КОЛЬЦО
(рассказ)
В лесу на дне продолговатой воронки -следа от когда-то разорвавшегося снаряда или авиабомбы – среди зеленого мха и вывороченного упавшим еловым сухостоем песка, что-то блеснуло в бледных лучах осеннего солнца. Я спустился, поднял кольцо – сердце застучало – золотое! Маленькое такое, обручальное кольцо, с пробой и ромбиком на внутренней поверхности, в котором была выгравирована крохотная готическая буква. Содрал мох, поковырял палкой землю, но кроме нескольких ржавых автоматных гильз, сплющенных и почерневших от времени, больше ничего не нашел.
По приезду в город, прямо с автовокзала, поднялся в ювелирную мастерскую; скинул с плеча рюкзак и достал из него завёрнутую в полиэтиленовый пакетик находку. Пожилой мастер, рассмотрев кольцо через лупу, сказал, что золото немецкое. Значит кольцо пролежало в воронке более полувека !
Я переложил колечко в нагрудный карман рубашки, и придя домой, долго вертел им — разглядывая и примеряя. Кольцо приходилось мне в пору как раз на безымянный палец, приятно обжимало фалангу — но не сдавливало, — загадочно поблёскивало и туманило глаза. За этим нехитрым занятием припомнилась мне история, рассказанная когда-то стариками, происшедшая во время войны в краях, где обнаружил я находку…
В сорок первом году, в конце июля, немцы пришли в деревню; заняли её без боя, будто маршируя колонной по пыльной дороге. Части Красной Армии, опасаясь окружения, в спешном порядке отступили, местные жители же, несмотря на страх перед нашествием, не стали покидать село, решив: будь что будет. Кое-кто подался в лес, наведываясь по ночам в деревню за продуктами, одеждой и самогоном.
На окраине деревни у самой речки, на небольшом косогоре, жил Осип, в большой, добротной избе из толстого тёса. Лет ему было чуть за сорок. Было у него пять детей погодок. Жила с ним ещё его младшая сестра Ольга, которая, приехав в сорок первом году в начале лета с тремя детьми в деревню, не стала возвращаться в Ленинград, по благоразумию решив переждать начавшееся лихолетье у родителей и родного брата в деревне. Осип по приходу немцев выдал им колхозного председателя, за что оккупационная власть назначила его деревенским старостой. Родительский дом был совсем рядом, общий огород объединял постройки. От мужа Ольги Якова, оставшегося в Питере работать на военном заводе, вестей давно не было.
Ранним октябрьским утром, оставив детишек с бабушкой, Ольга собралась в соседнюю деревню навестить родную тётку. С мыслями о муже — жив или мёртв, ушел на фронт или работает на заводе, — она вышла из материного дома и поразилась: вокруг – белым-бело. Начало осени в тот год выдалось тёплым и сухим – как продолжение жаркого лета, но внезапно в начале октября резко похолодало, и — как часто бывает на Псковщине – ночью уже выпал снег, покрыв толстым слоем ещё зелёные деревья. До тёткиной деревни было километра четыре.
Ольга вышла на дорогу и заметила, что кто-то сегодня встал раньше её; возил с веретья сено — и, спадая с саней, оно осталось на снегу космами сухой травы. Будто большой зверь прошел по зимнему лесу, линяя старой тусклой шерстью. Ольга шла по следу от санного полоза, наклонялась, поднимала эти травинки-ворсинки, подносила к лицу и вдыхала запах чего-то, казалось ей, навсегда уходящего в прошлое.
На одном из таких клочков сена, прямо по следу саней, лежала змея. Неизвестно каким образом она попала на него, однако сдавать травяной островок не собиралась и даже начинала шипеть при попытке к ней приблизиться. Ольга бросала в неё снег, сухую траву, кричала, но змея, чувствуя смерть раскинувшегося вокруг неё ледяного безмолвия, отстаивала свое право на несколько, быть может, последних минут жизни. Похоже, она залезла на зимовку в стог и так, вместе с сеном, попавшим на вилы, очутилась на санях, откуда и выпала на заснеженную дорогу. Бросив бесполезные попытки отогнать противное существо увесистой корягой, поднятой с припорошенной земли, Ольга не стала её убивать. Косясь на серое с узорами пресмыкающееся она обошла стороной змею, проваливаясь по щиколотку в свежий пушистый снег и, выйдя на санный след, уже через несколько минут забыла про змею.
В полдень, в отсутствие Ольги, в деревне показалась серая немецкая машина. В кузове сидел Осип и несколько немецких солдат. Машина протарахтела вдоль ряда изб и остановилась подле дома Прасковьи -матери Осипа и Ольги.
