Продолжается приём заявок на поэтическую премию имени Андрея Дементьева

«Дом поэзии Андрея Дементьева»
при поддержке правительства Тверской области продолжает приём заявок
на II Всероссийскую поэтическую премию
имени Андрея Дементьева


Заявки принимаются с 1 октября по 10 декабря 2021 года. Торжественное вручение премии состоится 21 марта 2022 года во Всемирный день поэзии в Твери.

Премия учреждена в двух номинациях:
«Молодой поэт» (в размере 300 000 рублей);
«За вклад в развитие и популяризацию поэтического творчества» (700 000 рублей).

В номинации «Молодой поэт» могут принять участие авторы от 14 до 29 лет, имеющие поэтические книги на русском языке, изданные за последние три года. Произведения на Конкурс выдвигаются издательствами, редакциями журналов, отделениями Союзов писателей и образовательными учреждениями культуры.

В номинации «За вклад в развитие и популяризацию поэтического творчества» премию могут получить авторы, создавшие значительные художественные произведения, масштабные проекты или культурные акции, имеющие социально-просветительское значение в гуманитарной жизни страны. Претенденты выдвигаются органами законодательной и исполнительной власти, представительными органами местного
самоуправления, учреждениями культуры и искусства, отделениями творческих союзов, общественными организациями.

Подробности на сайте “Дома поэзии Андрея Дементьева”
www.dompoezii-tver.ru

Полный комплект материалов присылается на почтовый адрес Дома поэзии:
170100, г. Тверь, ул. Андрея Дементьева, д.18/20
или на электронный адрес: premia_dementeva@mail.ru

Людмила Скатова получила награду Русского просветительского общества

Великолукская поэтесса Людмила Скатова
награждена серебряным нагрудным Александровским знаком

Серебряный нагрудный знак в форме Императорского вензеля был учреждён Русским просветительским обществом им. Императора Александра III для награждения деятелей, имеющих значимые заслуги в области русского просвещения.

В день памяти Государя-Миротворца (20 октября) Александровским знаком были отмечены пять человек среди которых известный великолукский поэт, публицист, литературовед – Людмила Анатольевна Скатова.

Как отмечает сайт «Русская стратегия», награда вручена за создание Л.А. Скатовой в своём творчестве неповторимого образа дореволюционной России и подлинной летописи Белой Борьбы.


 

Псковская литературная среда. Поэзия. Валентина Алексеева

 

Валентина Алексеева

Прозаик, поэт, публицист, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

* * *

На бегу, на лету, на скаку
По полям, по холмам горбатым
На лихом на этом веку
Мы всё мчимся, мчимся куда-то.

Наши руки горы свернут
Под глухие удары сердца,
Но не хватит нам двух минут
Призадуматься и оглядеться.

Да, наверное, жизнь – борьба.
Да, должно быть, нельзя иначе.
Но встает на дыбы судьба
От такой сумасшедшей скачки.

Грезим будущим – молодые.
Стариками – прошлым живем.
Ах познать бы азы иные:
Мудро жить настоящим днем.

Может хватить за чем-то гнаться,
Может стать и проще и строже.
Может, просто, ослабить вожжи,
Чтобы над суетой подняться.

 

ПОРЫВАМ ДОБРЫМ ВОПРЕКИ

Нас всё пытаются уверить
Порывам добрым вопреки,
Что люди друг для друга – звери,
Что сволочи все мужики.

Что только подлых ждет удача,
Блондинки – дуры, а любовь –
Шизофрения, не иначе,
В мозги ним долбят вновь и вновь.

Не верьте, люди, сказкам этим.
Не дайте черту в душу влезть.
Не верьте!
Царствуют на свете
Любовь, достоинство и честь.

И если ты наивный школьник,
Спешат под дьявольский мотив
Сменить прекрасное прикольным,
Цветок на череп заменив.

Так посреди войны и блуда
Антихрист в наши с вами дни
Из оболваненного люда
Вербует полчища свои.

 

ПРЕДНАЗНАЧЕНЬЕ

«Бог создал русских, чтобы на их
примере показать другим народам,
как не надо жить.»
П.Я. Чаадаев

Мы – кролики для опытов Господних.
Богаче нас на свете нет страны,
Но вот загадка: мы с тобой сегодня
Унижены, убоги и бедны.

Бурьян в полях, на фабриках разруха
И кто-то лезет вновь на броневик.
История, суровая старуха,
На наших спинах пишет черновик.

В который раз мы всё разрушим смело
До основанья, нам не привыкать.
Мы вывески заменим вместо дела
И будем результатов ожидать.

Но ничему не учит опыт горький,
И всё чернее тучи над страной.
А мы с тобою – мальчики для порки,
Коль снова комом блин очередной.

Но ярость на невежество помножив,
Мы низвергаем в грязь колокола,
Чтоб вслед за нами, не запачкав ножек,
Европа в белых туфельках прошла.

 

ДОМ

Три окна на Вокзальную площадь.
Утро. Город окутан снами.
Ветер флаг трехцветный полощет,
Как – давно ли! – красное знамя.

А давно ли – всего-то сорок
С небольшим лет въезжали весело.
И был дом, как и я, тоже молод,
Одноклассником и ровесником.

А давно ли – лишь в веке прошлом,
В прошлом только лишь тысячелетье
За пятак в привокзальном окошке
Я счастливый брала билетик.

А судьба из-за пазухи – камнем!
Только в жизни ни́ было что бы,
Ты, как мама родная, верна мне,
Дорогая моя «хрущоба».

Про удачи мои и беды
Лучше ведает кто едва ли,
И лишь здесь для старушек-соседок
Я, как прежде, девочка Валя.

Дом, мой крепость, причал мой прочный,
Где соседи роднее братьев,
Вновь меня, свою блудную дочку,
Принимаешь в свои объятья,

Распахнув подъездные двери,
Словно душу мне нараспашку.
Ты судьбой и годами проверен,
Старичок мой – пятиэтажка.

 

* * *

Перетерпеть. Перетерпеть.
Перетолочь невзгоды в ступе.
И верить: светлый день наступит.
И вновь —
терпеть,
терпеть,
терпеть.

И путь, что Господом отмерен,
Пройти сквозь бури и потери.
И честь не уронить суметь.
И песню,
лишь свою,
пропеть.

ГЛАГОЛЬНЫЕ РИФМЫ

Полоть, полить,
Помыть, сварить,
Стирать, погладить
И зашить.

А так хотелось бы –
Любить,
Мечтать, читать,
По морю плыть,
Закатом тихим любоваться
Иль, просто, с другом пообщаться.

И все ж сперва
Полоть, полить,
Помыть, сварить,
Ну и так далее.

 

ПОЛЮБЛЮ СЕБЯ С ПОНЕДЕЛЬНИКА

Мне уже, слава Богу, не двадцать.
Не пора ли учиться жить?
Надоело душой надрываться,
Нужно срочно себя полюбить.

Взять пример хоть с кота-бездельника
Полюблю-ка себя с понедельника.

Решено. Только к маме-старушке
Забегу поправить подушки,
За лекарством схожу в аптеку,
Заскочу еще в библиотеку
Детектив поменять соседу.
И домой отдыхать поеду.

Буду желтую грушу кушать
И красивую музыку слушать.

Только вот еще незадача:
Вместо груши на рыбу трачу
Я последний рубль, иначе
Котик Мурзик сожрет меня.

А еще ведь внучке Мариночке
Нужно срочно купить ботиночки.
А еще, вот и вспомнила кстати,
С днем рожденья поздравить сватью
Да скроить подруге халатик…
Ночь в окне. Доползти б до кровати.
Мочи нет, валит с ног дремота.
Завтра снова к восьми на работу.

Так, от дел и забот обалделая
Полюбить себя не успела я.

Чего и вам желаю.

 

ЕСЛИ Б Я БЫЛА МУЖЧИНОЙ

Красота цветет меж нами,
Ветром солнечным дыша.
По асфальту каблучками
Ножки цокают, спеша.

Воробьем стучат сердечки.
Легкий смех. Ресничек взмах.
Губки, пальчики в колечках.
Шубки, курточки в мехах.

Синий март духами веет.
Крошат льдинки каблучки.
Выворачивают шеи
Бедолаги-мужички.

Джентльмены и бандиты.
Простаки и эрудиты –
Все одной мечтой повиты –
Ожиданьем жарких встреч.
Белой пеной Афродиты
Льются локоны до плеч.

Что там нефть, леса и злато!
Знают все за рубежом:
Красотою Русь богата,
Красотою русских жен.

Ах, и я в былые лета…
Ну да «се ля ви», мадам,
Красоту, как эстафету,
Дочке с внучкой передам.

Для печали нет причины –
Годы лишь судьбы ухаб.
Если б я была мужчиной,
Ух, и бабником была б!

 

* * *

Всё у поэта – слишком.
Слишком любовь слепа.
Слишком норов неистов.
Слишком крута тропа.

Тронешь душу-мимозу –
Слишком остра́ боль.
Слишком горьки слезы.
Слишком пьян алкоголь.

 

ПОСЛЕДНЕЕ СТИХОТВОРЕНЬЕ

Со мной творится странное явленье:
Я всё последнее пишу стихотворенье.
Сейчас домучаю его. И точка.
Душа в мозолях от упрямых строчек.

И всё. Конец. Займусь нормальным делом.
О, сколько весен мимо пролетело…
О, сколько благ я мимо пропускала,
Пока стихи последние писала.

Но вновь колдует осень надо мною.
И значит, вновь не знать душе покою.
И снова дань за взлеты и грехи –
Последние стихи.

 

Псковская литературная среда. Проза. Наталья Лаврецова

Наталья Лаврецова

Поэт, прозаик, драматург, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Пскове.

подробнее>>>

 

Верхом на осле

— Не хотите подняться на Машук верхом?
— Что? — Я стояла у «Ворот любви», передо мной расстилался Пятигорск, справа – Бештау, спину тепло пригревал Машук.
— Я говорю – на Машук не хотите подняться верхом?
— Верхом? На Машук? – слова, требующие осмысления, невольно отзывались эхом.
— Ну да. — Рядом со мной стоял мужчина, придерживая за поводья флегматично жующего осла. — Вот на этом осле. Ослице то есть.
— Верхом на осле? – снова сработало эхо. Невольно представилась картинка…
«Ну вот, уже и до осла доросла. Как, однако, работает туристский сервис».
Любопытство все же взяло верх:
— И сколько это будет стоить?
— Да нисколько, — отмахнулся мужчина. — Я здешний лесник. Мне надо ее наверх поднять – работает она там, ослом, а в машину не влезает, — кивнул он на свой ретро автомобиль. – Выручите! Она у меня смирная, даже погонять не надо — сама пойдет.
— Спасибо, но… «Но планы на Машук, тем более на осле, у меня на сегодня как-то не складывались».
— Да вы не бойтесь – она дорогу знает, сама вас приведет, будете лишь слегка, для порядка, поводьями шевелить, — уговаривающе звучал голос рядом. — Она уже старая, опытная…
— Я понимаю, но…
— Ведь вы же на Машук все равно пойдете? А так – верхом поедете, даже энергию тратить не надо. По глазам вижу – хотите!
«Интересно, и что он прочитал по моим глазам?»
— Я вам и сесть помогу. Только ногу надо закрепить в стремени как следует. Давайте покажу, хоть будете знать как.
— Да, я еще никогда не…
— Так-то лучше, — уже почти не слушая меня, преподавал он мне мастер-класс по сидении верхом на осле. Ослице то есть . И не успела я ничего сообразить, как нога моя оказалась в стремени, а сама я… Ну понятно где.
Ретро автомобиль, с колоритным лесником восточной национальности, быстро исчез.
Оглядываюсь, не понимая. Я по-прежнему стою у «Ворот любви», но со мной ослица, вернее я на ней. Кстати, даже представить друг другу по имени, нас не успели.
Еще продолжаю недоумевать «как же все получилось?», а моя хвостатая подруга уже сама берет нужное направление. Как и полагается — на гору Машук.
— Что ж, — говорю. – Раз так — давай, старушка, трогай. Но-о-о!
Пришпорить у меня ее не очень получилось, да она, вроде, в этом и не нуждалась.
Итак — идем мы с ослом, ослицей то есть. Вернее она идет, а я сижу. Подъем преодолеваем. А в природе — весна, все цветет, поет и пахнет. Красотища.
Никогда еще близость людей ослиного племени не была мне так близка. Ощущаю под собой теплое живое колыхание ее тела.
Ну да, славно в общем: погода шепчет, в руках фотоаппарат, поводья опущены — фотосессию Машуку устраиваем. А «плохо ехать – все же лучше, чем хорошо идти». Так говорят. Пусть даже верхом на ослице. Спасибо леснику. Уже треть пути, не спеша, одолеваем.
Но вдруг я замечаю, что моя хвостатая подруга ведет себя как-то не совсем так: подходя к самой кромке дороги, начинает ощутимо колыхать бедрами, крупом вернее. Извивается всем телом, словно пытается меня сбросить. Да еще в сторону покатого склона горы.
«Это еще что такое? Об этом меня не предупреждали». Ситуация, выходя из под контроля, начинает становится непредсказуемой.
Дальше – больше. Даже не заглядывая в ослиные мозги, я уже начинаю понимать: она решительно настроена меня сбросить. Нпрягая мышцы и во всю извиваясь подо мной.
Но я держусь. Держусь изо всех сил. Балансирую на ее спине. Но поделать с ней ничего не могу. На мое «но» и «тпру» она не реагирует. Сойти с нее не могу тоже – нога, закреплена в стремени как следует. Уж так закреплена…
А ослица, осознав, наконец, что ей не удается меня сбросить, вдруг… Разворачивается всем телом, и – мчится. Просто летит назад, то есть вперед вниз, на своих пегасских, то есть ослиных крыльях. Стремительно съедая все пройденные нами метры. Я же, с зажатой в стремени ногой, подпрыгивая на ее спине, с трудом удерживаюсь, видя только ослиные уши и мелькающие по обочинам, начинающие буйно зеленеть, кусты. Лихо подскакивая, молю Бога, чтобы он оставил меня в живых, на радость родным и близким, и, желательно, с действующими конечностями.
Несемся в общем, под мелькание кустов, ослиных ушей, мою мысленную молитву.
-Тпру, стоп, тпру, стоять тебе говорят — тяну я поводья. Но – все напрасно. Еще немного – и мы снова окажемся в начальной точке пути.
К счастью, мои молитвы, оказались услышаны: навстречу идет группа бесстрашных молодых джигитов. Поняв ситуацию и услышав мое «Держите осла!», — им удается-таки перекрыть путь, ухватив за узду своенравное животное.
Обратный путь восхождения на Машук мы преодолевали уже все вместе. Пешком. Самое интересное, что когда молодые люди начинали мне давать решительные советы: «Надо вам было прутик взять, стегануть ее как следует», — моя хвостатая подруга льстиво жалась, забираясь мне под руку. Словно говоря: « Не давай в обиду, не позволяй меня никому бить. Ведь мы же с тобой друзья, правда?», — доверительно толкала она меня под локоть.
Ну да, друзья… Уж такая она, особенная ослиная дружба. Ну да что поделать – теперь уж все равно друзья!


