподаватель, потом, как члены Союза писателей, стоящие на учёте в одной Ленинградской организации.
Он не раз утверждал, что это лучший русский писатель двадцатого века и в подтверждении своих слов, для их усиления, говорил, что немцы, издав собрание сочинения Абрамова, так и написали в предисловии – лучший. Среди псковских литераторов в те годы чаще других современников читались Астафьев, Распутин, Белов, Шукшин, Казаков, Евгений Носов.

* * *

Умер Григорьев неожиданно. 3а несколько дней до этого был на писательском собрании, чувствовал себя больным, но чувствовал больным он все последние годы, и ничто не предвещало трагедию.
Сидел в уголке, что было для него непривычно, но все зависело от настроения или самочувствия, смотрел поочерёдно на выступавших, вставляя какие-то незначительные реплики. Потом мы не раз вспоминали это собрание, гак всегда бывает, последняя встреча с человеком кажется наполненной особого смысла, каждое его слово и жест – прощальными.
Но тогда на собрании в начале 1996 года мы были далеки от подобных мыслей, да и Григорьев, наверное, ничего не предчувствовал. Помню, когда уже расходились, Игорь Николаевич, прощаясь, пожимая кому-то руку, сказал: «Съезжу к сыну в Петербург на несколько дней, вернусь, тогда, и поговорим». Он уехал, там и умер.
Вскоре после его смерти Светлана Молева опубликовала такие строки: «Сколько бы теперь не писали о нем, нам воем миром не собрать малой доли стремительного, яркого, разрываемого противоречиями образа. Скорее всего, не удастся даже последователь¬но выстроить биографию, разбросанную по всей стране».
«Не собрать… не удастся», Это написал человек, который знал Григорьева, пожалуй, лучше остальных, но Игорь Николаевич и для неё остался неразгаданным.

Творческий вечер Игоря Исаева в библиотеке на Конной

В 17:00 «13» декабря 2013 года в Центральной городской библиотеке города Пскова (ул. Конная, д. 6) состоится творческий вечер  Игоря Исаева.
Вечер посвящён 40-летию поэта.
Игоь ИсаевИгорь Исаев родился в г. Пскове в 1973 году. Окончил факультет русского языка и литературы Псковского государственного педагогического института им. Кирова. Более 7 лет работал учителем в сельской школе. Поэт и прозаик, выпустил 3 книги стихотворений. Редактор альманаха «Скобари». Произведения публиковались в центральных изданиях и коллективных сборниках: «Литературная газета»; в журналах «День и Ночь» (Красноярск), «Сибирские Афины» (Томск), «Пролог» (Москва), «Русский переплет» (Москва), в альманахе «Скобари» (Псков) и др.
Игорь Исаев по поводу предстоящего творческого вечера: «Я не суеверен, точнее, суеверен в меру. Поэтому на входе трижды плюну через левое плечо. На встрече в Центральной городской библиотеке прозвучат мои стихи в моем исполнении. Возможны сюрпризы.»

Публикации Игоря Исаева на Псковском литературном портале

ДЕНИС КОРОТАЕВ: «А ВРЕМЯ БРОСАЕТ НАС ДАЛЬШЕ И ДАЛЬШЕ…»

К 10-летию со дня гибели поэта

Денис Коротаев10 лет назад, в августе 2003 года, погиб замечательный поэт Денис Коротаев — член союза Писателей России с 1994 года, лауреат всероссийской национальной премии в области поэзии имени Сергея Есенина, сподвижник, который привел в лоно СПР не одного молодого поэта. Ему было всего 36 лет. Не так и мало для настоящего поэта, у которого вышел еще при жизни не один сборник стихов, и каких стихов! Глубокая философская лирика сборника «Белые тени», вышедшего в 1998 году, удивляет мудростью столь молодого автора, а последний при жизни сборник «Итак» ( 2001) – это стихи зрелого мастера, истинно русского поэта, понимающего душу России, размышляющего о ее пути, настоящем и прошлом. В последние полгода земного пути в голосе поэта появилось нечто новое, глубинное. Что могло бы стать новой вехой его творчества, не случись рокового столкновения на шоссе. И все-таки «Догорают мои гусли-самогуды» — стихотворение столько же сильного звучания, сколь и не нарочито громкого, которому ещё предстоит прозвучать на всю Россию знаком нашей эпохи, не спокойной и переломной. Словно вместе с поэтом многие поколения наших предков из Русского Поднебесья голос подали, и все — в одном стихотворении. И оттуда же, знаком смутного времени – «Да леса еще найдутся по России». И ему еще предстоит прокатиться эхом по всей России.


ДЕНИС КОРОТАЕВ:

«ДОГОРАЮТ МОИ ГУСЛИ-САМОГУДЫ…»

1.

ГУСЛИ–САМОГУДЫ

Сколько люду набежало, сколько люду! –
И торговый, и служивый, и блаженный…
Догорают мои гусли-самогуды,
Прожигая полынью во льду саженном.

Не стоял бы я на месте, словно идол,
И метнулся бы в огонь, да цепью кован.
Не иначе – скоморохов кто-то выдал,
И сказителям конец поуготован.

Видишь? – стражники расставлены повсюду
И качают бердышами, дети песьи…
Догорают мои гусли-самогуды,
Догорают мои звончатые песни.

Догорают – а потом уйдут под воду…
Только сажа на снегу лишь… Только сажа…
И отправится попа да воеводу
Распотешить верноподданная стража.

Разойдутся не дождавшиеся чуда
Кто – со смехом, кто – с добычей, кто – с укором…
Догорают мои гусли-самогуды,
На костре по-инквизиторски нескором.

Кто-то вышел на мостки, как на подмостки,
Кто развеяться пришел, а кто – согреться…
И постреливают немощные доски
Разрывными – да по сердцу, да по сердцу…

Только я реветь белугою не буду,
Сколь бы други-гусляры ни голосили…
Догорают мои гусли-самогуды,
Да леса еще найдутся по России.