— И чего это их нелёгкая принесла?- подумала Прасковья, выглядывая в окно. Затем с чувством потаённой тревоги вышла на крыльцо и столкнулась с поднимающимся по ступеням сыном.
— Собирай Ольгиных щенят,- буркнул ей Осип и повернулся к машине.
Из кабины вылез молодой немецкий офицер; спрыгнув с подножки, снял перчатки, блеснув обручальным кольцом на тонком пальце. Поднялся по ступеням. Осип что-то объяснял ему, указывая на дом матери.
Ты что удумал, сынок? –мягко начала тётка Прасковья, подходя к сыну. Офицер отвернулся от них и стал болтать с солдатами; они смеялись, вальяжно расхаживая вдоль машины.
— Ольгин муж – еврей-то. Ты что забыла? Значит, и дети у них — евреи. Поэтому солдаты отвезут их в райцентр для выяснений,- последние слова Осип прокричал, дабы услышали подтягивающиеся к машине сельчане.
— Для каких выяснений?..- но Прасковья не успела договорить — как Осип схватил её за рукав, вошел с ней в дом и, спустя несколько минут, вывел во двор троих ребятишек. Пятилетняя девочка начинала всхлипывать. Старшей было одиннадцать, младшему мальчику – около двух.
— Господи, да что же это делается ! — заголосила Прасковья.
— Осип, у тебя же своих пятеро,- кто-то крикнул из толпы.
— А эти – евреи, — спокойно ответил Осип. Высокая и сутулая фигура его была похожа на какого-то идола, вырезанного из дерева и поставленного на пороге дома.
Толпа начинали гудеть. Запорхал снег. У многих собравшихся здесь складывалось впечатление, что сегодня в деревню приехали какие-то люди и просто разыгрывают сценку из непонятного спектакля- может быть нелепую, но трогательную и безобидную.
Наконец, молодой офицер что-то провозгласил, двое солдат подошли к детям.
— Давайте, давайте в машину их,- засуетился Осип, спускаясь с крыльца.
Бабы закричали заголосили, стали окружать офицера. Но он лишь качал головой, повторяя: jude, jude.
Дети цеплялись за бабушку, плакали. Люди угрожающе шумели, обступив солдат, у которых на лицах проступали признаки нерешительности. Офицер, видимо, тоже чувствуя себя не совсем уверенно, теребил китель. Потом закурил, поднеся к губам обручальное кольцо, оно театрально блеснуло и погасло. Предчувствие чего- то страшного, неумолимо надвигающегося, — что никогда и ничем нельзя предотвратить — наполняло сердца собравшихся жителей, сменив ощущение нелепой игры, которая вот-вот должна была бы благополучно закончится.
Солдаты вытащили детей на дорогу. Кольцо людей стало сужаться. Немцы уже явно нервничали, начиная между собой ругаться. В это время Полине, соседке Прасковьи — их огороды были через противоположную от Осипа межу — удалось в людском смешении накинуть на меньшего мальчика свою фуфайку. И так, завернув его в телогрейку и прижав к груди, она медленно вышла из центра возмущенной толпы. Солдатам удалось-таки посадить двух девочек в кузов и, торопясь, они забыли об исчезнувшем третьем ребенке. Машина вздрогнула глухим мотором, офицер полез в кабину. Люди приутихли, поняв, что если девочек не отбить, то пусть хоть спасется самый маленький мальчик.
В это время Осип, тайно наблюдавший за соседкой, подскочил к кабине и закричал, указывая рукой в сторону огорода:
— Вон, вон смотрите — жиденёнка понесла!
Офицер отдал приказ, и солдат, спрыгнув с кузова, догнал женщину — повалил ее, пнул и отобрал кричащий сверток.
Бабы рыдали, мужики стояли чернее ночи,.. а немецкая машина, удаляясь, еще долго маячила вдали на фоне соснового бора — как маленький, хитрый зверёк, алчный и насытившийся.
Ольга несколько раз ходила в комендатуру и возвращалась оттуда, похожая на приведение. В сорок четвертом году она уехала из деревни и больше в ней никогда не появлялась. О дальнейшей её судьбе никто ничего не слышал. Перед этим НКВД арестовал Осипа, который, несмотря на советы, не ушел с отступавшими немцами.
— Его будут судить, — сказал Ольге советский офицер. -Что бы ты желала своему родному брату?
— Только смерти, — спокойно ответила она.