 

Нинок

«Может, и я тебе еще когда-нибудь пригожусь», — сказала Нинок, и, раскинув руки, улетела в светлое будущее.
В светлом будущем на облаке сидел ангел и играл на трубе.
— Ты Нинок? – строго спросил ангел.
— Нинок, — слегка в нос ответила Нинок.
— Зачем ты писала плохие стихи?
— Я и хорошие писала.
— Может и писала, а читала – плохие. Причем – всем подряд. Один водитель даже чуть не выкинул тебя из своей кабины – так ты его достала!
— Я за это расплатилась – сломала ногу, — невозмутимо ответила Нинок. — Его кабина для меня оказалась слишком высокой. Ох уж эти дальнобойщики…
— Но зачем ты их читала? – не дал договорить ей ангел. — Ведь он же тебя просил – не все любят стихи. Тебя и так подвозили бесплатно! Можно было помолчать?
— Можно, — вздохнула Нинок. — Но это было невозможно.
Она вздохнула еще раз и посмотрела на ворота, на которых обозначалось: «Вход в Рай». Ворота были закрыты, на них висел замок, а ключи были у ангела, которому на время их доверил знаменитый ключник Петр.

Ангел снова задудел в трубу. Звуки были громкие и тяжелые, похожие на завывание ветра. Ангел словно отдувал Нинка от ворот Рая.
Когда проходили мимо кофейни – Нинок значительно повела носом: — Зайдем?
— Зайти бы можно, но… — отреагировала и Александра на зазывающий запах. — Но ведь платить опять придется мне.
— Придется, — ничуть не смущаясь, кивнула Нинок, и тут же добавила: – Ничего, может, и я тебе еще когда-нибудь пригожусь.
— Ага, — покивала Александра, собираясь рассказать анекдот на тему, но… – У меня, между прочим, тоже сейчас не лучшие времена, в финансовом отношении…
Но взглянув на старательно выражающего сочувствие Нинка, махнула рукой:
— Ладно, пошли!
Они открыли дверь в теплый полумрак, хорошо оснащенный запахом кофе, прошли друг за другом: высокая худощавая Александра и маленький, катящийся колобком, Нинок. Только сейчас, оказавшись в непосредственной близости друг против друга, Александра ахнула:
— А синяк-то у тебя откуда?
— Гематома, – по научному уважительно отозвалась Нинок, слегка потрогав лиловеющее полукружие под глазом.
— Может и гематома, а по простому — фингал. Откуда взялся-то? – Александра глядела сочувственно, не понимая, на какой сучок могла напороться Нинок – предположить другой вариант она не могла.
— Да так… Соседи… — вдруг как-то уж слишком неожиданно отозвалась Нинок.
— Соседи? – охнула Александра, мало знакомая с бытовой стороной ее жизни. — За что?
— Да так… — Нинок еще раз провела пальцем под глазом. — Поэзию они не любят.
— Ну, дождешься ты…
— Да Бог с ним, не до конца ж убили. Скажи лучше, как тебе новая версия пьесы Даннеллана?
— Пимен, стучащий на печатной машинке? Ну, в духе времени, имеет право на существование. Хотя теперь уже давно пора и на комп переходить…
В городе проходил международный театральный фестиваль – они как раз возвращались с очередной постановки «Бориса Годунова».
— Хороший кофе, — благодарно отозвалась Нинок: двумя пальчиками придерживая чашечку, она изящно приглатывала кофе маленькими глотками, желая растянуть удовольствие.
— Хороший, — кивнула Александра так и не сумев оторвать взгляд от полотна Рериха под ее глазом: «Лиловеющий закат над Гималаями»…

Ангел перестал дудеть и отложил трубу в сторону.
— Но почему же ты не убиралась дома? Ведь ты же женщина! Соседи страдали – ведь ты жила в коммуналке. О других тоже думать надо!
— Я думала. Еще как думала! Даже комнату свою из коммуналки на отдельную квартиру поменяла. Чтобы им не мешать.
Правда, — печально вздохнула Нинок, — далековато от города…

Да, Нинок переехала в другой город. Вернее — так, в городишечку – небольшое селение, царапинку на грубой коре земного шара, имеющее, правда, к своей гордости, несколько распластавшихся в пространстве блочных пятиэтажек. Там, на последнем пятом, она принялась скучать.
Здесь не было театральных фестивалей, литературных посиделок, кафе, литгостиных…
Не было и друзей-литераторов, которые могли терпеть ее со своими стихами. Приходилось общаться с дворниками, не понимающими язык высокой поэзии, и соседями, которые от нее сбегали. И — с дальнобойщиками.
Иногда она все же умудрялась добираться с ними до города.
— Ну ладно я халявщик, но ты даже и меня переплюнула, – стыдил ее Гешаня, тоже поэт, вдобавок рок-музыкант, проехавший со своей гитарой автостопом не одну страну.
– На городских автобусах за билет все же платить надо! Почему за тебя должен платить кто-то? Я, например, сейчас каждую копейку экономлю – на новую гитару коплю. Нельзя эксплуатировать своих друзей.
— Я не эксплуатирую, — искренне не согласилась Нинок. – Я честно проезжаю одну остановку и выхожу. Потом жду следующий автобус. Чтобы честно проехать еще одну остановку. А за одну можно и не платить.
Но на Гешаню ее аргумент не подействовал:
— И скоро ты так доедешь? Ведь людям, которые с тобой, перед кондуктором неудобно. Ставишь их в неловкое положение. Нехорошо… Дайте билет, пожалуйста! — несмотря на произнесенный монолог, смиренно протянул он деньги кондуктору. – Нехорошо.
Парочка выглядела весьма: высокий, под потолок Гешаня, с шевелюрой греческого бога, и маленький Нинок, едва достигающий его подмышки. Когда он вел свой нравоучительный монолог – ему приходилось горбатиться, склоняясь к уху Нинка.
— Ладно я халявщик, но ты даже меня переплюнула! – снова повторил он, покачивая над Нинком своей раскидистой, цвета воронова крыла, кроной.
— Да ладно, — вместо «спасибо» неунывающе покивала Нинок. – Может, и я вам еще когда-нибудь пригожусь.
— Ждем-ждем…

— Но почему ты не могла зарабатывать деньги сама, как все? – строго поверх головы взглянул на нее ангел.
— Я зарабатывала. Только мне не платили. Я даже экскурсии водила.
— Ну да, водила — ты и там читала свои стихи! – ангел покачал головой. — Зачем?
— Так было доходчивей. Материал лучше ложился.
— А туристов ты спрашивала? Почему же тогда они сбегали, не дослушав твоей экскурсии?
— Ну так что, если они поэзию не любят?
— Поэзию? – строго посмотрел ангел. — Твои друзья пытались тебе помочь – устроили работать уборщицей. Почему ты ушла и оттуда? Ведь платили!
— Уборщицей? Я, со своими двумя образованиями? – Нинок поморщилась так, что даже ангел почувствовал некоторую неловкость. Она стояла перед ним в старой, поношенной кофте давно потерявшей былую привлекательность. Хотя и со следами некоторой изящности.

Они шли проселочной дорогой среди полей домой к Александре. Нинку надо было где-то переночевать – она приехала, снова добравшись на попутках, на очередной театральный фестиваль. .
Александра же выполняла акт послушания по долготерпению Нинка. «Видимо, такова воля небес», — смиренно пристраивала она свой шаг, стараясь не сильно ее опережать. Та брела рядом, что-то привычно про себя бормоча.
А ночь была… Настоящая августовская ночь, все плавившая в своем шоколадном тепле. Даже звезды в такую ночь казались горячими. Среди безмера полей было непонятно, где заканчивается небо, а где начинается земля. Звезды, превращаясь в кометы, чиркали по небу, как по коробку спичек, вдохновляя на загадывание желаний.
— Нинок, давай! Загадывай! – подначивала Александра, будучи почти уверенной, что у Нинка нет никаких особенных желаний. Ну разве чтоб дальнобойщики попадались почаще. Сама же она, раскинув руки, еще летела навстречу своим, неосуществленным.
— Сереженька… — вдруг тихо, еле слышно, прошептала Нинок. Словно ветерок прошелестел рядом.
— Что? – не поняв, переспросила Александра.
Нинок повторила, но, кажется еще тише, словно надеясь, что тот, кто должен услышать – услышит и так:
— Сереженька-а-а…
Александре почудилось, будто Нинок поймала и спрятала в рукав звезду.

— Неужели ходить нищенствовать, побираться — лучше? – Ангел смотрел уже почти сердито. – Зачем ты все время ходила к фонтану? Попрошайничала там?
Я не попрошайничала, – с неожиданной гордостью отозвалась Нинок. – Я читала там стихи! Свои стихи! Это тоже результат труда. За это мне и давали.
— Давали! – вздохнул ангел. – Догоняли и еще давали! Только чтобы ты перестала их читать!
— Ну что делать, — вздохнула Нинок. — Сейчас так мало кто понимает в настоящей поэзии…
— В настоящей? — снова пфыкнул ангел и хотел еще что-то добавить, но сдержался.

Они приехали к ней целым, хоть и микро, но автобусом, на ее, уже новую квартиру. Впрочем, «новой» назвать ее, даже с натяжкой, уже было нельзя. Здесь процветала воинствующая органика.
Вооружившись резиновыми перчатками, совком и веником, принялись убираться. Зажимая носы, выскакивая эпизодически в коридор — мечта о противогазах приходила невольно.
— У меня, между прочим, сегодня съемки фильма, — значительно произнес Витя Дворянский, друг Нинка еще по студенческой молодости. Он смиренно подволакивал за собой безмерный, туго набитый полиэтиленовый мешок. — А за это, между прочим, еще и деньги платят! Которые, между прочим, очень нужны! – открывал он щербатый рот артиста в уже готовом гриме.
— Только не выкидывайте мою колбасу! – Нинок, сидя верхом, на кухонном столе, контролировала их действия.
— Твоя колбаса уже давно закончила свое съедобное существование, — постаралась Александра выразиться поделикатнее. – Холодильник же у тебя не работает!
— Ты своей колбасой весь подъезд отравишь, — добавила Ирена Р. – глава делегации, сумевшая выбить транспорт для почетной коллективной миссии: уборки Нинковой квартиры. Хотя официально их поездка имела статус «встречи приехавших литераторов с любителями поэзии» в местной библиотеке. Но пока литераторам было не до поэзии.
– Мы тебе новую купим, только эту не ешь!
Пока выносили мусор – колбаса исчезла. Зато Нинок сидела на своем кухонном троне сытая и довольная.
— Ты прямо как отец Федор в последних главах «Двенадцати стульев», — сказала Александра, будучи большой поклонницей Ильфа и Петрова. – Он тоже краковскую у Кисы стибрил и удрал с ней в горы. Правда, там с ума и сбрендил, — добавила она уже с конкретным намеком.
А Витя Дворянский вздохнул, снова отчаянно шлепнув ладонью по очередному набитому пакету:
— Эх, пропадай моя актерская карьера! А каким классным витязем я был!
После двухчасовой трудовой терапии, пропахшие стойким запахом Нинковой квартиры, они все-таки направились в библиотеку.
— Нинок, ты поедешь с нами на автобусе, или пойдешь пешком с Витей? – спросила Александра, будучи уверенная в ответе: проехать бесплатно для Нинка – святое.
Но та отозвалась неожиданно, нарушив устоявшийся статус-кво:
— Я – с Витей, — сказала она, и, обновив гардероб из чего-то лежавшего на полу, позволила Вите взять себя под руку.
Уже усаживаясь в автобус — чистильщики оглянулись. И все вместе, во главе с Иреной Р. охнули, обомлев: до слуха донесся диалог. Парочка шла, мирно беседуя, в диалоге мелькали слова: точка берфукации, фрактал, апокалипсис, теория большого взрыва…
— Однако… — вздохнули, пропахшие на базе Нинковой квартиры, чистильщики, почувствовав себя бесплатным приложением к высокоинтеллектуальной парочке.
У Вити Дворянского из под куртки выглядывала бахрома рубашки, Нинок вся светилась конопатой синевой, сквозь которую проглядывали ее собственные звезды.