Отсижу свое в чахоточном остроге,
Слажу новые – соборнее да звонче –
И пойду, покамест горе носят ноги
Допевать все то, что прежде не закончил…

А покуда рвутся струны, а покуда
Яро пламя, ако рана ножевая,
Догорают мои гусли-самогуды,
И корежится в огне душа живая…
16-17.12.02

2.

РОССИЯ, РУСЬ, ХРАНИ СЕБЯ, ХРАНИ!

Россия, Русь, храни себя, храни!
Н.М. Рубцов

Россия, Русь, храни себя, храни!
А мы не в счет — мы нынче не вояки.
Мы, кажется, забыли в этой драке,
О том, что мы воюем не одни.

Россия, Русь, ну что нам воевать,
Когда флажки уже не держит карта,
И кроме застарелого азарта
Иных утех душе не отыскать?

А мы — все те же… Нас который год
Едва ли заподозришь в пацифизме.
Но что такое «смерть во имя жизни» —
Не вспомнит дух и разум не поймет.

Россия, Русь, мы боле — не форпост.
Храни себя — и ты не ошибешься.
Не нас спасешь, так хоть сама спасешься,
Распятие меняя на погост…

19-22.09.1999

3.

А ВРЕМЯ БРОСАЕТ НАС ДАЛЬШЕ И ДАЛЬШЕ…

..А время бросает нас дальше и дальше,
И падает жизнь, как подстреленный вальдшнеп.

И, радостно воя и вытянув выи,
По следу подранка несутся борзые.

Чьей будешь ты стаи — от птичьей до бычьей —
Едино смиришься и станешь добычей.

И вжикает жига, и ахает хота —
Охота, охота, охота, охота.

Охота нам биться — с собою, с другими,
Во славу, за ради, на благо, во имя.

Мы небо до боли крестили мечами
И в битве с собою совсем измельчали,

И в битве с собою почти победили,
Да сделали шаг — и очнулись в могиле

А где-то пообочь, по тропам проталым
Влачились достойные нас идеалы.

И путь был расписан от точки до точки,
От стыдной болезни до пьяной заточки,

От драчки за злато какой-то там пробы
До им же в итоге расшитого гроба.

И выбраться, что ли, наружу из ям бы,
Да знать — не судьба, и — к хорею тут ямбы!..

4.

КОТОРЫЙ ВЕК НАМ СПОРИТЬ СУЖДЕНО…

Который век нам спорить суждено.
Который век все яростнее речи.
Откуда мы — не все ли нам равно,
Чем лучше Синегорье Междуречья?

Кто пращур наш — Сварог иль Иисус?
И как нас звать — Славяне или Русы?
Ответит всяк на свой капризый вкус,
Но как порой разнятся наши вкусы!

Кто говорит — нам много тысяч лет,
Кто говорит — одно тысячелетье.
Иной речет — мы пасынки планет,
Иной — о, нет: обещанные дети.

Нас назовут нездешним «Иоанн»,
Лета сочтут по шрамам и морщинам,
И до поры погрузится в туман
Наш давний спор без толка и причины.

Мы — те, кто есть, а что до остальных —
Не им судить о наших русских спорах,
Им — тени стен, бетонных и стальных,
А нам — ветра на северных просторах.

Мы — те, кто есть. Иного не дано.
Так отчего, оттачивая речи,
Который век нам спорить суждено —
Чем лучше Синегорье Междуречья?..

5.

ВЕДИ МЕНЯ, РУСЬ

Веди меня, Русь, мимо капищ и скитов
От первого часа до мига покоя.
На свете есть много дорог неизбытых,
Но только твоя назовется судьбою.

Храни меня, Русь, от обид и искусов,
От липких объятий нездешнего рая;
К тебе приникаю я преданным русом,
Иных алтарей в храме Геи не зная.

Прими мою жизнь не как дар, а как данность,
Не царскую жертву, но клятву на верность.
Одной лишь тебе я покорным останусь,
Во всем остальном не приемля смиренность.

В минуту веселья и в злую годину
Со мною твое опаленное знамя;
Мне любо смеяться с тобой заедино
И дорого плакать твоими слезами.

Как знать, чем еще будет дух наш испытан,
Как знать, что еще уготовит эпоха…
Веди меня, Русь, мимо капищ и скитов
От первого дня до последнего вздоха!

20-24.12.95

6.

НАШИ КНИГИ ПИШУТ НАС

День за днем, за часом час
Было так и вечно будет —
Наши книги пишут нас
Кровью душ по глади судеб.

Нашим книгам не впервой
На болоте этом жабьем
Увлекать нас за собой
Камнем или дирижаблем.

Наши книги нам не льстят,
Верно — знают себе цену,
И вовеки не простят
Ни халтуру, ни измену,

Словно мы не други им,
Вечно держат на прицеле
И ревнуют нас к другим,
Что написаны доселе.

И пока недвижна твердь,
Эту власть дано иметь им
И дарить нам жизнь и смерть,
И бессилье, и бессмертье…

7.
И ЭТО – РОДИНА? НЕ ВЕРЮ…

И это — Родина? Не верю,
Что лишь уныние и страх,
Лишь обозленность и потери
В огнем покинутых глазах.

И примириться не смогу я
C роскошной этой нищетой.
Я все же знал ее другую —
И выше той, и чище той,

Что попрошайкой в переходе
Сидит у мира на краю.
И в отрешении выводит
Молитву тихую свою…

Неужто это было с нами —
Лихая стать, святая честь?
И что кому придет на память —
Теперь воистину Бог весть:

Кому-то — бабий плач истошный,
Кому-то — срам, кому-то — Храм,
То телогрейка, то — кокошник,
То хлеб с соломой пополам.