Осипа осудили на двадцать пять лет. Отобрали все имущество, дом, переселив его семейство в черную избенку, которую все потом обходили за сто шагов. Бабка Полина пожертвовала жене Осипа старый облезлый полушубок. Почти две зимы его носили дети по очереди.
Осип пришел в 53-ом году. Его выпустили то ли по амнистии, то ли по «актировке». Он прожил еще лет десять, отличаясь нелюдимостью. Однажды, ковыляя по дороге, Осип задержался возле сельской школы, где группка выпускников обсуждала вопросы экзаменационных билетов по истории. Долго прислушиваясь к их словам, он заскрипел с угрюмым видом:
— Да что вы знаете о войне? Враньё — у вас всё в книжках.
— А где ты был всё это время, дядька Осип?- спросили ребятишки.
Осип молвил: «Сначала в Мурманске, в режимной тюрьме, а потом во Владимире — там уже получше было, один раз в день похлебку давали…» Затем внезапно умолк, увидев приближающегося Куртаса.
Захар Куртасов — был колхозным пастухом. Проходя мимо его дома становилось не по себе, когда за выцветшими досками забора начинали лязгать цепями, а потом захлебываться от лая, чуя прохожего, суровые, безжалостные собаки. Но чаще их не было дома, и проводили они тогда свое непостижимое собачье время где-нибудь на окрестных лугах подле мирно пасущегося колхозного стада вместе со своим хозяином. Тогда при приближении к коровам из высокой травы доносилось глухое настороженное рычание; поднималось несколько недружелюбных собачьих морд – и это означало, что где-то здесь в траве лежал пьяный пастух Куртас, друг своих пяти бессменных спутников разной масти, длины и густоты шерсти. Одна – самая лютая — была даже о трех лапах. Почти всегда Куртас был пьян, и кружок из шаклатых собачьих голов можно было видеть у озера, то у кладбища или возле молодой осиновой поросли за деревенской околицей. Поочередно собаки пасли скотину, основная же часть зубастого воинства охраняла покой хозяина.
— Здорово, Куртас, — бросил как-то с испугом Осип.
— Здорово, Осип.
Дед Куртас воевал: обучал собак-подрывников и никогда ничего не рассказывал. За годы долгого общения собаки и человек стали чем-то походить друг на друга. Скуластый, с красным обветренным лицом, на котором топорщились огромные желтые усы – и не знаю, кого ребята в деревне боялись больше: Осипа, Куртаса или его страшных собак…
Весёлый Куртас пошатываясь исчез за поворотом со своими собаками. Сгорбившийся, разбитый полиартритом, Осип побрёл к дому, а ребята продолжили обсуждать введенный недавно в экзаменационные билеты такой непонятный вопрос культа личности вождя…
Уже давно нет в живых ни Осипа, ни Куртаса, а маленькое немецкое колечко, спустя десятилетия, лежит передо мной на столе. Я думаю, что готическая буква в ромбе – есть начало имени владельца кольца или имени его возлюбленной. Может, оно принадлежало тому молодому офицеру, который далеко от дома, в чужой и непонятной ему стране, отобрал у матери её детей, не смея нарушить установку вождя. Я смотрю на кольцо и вижу, как за окном проплывают шпили церквей Гамбурга, черепичные крыши Мангейма, как по мокрой от дождя брусчатке пробегают правнуки немецкого солдата. Или они плывут теплоходом вниз по Рейну, зачарованные коварной Лорелеей, а вдали встает над долиной громада Кёльнского собора. А жива ли обладательница второго подобного колечка? Вряд ли. Так никогда и не узнала она, где место последнего приюта того, с кем стояла пред алтарём, кого провожала затем на войну в далёкую неведомую страну. Истлела плоть, истлели кости, сгнили мундир и автоматные гильзы, а кольцо осталось таким, каким было много десятилетий назад…
Оставшуюся часть дня я не снимал кольцо; пройдусь по комнате, вытяну руку и любуюсь золотистым ободком, приятно обжимающим палец. «Вот повезло-то , — думал , — настоящее золото нашел!».
Но ближе к вечеру почему-то радость от находки сменилась какой-то непонятной тревогой, неизъяснимой тоской; я стал чувствовать себя неуютно. Кольцо поблёскивало на пальце, но свет этот не радовал. Перед глазами появлялись и вставали стеной русские люди из тех нещадных дней: широколицые бабы в платках, худые, угрюмые старики, напуганные дети… А вокруг – избы из почерневшего соснового тёса, низкое небо, снег, воронёные зрачки автоматов, и над всем над этим — души невинно убиенных детей…
Мне кажется, что и неуспокоившаяся душа германского офицера тоже витала сейчас где-то рядом – она видела это кольцо, лежащее на дне последнего приюта все эти годы, как и видит его сегодня на моей руке.