— Ну, хорошо, — поморщившись, сказал ангел, словно торопясь провести анкетирование до конца. – Почитай тогда хоть что-нибудь, что ли…
И сделал такое лицо, словно сам вдруг ощутил себя водителем-дальнобойщиком.
Нинок приняла завиноватившуюся позу, понимая, что сейчас ей придется сделать то, что, наверное, делать не стоит, но ведь по другому она все равно не может.
И — душа ее понеслась. В Рай, в ее собственный Рай:

Шумит вода, струится у фонтана,
На столике роскошные цветы,
А воздух – от любви и солнца пьяный,
Но не со мною у фонтана ты.
Пусть сердце защемит от боли сразу,
Но уходя, я гордо улыбнусь…
А боль мою развеют звуки джаза,
Исполненные грусти в стиле «блюз»…

Может, она вспомнила Пушкинскую сцену «У фонтана», представляя себя Мариной Мнишек, только вместо «Лжедмитрия» был ее собственный герой: забывший ее, такой далекий, но дорогой и любимый, Сереженька.

Ангел слушал. Сначала – нетерпеливо, потом…
Он дослушал все до конца, ни разу не перебив.
И вдруг, ничего не говоря, пошелестев складками одежды, вытащил оттуда длинный, похожий на ось вселенной, ключ. Поднес его к тяжелому замку, провернул…
— Проходи! – сказал он, и тон его неожиданно смягчился.
— Проходи, Нинок!
Он совсем отодвинул от себя громкоголосую трубу, взял за горлышко тоненькую флейточку, и принялся на ней играть, видя как Нинок, робко, словно в автобус без билета, протискивается в ворота Рая.

Когда друзья пришли к ней на квартиру, чтобы собрать в кучу ее бумаги с разбросанными повсюду стихами, то вдруг…
Уже когда стали перебирать ее постель, на них — из под подушки, одеяла, матраса, словно вспугнутые, один за другим, вернее, одна за другой, как легкие разноцветные птицы, полетели розовые, голубые, зеленые…
Сотня к сотне, тысяча к тысяче, собираемые долго и терпеливо – они летали по комнате, приземляясь на руки, на стол, на пол, на одежду, на головы, кружились в воздухе, как настоящие земные небесные птицы.
А на них со стены, с портрета с черной ленточкой, глядел улыбающийся Нинок, словно говоря: «Вот ведь, не верили! А ведь говорила я вам, чудам неверующим — может, и я вам еще когда-нибудь пригожусь!»


Штрихи к портрету

Посвящается В.Я. Курбатову

История 1. Как лошадь чуть классика не убила

Возвращаясь как-то с Борков, с «Фестиваля фронтовой поэзии», накрыли по пути «поляну». Уже традиционно, а традиции, как известно, нельзя нарушать. Невдалеке мирно паслась кобыла с жеребенком. Все было тихо, патриархально.
Валентин Яковлевич, залюбовавшись на эту милую картину, и уже чуть приняв коньячка, не удержался, чтобы не оживить ее своим присутствием. Прихватив солидный кусок хлеба, отправился угощать кобылу. Протянул к ней руку. Благодарная кобыла, обрадовавшись, потянулась было губами, но неудачно, только спихнула хлеб на землю. Тот, отлетев в сторону, приземлился недалеко от жеребенка. Яковлевич замер в нерешительности.
Старший товарищ по перу, поэт Ларина Федотова, вдохновила:
— Подними хлеб-то, ближе подойди, ближе. Что ты, боишься что ли? Ближе подойди…
Вдохновленный провоцирующим женским голосом, и не желая ударить в грязь лицом перед дамой, Валентин Яковлевич наклонился, чтобы поднять хлеб. Но кобыла, неправильно поняв его действия и расценив их как покушение на жизнь своего жеребенка, развернулась всем крупом, и… Резко махнув задней ногой, попыталась нанести Яковлевичу сокрушительный удар. Тот едва успел увернуться – кобылье копыто пролетело мимо, но буквально в нескольких сантиметрах от его лица.
— Ничего себе, кобыла, — придя в себя, завозмущалась я. — Чуть нашего классика не убила.
— А ей плевать – классик ты или нет! Ей все равно! Она ж – кобыла! – беспристрастно заметила Ларина, но сама пойти ее кормить не решилась.
— Слава те, Господи, хоть жив остался! – успокаивающе чиркнул Яковлевич струйкой коньячка по рюмочке…

История 2. Дебошир, хулиган, пьяница

Давно это было, совсем-совсем давно. Наш секретарь-бухгалтер Анна Васильевна дала «молодому поэту» задание: написать биографию Курбатова для какого-то справочника.
— Как я буду писать? Я о нем знаю все очень поверхностно.
— А ты сходи в архив, там тебе дадут его личное дело, в нем все есть.
Прихожу. Выдают папку «Личное дело В.Я. Курбатова». Открываю: фотография, все как полагается. Читаю. И волосы начинают вставать дыбом…
Оказывается, учась в литинституте, он несколько раз был выгнан за неуспеваемость. Многоженец, жестко не плативший алименты. Пьяница, дебошир, хулиган… .
В полной растерянности выхожу из архива. Возвращаюсь в союз писателей. Начинаю рассказывать Анне Васильевне. Она едва успевает сказать «Что-то здесь не то», как приходит Валентин Яковлевич. Решаем какие-то вопросы, вместе выходим из писательской организации.
— Ну, Валентин Яковлевич, вывели мы вас на чистую воду. Была я сегодня в архиве, столько интересного о вас узнала…
— Да-да-да, — как обычно, шутливо кивает он бородкой.
— Вас, оказывается, несколько раз из института выгоняли…
— Да-да-да, такой я…
— Вы, оказывается, у нас дебошир, хулиган, пьяница…
— Да-да-да…
— Многоженец, злостно не платящий элементы…
— Господи, еще и многоженец? — наконец обращает он внимание на мои слова.
— Ну да. Такие данные я почерпнула сегодня в архиве, из вашей папки…
Слава Богу, впоследствии ситуация прояснилась. Оказывается, в папку В.Я Курбатова нечаянно положили дело некого Смирнова, который действительно не отличался примерным поведением. Перепутали папки в общем.
А что было бы, если бы Анна Васильевна не отправила тогда в архив молодого поэта?
Вот то-то и оно…

История 3. Звезды над головой Андрея Болконского

Ехала я ехала, и в Пермь заехала – на Международный семинар детских писателей. Долго ехала, сначала до Москвы, потом от Москвы, Урал в общем – далища, другой мир. Выхожу с жд вокзала с ощущением этого «другого мира», и первое что вижу: «В рамках народных встреч – встреча с В.Я.Курбатовым». По всему городу — растяжки, афиши.
Оба-на! Как будто никуда и не уезжала, снова в родном Пскове очутилась – со всех сторон глядит на меня, приглядываясь, знакомое лицо с бородкой, словно спрашивая: «А чего ты-то тут делаешь?»
А председателем пермской писательской организации был тогда (да кажется еще и сейчас) Владимир Якушев – мой старинный знакомый. Он говорит: «Мне по статусу надо с ним познакомиться – хотим вручить ему медаль (орден) Достоевского. Познакомь меня с ним пожалуйста.
Пошли знакомиться – «в рамках народных встреч». Заходим — народу не продохнуть.
Говорю Якушеву: — Ты тут как-нибудь пристраивайся, раз тебе надо, а я в фойе на диванчике посижу.
Пошла я на диванчик. Диванчик удобный, мягкий, с откидной спинкой. Хорошо, почти лежишь на нем. И слышно все замечательно.
Вот лежу я на этом диванчике и слушаю, как журчит голос Валентина Яковлевича: жур-жур, жур-жур, – тепло так, по домашнему. А он переходит с темы на тему, и вот уже добрался до Андрея Болконского. Как раненный Андрей упал на землю, увидел звезды над головой, и как полно открылась ему картина мира, осмысления бытия.
Слушаю – и вдруг понимаю, что я про эти самые звезды над головой Андрея Болконского слышала уже… Ну несколько раз уж точно – в Пскове на театральном фестивале, на встречах в разных библиотеках.
И так уютно мне стало, так совсем повеяло домом, что и не заметила как задремала (ночи в поездах не проходят даром). Проснулась от шума, голосов, громких оваций – поняла что пора вставать. Отыскала в толпе Якушева.
— Ну, говорю, — сейчас познакомимся, пусть только очередь за автографами рассосется.
Пристроились в конце. Беру я у Якушева книгу, подхожу к Валентину Яковлевичу , который трудится, не поднимая головы.
— Ну, Валентин Яковлевич, подпишите уж и мне заодно, что ли!
Он, наконец, поднимает голову, смотрит в изумлении, не понимая, потом шутливо осеняет себя крестом:
— Свят, свят! Привиделось мне, что ли? Откуда ты, «прелестное дитя»?
— Ну… – отвечаю — Наше местное псковское КГБ внимательно следит за передвижением своих писателей.
…Пошли потом втроем по вечерней Перми гулять, посидели в кафешке. А мне так и продолжали светить те самые «звезды над головой Андрея Болконского»…

История четвертая и последняя (может быть). За ручку с классиком.

Иду в конце лета по улице Пушкина. Смотрю – сидит на лавочке. Лауреат госпремии — уже получил. Подхожу тихонечко:
— Как, лауреат госпремии – и без охраны? С такими деньжищами… Где же охрана? Телохранители?
Посмеялись. – Я, — говорит, — уже все роздал, и в руках деньги, практически, и не держал: помог детям с квартирой…
Поговорили, и я пошла дальше: спешила на автобус в аэропорт.
Яковлевич вдруг встает и идет следом, рядом. На Октябрьском проспекте сворачивает налево. Мне надо через дорогу, на остановку, но не бросать же классика. Спрашиваю однако:
— Вам куда, Валентин Яковлевич?
— Так… Я бабу провожаю…
Я в некотором недоумении.
— Какую бабу-то, Валентин Яковлевич?
— Так… Тебя!
— Меня? А-а… Так мне в другую сторону, через дорогу.
— Ну так… Пошли.
Переходим через дорогу. Он вдруг, как-то по детски, неожиданно, хватает меня за руку. То ли оберегая на всякий случай легкомысленного поэта на переходе, то ли уже себя подстраховывая.
Пока шли, вспомнили, кстати, как летал он тогда на воздушном шаре – ну Незнайка прямо, склонный к приключениям.
Приволокли на Михайловское на поляну огромный воздушный шар. Вижу, Валентин Яковлевич уже в корзину нацелился. А мотор вовсю пышит, жаром отдает.
— Вы куда, Валентин Яковлевич? – почти поймала его за рукав.
— Так прокатится хочу. Полетать. Попробовать хоть разок.
— Может, все же, не стоит? – осматриваю я рисковое, готовое отшвартовать в небо, сооружение. Боязно за него как-то. Я бы не рискнула.
— Нет, надо. Полечу. А то жизнь проживу, а на воздушном шаре не полетаю. Зря, получается, жил… Даже на воздушном шаре не летал.
Улетел-таки, на своем восьмом десятке. Слава любимых героев Жюль Верна, наверное, покоя не давала.
Волновалась я тогда за него не по шуточному. Позвонила вечером:
— Вы как? Приземлились?
— Да, все нормально. Вывалили нас из корзины где-то под Свинухами, приплелись оттуда… Но — полетал!
Так за разговорами и дошли до остановки. И автобус дождались. И проводил, и подсадил.
— Спасибо, Валентин Яковлевич, что проводили, — уже с автобуса помахала рукой…
Эх-эх! Многое отдать бы сейчас, чтобы вот так, за ручку, с классиком, лауреатом, нет – просто с Яковлевичем. Нашим Яковлевичем. Пусть даже не за ручку, просто — рядом. По жизни… Эх!


 

Великолукская поэтесса стала дипломантом Международного Славянского Литературного Форума «Золотой Витязь»

Светлана Размыслович награждена дипломом
Международного Славянского Литературного Форума
«ЗОЛОТОЙ ВИТЯЗЬ»

Об этом сообщает сообщает официальный сайт форума «Золотой витязь». Великолукская поэтесса получила награду в номинации «Поэзия»  за книгу стихов «Состояние расстояния».
«Книга «Состояние расстояния» состоялась неожиданно и решительно. Безоговорочно и без сомнений. Так бывает.Очень приятно, что теперь она — обладатель диплома «Золотого Витязя», написала поэтесса на своей странице в социальной сети Facebook.

Международный литературный форум «Золотой Витязь» проводится в рамках Славянского Форума искусств «Золотой Витязь» и объединяет пишущих на русском языке литераторов, чьи произведения отвечают девизу «За нравственные идеалы, за возвышение души человека».

Организаторами Литературного форума являются Международный Форум «Золотой Витязь», Союз писателей России, Федеральное агентство по печати и массовым коммуникациям (Роспечать), Издательский совет Русской Православной Церкви. Президент Международного литературного форума «Золотой Витязь» — президент Международного Форума «Золотой Витязь» Николай Петрович Бурляев. Почетный Председатель Международного литературного форума «Золотой Витязь» — сопредседатель правления Союза писателей России Владимир Николаевич Крупин.

Как однажды отметил председатель правления Псковского регионального отделения Союза писателей России Игорь Смолькин, награды такого уровня получают только лучшие писатели России — те, которыми страна по праву гордится.


Размыслович Светлана Сергеевна родилась и живет в городе Великие Луки. Закончила экономический факультет ВГСХА. Поэт. Член Союза писателей России.
Автор четырёх поэтических сборников: «Вам» (2015 г.), «Тебе, мой край» (2018 г.), «Состояние расстояния» (2019 г.), «Досчитаться до звезд» (2021 г.).
Лауреат литературной премии имени Сергея Есениа «О Русь, взмахни крылами», российских и международных литературных конкурсов.