То дым родного пепелища,
А мне как символ этих мест —
Деревья, что с рожденья ищут
Слепыми кронами норд-вест;

Шумят, качаются нелепо,
По небу листьями шурша,
И не узнают, ибо слепы,
Что так незряча и душа.

Вздыхают, головы понурив
Как будто в этом их вина,
И пишут, пишут на лазури
Моей России письмена…

8.

ГУСИ-ЛЕБЕДИ

Гуси-лебеди летят
По-над краешками сосен.
В желтый бархатный наряд
Перекрашивая осень.
Обнимая тишину,
Что-то шепчет сирый ветер…
Эту дивную страну
Не сыскать на белом свете,
Не найти по словарям,
Не спросить у очевидцев:
Обернешься — и она
В сизой дымке растворится…
Но в любые времена,
Зла не помня, не покинет
Эта дивная страна,
Эта вечная Россия.

9.

Где ж ты теперь, мой забытый и брошенный Лель?

Ивовый короб, качающий хлеб и свирель,
Синий венок — как веками растрепанный нимб…
Где ты теперь, мой забытый и брошенный Лель?
Где же ты ходишь, и кем ты сегодня храним?

Босые стопы ласкает ли сонмище трав?
Ветер докучливый помнит ли имя твое?
Столько веков ты смирял его бешеный нрав,
Что не заметил, как сам угодил в забытье.

Ты не один в этом стане забытых божеств:
Несть им числа в этом танце отринутых душ.
Каждый их шаг, или слог, или взор, или жест
Значит полет или мрак, или высь, или куш.

Только пенять на постылую долю тебе ль?
Все возвратится на дантовы круги своя.
Где ж ты теперь, мой забытый и брошенный Лель?
Разве услышу теперь в тишине — «Вот он — я!»

Разве увижу тебя меж унылых племен?
Разве узнаю твой голос меж тысяч иных
В мире, кричащем и плачущем, где испокон
Тропы земные кометами иссечены?

Если на углях оставленных Богом земель
Я не найду твоего заревого следа —
Стану тобой, мой забытый и брошенный Лель,
Стану тобою до светлого часа, когда

Песней моею разбуженный, выйдешь на зов
И самозванца одаришь приветом своим,
И полетит над остудной громадой лесов
Синий венок, как веками растрепанный нимб…

10.

Я — заказанный город

Я — заказанный город.
Я — живая могила.
Я был утром распорот
Полутонной тротила.

Я — старинный и спальный,
Я — панельный, кирпичный, —
Уничтожен морально
И взрывчаткой напичкан.

Прежде звонок и светел,
Прежде тверже корунда,
Я был поднят на ветер
И размазан по грунту.

В этой огненной каше
От подвала до крыши,
Стал я смерти не краше
И сарая не выше,

И, хватаясь за воздух,
Я упал в одночасье,
Недовитые гнезда
Разрывая на части.

Им везения чуть бы —
Век бы жили богато,
А сегодня их судьбы
Ворошит экскаватор,

И по братским могилам
Развезут самосвалы
То, что временем было,
Да историей стало.

Но не старится рана,
И мутится мой разум,
И смеется с экрана
Тот, кому я заказан…

11.

Уменьшив небо до размера малой форточки…

Уменьшив небо до размера малой форточки,
Пустые семечки с утра до ночи лузгая,
Страна сидела по-тюремному на корточках
И заводила спохмела блатную музыку.

Страна металась между свастикой и мистикой,
Страна стенала, упиваясь горькой повестью.
И все казалось, что вот-вот уже амнистия,
И все казалось — на свободу с чистой совестью.

Страна баландой по-барачному обедала
И ненавидящих ее смиренно славила,
А сколько воли не видать, так это ведала
Одна кукушка, да и та, поди, лукавила…

12.

Гипербореями, славами, русами

Гипербореями, славами, русами
Нас величали заезжие бахари.
Мы ли не славные? Мы ли не русые?
Мы ли не ратники? Мы ли не пахари?

Все нам подходит, как листик инжировый
Нежному месту далекого пращура.
Мы ли не босые? Мы ли не сирые?
Мы ли не нищие? Мы ли не падшие?

Кармы ли, рока ли пестрые полосы
В пряжу унылую веком сплетаются.
Жаль, что темнеют со временем волосы,
Но и грехи понемногу смываются.

Не рождены ни рабами, ни трусами,
Стовековою судьбой успокоены —
Мы ли не славные, пусть и не русые?
Мы ли не пахари, хоть и не воины?

Так и живем — то по краю, то по небу —
Новой Пангеи зеваки беспечные.
Полно Вам спорить — оставьте хоть что-нибудь,
Что не изменит нам на веки вечные,

Что оградит от попрания вкусами
Те имена, коих мы удостоены —
Некогда — славные, некогда — русые,
Некогда — пахари, некогда — воины…

13.

Не спешите вывешивать стяг победный

Не спешите вывешивать стяг победный,
Будто нас не осталось на этом свете:
Мы еще не накрылись посудой медной,
Но уже подписали свое бессмертье.

Прокуроры вы наши и меценаты,
Повелители бизнеса и искусства —
Вы еще нас растащите на цитаты
И расставите по миру наши бюсты.

Да, вы слепы сейчас, но, прозрев когда-то,
На похмельном пиру ли, на постной тризне,
Превратите в момент в имена и даты
Наши ставшие вашим гешефтом жизни.

И не надо вам ныне глядеть игриво,
Дескать, что они могут, юнцы-амебы,
Вы еще нам поклонитесь в хвост и в гриву,
И еще нас прославите, хоть у гроба,

И еще нам споете свои стихири,
Приглушив на минутку все «хали-гали»,
Похоронные хари склонив, как гири,
Харакири не сделав себе едва ли,

На скрижали навесив брюнетку-ленту,
Наши строки завоете дружным хором,
И, провидя весь ужас сего момента,
Мы живем втихаря и умрем не скоро…

14.