На следующий день, утром я бросил кольцо в маленькую глубокую русскую речку. Оно в последний раз блеснуло на солнце светом несбывшейся мечты и растворилось в мутном сером безмолвии, в тишине и покое …
ЗА МОЛОКОМ
(рассказ)
Мы идем за молоком к Ивановне на другой конец деревни. Тёплые летние сумерки едва касаются ступней, обутых в сандалии без носков. Бабушка несет пустую трехлитровую банку, прижав ее к груди большой ладонью. К семидесяти годам её правая кисть совсем закостенела, пальцы застыли в полусогнутом состоянии, как бы навсегда, навечно обхватив невидимую ручку серпа или косы. Всю жизнь она работала — на полях колхозов, совхозов, на лугах и в лесах на делянках, ловила рыбу в реках и озерах. «Даже одонки метала», — бывало скажет она, и в этих «метала одонки» для человека, знающего о нелегком труде не понаслышке, заключено было немало смысла – некий верх, по их деревенским меркам — предел совершенства, визитная карточка человека работящего и пристойного.
Я учусь в городской школе, а на каникулы родители отвозят меня в деревню, где сразу за огородом чернеет студеной водой болото, а чуть поодаль течет река — не такая широкая как в городе, но и не узкая, чтоб разбежаться и перепрыгнуть. Пройдя её берегом, мы выходим к красной кирпичной стене с пятнами еще не полностью облупившейся белой штукатурки. Развалины церкви во имя Архангела Михаила лежат на краю деревни над речкой как свидетельство непреодолимой преграды, внезапно разделившей когда-то души людей? «На светлую и тёмную половины»- так говорила бабушка… Проходя мимо кирпичной кладки, она, вздыхая, в очередной раз начинает мне рассказывать, как семьдесят лет назад пошедшие против Бога люди разрушили церковь… И я представляю, что солнечные лучи играют на золоченом куполе приходского храма. Большой православный крест, венчающий «горящую» маковку, — кажется, возносится над общей нерукотворной крышей деревни, — как символ вечного бытия, вечной жизни, существующей с незапамятных времен на этих речных долинах и лесистых косогорах.
Большая толпа — в том числе жители и из соседних деревень – теплым летним вечером собралась тогда здесь, и привёл их всех слух, что председатель сельсовета по настоятельной «рекомендации» районных товарищей решил разрушить церковь. Председатель, Макар Шкурандо, вставший на заре, действительно был настроен решительно.
— Граждане, — обратился он к толпе. Макар некоторое время жил в райцентре и любил, показывая свою просвещенность, называть мужиков и баб — «гражданами». — Давно пришла нам пора покончить с этим свидетелем нашей тяжелой жизни, который остался нам от царей и помещиков. Советская власть проводит ликвидацию попов и святых. Она никому не позволит обманывать вас и наживаться на ваших страданиях. Соседи давно уже посносили свои церкви, сегодня и мы сломаем свою, как старый заброшенный дом, в котором уж никому никогда не жить.
Храм возвели не так давно, в начале века. Строили его отцы собравшихся мужиков и их жён. Приехавший два года назад в деревню председатель не мог помнить, как многие из собравшихся сегодня мужиков ещё босоногими подростками помогали своим отцам нагружать телегу кирпичами. Местный помещик Жуковский, построивший в деревне также больницу и школу, пожаловал на отделку купола и внутреннего убранства храма много золота. Да и сельчане несли на строительство — кто что мог. Не скупились. Зато иконы были в дорогих, изысканных окладах, алтарь сиял золотом. Своим храмом сельчане заслуженно гордились. Правда, после революции церковь как-то скоро закрыли, а потом и ограбили. И стояла она с тех пор заброшенной. Но все равно радовала глаз своей неповторимой, простой красотой. Бабушка рассказывала, что выгнанный из своего дома с колоннами Жуковский, просил у новых властей оставить ему с женой баню, где бы они и доживали свой век. Однако новая власть была непреклонна, стариков выгнали из дома, и пожилую помещичью чету со скарбом на плечах провожали всей деревней. Некоторые бабы тогда украдкой плакали.
— Клавдия, ну куда твой мужик запропастился? – Макар, прервав свою речь, гневно обратился к стоявшей рядом молодой черноволосой женщине. Но услышав тарахтение трактора, продолжил что-то там про «опиум для народа», пока «Фордзон» подползал к церкви, как маленький чёрный жучок к сияющей бабочке.