 

Литпортреты от Владимира Клевцова. Валентин Курбатов

Владимир Клевцов
Литературные портреты

 

Валентин Курбатов

Несколько лет назад мы возвращались с Курбатовым на пригородном поезде в Псков из Черняковиц, где находились, хотя и на расстоянии, наши дачи. Валентин Яковлевич был в хорошем настроении, а оно всегда сопровождало его, более жизнерадостного человека на людях было трудно найти, и он принялся рассказывать о своем появлении на свет.
Читаю в биографии: «Родился в 1939 году в Салаван Ульяновской области». Скорее всего в этом неведомом Салаване он был зарегистрирован и выдано свидетельство о рождении, а на самом деле, по его словам, родился он в сторожке на железной дороге, где отец служил обходчиком пути.
— Мама никак не могла разродиться, — рассказывал Валентин Яковлевич, — в голос кричала, ей вторила из-за загородки в углу комнаты наша коза, которая тоже ждала пополнения. За окном шел холодный проливной дождь, в сторожке дуло, отец был где-то на обязательном обходе. Одуревшая от усталости акушерка металась от матери к козе и со слезами только просила: «Миленькие, рожайте, миленькие, рожайте».
Тут, хлопнули двери, и появился отец, с мокрого плаща текла вода. Увидев непорядок и оценив обстановку, он со всех сил гаркнул: «Это что еще за бабьи вопли, а ну, цыц!»
От громогласного крика его или от страха, в то же мгновение все и случилось. И я появился на свет, и козленок. И не успел еще отцовский рык стихнуть в стенах маленькой сторожки, как к нему добавился и мой плач, и «беканье» козленка…
Подобных историй, где все было парадоксально, неожиданно, смешно, я наслушался почти за полувековое наше знакомство множество. В молодости, не без основания, я считал поведение Курбатова позой, актерством, тем более, что окончил Валентин Яковлевич ВГИК, отделение киноведения, жил вместе с будущими актерами, с их бесшабашным актерским бытом, шутками и приколами. И думается, там он был в своей среде, более того, во многом задавал тон, являясь, в отличие от некоторых косноязычных, блестящим оратором и рассказчиком.
После школы и действительной службы на флоте, Курбатов в 1964 году приехал в Псков, и с этого момента начинается его формирование, как личности, того, что со временем сделает его выдающимся критиком и писателем.
Сначала это была работа в областной комсомольской газете «Молодой ленинец», где царил дух свободы и равенства, все говорили друг другу «ты», устраивали посиделки и праздники, рассказывали политические анекдоты, писали, насколько возможно, смело и раскованно (по себе знаю, сам отработал в «МЛ» 12 лет). И конечно, шло негласное, не объявленное, но настоящее соперничество с партийной «Псковской правдой»: чьи журналисты значительнее, кто лучше, интереснее и острее пишет. Когда у меня в 1985 году в Москве вышла первая книга рассказов и я пришел подарить ее Курбатову, он воскликнул:
— Жаль, что ты не работал у нас в шестидесятые годы. Как умыли бы мы тогда «Псковскую правду». Мол, наши корреспонденты книги в Москве издают, а у вас что? А ничего, пустое место!
По рассказам «младоленинца» той поры, великолукского прозаика и краеведа Николая Новикова, работавшего собкором по южному округу, газете была выделена ведомственная квартира, где постоянно жили двое холостяков – Курбатов и Сергей Акимович Мельников. Раз в месяц Новикова вызывали в Псков на большое редакционное совещание и финансовой отчетности.
— Я тоже ночевал в этой гостевой квартире, — говорил Новиков, заранее начиная улыбаться. – Думаю, Валя с Сережей с нетерпением ждали моего приезда, потому что к ним двоим добавлялся третий, а там, где трое, само-собой без застолья не обойтись. Мельников был на костылях, сидел дома и готовил закуску, а мы с Валей по очереди бегали в магазин.
Курбатов остался верен тому журналистскому «младоленинскому» братству до конца. И когда годы спустя случалось непоправимое, говорил мне: «Ты Славу Кима знал? Вчера умер», или «На днях Сережа Мельников умер, а я был в отъезде, не смог сходить на похороны». И чувствовалось, даже по голосу, что он воспринимает это как личную трагедию.
Большое влияние на молодого Курбатова оказал, без сомнения, писатель Юрий Куранов, переехавший в Псков из Костромской области в 1967 или 68 году. Куранов тогда уже имел литературный вес, как писатель нового времени и, случалось, печатался в сборниках современной прозы вместе с начинающим Василием Шукшиным и состоявшимся Казаковым. Встречавший его на вокзале среди других Курбатов сказал тогда Юрию Николаевичу:
— Я читаю только двух современных писателей, двух Юриев – Казакова и Куранова.
А потом попросил, если, конечно Юрий Николаевич позволит, отнести его домой на руках.
Куранов любил вспоминать этот случай, шутливо-нагловатую напористость молодого критика. Но вскоре убедился, насколько тот серьезен, умен, образован, восхищался его трудолюбием, упорством и всем советовал брать с него пример.
Разница в возрасте между ними была в восемь лет, но одновременно и целая эпоха. Куранов родился в Ленинграде, в семье, связанной с искусством (отец – заместитель директора Эрмитажа, мать – художник), пережил арест родителей, воспитывался в Сибири у бабушки и дедушки, хорошо помнил военные годы, и Валентин Яковлевич, вступивший во взрослую жизнь в достаточно благополучные пятидесятые годы, когда дороги были открыты.
С Александром Бологовым, почти ровесником Куранова, Валентин Яковлевич запанибратски дружил всю жизнь, а с Курановым, при внешней дружбе, держал дистанцию ученик-учитель, многому у него учился и всегда был рядом. Куранов получил творческую дачу в селе Глубокое Опочецкого района, туда же на лето перебирался и Валентин Яковлевич, проживая со своей супругой в старенькой баньке, заросшей кустарником до самой крыши. К этому времени он, кажется, уже уволился из газеты и перешел на «свободные хлеба», зарабатывая на жизнь только гонорарами. Приходилось помногу писать, и, хотя печатали Курбатова охотно, заработки все же были случайными.
Я тоже порой живал на курановской даче. Валентин Яковлевич иногда появлялся там по утрам, купался в озере, но быстро уходил, говоря:
— Надо работать. На сухую корочку зарабатывать.
Там я с ним и познакомился летом 1973 года. Относился он ко мне снисходительно, но и благосклонно, как к ученику Куранова, этакому баловню судьбы, который еще ничего на написал, но возможно со временем и напишет. Но тем не менее не Куранов, а Валентин Яковлевич через несколько лет ввел меня в литературу. Именно он по собственной инициативе рекомендовал один рассказ и несколько миниатюр в престижный московский еженедельник «Литературная Россия», и через два месяца в новогоднем номере все было опубликовано. Помогал он мне печататься в газетах и журналах и позже.

* * *

Мало сказать, что Курбатов был человеком занятым. Он был словно надолго заведенный часовой механизм, никогда не дающий сбоя. Сколько людей приезжало к нему из других мест, сколько приходило своих. А если гостей не было, он сам с кем-нибудь встречался. Позвонишь ему домой, супруга или мама отвечают:
— Валя сейчас в Сибири, в Москве, живет в Пушкинских Горах, у Васильева в Борках, ушел в церковь, встречается в Союзе писателей с Бологовым…
А ведь надо было еще заниматься домашними делами и, главное, писать. Оставаться наедине с собой, размышлять, набрасывать на бумаге своим быстрым почерком предложение за предложением.
Бывало придешь к нему, а жил он уже в новой квартире на Завеличье, и по какому-то домашнему уюту в фигуре, мягкой походке, отвлеченному взгляду поймешь, что он сейчас писал, а ты отвлек его от работы. И тут он вдруг радушно заулыбается, заговорит, пригласит гостя в комнату.
Гости обычно размещались на диванчике. Валентин Яковлевич, беседуя, иногда присаживался рядом, но чаще за стол у окна, выходящего на балкон. Впрочем, беседа не всегда получалась. Иногда она ограничивались тем, что гость спрашивал о чем-то с чем пришел, а Валентин Яковлевич начинал говорить. Это были настоящие устные рассказы, блестящие по форме, яркие по языку и образности, полные страсти, юмора или трагизма. И когда рассказ достигал своего накала, вершины – Курбатов вставал и говорил уже стоя.
Гость, слушая, впитывал сказанное, как губка. Хотелось слушать дальше, но чувствовалась и усталость, губка насыщалась и прервать рассказчика можно было только одним способом – задать новый вопрос.
— Я смотрю у вас на стене висит новая картина. Раньше ее не было, — спрашивал, к примеру, гость.
Нисколько не смущаясь, что его прервали во время самого разбега, Курбатов тут же начинал рассказывать и о картине, как она к нему попала, о самом художнике, вспоминать какие-нибудь веселые или грустные истории из его жизни. И все повторялось.
Но бывали беседы и на равных, особенно, если вспоминалось что-то общее, какие-нибудь события, пережитые вместе. Но обычно такие беседы проходили уже на кухне.

* * *

Однажды Курбатов рассказал, как он, будучи корреспондентом «Молодого ленинца» получил редакционное задание и поехал в свою первую командировку:
— Приехал в колхоз, беседую с молодым парнем, трактористом: сколько гектар он вспахал, да сколько зерновых посеял. Тракторист покорно отвечает, а потом сам интересуется: «А ты кто такой будешь? Инструктор из райкома?» «Я журналист!» — отвечаю ему с гордостью. Парень молчит, переваривая сказанное, видимо чувствуя мою гордость, и сам отвечает с восхищением: «Это сколько же надо слов знать, чтобы написать целый журнал».
Каюсь, этот эпизод я без спроса использовал в своем рассказе «Цыганская коммуна», через несколько лет признался в содеянном, на что Курбатов шутливо заметил:
— Вот и хорошо, хоть на что-то я сгодился.
Уже сам работая в газете, не раз, интересуясь, просматривал подшивки «Молодого ленинца» за шестидесятые годы, но фамилии Валентина Яковлевича под статьями почти не встречал. Возможно, он пользовался псевдонимами, это часто практикуется. Единственно, где неизменно появлялась его фамилия – под рецензиями на новые кинофильмы. Сначала в газете шла реклама, что в кинотеатре «Победа» или «Октябрь» демонстрируется такой новый фильм, потом фотография, а еще ниже и сама рецензия. Написана рецензия была киноведом Курбатовым специфическим, профессиональным языком, рассчитанным тоже на профессионалов, а не на обычного зрителя, так что, думаю, обычный зритель до конца и не понимал, о чем этот фильм, стоит или не стоит вообще на него идти.

* * *

В мое время в газете еще оставались журналисты, работавшие вместе с Курбатовым. Они и поведали о тогдашнем редакционном увлечении спиритизмом.
Оставались вечером после работы, выжидали время, зашторивали окна и вызывали «духов». Технических подробностей не помню, но были, наверное, и стол, и кружок спиритов вокруг стола, зажженные свечи, дрожавший свет которых мелькал по напряженным и взволнованным лицам. И был классический набор вызываемых «духов»: Наполеона, Александра Македонского, Сталина, Ивана Грозного, умерших знакомых и родственников. Их спрашивали, они тихо и мирно отвечали, иногда, правда, невнятно и загадочно.
Валентин Яковлевич однажды вызвал «духа» Пушкина и поинтересовался, правда ли, что тот сидел на столе в присутствии императора Николая Первого? На этот раз «дух» взбунтовался и ответил трехэтажным матом, Курбатов, по словам очевидцев, был смущен и растерян.
Впоследствии, человек верующий и воцерковленный, Валентин Яковлевич конечно понял, кто на самом деле ответил ему вместо «духа» поэта, но тогда все-таки был смущен и растерян.

* * *

Александр Бологов не раз выказывал обиду, что Курбатов ничего не пишет о псковичах, имея ввиду в том числе и себя. Это не совсем так. Валентин Яковлевич много писал о С. Гейченко и Лауреате Ленинской премии публицисте и писателе И. Васильеве. Но это были люди всесоюзно известные, далеко не обделенные критикой и юбилейными статьями.
Бологова это, конечно, задевало. К тому же, как могу судить, они были лучшими друзьями – вместе семьями ездили в отпуск, ходили на корт играть в теннис, вместе отмечали праздники, всегда держались рядом и защищали друг друга. Курбатов относился к Бологову заботливо, с некоторой долей иронии, как, впрочем, относился ко всем, кто вызывал у него дружеские чувства. А когда Бологов постарел и стал терять память, какой сыновьей чуткостью, какой заботой окружил он его и всем нам говорил на писательских собраниях:
— Навестите Александра Александровича, кто может, он дома совсем один.
Сам он в это тяжелое для Бологова время бывал у него по два три раза на неделе.
Но все же Курбатов был писателем псковским и сегодня мало кто знает, какое самое живое участие принимал он в работе писательской организации. И как приветствовал рождение новых талантов.
В начале восьмидесятых годов на Псковском литературном небосклоне возникла школьница из Бежаниц Елена Глибина. Открыл ее, будучи в командировке, тогдашний заведующий отделом писем «Молодого ленинца» Володя Толкачев и напечатал стихи в газете. Стихи поразили всех. Это были глубокие, прочувствованные сердцем и уже совершенные пор форме стихи, не школьницы, а сформировавшегося поэта. Валентин Яковлевич, прочитав, только и говорил о Глибиной – и на собраниях, и в личных беседах.
Потом она приехала к нам в редакцию, и мы были поражены еще больше – выглядела она робкой, растерянной, как будто сама не понимала, как могла решиться на такой отчаянный шаг добраться до Пскова.
Вскоре мне пришлось сопровождать ее в Москву на совещание молодых писателей, и это состояние робости и растерянности только усилилось. Поездка была для нее сродни открытию Колумбом Америки. Ехали мы в общем вагоне, спали сидя, и когда я ночью уходил покурить, она отправлялась следом в грохочущий тамбур, боясь, наверное, потерять меня из вида.
Валентин Яковлевич говорил о Лене и со своими московскими приятелями и то, что дело не пошло дальше, не его вина, а скорее самой Глибиной, точнее ее застенчивой скромности не лезть вперед, не заявлять о себе, не толкаться в литературном предбаннике, расталкивая соперников. Много позже я встречал ее в Бежаницах, куда они приезжала погостить к матери. После окончания Великолукского сельхозинститута, она работала где-то в Ленинградской области, на животноводческом комплексе, вышла замуж, имела детей и была совершенно счастлива. Стихи она уже почти не писала. Только через пару лет, уже по настоянию Бологова, она издала сборник своих стихов.
С восторгом было принято Курбатовым и появление Елены Родченковой из Новоржева. Не понимаю, чем привлекла Валентина Яковлевича ее первая маленькая книжка, изданная, наверное, там же, в Новоржеве на газетной бумаге, которую он раздавал почитать всем желающим. Но видимо что-то узрел в ее стихах, потому что уже вторая и третья книги показали, что в литературу пришел настоящий и, главное, по духу истинно русский поэт. Ее приняли в Союз писателей, она собиралась переезжать в Псков, но не сложилось из-за жилья. Сейчас живет в Петербурге, много пишет, помимо стихов, еще прозу и публицистику.
В разные годы на моей памяти (извиняюсь, если кого не припомню или просто не знаю), Курбатов высоко оценивал творчество поэтов Кононова и Артема Тасалов, приветствовал приход в литературу Игоря Смолькина, любил прозу Сергея Панкратова.
На презентации очередного альманаха «Скобари», не самого удачного, Валентин Яковлевич сказал:
— Средненький вышел сборник. Могу отметить лишь двух-трех авторов.
И назвал, в числе прочих, рассказ Сергея Панкратова. Сергей, переживал в то время творческий застой и неуверенность в себе. На презентации его не было, и когда я передал ему слова Курбатова, воодушевился необыкновенно и все просил повторить дословно, что же сказал Валентин Яковлевич.