Мне в наследство даны
Мне в наследство даны
Песни ветра и посвисты птичьи,
Боль великой страны,
Позабывшей за болью величье,

Разоренный погост,
Где земля мягче белого пуха.
И дорога до звезд
По ступеням бессмертного духа.

Я изведал сполна
Бремя мысли и радость незнанья,
И на все времена –
Слабость слова и силу молчанья.

Я оставлю другим,
Удивленным потомкам в наследство
Свой несложенный гимн
И свое неизбытое детство.

Ворох прежних грехов,
Незаконченность старого жеста,
И трехтомник стихов,
Словно пропуск на новое место…


Замечательный псковский, а точнее — русский — душой и всем сердцем поэт Станислав Золотцев был знаком и дружен с Денисом Коротаевым, творчество которого высоко ценил.
В августе 2003 года, когда Денис трагически погиб в автокатастрофе, Станислав написал потрясающей силы некролог в стихах, посвящённый своей молодому другу — Денису было всего 36 лет.

Станислав Золотцев
ПАМЯТИ ПОЭТА ДЕНИСА КОРОТАЕВА

Дождливым летом,
таким дождливым, что даже
сухой остаток в счетах бюджетных промок,
таким дождливым, что стал и солон, и влажен
в горах горячих
сухой десантный паёк;
таким дождливым летом,
что тьмою грозной
забита каждая белая ночь была,
и небывалый, редкостный ливень звёздный
от наших глаз туманная скрыла мгла;
…таким, что небо
наглухо облачилось,
обволочилось тучами, обволоклось,
и разоблачить его
может лишь Божья милость.

Но мир людской давно со Всевышним — врозь.

А лучших, тех, кто с Ним не мечен разрывом,
к себе, в себя возносит небо, спеша,
дождливым этим летом, таким дождливым,
что иссыхает от боли моя душа…
2003

(С. А. Золотцев, «Последний соловей», издательство «Голос-Пресс», 2007)

Каким пророческим и роковым стало совпадение — уход до времени спустя несколько лет после гибели Коротаева и самого Станислава Золотцева. Воистину, настоящие Поэты России долго не живут, небо призывает их к Богу до срока.

Виолетта Баша
поэт,член Союза Писателей России

Духовной жаждою томим…

Игорь Изборцев

M4034S-4208Здравствуй, племя младое, незнакомое!1

Читаешь эти строки и ощущаешь невольное желание ответно воскликнуть: «Здравствуй, Александр Сергеевич, дорогой и любимый поэт!». Увы, и самый горячий наш порыв не сумеет преодолеть бездну лет, разделяющую нас с его эпохой. Можно лишь, перефразируя слова поэта, с грустью констатировать: «Уж сколько лет ушло с тех пор — и много/ Переменилось в жизни…»2. Много… Эпохи наши смотрят друг на друга и узнают едва… Со свойственной ему неумолимостью время нанизывает века на историческую ось, теряют ясные очертания многие события, тают, исчезают в дымке столетий человеческие лица, судьбы, свершения и победы, драмы и трагедии… Пушкин… Ужели и он скрывается от нас пеленой времени и образ его изглаживается на доске мироздания? Да нет же, нет! Лик его по-прежнему ясен и чист, изумителен и прекрасен — солнечный лик его поэзии, его художественного гения!

Безусловно, не только мнение своего поколения выражал Федор Тютчев, обещая: «Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет»3. Забыть Пушкина, не есть ли это — забыть самое себя? Ибо смыслы существования Руси-России настолько переплетены, связаны с Пушкиным, что пытаться разделять их — значит рубить по живому.

Воистину прав Александр Шмеман, сказавший, что Пушкин «в известном смысле создал Россию…», ибо убедительно и полно «воплотил ее в своем творчестве и тем самым как бы оформил и нам явил…»4.

Да, Пушкин сумел увидеть, объять разумом и выразить гениальным художественным словом красоту и благозвучие исторического и метафизического бытия России. Мысль его проникала во все ее клокочущие, кипящие бездны, пронзало водные глубины и, оттолкнувшись от дна Светлояра с дремлющим до времени Китеж-градом, воспаряла в исполненные ангельским пением небесные сферы; с гениальной очевидностью она доносила до нас эту удивительную гармонию сосуществования буйства энергий, неукротимости стихий с небесной святостью, высотою человеческого и государственного служения, свойственную, наверное, только Русскому миру, Русской цивилизации, Русской культуре…

Почти уж два столетия отделяют нас от Пушкина. Мир меняется и, увы, не к лучшему. Современный человек постепенно отказывается от высших смыслов бытия, теряет представление о действительно высоком, нравственном, прекрасном; ищет благоденствия лишь в мире вещей, денег, чувственных удовольствий и грубых наслаждений.

А ведь совсем еще недавно все было иначе. Вспомним, как в 20-х–30-х годах прошлого, XX столетия, зачастую вопреки идеологическим препонам и барьерам, совершал прорыв к великому русскому классическому наследию наш народ. Миллионы провинциальных юношей и девушек стали читать Пушкина, Гоголя, Достоевского и в высочайших образцах национальной классики черпать для себя примеры к подражанию. Их идеалами стали: Татьяна Ларина, Онегин, Печорин, Андрей Болконский, Наташа Ростова… Можно говорить, что Пушкин и его творческие последователи посвятили всю нацию в дворянское достоинство, с его возвышенными представлениями о чести, долге, любви к Родине и защите своего Отечества5. Не здесь ли кроется одна из важнейших причин наших достижений и великих побед?