— Давай, Яшка, вали ее ко всем чертям, как договорились, — подогнал председатель тракториста, кожей своей ощущая, что не достучался он своей речью до граждан, что те не одобряют его, и потому счёл за лучшее предложить всем разойтись по домам.
— Макар Егорович, ну почему все Яшка? Других что ли нет? — заныла было вновь Клавдия, но поперхнувшись от его взгляда только и вымолвила обреченно: — Ой, беду накличем!
— Отстань, дурочка! Не понимаешь ничего, так стой в сторонке и помалкивай в тряпочку! — рявкнул Макар, чувствуя, что надо осадить не одну только эту бабенку.
Граждане расходиться не спешили. Большинство их них были людьми верующими и остались напряженно ожидать, ну, если не страшного Суда, то все же чего-то жуткого. Однако стояли тихо и смирно — против власти не попрешь, с нею шутки плохи, но ведь должна же быть высшая справедливость…
Тем временем Яков полез на церковь.
— Яшка, побойся Бога! — крикнул кто-то из примолкшей толпы.
— Ты мне брось, Варвара, эти буржуазные провокации! — взвизгнул Макар, потряс кулачишком перед носом сухонькой бабки и подогнал тракториста. — Полезай, Яшка, полезай! Нечего мешкать!
В конце концов, основание купола было опутано толстенной цепью. Под неё был пропущен трос, закрепленный на тракторе. Яков сел за рычаги. Цепь лязгнула, трос натянулся, как струна. Трактор, загребая зубастыми колесами землю, пробуксовывал и не мог стронуться с места. В глазах сельчан мелькнула какая-то надежда — авось устоит. Но машина, яростно урча мотором, уцепилась все же за твердую глину — и многочисленные трещины опоясали колокольню, что шею белую. Купол задрожал, начал съезжать на бок и, играя солнечными зайчиками, стал падать, как, по словам бабушки, «отсеченная басурманским мечом голова». Массивный крест с чудовищной силой угодил в гранитные ступени. И они, положенные, казалось, на века, раскололись на множество кусков. Говорили, звук от удара слышался в соседних деревнях за многие километры.
Народ ахнул. В потерявшем форму куполе отразились испуганные лица.
Начинало смеркаться, и к сумеркам от церкви осталась одна стена. Люди расходились от развалин, унося в трепетных сердцах сомнения: «Есть ли Всевышний на белом свете? А если есть, то как позволил он разрушить дом свой земной?» Но говорить о том, даже меж собой, остерегались.
И у Якова на душе было нехорошо. Мотался он из угла в угол по дому, не находя себя.
— Поехали-ка мы, сынок, за кирпичом, пока не стемнело, — позвал он своего старшего сына Ваню, вспомнив разрешение председателя сельсовета разбирать порушенные стены.
Жена всплеснула руками — сколько можно грешить? Но Якову попала шлея под хвост. Ни слова не говоря он схватил с красного угла главную икону, хотел было швырнуть куда-нибудь, но, пометавшись, отнес ее в сарай и почему-то осторожно положил на сено.
Все в нем клокотало, когда садился с сыном на телегу. Не успокоила и дорога. Буркнул что-то мужикам, копошившимся на развалинах, и полез на стену, чтобы сбрасывать вниз кирпичины.
— А ты на телегу складывай, — приказал Ване, правда, успокоив его. — Мы недолго, немного и надо — только печь обложить.
Работа отвлекла от мрачных мыслей, но не успокоила. Яков одну за другой сбрасывал вниз тяжелые хорошо обожженные кирпичины. Делал все как во сне. И вдруг внизу раздался слабый вскрик. Душа оборвалась. Как будто чьи-то ледяные пальцы жестоко сжали сердце.
Яков спрыгнул со стены. Подвернул ногу — но даже боли не почувствовал. Ваню держал на руках кузнец из соседней деревни, проезжавший в этот час на лошади мимо разбираемой «на запчасти» церквушки. Голова мальчонки, залитая кровью, безжизненно свисала.
Яков перехватил бездыханное тело. Рыдая, прижал его к груди. Мысли стали путаться. Он закричал что-то нечленораздельное. Выражение отчаяния, страдания сменила маска гнева и злости. Глаза вспыхнули странным блеском. Потом взгляд померк. Лицо стало невыразимо спокойным, отражая наползающую душевную пустоту. Разум покидал его, устремляясь, наверное, за душой невинно убиенного сына, принесённого в жертву на кровавый алтарь сатане.