* * *

Принято считать, что человеку столько лет, насколько он себя ощущает. И еще, как оценивают его возраст окружающие. Мне, например, на всем протяжении нашего знакомства, он подсознательно казался человеком сначала очень молодым, потом моложавым и уже в конце, начинающим стареть. И только на его восьмидесятилетии с горечью осознал – да, это старость.
Разве отчасти не мальчишеством можно объяснить его поведение при первой встрече с Курановым, а ведь ему в ту пору было уже около тридцати.
После женитьбы, Валентин Яковлевич жил в однокомнатной квартире в районе улицы М. Горького. Мы с Курановым иногда приходили к нему домой, заходил я и один. У него были две театральные рапиры, и тогда, выпив немного, мы с ним самозабвенно фехтовали, как дети, изображая мушкетеров. А разница в возрасте у нас была довольно значительная: я появился на свет, когда Курбатов должен был уже учиться в старших классах.
Вспоминаю лето 2000 года, День города, в толпе гуляющих по улицам встречаю Валентина Яковлевича. Он весел, его просто распирает от счастья и, видно, с трудом сдерживается, чтобы не рассмеяться.
— Я уже на пенсии, — поделился он радостью, — и уже несколько месяцев получаю деньги. Понимаешь, странное ощущение – ничего делать не надо, а денежка, пусть и небольшая, капает и капает.
И на самом деле, для великого труженика Курбатова, это было ощущение невероятное. А я с изумлением подумал: «Какая пенсия, ему еще и пятидесяти не дашь».
Тоже самое мне подумалось и позднее. Мы вместе ехали на дачу, сошли в Черняковицах и сначала отправились на мой участок, а потом к нему. По дороге остановились у ларьков, где дачникам продавали продукты.
— Может пива возьмем? – спросил я.
— Пива больше не пью, болею, старость. Семьдесят лет.
Я с недоверием посмотрел на него – так не вязалась старость с его бодрым настроением, его сильной и решительной походкой человека, способного с легкостью пройти десяток верст.
— Неужели семьдесят?
— А ты посчитай.

* * *

В Пскове и области не было, наверное, ни одного интересного и значительного человека, с которым Валентин Яковлевич не был бы знаком: Псково-Печерские настоятели, старцы, писатели, художники, иконописцы, реставраторы, журналисты, издатели, музейщики, чиновники всех рангов, включая губернаторов. Помню, он много рассказывал о Савелии Ямщикове, которого безмерно уважал и ценил, и памятник которому сейчас стоит в Пскове. Или о реставраторе и кузнеце Всеволоде Смирнове, как они, среди разговоров об искусстве, попивали водочку из рюмок в виде унитазов.
Наверное, и в России не было ни одного известного человека, с которым он не был бы знаком, а если не знал лично, то слышал наверняка. Сюда надо включить и людей простых, но тоже интересных. Даже когда министром культуры назначили Швыдкого, выяснилось, что они с Курбатовым учились вместе во ВГИКЕ – или на одном курсе, или даже в одной группе. И когда Валентин Яковлевич вспоминал министра, у него было такое выражение лица, словно он хотел сказать: «Этого мне еще не хватало».
А сколько книг с подписанными посвящениями приходило к нему от писателей, особенно молодых, надеющихся на его рецензию. Когда книг скапливалось много, он складывал их в стопку и относил в дар областной библиотеке.
В сферу его внимания попадали люди не только близкие его интересам, но и те, кто отличался чем-нибудь необыкновенным, выдающе-особенным, к примеру, даже своим происхождением.
В этой связи вспоминается один случай. Будучи в Западной Германии накануне распада СССР, мне удалось взять интервью у Великой княжны Романовой, пра-пра-правнучки императора Николая Первого, и работающей на Дюссельдорфском радио (ее родство проверено и доказано). Это была примерно сорокалетняя женщина, темноволосая, круглолицая, этой округлостью лица немного похожая на другую свою родственницу – Екатерину Великую.
Дело в том, что Великая княжна, чувствуя постоянный и пристальный к себе интерес и внимание, ни разу в жизни не давала никому интервью, и это была ее первая беседа с журналистом. Русский язык она не знала, разговор шел через переводчика, но человеком была, как и положено, православным, верующим и по воскресеньям летала на самолете в Кельн на службу в православный храм. Говорила она о том, о чем все тогда говорили – о перестройке, об окончании холодной войны, о том, что скоро Россию примут в дружескую семью европейских государств.
Приехав домой, интервью я опубликовал, и оно случайно попалось на глаза Валентину Яковлевичу. Оказывается, он уже давно слышал о Романовой, живущей в Дюссельдорфе, и попросил с ней познакомить.
— Не могу, я сам ее едва знаю.
— Как же она тогда согласилась на интервью?
— Так уж вышло. Сам не знаю.
Причина, думается, была в том, что я приехал из СССР, а до этого к ней русские журналисты просто не обращались.

* * *

Не помню, когда Валентин Яковлевич начал стричься «в кружок» или «под горшок». Мне кажется, что всегда, но это, наверное, не так. И если не ошибаюсь, не путаю, стригся он дома. Кажется, говорил в безденежные девяностые годы:
— Мне парикмахерские не по карману. Дешевле купить хотя бы ручную машинку. Машинку я купил и стрижет меня жена.
В старости его волосы все еще были густыми, в старости же и поседели, и это ему шло. Носил он обыкновенно темный сюртучок-китель без воротника, наглухо застегнутый на все пуговицы, делавшим его похожим на интеллигента чеховских времен.
С тех пор эта прическа «в кружок» накрепко запечатлелась в моей памяти с Курбатовым, с его мягкой, легкой, чуть крадущейся походкой, какой он подходил к знакомому, уже издали начиная улыбаться, готовясь сказать что-нибудь доброе, ободряющее или, наоборот, ироничное. Молодого красавца Сережу Панкратова он иногда встречал словами из лесковского «Левши»: «А, вот и появился Апполон Полуведёрный» — и Сережа не знал, гордиться ему или обижаться. Меня молодого называл скромнее – «Соколовым-Микитовым» — в честь моего любимого тогда писателя.
При разговоре Валентин Яковлевич обычно слегка сутулился и склонял к собеседнику голову. Вызвано это было, наверное, тем, что большинство собеседников было ниже его. Сам он был рослым, а в послевоенной, разрушенной, голодной стране так вообще мог считаться гигантом (недаром на флоте служил).
Пальцы на его руках на вид были очень крепкие, мускулистые, цепкие. Трудно было поверить, что такой рукой только пишут. Это был рука рабочего человека, только ухоженная.

* * *

Валентин Яковлевич рассказывал, как пишет. Писал он, по крайней мере, до последнего времени, а скорее всего до конца, от руки, справедливо полагая, что существует неразрывная, даже животворящая связь между головой-умом, сердцем-душой и рукой, выводящей строки. Что пишущий на компьютере эту связь рвет, теряя что-то важное.
Всякий литератор, особенно прозаик, знает, что в момент вдохновения в голову с разных сторон слетаются образы, мысли, даже готовые предложения, порой не связанные непосредственно с эпизодом, над которым он сейчас работает. И он лихорадочно записывает все это на случайно попавших под руку листках, на каких-то обрывках, листки эти разбросано валяются на столе, от неосторожного движения планируют на пол, теряются. Находить их потом приходится с большим трудом, а еще труднее разобрать свои же торопливые каракули. Уходит время, уходит и вдохновение.
Возможно в молодости Курбатов тоже сталкивался с подобной неразберихой, но нашел выход.
— Я в амбарных книгах пишу, — заявил он как-то.
Признаться, я не очень поверил – как-то не вязался утонченный, ухоженный критик и литератор с таким грубым предметом, как амбарная книга. Но Курбатов тут же достал из ящика и выложил на стол самую настоящую амбарную книгу – большого формата, в рыхлом картонном переплете, с разграфленными страницами из серой грубой второсортной бумаги. Такие книги раньше, да, наверное, кое-где и сейчас, были на каждом складе, куда кладовщик заносил поступление и отпуск товаров, их наименование, вес, цену и т.д.
Процесс писания происходил следующим образом. Курбатов открывал две чистые страницы – левую и правую. В левую он заносил предварительные наброски, заготовки, возникшие мысли, и когда все это начинало приобретать цельную картину, возникало что-то осмысленное и законченное, переносил все на правый лист.
Он раскрыл и показал исписанные листы. На левой стороне строчки напоминали бегущие по камням ручьи. Они сворачивали налево и направо, взлетали птицей вверх и падали водопадом вниз. На правом листе строчки-ручьи бежали почти ровно.
— Очень удобно, — сказал Курбатов. – И никакого вороха бумаг.

* * *

И все-таки в молодости Валентин Яковлевич часто грешил актерством, люди, мало его знающие, считали его чуть ли не балагуром-весельчаком. Но это была лишь внешняя сторона, была и другая, внутренняя. Куранов, любивший Валентина Яковлевича и с удовольствием рассказывающий о его чудачествах, эту внутреннюю сторону хорошо знал и не раз говорил:
— Попомните мое слово, из всех здесь сейчас пишущих, он первым добьется успеха. Со временем станет большой личностью.
Так и вышло.
А я сейчас расскажу об одном его чудачестве, чему был свидетель. Как-то Валентин Яковлевич спросил меня, работавшего на ипподроме, можно ли ему покататься верхом на лошади.
— Конечно, можно.
Мы сговорились и в назначенное время я вышел его встречать. Самым удобным способом попасть в то время на ипподром было пройти через Летний сад, спуститься к Пскове, перейти деревянный мост и подняться заброшенным Немецким кладбищем к центральным ипподромным воротам.
Курбатов не опоздал и вскоре я увидел его идущим по широкой кладбищенской тропе. Перед собой он держал раскрытую книгу и, видимо, читал. Иногда его заносило в сторону, он поднимал глаза, выравнивал направление и снова углублялся в чтение.
— Совсем нет времени на книги, — со смехом пояснил он. – Хожу я сейчас много, вот и решил совместить чтение с ходьбой.
— А как же через дорогу переходить. Кругом машины.
— Ну, тогда я книгу убираю.
Я заседлал «орловку» Копанку, лошадь спокойную, он проехал, где шагом, где трусцой, два верстовых круга. И когда уходил, уже в обратном направлении, — через Немецкое кладбище вниз к Пскове, — снова раскрыл книгу, и можно было только догадываться, как смотрели и что думали о нем прохожие.