Да, государство всеми силами поддерживало это доброе народное влечение к чтению, к постижению высоконравственных начал человеческого бытия. Вспомним колоссальные тиражи классических произведений, массовые библиотеки, заполненные читателями, да и саму систему образования, заостренную на то, чтобы воспитать вкус читателя, прививать любовь к чтению…

В настоящее время всем этим, увы, никто не занимается, формирование читательского вкуса отдано на откуп деструктивной стихии массовой культуры. Деньги, извлечение мгновенной прибыли, сегодня, сейчас! — вот что теперь является определяющим фактором культурного процесса… А что же будущее? Каков будет новый человек, вышедший в «завтра» из этого вавилонского котла? Будет ли он способен на подвиг, на жертву во имя своей страны, на любовь к своим ближним, согражданам, да на простое уважение, наконец? Чтобы ответить, достаточно посмотреть на современных всеобщих кумиров — героев телесериалов, шоу-программ и газетных хроник. На них и будут похожи обитатели нашего «завтра». И что тогда вести разговоры о борьбе с коррупцией, организованной преступностью, наркоманией? Лишь нравственно здоровый человек сможет противостоять этому вселенскому злу…

На что же надеяться? И есть ли основания к таковой надежде? Думается, что есть… Бесспорно, что современный человек пребывает в состоянии глубочайшего духовного кризиса. Но пока еще, слава Богу, читает Пушкина… И это «пока еще» позволяет ему оставаться человеком в подлинном смысле этого слова, ибо внимая национальному Гению, Пророку он остается причастным и к его, Гения, пророческому служению. Смысл же пророческой миссии Пушкина Иван Ильин выразил в следующих словах: «принять русскую душу во всех ее исторических и национально сложившихся трудностях, узлах и страстях; найти… выстрадать… и показать всей России достойный ее творческий путь, преодолевающий эти трудности… и развязывающий эти узлы…»6.

Поэт и поныне показывает России этот путь — «от разочарованного безверия — к вере и молитве; от революционного бунтарства — к… мудрой государственности; от мечтательного поклонения свободе — к органическому консерватизму; от юношеского многолюбия к культу семейного очага»7.

И обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей!8

Так он сам себе определил и назначил, во исполнение Божией воли и Божиего благословения. Услышим ли сей вещий глагол, ощутим ли эту исцеляющую сердечную боль? Услышим, если порадеем, чтобы хоть отчасти определяющими смыслами нашего бытия стали не жажда обогащения и наживы, мести и реванша и даже не жажда экономического и военного возрождения, но жажда духовная. Лишь «духовной жаждою томим», человек способен к исполнению своего истинного предназначения — духовно-нравственному строительству, созидающему и преображающему мир. Только духовная жажда увлекает человека ввысь, к небу, и лишь в этом устремлении раскрывается подобие человека своему Творцу, Богу…

«Сколько бы ни проходило лет, и не лет только, а столетий, удивительные слова пушкинского «Пророка» остаются как бы эпиграфом к судьбе человека на земле: “Духовной жаждою томим”…»9. Господи, даруй же нам эту духовную жажду и отверзи нам источники, ее утоляющие!

1 Пушкин А. С. «Вновь я посетил тот уголок земли…», 1835
2 Там же.
3 Тютчев Ф. И. «29-е января 1837», май-июль 1837.
4
Александр Шмеман, протопресвитер «Пушкин — это наше все» // «Вестник РХД» (Париж), 1987, № 149.
5
Панарин А. «Народ без элиты». М., 2006. С. 142–143.
6
Ильин И. А. «Пророческое призвание Пушкина», т. 6, кн. II, с. 47.
7
Там же. С. 50.
8
Пушкин А. С.  «Пророк», 1826–1828.
9 
Александр Шмеман, протопресвитер Воскресные беседы. Париж. 1989. С. 8.
Адрес публикации в журнале «Родная Ладога»:

О Золотцеве, его стихах и о музыке, и не только…

(эссе)

Музыка, внешняя и внутренняя, наполняет мир Поэта. В древние времена музыка и поэзия  были неразрывны. В ХХ веке об этом вновь напомнил О. Мандельштам, сказав: «…и слово, в музыку вернись!» Музыка наполняла и мир поэта Станислава  Золотцева. Она   помогала  ему и в жизни, и творчестве. Она была одним из сильнейших источников его, можно сказать – вдохновения, а можно – рабочего настроя на творчество…Она стала составной частью его поэзии.

В Золотцеве поражало замечательное качество – над стихами он работал практически постоянно на протяжении своей жизни, и работал упорно, методично, как мастер, или, как он часто себя называл, — мастеровой. Он  одновременно и ждал, и искал тему, находил её, и воплощая новый образ в стихи уже действовал, «работал», прилагая мощную внутреннюю силу: искал  ритм, рифму, слова, созвучия, соразмерности, длинную строку, короткую строку…  А получалось, в результате   – почти всегда в его стихах усилиями упорного труда пробуждалась  некая  музыкальная  с т и х и я,  которая способна захлестнуть читающего своим темпераментом, страстью, из чего бы она не рождалась: из воспоминаний или «злободневности»,  любви или ненависти.  Пейзаж или портрет у него тоже стихийно-подвижны, динамичны, окрашенные невероятными переливами красок и чувств, внешних наблюдений и глубоких психологических изгибов поэтической мысли.

Современный читатель, а может, это уже и некая традиция,  —  ищет в стихах, если уж он открывает какую-нибудь книгу стихов, — соответствия своим чувствам, совпадения, общую тональность, «гармонию»  с автором. О! —  думает читатель, это – совсем как у меня, я так же чувствую, и слова даже мои, какие-то знакомые…Избалован наш читатель. И любит, когда стихи звучат – как «по маслу» при этом. Современный обыватель считает, и это его право, что поэзия должна утешать, «ублажать», «гармонизировать» его и – действительность…

С другой стороны, многие читатели стали, может быть невольно, «по моде», приверженцами постулатов поставангардизма, откровенно принижающего поэзию до безразличия обыденности.  Беспросветный и безнадёжный быт героя  сам по себе должен окрасить его существование в трагические(?) тона…  В этой эстетике  поэтической  доблестью считается  достаточно унылое описание всех подробностей и «гадостей» жизни («муха в стакане», «давно немытое окно»). В этом направлении тоже неизбежны поиски слова, но искать гораздо легче, наверное, они оказываются как-то под рукой…Поэзия на этом пути опускается до философии обывателя, и кажется, нет ничего страшнее. «Я сам с усам, пусть я даже таракан»… «Отцов»  этого направления спасало чувство иронии… С одной стороны,  ирония в ХХ веке выросла до художественных высот  (Зощенко, Шостакович, Шнитке…), но – с другой —   стала обывательской, «пофигистской», — и это тоже страшно.