Яков до конца жизни так и не обрёл разум.
«Председателю тоже досталось…»- закончила бабушка, не уточнив, что стоит за этими словами.
За бабушкиным рассказом я и не замечаю, как мы подходим к дому Ивановны, утопающему в жасмине. В мыслях я еще «прокручивается» кадр с падающим куполом, а бабушка уже беседует в сенях с соседкой. Их неторопливый, полный рассудительности разговор затягивается…
Из сеней мы проходим в хату, и вот уже трёхлитровая банка, полная парного молока, стоит посреди хаты на большом, покрытом блестящей клеёнкой, столе. Я сижу на деревянном топчане у печи и добрый час не свожу взгляд с охотничьего патронташа – коричневого кожаного пояса-перевязи, в гнездах которого торчат разноцветные патроны. Зеленые, красные, желтые. Муж Ивановны Степан Давыдович — охотник. Сейчас он седой, с коротко выстриженным затылком , что-то мастерит посреди хаты. А я смотрю на патронташ. Смотрю на него каждый вечер в течение многих дней. Оттого-то я и люблю ходить по вечерам за молоком к соседям, потому что в доме у Ивановны над деревянным топчаном висит чудесный пояс. Я никогда не осмелюсь даже потрогать его, но никто не запретит мне ласкать взглядом блестящие гильзы, набитые дробью и порохом. Я смотрю на патронташ не отрывая глаз, и порой мне кажется, что мои пальцы гладят шершавую поверхность ремня, холодную латунь гильз, выпуклые капсюли. Потом, придя домой, на пуховой подушке, под высоким разноцветным пологом с марлевым верхом, я закрываю глаза — и вижу себя идущим по деревне спокойным, уверенным шагом. Пояс мой перехвачен упругим патронташем, а в нем – ни единого пустого гнезда ! С затаенным дыханием смотрят на меня ребята. Один из них даже забыл о своем мопеде с толстыми шинами и никелированными крыльями, а самая красивая девчонка на деревне, воображуля и кривляка Маринка, кричит мне : » Хочешь посидеть со мной на бревнах ?». Я вежливо отказываюсь, прохожу мимо, а она спрыгивает и бежит за мной, продолжая лепетать: » Мы с бабушкой в магазин собрались – пойдем с нами!». Но и в магазин я с ней не пойду. На груди у меня деревянный автомат, а под ним – настоящий патронташ! Через всю деревню, мимо белой, густой, как банка с молоком, не разрушенной церкви я иду по пыльной дороге, и внутри у меня как-то волнительно и радостно.
ОБЕЗЬЯНА
(рассказ)
Как-то осенью ехал я из Омска поездом «Омск-Санкт-Петербург». В Омске пассажиры заняли все полки, кроме боковых. Было много провожающих. Я сидел в плацкартном вагоне среди возбуждённо гомонящей толпы, сиротливо примостившись на краю полки. Меня никто не провожал, и все норовили зацепить огромными сумками, авоськами с едой, полами пальто. Наконец, проводница попросила провожающих к выходу; несколько человек — вероятно, одна семья- стали попеременно целовать полноватую бабку, наказывая ей по приезду позвонить из Петербурга; молчаливо обнялись двое мужчин: видимо, отец и сын. Родственники бабушки и младший из обнимавшихся мужчин покинули вагон; разом как-то все утихло. Пассажиры припали к окнам, вагон вздрогнул, и перрон медленно поплыл за окном вагона.
Постепенно городские предместья стали переходить в пустыри. Бабка кряхтя уселась и поведала мне, что едет в Ленинград навестить девяностолетнюю мамашу.
— В последний раз еду так далеко, -говорила она. — В последний раз маму повидать. Больно плоха она.
Я сочувственно кивнул головой.
Один из пассажиров – ничем не приметный мужчина лет сорока с дорогим кожаным портфелем – быстро разделся и, не проронив ни слова, улёгся на верхней полке надо мной, читая газету; бабуля, почему-то решив что я из Питера, начала было расспрашивать меня о жизни в северной столице, но, узнав, что путь мой заканчивается на Урале, замолчала и стала основательно раскладывать постельные принадлежности. Разговаривал только мужчина, которого в Омске провожал сын. Сидел он напротив меня, ехал домой, в Карелию — в маленький, но довольно известный городок Костомукшу, где работал на комбинате железорудных окатышей и очень любил свой завод и свой город. Ещё он был охотник.
— Весь зверь нынче ушёл через границу в Финляндию, — сокрушался он. — И лось ушёл, и кабан, и лиса ушла.