* * *

Валентин Яковлевич долгие годы приятельствовал с Александром Стройло, считая его, совершенно справедливо, большим и самобытным художником. Мы с Сашей и сами знакомы несколько десятилетий и недавно он мне сказал:
— А я ведь писать начал, — и, заметив мой изумленный взгляд, добавил: — Книжки пишу. Показал недавно Курбатову, он хвалил. Но мучают меня сомнения, что он просто пожалел меня, сказал так, чтобы успокоить. И у меня к тебе просьба. Ты при встрече с ним поинтересуйся, как он на самом деле относится к моей прозе. Не прямо спроси, а как-нибудь исподволь, похитрее, он тебе скажет, а ты передашь мне.
Я пообещал и обещание не выполнил. Встречаясь с Курбатовым, забывал спросить, хотя мне и самому было интересно. Потом спохватывался, откладывал до следующей встречи, и снова забывал.
Было это незадолго до смерти Валентина Яковлевича. Но одно могу сказать точно – Курбатов был лишен в литературе комплиментарности, был правдив. Если говорил хорошо, так и считал на самом деле, если говорил плохо, тут он не щадил автора, даже если это был знакомый, и порой давал жесткие оценки.
А оценки бывали для авторов действительно жесткие. У нас в «Молодом ленинце» работал корреспондентом Всеволод Рожнятовский, он писал сложные, малопонятные неискушенному читателю стихи, которые сто с лишним лет назад, еще до революции, назывались общим словом «декадентские». В редакции Севу любили, но считали человеком не серьезным.
Однажды он попросил меня показать стихи Курбатову.
— Может лучше Александру Гусеву, — поосторожничал я, зная Гусева человеком мягким и чутким.
— Лучше Курбатову.
Стихи я отнес и с тех пор каждое утро Рожнятовский встречал меня на работе вопросительным взглядом. И было понятно почему – начинающий автор всегда пребывает в сомнениях относительно своего дара, или наоборот, в мечтах возносит себя, и Всеволоду не терпелось узнать мнение известного критика. Через неделю он не выдержал:
— Слушай, сходи к Курбатову, узнай.
Я сходил и был обескуражен словами Валентина Яковлевича:
— Обычная по нынешним временам «комсомольская» поэзия. В Москве таких поэтов тысяча.
На следующий день я передал слова Курбатова, предварительно, правда, спросив:
— Тебе в общих словах или дословно?
— Конечно дословно.
Мало сказать, что Сева был растерян и обижен. Наверное, мир перевернулся в его глазах. И обидно было даже не то, что его стихи не понравились – сколько людей, столько и мнений, — а то, что его, модерниста в поэзии назвали «комсомольским» и что «таких в Москве тысяча».
Позже, без ведома автора, я показал стихи Гусеву, и тот дал им очень высокую оценку. Я сказал ему об этом, чтобы утешить, но он только махнул рукой.
С Рожнятовским мы не были особенно близки, даже соперничали в литературе, но относились друг к другу с симпатией. Вскоре он уволился из редакции, и мы несколько раз случайно встречались в городе. Сначала он работал с псковскими кузнецами и хвалился умением выковать розу, что считалось особым шиком. Потом, кажется, был экскурсоводом. Последний раз мы встретились через двадцать лет после его ухода из газеты, поздней осенью, в холодную ветреную погоду, на мосту через Великую. Оба ежились от холода, Сева был очень грустным, точно впереди его ждали тяжелые времена, и сказал, что скоро насовсем переезжает в Петербург.
А еще через несколько лет узнал, что Рожнятовский защитил диссертацию, более того, написал книгу, связанную с псковской архитектурой. В читальном зале библиотеки увидел книгу, очень объемную, просмотрел ее, зачитывая отдельные страницы. Написана она была легко и понятно и даже несведущему человеку становилось ясно, что автор владеет темой. «Вот тебе и несерьезный человек», — подумал я, радуясь, что у него все сложилось.
А стихи Всеволод Рожнятовский продолжал писать до самой смерти, издавая книги. Все-таки поэта в нем было больше, чем ученого.

* * *

Но вернемся к лету 2000 года и к разговору Валентина Яковлевича о своей пенсии. За пределами семьи он редко говорил о деньгах, хотя испытывал в них недостаток. Уйдя из редакции на «свободные хлеба», он лишился твердого приработка, перебивался непостоянными гонорарами. После вступления в Союз писателей в 1978 году стало легче, появилась статусность и льготы, печатали его много и охотно. В начале восьмидесятых он начал литературоведческую книгу о Михаиле Пришвине, работал над ней долго, трудно и охотно, разрываясь между необходимостью писать статьи для заработка и книгой, которая еще неизвестно выйдет ли в свет. Книга вышла.
В девяностые годы писателям практически вообще перестали платить. Валентину Яковлевичу, числившемуся членом редколлегий нескольких изданий, понемногу платили. Он уже известный на всю страну критик, заполучить его статью, которая станет украшением номера, желают многие журналы и газеты. Финансы его поддерживали и премии, которые он получал. Упомяну здесь некоторые. Престижная Всероссийская литературная премия имени Л.Н. Толстого, Всероссийская Горьковская литературная премия, еще ряд премий, в том числе и две Администрации Псковской области.
Они были значительной статьей дохода, могу судить об этом по одной брошенной вскользь фразе Курбатова:
— Кончаются мои премиальные денежки, не знаю, что и делать.
В восьмидесятилетний юбилей ему была присуждена Государственная премия России. В одном из интервью он говорил, что смущен появлением себя в числе людей, получивших Государственную премию до него. И называл имена: Распутин, Астафьев, Белов, композитор Свиридов…

* * *

Его книга «Михаил Пришвин. Жизнеописание идей» вышла в Москве в 1986 году. Название не привлекательное для обычного читателя, но на него и не рассчитанное – труд все-таки был литературоведческий, почти научный. О моей первой книге он был невысокого мнения, да и от своей не пришел в восторг, сделав на подаренном экземпляре надпись, перефразирующую слова Державина: «Непобедителю ученику от непобедителя учителя».
Дарственная надпись давно забылась, но начав писать о Валентине Яковлевиче, вдруг возникла из недр памяти, и мне сейчас приятно, что какое-то время он считал меня учеником, а себя учителем.

* * *

Когда мама Валентина Яковлевича состарилась, он забрал ее к себе в Псков. Это была старушка за семьдесят лет, седоватая, невысокого роста, очень тихая. Она тихо появлялась при гостях, здоровалась и тихо уходила. Иногда подавала что-нибудь на стол на кухне. И была в центре всех перемещений сына на случай, если ему станут звонить, чтобы тут же ответить где он сейчас, когда придет или приедет и что ему передать.
Глядя на нее, нетрудно было понять, что за жизнь выпала на ее долю, на долю почти всех наших женщин ее возраста. Это и губительная война, разруха, голод, уход родных на фронт, страх и за них, и за детей, страх недокормить их, недодать чего-то. И непрерывный, изнуряющий труд до рваных жил на руках. И тем отраднее было думать, что старость ее сейчас окрашена покоем, проходит в тепле и уюте, в семье сына. Что живет сын в хорошей квартире, у него много друзей и знакомых, приезжающих со всех концов страны, и все его уважают.
Прожив в доме сына несколько лет, умерла она во второй половине девяностых годов. Валентин Яковлевич обзвонил близких друзей с просьбой помочь с похоронами. День был рабочий, поэтому пришли только трое: тогдашний руководитель пресс-центра губернатора Сергей Александрович Биговчий, большой друг и будущий издатель Курбатова, его помощник и я, числившийся в тот момент безработным.
Отпевали маму дома, Валентин Яковлевич помогал священнику отцу Владимиру служить. А когда вернулись с кладбища и сели за поминальный стол, начался дождь. Только что светило яркое солнце и вдруг полило, причем солнце продолжало светить сквозь дождевые струи. Мы вышли на балкон посмотреть на это ликование природы. Дождь то ослабевал, то усиливался, заслоняя соседние дома струящейся серебристой стеной, прыгал по лужам, делая их похожими на ощетинившихся ежей.
Никто из нас не сказал ни слова, но, наверное, все подумали об одном – это Небо с радостью приняло маму Валентина Яковлевича.
Испортил дело громыхнувший над головой гром. Все припаркованные во дворе автомобили противоугонно засигналили и Курбатов раздраженно сказал:
— Расквакались, как лягушки на болоте.

* * *

Сергей Александрович Биговчий высоко ценил Курбатова. Был даже им очарован. Рассказывал, что когда приехал работать в Псков, думал, попал в глухую провинцию, а тут жизнь бьет ключом. Тут такие имена, и в первую очередь, среди других, называл Курбатова. Валентин Яковлевич отвечал взаимностью, ценил и уважал его, считал одним из лучших в стране издателем, слова плохого не сказал. Один раз помнится пошутил. Но шутка была доброй:
— Биговчий хороший человек, отличный издатель, одно плохо – детства у него не было.
И на вопрос, почему детства не было, со смехом отвечал:
— Какое детство может быть у сына секретаря обкома партии? Ни подраться толком, ни уроки не прогулять, ни двойку не получить. Разве это детство?
К чести Сергея Александровича надо сказать, что когда позже он дважды работал директором областной типографии, он находил возможность издавать не только книжки Курбатова, но и наши коллективные сборники, в первую очередь ежегодные альманахи «Скобари». Сейчас об этом можно только мечтать.

* * *

Помимо журналистского братства, Курбатов хранил еще и морское. В этом была одна из причин его дружбы с Бологовым, закончившим в свое время школу юнг и мореходку. Евгений Борисов, отслуживший, как и Курбатов, четырехлетнюю действительную на флоте, хотя и был далек от интересов Валентина Яковлевича как поэт и человек, его уважением пользовался. Особенно это было видно на похоронах Борисова, где, переживая, он назвал его своим товарищем.
Приятельствовал Валентин Яковлевич и с московским поэтом Станиславом Золотцевым, тоже, кажется имевшим отношение к флоту и приезжавшим на свою малую родину в Псков навестить родителей. Навещая, бывал на семинарах и собраниях псковских писателей. Держался почти всегда рядом с Бологовым и Курбатовым, разговаривал только с ними, они даже уходили и приходили втроем, а на остальных, особенно литературную молодежь, поглядывал по-московски барственно-отстраненно.
Но взгляды его на остальных и литературную молодежь изменились, как только волею судеб он переехал в Псков. Теперь взгляды были очень даже благосклонные, результатом чего стало избрание Золотцева председателем правления Псковского отделения Союза писателей России.
И вот тут началась катавасия. Кто признал Золотцева, кто не признал, через год-два количество не признавших выросло. Решено было, не дожидаясь сроков, переизбрать Станислав Александровича, а для этого требовалось собрать подписи для внеочередного собрания.
Когда пришли к Курбатову, который к тому времени уже винил Золотцева в устроенном расколе и поменял к нему отношение на резко отрицательное, сначала отказался подписывать:
— Я еще в молодые годы дал себе железный зарок никогда ничего против кого бы то ни было не подписывать. (Молодость его пришлась на хрущевские времена, когда в ходу были выражения: «Я не читал роман Пастернака «Доктор Живаго», но осуждаю его, в чем и подписуюсь»).
Потом, подумав и вздохнув, согласился:
— Ради такого нужного дела нарушу свое железное правило.
И подписал.

* * *

Несколько раз мне приходилось быть свидетелем, когда Валентину Яковлевичу изменял присущий ему юмор, ирония, благодушие и он сердился, сердился серьезно, до злости. В одном случае это касалось Станислава Золотцева, в другом – крупного литературного журнала, членом редколлегии которого он тога был.
— Заказали они мне срочный большой материал. Я забросил все текущие дела, месяца два писал, не отрываясь от стола, написал, а когда опубликовали, заплатили гонорар в сто рублей (в те времена стоимость двух кг мяса). Звоню им, говорю: знаю, что у журнала денег нет, но лучше бы совсем не заплатили. Я бы понял. А так и себя, и меня оскорбили.
Было еще несколько случаев, в том числе и тот, когда его избрали членом Совета по государственной культурной политике и он приехал в Москву на первое заседание.
— Набрали в Совет в том числе и киношников, — сердился Курбатов, — и вот слушаю их разговоры. Один радуется, что ему выделили столько-то миллионов на его новый фильм, другой надеется вырвать у правительства еще больше, остальные им завидуют. Да плевали они, думаю, и на русскую и российскую культуру. Каждый заботится о себе. Два раза был на заседаниях, в третий раз, наверное, не поеду.

* * *

Над книгой от Пришвине, повторюсь, Валентин Яковлевич работал долго. И в разговорах того времени Пришвин, его мировоззрение, философия, его поведение в послереволюционной России занимали много места. Говорил он то увлеченно, восторженно, то чувствовалась усталость и желание поскорее все закончить и свалить груз с плеч.
Позднее он признавался, что задумал книгу о Николае Семеновиче Лескове, начал даже собирать материал, делать наброски, но потом все отложил:
— Устал, чувствую, не потяну.
Скорее всего книга о творчестве Пришвина явилась в судьбе Валентина Яковлевича в какой-то степени переломной. Классика девятнадцатого и начала двадцатого веков была ему интереснее, но рядом уже создавалась новая послевоенная классика, представленная именами Распутина, Астафьева, Белова, Носова, мощной поэзией. Это был живой, пульсирующий литературный процесс, причем накануне, о чем конечно еще никто не догадывался, нового русского разлома, новой трагедии – перестройки и распада СССР, — и Курбатов полностью вошел в него, осмысливая происходящее.
Со временем Валентин Яковлевич познакомился почти со всеми крупными русскими литераторами, писал о них, его с полным основанием можно назвать наиболее глубоким исследователем творчества Виктора Петровича Астафьева, даже его биографом. С восьми лет Курбатов жил на Урале, в городе Чусовой, где окончил школу. В послевоенные годы там жил и Астафьев, там же он начинал писать. Возможно, они не раз встречались на улице города – школьник и начинающий писатель – еще ничего не зная друг о друге, но которых дальше накрепко свяжет судьба. Думается, этим землячеством и был вызван первоначальный интерес Курбатова к Виктору Петровичу, переросший затем в долгую дружбу и переписку.
— Мы с ним земляки, — не раз говорил Валентин Яковлевич и гордился этим.

* * *

Курбатова трудно назвать только литературоведом, критиком, он был еще и писатель, тонкий лирик. Достаточно почитать его книги о Гейченко, Астафьеве, другие книги, статьи. Как-то мне попалась его статья в одном из журналов, кажется о современной русской поэзии, точнее о трагических судьбах некоторых поэтов. И начиналась она с описания природы. Сделано это было настолько мастерски, что будь жив его учитель Юрий Николаевич Куранов – один из лучших описателей природы во всей русской литературе – он бы восхищенно похлопал Курбатову. Предваряя, что речь в статье пойдет о грустном, печальном, даже трагическом, природу Валентин Яковлевич изобразил такой же грустной, печальной. Это мог сделать только настоящий поэт.
***
Спускаясь по высокой лестнице областной библиотеки, Валентин Яковлевич пожаловался:
— Совсем нет времени писать, все читаю и читаю.
Сказано было без иронии и самоиронии, устало, с грустным лицом. Зато пошутил кто-то из сопровождавших его знакомых:
— Неужели на вас так библиотека подействовала, что решили бросить все и заняться чтением.
— Нет, честно, 200 книг за короткое время, это не шутка.
Как выяснилось позже, читал Валентин Яковлевич по необходимости и обязанности. Это были книги писателей – соискателей Всероссийской литературной премии им. Л.Н. Толстого, лауреатом которой он и сам в свое время являлся.
Многие хотят эту премию получить, — рассказывал он, — в том числе и иностранцы. Бывали даже лауреаты Нобелевской премии по литературе. Их понять можно. Они-то как раз хорошо понимают, что Лев Николаевич вершина мировой литературы. Нобелевская премия очень хорошо, но хотелось еще иметь отношение и к Толстому.
Для опытного писателя, а для критика тем более, порой бывает достаточно несколько страниц текста, чтобы понять, стоит книгу дочитывать или нет. Курбатов тогда прочитал все книги от кроки и до корки. Трудно поверить, но это так. Порядочность не позволяла поступить иначе.
— А вдруг там в конце объявится что-нибудь такое особенное, неожиданное, интересное, и вся книга будет смотреться иначе, по-новому, — пояснил он.