Ну, и,  кроме того, читатель в наше время сам взялся за перо, вернее, за Интернет, а значит, плагиат и подражание стали законом нового псевдо-поэтического времени. По словам Золотцева, «Россия пишет…, как никогда ещё не писала», да, пишет под лозунгом « и я так могу, насколько хватит». Хватает на разное…

А настоящее чтение стихов Золотцева начинается,  если приходит осознание, что его, Золотцева-поэта,  понимание и восприятие жизни как – то сразу выбивает из колеи обыденности, будоражит, напрягает, вплоть до невольного сопротивления и неприятия – когда речь идёт о «больных» темах, порождённых «лихими» девяностыми, и речь стиха становится  гневной, безудержной в выражении боли, стыда, возмущения.  Кажется, что – это слишком, слишком громко, что ли, зачем же так…Таким помнится  первое впечатление от  знакомства с его стихами из книги «Летописец любви» (2001). Не уныло, но мрачно и бурно, с внутренним отчаянием, ожесточением:
«Злобой века мы обручены
Были с лихолетьем –
Как с распятьем…» («Прощание славянки»)

Или:
«Декабрь уходит по чёрному льду,
Под снегом солнце распятое пряча…» («Новогодняя песня»)

И ещё:
«Так снова здравствуй, время холодов.
Зажги меня своим огнём суровым.
Просторы дремлют под седым покровом,..» («Дневник смуты»)

Золотцев возрождает право поэта на выражение в стихах  жизненной дисгармонии. Важно оценить его художественные достижения в создании стихов в таких трудных  лирико-публицистических жанрах. И всё оправдывает  понимание, что в своих «больных» стихах  поэт не стонет или скрежещет от боли, он  не мучительно косноязычен, нет,   он рокочет, пророчествует, возвещает великолепным мощным языком, речью выразительной скульптурной лепки… В «Дневнике смуты» («Летописец любви»,2001):
«Как легко быть печальным пророком
В нашей богохранимой стране
И вещать о столетье жестоком,
Что наступит в кровавом огне…»
……
«Нет, Россия, ты себя не сохранила.
Ты себя, Святая Русь, не сберегла.
Череда веков была твоим горнилом,
а двадцатый – надломил твои крыла…»
«Сколько лживых к нам пришло пророков!
Слово их – как в сердце ржавый гвоздь…»

«…где могильником ядерным стала
Почва пашен, лесов и полян,
Где живут по заморским уставам
Внуки вольных и гордых славян…»

И  знаменательно, что продолжением его полемических, возмущённых  стихов 90-х стали  произведения, написанные в высоких жанрах «реквиема» (о защитниках Белого дома), гимна («Гимн грядущей России»), элегии («Ах, душа моя!»)…А стихотворение «Русская душа», буквально потрясающее своей словесной, речевой энергией представляется особым жанром, это – своеобразный алхимически-аналитический этюд – исследование, симфоническое по своему звучанию.

«Я душу накренил – и в склянке золотой
отнёс её частицу на анализ
туда, где над земною суетой
верхи галактик в вечность окунались…»

Как музыканту, воспитанному на классической музыке, поэзии и литературе, и продолжающей их любить, мне невероятно трудно было поначалу привыкнуть к таким, например,  строчкам:
«Как смола ядовитая тянется
смута нашего хмурого дня…».

Казалось, слова «смола ядовитая» звучат острым, невыносимым  диссонансом. Правда, такой же эффект производили на меня в свое время стихи В. Ходасевича, у которого в каждой  внешне «серебрянозвучной» строфе находилось слово-диссонанс, мгновенно разрушающее внешнюю гармонию всей строфы. Здесь же, у Золотцева, стихи растут уже не из «сора», а из  того самого с п л а в а  боли, стыда, возмущения, и – вдруг, вопреки всему, рождается певучая строка, которую поначалу с мукой произносишь, словно сглатывая невыносимую горечь, но затем, в следующих строчках  стихотворения  чувствуешь, как  встрепенулась  неубитая душа…(«Ах, душа моя, нам бы только дожить до зари»). …А в целом, получаются такие песенные строки! Более того, в стиле  этих строчек сохранилась преемственность с яркими и во многом счастливыми, оптимистичными и  звучными стихами 80-х.  Сравните «музыку» стиха:
«…Заиграет она, забагрянится,
в поле вешнем прогреет ростки…»
и
«И однажды в чаду одуревшей от грохота площади…
словно древний припомнится миф…» («Два коня»)
Какие со — звучия!

Если  осмыслить его поэтическое творчество 90-х,  видишь, что он, как хроникёр или репортёр не оставлял без внимания ни одной темы и не только в стихах, но и в обширнейшей газетной публицистике,  в  их множестве отразилась вся человеческая  трагедия крушения нашего государства,  многолетнего последующего, невероятно тяжёлого  «выживания» разных  поколений. Поэтическое творчество, вернее, способность творить поэзию в эти годы тоже подвергалась испытанию. Ведь потрясения и их мучительные переживания могут привести поэта к молчанию. Золотцев  не молчал, утверждая, что нет страшнее ничего, «чем удушье от молчанья своего».