— А бобёр?- спросил я просто так, для поддержания разговора.
— Вот бобёр, наоборот, к нам из Финляндии прёт; все речушки запрудил – спасенья нету,- оживился мужчина.
Охотник купил у проходившей из ресторана официантки четыре баночки пива «Балтика», предложил и мне. Я отказался. А он, смачно отхлебнув, продолжил рассказ: уже о карельской тайге, о её обитателях. На охоте встречался он и с медведем, и с рысью, и с самым коварным, по его словам, зверем- росомахой. Пиво, видимо, ложилось на старые дрожжи; он хмелел – но чувствовалось: охотник бывалый. Хотя облик его был не подстать сложившемуся в моём представлении образу искушённого охотника — сурового, молчаливого мужика с бородой и обветренным лицом. Он был худ, даже как-то жидковат, с длинными бесцветными усами и доверчивым до какой-то дурашливости взглядом. И чем больше он хмелел, тем становился ещё смешнее. Прошло часа четыре. Наш поезд бойко рассекал просторы лесостепи. Бабка уснула, накрывшись двумя одеялами, засопел и сосед сверху, только мы вдвоём с охотником тихо беседовали в сумраке. Пиво закончилось, охотник заметно осоловел и полез на полку, где быстро «вырубился». «Укатали Сивку крутые горки», — подумал я и тоже стал готовиться ко сну.
Но сон не шёл. Я лежал, смотрел на спящего охотника и думал: вот едет человек, у которого есть своё время и место в жизни. Наверняка ему снится сейчас тайга: идёт он по лесу в мороз на широких лыжах, в большой лохматой шапке, с карабином, прислушиваясь к каждому звуку. По кустам шныряет, исчезая и вдруг неожиданно появляясь перед хозяином на пути, верная лайка. А высоко на дереве притаилась и следит за ним осторожная рысь, а по следу за ним идет волчья стая. Страшновато, но какой бы он тогда охотник, если бы испугался и не пошёл в лес, если бы сидел сейчас в своей тёплой трёхкомнатной квартире и смотрел из окна на виднеющуюся вдалеке голубоватую полоску тайги! А куда еду я и зачем?
Поезд стал останавливаться, я приподнял занавеску и прочел на фасаде солидного здания светящееся слово «Курган». По вагону побежали новые пассажиры, занимая свободные места. Вот заняли нижнюю боковую полку и в нашей секции; молодой крепыш поставил на столик увесистую спортивную сумку. Верхняя полка надо мной освободилась и долго пустовала. Поезд стоял у вокзала, слышен был голос диспетчера, объявлявшего посадку. Наконец, к полке надо мной проводница подвела женщину с рыжими волосами. В вагоне случилось какое-то оживление; прибежала не спящая ещё девочка лет семи и, как примагниченная, уставилась на женщину. Дали свет поярче, и я разглядел, что женщина была вовсе не рыжей – просто у неё на плече, испуганно озираясь, сидела зеленовато-рыжая обезьянка величиной с хорошего кота. Пассажирка отодрала её от своей шеи, посадила на полку, привязав поводок к проходившей по стене вагона трубе, а сама вышла на перрон. Наверное, с кем-то прощалась. Весть об обезьяне быстро распространялась; все кто не спал подходили к успокоившемуся уже зверьку с подношениями – несли печенье, конфеты, кто-то протянул морковку; обезьяна степенно, с достоинством принимала дары маленькими руками с длинными пальцами, на которых были чёрные, как будто накрашенные ногти. У ребятишек это вызывало бурю восторга, взрослые улыбались. Мои соседи спали, и мне было жаль их.
Вернулась хозяйка и рассказала, что обезьянку зовут Марго, она породы- макака- лапудрас, родилась в питомнике, но природная родина её — Южная Америка. Марго освоилась, и выражение её физиономии становилось необычайно шаловливым. В это время в вагон в очередной раз вошла официантка из ресторана: эффектная, на высоких каблуках, в короткой юбке, она несла перед собой поднос с пачками вафель, печенья, шоколадками и пакетиками орешков. Подходя к нам, она вежливо попросила пропустить её, грациозно качнула бёдрами в мою сторону и, прежде чем скрыться с моих глаз, вдруг вскрикнула, роняя поднос и падая на мои колени. Оказывается, обезьянка, о существовании которой девушке не подозревала, ловко, выстрелив молнией с полки, успела схватить с подноса пачку вафель. Все захохотали. Девушка, отдавив каблучком мне палец, поднялась и, оправившись от испуга, тоже засмеялась, став ещё красивее.