* * *

В июне 2019 года в Пскове проходил XXIII областной конкурс на лучшую издательскую продукцию. Пригласили и нас с Курбатовым. Накануне я позвонил ему с просьбой принести почитать что-нибудь из книг Псково-Печерского старца архимандрита Иоанна (Крестьянкина). При встрече Валентин Яковлевич развел руками – всю библиотеку просмотрел, но ни одной книги не нашел, наверное, уже раздал. И тут же сообщил:
— Зато по дороге сюда вышел из автобуса, заскочил в церковную лавку и купил тебе на память книгу нашего митрополита Тихона «Несвятые святые».
Обязательность его, внимание были просто поразительны. Большинство из нас в подобном случае просто извинились бы. И уж точно никому в голову не пришло бы затратить усилия, время, деньги, чтобы найти замену.
Я не помню ни одного случая, ни одного – и в отношении себя, и в отношении других, — чтобы он не выполнил просьбу, если она была ему по силам. Уже и сам забудешь о просьбе, а он все помнит и через месяц, и через полгода. А если не мог быстро выполнить, заранее предупреждал, что надолго уезжает, или приболел. (В последние годы он часто и бывало подолгу прибаливал).

* * *

Мне не известно, когда Курбатов пришел к Богу. Бог всегда живет во многих из нас и нужно время, чтобы прийти к Нему. Могу лишь предполагать, что полное воцерковление произошло в середине семидесятых или начале восьмидесятых годов, хотя бы по фразе, сказанной в те годы или чуть позже, о его встрече на церковной службе с нашим прозаиком Татьяной Дубровской.
О религии он со мной не говорил, только один раз, когда мы сидели на кухне, и уже не помню, с чем это было связано, он вдруг принес из комнаты молитвослов и прочитал один Икос из Акафиста Пресвятей Богородице, сказав:
— Какая красоты, ты слышишь? Это уже небесное.

* * *

К восьмидесятилетию Курбатова вышла его книга «Дневник», изданная в Москве по настоянию и при участии С.А. Биговчего. Сам Валентин Яковлевич не очень-то хотел издавать свои дневники за почти полвека, считая, что они мало кому будут интересны.
Книга вместила внутренний мир Курбатова настолько мощный, что охватить эту мощь трудно даже глубоко образованному и подготовленному человеку. Валентин Яковлевич был знаком с сотнями людей, не менее ярких, чем он сам, был участником сотни событий. И это не просто рассказ о тех или иных людях, о событиях, а размышления наедине с собой о литературе, живописи, театре, кино, музыке, истории, о прошлом и настоящем, о России и о мире. Написано все тем русским языком, на котором теперь не пишут и, как ни горько, дальше никто не напишет.
В своих воспоминаниях я не коснулся внутреннего мира Валентина Яковлевича, о котором знал лишь понаслышке от самого автора «Дневника», да мне это и не по силам. В числе многих других людей, я был знаком по большей части с внешней, бытовой стороной его жизни. Единственное преимущество, что знакомство наше продолжалось тоже почти полвека.
Воспоминания я начал писать вскоре после ухода Валентина Яковлевича из этой жизни и думал, что будет тяжело. Но чем дальше писал, тем все больше пропадало все трагическое, и Валентин Яковлевич представал передо мной, молодой или пожилой, тем, чем был для меня при своей жизни – человеком-праздником.

Псковская литературная среда. Поэзия. Сергей Горшков

Сергей Горшков

Поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в г. Пскове.

подробнее>>>

 

Чудак

Мир. Провинция глухая.
Город. Ночь. Позёмка злая.
Угол. Новая реальность.
Выброшен в невероятность.

Отогрейте кто в ладошке
Бесприютного Серёжку:
Одинокий бродит гений
По следам своих сомнений.

Непонятные тревоги
Лишь иллюзии дороги,
А архангелы, встречая,
Не укажут путь до рая,

И «игра на выбыванье»
Избавляет от прощанья:
Исчезает странный гений
В переулках сновидений.

Кто-то, кто творит реальность,
Выбросил в невероятность:
Вновь провинция глухая.
Город. Ночь. Позёмка злая…

* * *

Ещё одна зима накрыла простынёй
Угрюмые дома, и двери за тобой.
Всё будет как всегда, как много лет подряд:
Напрасно жду звонка – сломался автомат.
Напрасно жду шагов в полночной тишине,
Каких-нибудь следов на снежной целине:
Разрыв подобен сну в могильной глубине,
И может, я уйду иллюзией во сне.

Удары топоров доносятся с небес:
Упало всё туда, как придорожный лес.
Глухие матюги сменили трубный глас:
Там ангелы дрова готовят про запас.
Разносится порой и звон колоколов,
Сзывая на покой уставших мертвецов:
Бредут по облакам колонны странных душ,
И где-то там я сам… и вечность зимних стуж…

Скит

…обитель света и тепла,
обитель духа и смиренья
плывёт в небесном измеренье,
моля всевышнего добра

для нас, для сирых и убогих,
заблудших в суете веков,
забывших смыслы вещих слов
в стремленьях малых, неглубоких…

…и труд молитвы непрестанной
и словом может излечить,
и всех спасти и сохранить
в годину скорбных испытаний…

* * *

Пришёл на Землю Некто…
Он в рубище ходил,
и в окруженье с кем-то
о жизни говорил.
Он странными словами
неопытных смущал,
пусть Слово и не каждый,
услышав, понимал.
И начались сражения
в полях и городах
от дикого брожения
в несведущих умах.
«Общественное» мнение
решило – «виноват!»
и, от греха подалее,
бродяга был распят.

А Он назад вернулся
с любовью всех простить!
И кое-кто «проснулся»
с вопросами, как жить?
Ведь всё, казалось, просто:
«Люби.… И будь любим»,
к чему тогда вопросы,
коль мы спокойно спим?
Бродяга все сомнения
народов понимал –
одним прикосновением
людей Он воскрешал!
В попытках стать доступным
и всем понятным стать
в насмешку и преступно
Он снова был распят…

И так всё продолжается
тому немало лет,
а Он всё возвращается
и нам приносит Свет.
И в разуме мы вроде,
но гвозди есть, увы,
и тёрн венца стал в моде,
и мастерим кресты….

Окраина

«Русский человек всегда бывает либо с Богом,
либо против Бога, но никогда без Бога»
Г. Федотов

Здесь все давно мертвы:
не проросло Зерно.
Здесь кладбище мечты,
а праху всё равно
что было и что есть,
что станется потом,
ведь времени не счесть,
поскольку время – сон.

Здесь тьма, здесь тишина,
вопросам места нет –
кровавая война
дала на всё ответ.
Здесь боги не живут –
распяты на крестах,
и ветры не поют
в рассохшихся костях.

Здесь вечен чёрный тлен,
и даже стороной
обходит Люцифер
сей призрачный покой.
Ему ли не понять
насколько люди злы:
сумели доказать,
как жечь к добру мосты!

Зачем им то «добро»?
Зачем им те «мосты»?
Пускай горят огнём
заветные мечты!
И боги пусть горят!
И дьявола в костёр!
Зачем пытаться зря
нарушить вечный сон?..

Что было, и что есть?
Что станется потом?
Загадок здесь не счесть,
а время – только сон.
Здесь все мертвым – мертвы,
здесь Слово сожжено
и прах его давно
на кладбище мечты.

Прохожий

Словно в сказках, на распутье
указатель трёх дорог,
и гадает бедный путник,
что ему «предложит» бог.

На Руси что век – неволя,
горьких бед не перечесть:
люди ищут лучшей доли –
может, где-нибудь и есть.

Из тайги в тулупе драном
по морозцу босиком
тихо брёл старик усталый
с непонятным узелком.

Что он нёс? Кому «подарки»?
И куда конкретно брёл?
Но к деревне спозаранку
узелок его привёл.

И у каждой из калиток
из заветного узла
оставлял катушки ниток,
ну а где и два кольца,

А кому алтын положит,
а кому и медный гвоздь…
В общем, странный был прохожий –
не совсем в себе, небось.

Сонно скрипнули пороги
в тесноте морозных уз,
да на паперти убогий
вслед зевнул, крестясь: «Исус…».

И куда, осталось тайной,
так и сгинул босиком
за околицею странник
с непонятным узелком.

Видно, нет душе покоя,
а дорог не сосчитать:
каждый ищет лучшей доли,
только где её искать?..

Слово для души…

Ты, мой друг, отчаялся.
Чаял… да отчаялся.
И вот-вот сломаешься,
будто старый клён.
По свету скитаешься,
не живёшь, а маешься,
не живёшь, а маешься, –
тёплый ищешь дом.

А дорога кончилась.
Под ногами кончилась.
Впереди до солнышка –
колкая стерня.
Ноги сбиты вёрстами.
За спиной погосты… и
жизнь, увы, до донышка
выпита твоя.

Выпита и пропита
в результате опыта,
и перезаложена
с «рваною» душой.
Как душа излечится
без тепла Отчества,
коль не припадёшь к нему
буйной головой?

Да, мой друг, отчаялись,
многие отчаялись!
И вот-вот сломаются,
сколько не тужи.
И они все маялись,
перед Богом каялись,
и просили у Него
Слово для души…

Письмо солдата

Здравствуй, матушка моя!
Сколько долгих лет
ожидаешь ты меня,
а меня всё нет.

Я вернусь! Вот выйдет срок, –
ты утри глаза, –
вновь шагну на наш порог
и под образа
опущусь, перекрещусь,
обниму тебя,
и уйдут из сердца грусть,
страхи за меня.
Я вернусь! Растает снег,
обнажит поля,
и весна с замёрзших рек
скинет якоря,
и с озябнувшей души
сбросит панцирь прочь:
ты лампадку затепли –
пусть горит всю ночь.
Пусть горит! Увижу я,
что ты ждёшь меня,
и вернусь, свой путь пройдя
с верою в тебя!

С верою в любовь твою,
матушка моя,
сотню раз я повторю:
«Здравствуй… это я…».

Ужасные привычки

«Мы не умеем бояться, нас от этого отучили…»

Никто картинно не вставал,
не звал «За Родину», «За Веру»,
поскольку враг стрелял умело
и жажду жизни укреплял.

И бились мы наверняка
с врагом в атаке рукопашной,
и мир крепили кровью павших
на знамя русского полка.

Старые долги

Больничный коридор.
Прививки от мозгов.
Сбежавшая любовь
и стихотворный вздор.
«Дорожка» на руке.
Погоны «отцвели».
Пустые корабли
покоятся на дне.

И хочется сбежать, исчезнуть навсегда
из душной пелены, окутавшей века.
И где искать покой затравленной душе,
затравленной душе, затравленной душе?

И мы идём в кабак.
Налей, бармен, вина!
Помянем, старина,
угасший свет в глазах.
Простим себе долги.
Забудем о стране.
«Дорожка» на руке.
Пустые корабли.

Господа офицеры

Спокойной ночи, господа, спокойной ночи!
Пусть будет пухом вам земля у белой рощи.
И пусть фуражки у крестов напомнят встречным
О том, что Русь всегда была и будет вечной!

Сыны Империи по роду и крещенью,
Вы пронесли наш русский дух через сраженья –
Пускай вас примет, господа, в свои объятья
Земля отцов и матерей, сестёр и братьев.

А нас простите за щелчки курков пустые –
Нужны патроны для врагов Святой России.
Вы долг Отечеству отдать сполна успели –
Покойтесь с миром, господа, в земной купели.

И пусть фуражки у крестов напомнят встречным
О том, что Русь всегда была и будет вечной…
И пухом примет вас земля у белой рощи…
До скорой встречи, господа… Спокойной ночи…

Дожди

Я живу в старом доме.
Он не может никак решить,
Стоит жить ему,
или пора умереть.
Я живу в старом доме,
Продолжая его любить,
Но никто из нас
первым не хочет звать смерть.

Нас дожди бьют по крыше,
Проливая резные сны
На холсты времён,
как и столетья назад.
И на облаке вышит
Старый герб молодой страны,
И вода с небес
кровью рисует закат.

Утро провинциального обывателя

У меня во дворе всё дожди и дожди,
Словно осень навек поселилась.
И весь мир в суете своей мимо спешит.
И дорожку к крылечку залило.

И никто не зайдёт рассказать о судьбе.
И гитара забыла все ноты.
И мой пёс взял «отгул», и затих в конуре:
Нет гостей, значит, нет и работы.

Непривычное утро: машинка в углу,
И бумага чиста – нет ни слова.
Даже кот крепко спит, только я всё брожу
Под дождём по таинственным тропам.

И зыбучесть реальностей гонит меня
По путям в запрещённую память,
Но «привязан» я к точке сего бытия
И не знаю, как это исправить.

Может, в этом и фокус? И время не ждёт,
И сквозь пальцы водой утекает,
И мой адрес тебя неуёмным дождём
Не случайно забыть заставляет?