Золотцеву помогали выживать нерастраченные силы в области лирики, ведь именно лирика —  сердцевина творческой вселенной поэта; а также — громадные ресурсы, заложенные  его воспитанием и университетским образованием. Золотцев не просто был поэтом. Он  любил поэзию, как одержимый. В молодости, а затем и в зрелые годы он потрясал окружающих своей  феноменальной памятью. Он много знал и постоянно читал других поэтов. Особенно – своих  кумиров, Ивана Бунина и Сергея Маркова, а также — Заболоцкого, Блока, Мандельштама, Некрасова, в своих переводах  Дилана Томаса,  реже – Пастернака, Бродского, которых он прекрасно знал, но критиковал и не боялся этого  делать.

Он дружил в течение многих лет с плеядой потрясающих сибирских поэтов, в большинстве, своих ровесников. Сильное впечатление производит их переписка. Письма представляют собой обмен яркими жизненными впечатлениями, но, главное, — это настоящий мужской разговор о проблемах современной литературы и поэзии, обмен своими новыми  «нетленками» и критика, обсуждение творческих  удач и неудач. Вспомним, что, начиная с 90-х годов,  местных журналов стало множество, но тиражи их стали такими ограниченными, что возникла, как некая неизбежность,  разобщённость профессиональной пишущей братии по всей России.  Поэты, сохраняя свои старые связи,  старались преодолеть её своим общением на расстоянии. И, читая московские и сибирские журналы (присланные по почте!), видишь, как  самобытны и оригинальны сибиряки, но широкого отклика ни на ту, ни на эту поэзию по всей России нет,  и уже не будет. Нет пространства поэзии, оно свернулось; нет читательского и критического  «эха», которого так ждут поэты. Поэты превратились в невостребованных «профессионалов».

С какой болью приходится говорить, что  их имена – Вишняков, Казанцев, Кобенков, — уже также стали историей. Поколение 70-х, к которому принадлежал и Золотцев, дети Победы, родившиеся во второй половине 40-х, оказалось поколением трагическим, оно ушло, не исчерпав своих жизненных ресурсов. А они были, и какие!

Давно пора признать, что любовная лирика Золотцева – во многом совершенно самобытна. Вспомним, как рассуждая от имени своего героя  в одном из своих романов, («Тень Мастера») о проблемах писательской «перестройки» в «злосчастные» 90-е, он с «белой завистью» описывает профессиональные успехи своей хорошей знакомой писательницы, которая неожиданно нашла себя  в сфере эротических романов, легко добившись известности и материальных успехов в новые для литературы времена,   причём это  никак не отразилось ни на  их дружеских отношениях, ни на добропорядочном облике самой удачливой коллеги.

Между тем, любовные стихи  Ст. Золотцева давно открыли путь в пространство этой волшебной страны – Любви – Эроса.  Эта тема  у поэта – многогранная, манящая, колдовская, глагольная, полная зовов, заклинаний и заклятий. Каждый раз, в каждом новом стихотворении она  настолько  живая, переживаемая по-новому, поэтому  интригующая и как магнитом притягивающая. Волнующая бесконечно  тайна любовных стихов поэта Золотцева, очевидно, и заключена в их захватывающем эротизме. Какой критик может в этих стихах определить меру художественного мастерства, когда они с первых слов  втягивают в некое головокружительное действо. Любовные стихи у Золотцева  —  один из самых мощных пластов в его поэтическом  наследии. Он писал их на протяжении всего творческого пути. И как у любого большого поэта среди его стихов  можно найти несколько стихотворений- пророчеств, стихотворений — предсказаний, где высказано вещее желание, как должна закончиться или оборваться его жизнь. Так звучит одно из пророчеств в его «Женском привороте»:
«Хворый и озябший и седой,
Стукнешься ты лбом с лихой бедой.
Разведу беду твою руками,
Стану для тебя живой водой…»
Или так, в стихотворении «Занавеска…»
«И что бы ни было потом, что ни произошло бы –
Слепящий солнечный удар на несколько часов,
Тугой мучительный роман,
Или – любовь до гроба, —
Но будешь ты всю жизнь идти
На этот женский зов!»

… Об истории  создания своих любовных «поэм» и «романсов» он иногда рассказывал. В  письме к другу поэту, который откровенно восхищался его мастерством в создании любовных опусов, поэт-лирик Золотцев объясняет, что многие удачные стихи являются «римейками», переделками,  результатом упорной работы над первоначальными «эмоциональными» вариантами. Таковой является, например, его непревзойдённая «Соколиная баллада». («Дышало время холодом калёным»):
«И острый, словно свежая осока,
Полночный шёпот веру мне дарил,
Что я и впрямь – слегка уставший сокол,
В котором дух над плотью воспарил»

Как-то он с видимым удовольствием мастера   поведал, какое творческое удовлетворение от  работы почувствовал, когда пространную, но незаконченную поэму о  незадачливой судьбе одинокой женщины, полюбившей впервые в сорок лет, превратил в короткое ёмкое стихотворение из трех-четырёх строф, пронизанное и грустью, и надеждой.  Есть у него интригующе написанный любовный «роман» в сослагательном наклонении и уместившийся на одной странице – «Эту женщину, которой никогда  я не видел…». В саркастическом «Анти-романсе» поэт лихо заклеймил «банальные» издержки псевдо-романтической любви, сохранив, с усмешкой, главное – своё представление о колдовской  и неотвратимой женской силе, которой герой всегда оказывается подчинён.