Поезд тронулся, все разошлись, а я ещё долго не мог уснуть: лежал и наблюдал за обезьяной. Она сидела на своей, уже спавшей хозяйке, и не смыкала глаз: то пыталась развязать узел поводка, то шуршала обёртками от конфет, то что-то жевала, достав из скомканного пакета. Когда, думал я, представится ещё такой случай – проехать в одном вагоне с живой обезьяной. Мне показалось, что в этом событии был заключён какой-то высший смысл; по-восточному календарю я родился в год Обезьяны, и следующий год тоже должен был быть годом Обезьяны. И я решил, обезьяна- добрый знак.
Постепенно чувство сна стало одолевать и меня, но тут зашевелился и закряхтел охотник. Я закрыл глаза и притворился спящим, одним глазом сквозь неплотно сомкнутые веки наблюдая, как он приподнялся, намереваясь встать. По виду самочувствие его было явно не из лёгких: лицо опухло, волосы перепутались и стояли дыбом. По все видимости, охотника томила лютая жажда. И вот он уже свесил ноги, готовый спрыгнуть с полки, как вдруг встретился взглядом с обезьяной, внимание которой привлёк своим копошением. Охотник обмер и, не мигая, уставился на неё. Обезьяна не шевелилась и тоже с любопытством смотрела на человека. Немая сценка затянулась, а я неимоверным усилием воли сдерживал себя от смеха. Бедный охотник: я представлял, что творилось в его сознании; спросонья да ещё опосля давеча выпитого, вероятно, он не мог понять, кто или что находилось перед ним, и вообще – где он очутился. Опасаясь за состояние рассудка бедолаги, я открыл глаза и приподнял голову. Он посмотрел на меня округлившимися глазами и, видимо, на время утратив дар речи, просто вытянул руку в сторону Марго.
— Обезьяна это, — сказал я, — живая. В Кургане села.
Охотник слез с полки и подошёл к обезьяне — а она уже утратила к нему всякий интерес и продолжала заниматься своими нехитрыми делами. Он долго разглядывал её, покачивая головой и приговаривая:
— Вот чудо-то какое.
Я уснул. Меня одолевали довольно неприятные сновидения: снились близкие мне люди, которых уже давно не было в живых; одни хотели мне что-то сказать, но я не мог ничего расслышать, другие меня в чём-то укоряли и обижались. Затем во сне я разыскивал свою жену в каком-то огромном пасмурном мегаполисе. Будто бы она работала в магазине одежды. Заходил в один, второй фешенебельный магазин- а там не одежда, а обувь. Переходил улицу- предо мной вырастали магазины ещё шикарней, с темно-синими стеклянными витринами, мраморной лестницей , неоновыми фонарями и множеством торговых залов, амфилладами уходящих далеко вглубь здания. Первый, второй, третий зал – им нет конца!- и всё обувь, обувь, обувь .Продавцы-девушки- преимущественно либо чистые блондинки либо жгучие брюнетки- на мои вопросы о магазине женской одежды лишь недоумённо пожимали плечами. Я всматривался в их лица, думая случайно найти свою любимую. Но нет, её ведь не может быть здесь, поскольку она работала не в обувном магазине. Я метался по магазинам, но все напрасно! Ситуация повторялась. Вокруг тысячи чужих людей, все чем-то заняты, и никому не было до меня до меня дела…
И тут наступило пробуждение. Я открыл глаза во мраке, встал, и меня будто прокололо всего от головы до пят; кто-то сверху запустил мне руки в волосы и нежно перебирал пальцами. Мама делала мне так в детстве, укладывая спать. Она садилась у изголовья и нежно гладила меня по волосам. Ощущения, давно забытые, внезапно ожили, перенеся меня на мгновения на тридцать лет назад. Я почувствовал тепло материных рук, увидел из окна тусклую лампочку на столбе во дворе дома, дрожащие тени на узорчатых обоях в старой комнате, услышал как храпит бабушка, как сипит вода в батарее. Я вздрогнул; проказница –обезьянка одёрнула руку и отпрянула в глубину полки, за свою хозяйку. Всё-таки ей удалось развязать узел поводка!
— Какая же ты бесстыдница, Марго, — сонным голосом проговорила женщина, вновь привязывая хулиганку к трубе. Она стала извиняться передо мной за причинённое, по её словам беспокойство – она, конечно не знала, как я готов был благодарить её за то, что она, вместе со своей воспитанницей, этой октябрьской ночью села в вагон, летящий по бескрайней Сибирской равнине.