В книге «Последний соловей» лирика Золотцева представлена удивительным разнообразием «музыкальных» жанров — мотивы, напевы, песни, баллады, фантазии, романсы, гимны, величания:

«В честь этой женщины,
Моей возлюбленной,
От пенья птичьего рассвет оглох…»
оды, серенады, молитвы («Моление», «Последний соловей», 2007):

«Об одном молю; только б ты жила
Золотой струной в горевом тумане.
Только бы тебе слишком тяжела
Ноша не была моих желаний…»
Одной из мощных кульминаций его эротической любовной лирики,  звучащей  как  бурная поэма или финал симфонии (Allegro agitato) является стихотворение  «В минуты близости с тобой». Это удивительное стихотворение читается «взахлёб»,  при чтении – оно – проживается, не только переживается, уверена, что у читающих  учащается пульс, и, на какое-то время обретается новое, любимое  поэтом Золотцевым  «огненное» ощущение жизни:
«Но что такое грех, когда
В нём каждый миг – самосожженье,
И каждый вздох – ожог стыда…»

Читая лирику 70-х, 80-х, 90-х, 2000-х — хочется сделать обобщение: стихи постепенно складываются в роман-эпопею, где меняются и герой, и его окружение. Неудивительно, что поэт постепенно и осторожно переходил в своём творчестве к прозе: повестям, рассказам, романам. На наш взгляд, уже в его ранних лирических стихах  проявился мощный повествовательный «элемент», который превращает лирическое стихотворение в «историю» с ярко очерченными персонажами. Более того, сильно проявляется в его лирике и скрытый  драматический «элемент». Он заключается  в том, что лирический герой у поэта – скорее  анти-герой, усталый, неудачливый, подавленный жизнью. До высот любви, до невероятных взлётов любви его поднимает женщина – любимая, возлюбленная, Муза, колдунья, ворожея, искусительница, соблазнительница, хищница, всадница, «паромщица»…

Каждая, вопреки его утверждению, не «всегда, всегда, всегда одна и та же», а каждый раз – в чём-то неповторимая, узнаваемая, как некий новый персонаж. И всё же,  побеждает демиург — Поэт, так как именно он  превращает множество историй  любви  в мгновения любви,  явления преходящие, а затем они его жестокой волей и волшебным жестом  складываются  и превращаются  в многоцветное мерцание вечности. Лирика превращается в музыку, её недостаточно читать «про себя», она должна звучать!

Лирика Станислава Золотцева кажется всеохватной по темам. Чем больше вчитываешься  в одно стихотворение, проникаясь его глубиной, тем ярче возникает предчувствие  новых открытий и откровений. В творчестве Золотцева сложилась система символов, воплощающих образы  горячо любимой им малой родины – Пскова и Псковщины: звонницы, колокола, храмы, крепости, словенские ключи, цветущая вишня, в которой утопал когда-то тихий послевоенный Псков, сирень, рябина, смородина, кони, снегири,  луговые травы, времена года в Пскове.

Псковскую сирень Золотцев воспел в цикле стихотворений в  70-х — 2000-х, среди которых  и  оды, и элегии, и романсы, баллады и вальсы. Некоторые из  них неоднократно положены на музыку местными  композиторами, потому что  очарование, ритмическое и звуковое «Сиреневой песни» и «Осенней сирени» создаёт манящее ощущение лёгкости, с которой это можно сделать, ритм стихов словно «подсказывает» мелодии, и то и другое кажется  вполне приятным и банальным. Век-то у нас не «серебряный», б а н а л ь н о с т ь  в цене… Сам  Золотцев сетовал иногда, что некоторые музыканты, с энтузиазмом  накидываясь на его стихи,  слишком упрощённо понимают  ритм  и, вслед за этим,  смысл его некоторых стихов. (Пример тому – обманчиво-простой «Псковский мотив» — «…целовались мы с тобой»)

Стихи Золотцева очень разнообразны и порой  сложны по ритму и строению строки и строфы.  И вот уже другие стихи о сирени, «сиреневый сонет»  –  «Опять бушует псковская сирень, в распахнутые вваливаясь окна»  кажутся гораздо более самобытными с их неукротимым стремительным ритмом и весенним «рокотом»! А «Баллада о сирени», на мой взгляд, является очередным  ш е д е в р о м  поэта (В ряду  с «Соколиной балладой» и «Словенскими ключами» и др.»).  Игра стихотворных ритмов и вереница образов в неторопливом повествовании «Баллады»  просто кружат голову своей красотой.

И вновь  возникает иллюзия, что вы прочитали  роман или печальную, полную любви повесть, к которым, как и полагается, автор приложил сложный эпиграф из ранних изысканий самого поэта на эту тему.

И невозможно удержаться  от попытки превратить перечисленные стихи  в «Сонату сирени», состоящую из четырёх частей:
Allegro («Сиреневая песня»):
«Вновь у каждого окна
Цвет кипит лиловый.
И земля пьяным — пьяна
От сирени новой…»
Adagio («Баллада о сирени»)
«И снова я везу в Москву из Пскова
в мешке льняном земное колдовство.
Сирень…сирень! – таинственное слово:
певуч, как птица Сирин, свет его…»
Andantino(«Осенняя сирень»), вальс
«Как внезапно вспыхнуло тогда
В нас двоих сладчайшее горенье,
И мои осенние года
Запылали майскою сиренью…»
Allegro molto («Псковская сирень»).
«…чистейший по земле несётся шквал,
Сквозь камни к солнцу рвётся молодая,
Густая смесь мгновений и веков…»

Получилось ещё и  невольное  и  красивое подражание Чюрлёнису, с его, правда, живописными «сонатами»…   Но, согласитесь, что живописность, красочность, владение внутренним пространством  стиха  – это неотъемлемые свойства  стихотворных  произведений Станислава Золотцева.

Читая и перечитывая  Золотцева,  убеждаешься  и соглашаешься, что живописность, красочность, звучность, владение внутренним пространством  стиха  – это неотъемлемые свойства  стихотворных  произведений Станислава Золотцева. И в наше время   интернетной,  «самопальной»,  поставангардной и  графоманской  поэзии хочется привлечь внимание к  поэтическим книгам  Ст. Золотцева,  потому что в его поэзии его профессиональное мастерство является таким же спасительным якорем, как и мощный  ритм  и творческий дух, пульсирующие  в ней.  Его поэзия – это истинная поэзия, потому что она, порой  волшебно,  преображает (преобразует) реальность.

Поэт ушёл, так хочется, чтобы жили его стихи…

Татьяна Лаптева,
член Союза композиторов России