Камень

Войди в мою безрадостную жизнь,
Зажги свечу, и отогреешь время:
И вслед тебе смахнёт седое бремя
Моих веков божественная кисть.

И дивный свет затеплится в груди,
И мир души исполнится надежды
И веры в то, что только ты поддержишь
Меня в моём назначенном пути.

Откроешь вновь простор родных полей,
И утро ляжет под босые ноги,
И где-то там, на солнечной дороге
Табун крылатых встретится коней.

И белый конь нас вознесёт наверх,
И будем мы парить над облаками
В мечтах о том, как тёплыми руками
Построим мир, и мир согреет всех.

Наверно, ты как прежде молода,
В груди огонь сердечных ожиданий,
А я давно сторонний наблюдатель,
Как бог даёт достойным два крыла.

Но ты сотрёшь безрадостную жизнь,
Зажжешь свечу, и вновь запустишь время…
И, как и ты, смахнёт лихое бремя
С моих седин божественная кисть.

Между прошлым и «завтра»…

И я – где-то здесь: между прошлым и «завтра».
И я – снова есть: появился внезапно.
И ты – тоже здесь: в ожидании встречи.
И ты – тоже есть: разделить этот вечер.

И бог – изумлённо: «Забыл о них напрочь!» –
Исполнит желанье, устроившись на ночь:
Чтоб мир, в неизвестность куда-то летящий,
Помог нам запрыгнуть в вагон проходящий.

И там, на пути, столько слов бы явилось,
Которые прежде бесцельно носились
По ветру, зазря, совершенно напрасно,
А здесь станет каждое слово прекрасным…

Словарь для слепцов мы с тобою напишем
На чистых листах заготовленных книжек:
Пусть люди, касаясь ладони ладонью,
Сольются в рисунке, задышат любовью,

Сорвут покрывала, мешавшие чувствам
Себя проявить в этом мире бездушном.
И снег, ненароком, им ляжет на плечи,
Скрепляя собой долгожданные встречи.

И мы к ним вернёмся, но только «сегодня».
И мы их попросим: «Дышите любовью…».

Перламутровый сон

Постучалась судьба
В мой «берёзовый» сон:
Отворил тихо дверь,
Не спросив, кто же там.
И ворвалась она,
Распахнув горизонт:
Хочешь, верь, иль не верь,
Но узнал по глазам.

Утонул в синеве
Двух бездонных морей,
Словно в божьей росе
Из небесных зеркал.
И уже в глубине,
Среди тысяч огней,
Понял вдруг: это мне
Дал Господь, что искал.

Мы любили весь мир
В перламутровых снах,
И нам мир отвечал
Нежной лаской своей.
И любовный наш пир
Продолжался в веках:
Мы не ведали зла,
Не страшились людей.

И пусть длятся все дни
В перламутре времён,
И не дуют ветра,
Чтоб костёр не угас.
И у нашей мечты
Не закончится сон,
Ведь любовью Христос
Сохранил нас и спас.

Детство

В далёком детстве ночи колдовские
и чудеса над головой,
и за окном миры иные,
и до небес подать рукой.

В далёком детстве можно трогать звёзды
и босиком шагать к луне,
и всё на свете очень просто,
и так легко летать во сне.

В далёком детстве небо голубое
и облака белей, чем снег,
и даже время там другое,
и если дружба, то навек.

Мне немногое надо…

Облаками нависли
невесёлые мысли,
позабыт-позаброшен
на скамеечке лист.
И на огненной тризне
он сгорит, как все листья,
и укроет пороша
белым саваном жизнь.

Как же быстро и споро
угасает природа
и душа обретает
крылья призрачных снов.
И, наверное, скоро
на весенних узорах
уж другой прочитает
наше слово – «любовь».

И пусть всё, что не сталось,
и всё то, что осталось,
как счастливые слёзы
унесут журавли.
А мне много не надо
в этой жизни кудрявой,
лишь бы пели берёзы
всем живым о любви.

* * *

Жизнь не кончается, нет-нет…
Пусть отпевают это тело,
Но если говорить по делу,
То жизнь не кончилась, нет-нет.

Уйду ли я, уйдёте вы,
Уйдут, бесспорно, поколенья,
Но прелесть скрыта в измененьях:
Всегда ждут новые миры,

И кто бы что не говорил
В своих сомнениях о боге,
Смерть – это дверь к другой дороге,
О ней ты знал, да позабыл…

Рождённые под небом красным,
Бессмертные в круженье лет,
Вы не печалуйтесь напрасно:
Жизнь не кончается, нет-нет!

Псковская литературная среда. Проза. Вита Пшеничная

Вита Пшеничная

Поэт, прозаик, публицист, литературный критик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе Пскове.

подробнее>>>

 

ПОДАРОК
(рассказ)

Всю ночь, как сумасшедший, лил дождь, наверстывая упущенное за жаркие летние месяцы время. Иссохшая земля размякла под мощным натиском воды, и к утру на темные тротуары по корявым прожилкам потрескавшегося местами тротуара стекало вязкое месиво. Ольга неуклюже обходила лужи – в длинной узкой юбке делать широкие шаги было невозможно, то ли дело брюки. Но идти в церковь в брюках никак нельзя, тем более на причастие. Ольга по привычке хотела ругнуться мысленно, но тут же одернула себя – все-таки не на прогулку собралась. До Лавринской церкви местный автобус плелся примерно полчаса, Ольга прикинула время: к девяти поспеет. Доехав до нужной остановки, девушка перебежала дорогу и пошла вдоль деревянных домов частного сектора, которые вскоре сменила широкая натоптанная тропа, невидимая с дороги из-за высоких деревьев с еще густыми, раскидистыми кронами. Следом за Ольгой, опираясь на палку, семенила сухонькая бабка, бормоча под нос абракадабру. Наконец показалась церковь, окруженная крестами и оградками. «Когда-то это место называлось Лавринский погост…» — вынырнула из закутков памяти фраза из старого путеводителя, по которому Ольга, подростком переехав с родителями с Дальнего Севера, знакомилась с городом, в котором ей предстояло жить. Ольга огляделась: бывать здесь прежде ей не приходилось, впрочем, и на причастие она шла в третий раз за свои неполные двадцать три года и то только потому, что припекло, иначе не скажешь. И припекло крепко: до саднящей боли в сердце (или в душе?), до слез в подушку по ночам и повторяющихся редко, но ярких снов с одним и тем же сюжетом, после которых она ходила чужая и чумная несколько дней подряд. И от глупых родительских вопросов «в чем дело? что случилось?» отгораживалась глухой стеной молчания…

Ольга зашла внутрь церкви и прислонилась в стенке. Служба уже началась. Под зычный бас священника прихожане крестились, проговаривая слова молитвы, одна пожилая женщина опустилась на колени и перемежала моление с поклонами. Справа, перед иконой с ясным, открытым ликом стоял, нет, точнее, подвисал на костылях увечный мужчина средних лет – непропорциональная голова, за ухом слуховое устройство, стоптанные башмаки разных размеров… Ольга поежилась и отвернулась.
— Ну что прислонилась, ноги не держат? Не облокачивайся, нечего, молодая еще… — услышала она. – Тебе говорю, тебе. — Приземистая бабуля строго смотрела на Ольгу и едва та отошла от стенки, добавила удовлетворенно: — Вот так-то лучше. Молоденькая же… — И потеряв к девушке всякий интерес, сделала несколько шагов вперед, к горящим в круге перед несколькими иконами свечам. Перекрестившись, бабуля погасила оплывшие, догорающие свечи и сложила их в стоявшую на полу коробку. Внезапно голос священника умолк и прошелестело: «кто на исповедь…», часть прихожан встали в очередь в стороне от остальных. Ольга примкнула к исповедующимся. Из-за большого числа пожилых прихожан очередь двигалась быстро – ну, какие, скажите, грехи могут быть у старого человека? Ольга улыбнулась, прикидывая: «с соседкой поругаться или на службу позапозавчера проспать. Или, к примеру, кошку забыть покормить? Хотя нет, про кошку или собаку они не забудут, это точно». Тут Ольга поймала на себе чей-то взгляд и чертыхнулась. Уже знакомая бабуля, поджав губы, снова с упреком смотрела на улыбающуюся Ольгу. «Вот, зараза, что пристала?». Ольга отвернулась и посмотрела вперед, перед ней осталось всего семь человек: «Ё-моё, что ж так быстро-то, а?». Она беспомощно огляделась и опустила голову. Подступал страх. Ольга чувствовала его приближение и знала, что по-другому не будет, что слезы вот-вот начнут ее душить до тех пор, пока не вырвутся на волю… «Господи, что я скажу?.. Как я скажу?.. Я же не смогу…Это невозможно сказать…».

Чуть больше года назад Ольга «сбегала замуж». Ненадолго, почти на три месяца и случайно, по девичьей дурости. В отместку тому, кому, как оказалось, и не была нужна. А ведь ждала его, ни с кем не гуляла, не встречалась. Подружки смеялись – ну ты и дура, он там у себя на Камчатке поди давно уже сыскал кого-нибудь в утешение, а ты тут киснешь. А Ольге и не нужен был никто кроме ее Стаськи. Стас был вдвое старше Ольги, в разводе, подрастал сын. Познакомились они на свадьбе: двоюродная сестра Ольги Татьяна выходила замуж (а Стас – давний друг ее новоиспеченного мужа Игоря). И завертелось, закружилось: танцы в темноте, под громкое «горько», доносившееся из комнаты, поцелуи в подъезде. Стас был в меру нахален, а Ольга ошалела и осмелела от его близости и нежности, но… Через день Стас уехал на Камчатку. Потом пошли письма — смешные, откровенные письма взрослого влюбленного мужчины к девочке Ольге, которые она зачитывала до дыр и ждала, ждала новых, едва опустив свой ответ в почтовый ящик…
Они случайно встретились спустя десять месяцев. Когда письма перестали приходить, Ольга ничего не поняла, подумала, что Стас просто замотался. Потом, подгадав под новогодние праздники, все-таки рванула к сестре в уютный Калюжин, что под Новгородом. Как сердцем чувствовала, что Стас там. Встретились словно чужие. Вернее, он повел себя странно вежливо, отстраненно, ни словом, ни взглядом стараясь не пересекаться с Ольгой. Это она потом узнала, что у него кто-то там появился. Сестра сказала, как отрезала: не лезь. Ольга и не собиралась лезть, но как же она? Как же письма? А ближе к вечеру посидели они с Татьяной на кухне, поговорили. Хорошо так поговорили, душевно. И выпили. Дальше Ольга плохо помнила. Татьяна рассказала, что она ходила к Стасу домой «отношения выяснять», Стас ее, пьяную, напоил крепким чаем для отрезвления, и выложил все. По полной программе. Да – другая, да – не люблю, прости. Ты же совсем еще ребенок, вырастешь – поймешь…

Задумавшись, Ольга не заметила, как перед ней никого не осталось, машинально шагнула вперед и тут же очнулась — перед ней стоял батюшка. Рукой он подозвал ее подойти ближе, спросил имя.
— В чем исповедаться будешь, Ольга?
Еще не оправившись от воспоминаний, Ольга выпалила, неожиданно для себя:
— У меня аборт был, батюшка. Я не хотела, но… Я хочу иметь детей, когда-нибудь, очень хочу. Простите… — она попыталась еще что-то добавить, но в этот миг слезы ручейками потекли по ее щекам. Ольга провела ладошкой по лицу и, повторив «простите», замолчала, не в силах ничего больше сказать. Батюшка умолк, замер глыбой над хрупкой фигуркой Ольги. Долго молчал, Ольге показалось целую вечность, и она была уже готова сорваться с места и бежать, бежать куда-нибудь, где нет никого-никого!.. Но тут отец Василий жестом указал Ольге поцеловать распятье – она поцеловала. Затем на склоненную голову девушки он наложил епитрахиль и произнес короткую молитву. Ольга, перекрестилась и, не смея поднять глаз, смотрела в пол, и шептала про себя: «Господи, Господи!.. Что же теперь будет-то?..».
— Знаешь, что это?
Девушка подняла голову – священник держал перед ней маленькую книжку в мягком переплете, из-за слез и не рассмотреть толком:
— Нет. Не знаю.
— А молитвы знаешь? – голос отца Василия звучал так громко, что казалось, он нарочно привлекает внимание окружающих. Ольга съёжилась, но ответила:
— Нет… Почти. Только «Отче наш» немного…
Тут священник, лукаво скосив на книжку глаза, спросил:
— А хочешь такую иметь?
— Не знаю. Наверное… — пожав плечами, ответила Ольга.
— Ну что ж. Ладно, ладно. Иди.
Ольга прошла в сторону, и приблизилась к иконе, у которой в начале службы стоял калека. «Никола Чудотворец» — разобрала она церковную вязь. «Никола, вот оно что… Помоги мне, пожалуйста…» — и Ольга трижды перекрестилась…

…На другой день после того разговора со Стасом она наскоро собралась и рванула на такси на вокзал – до отъезда поезда оставалась уйма времени и Ольга честно «убила» его, бесцельно слоняясь по тихому городку. А за полчаса до отхода поезда она еле нашла место в общем вагоне: народу ехало непривычно много, видимо, всем не терпелось успеть домой до боя курантов. Спустя пару остановок вышла в тамбур, покурить. А там Ромка. Правда, тогда Ольга не знала, как его зовут. Мало ли курящих по тамбурам стоит? Но то ли вид у Ольги был совсем несчастный, то ли Ромке было скучно – подошел он ближе и сказал озорно:
— Девушка, что такая грустная, Новый год скоро! — Ольга посмотрела на парня. – Хочешь яблоко, красное, сочное?
— Да.
— А водку будешь?
— Да…
Минут через десять Ромка вернулся в тамбур с яблоком, и впрямь красным и огромным («где только раздобыл?»), с бутылкой водки и двумя стаканами…

Они сошли где-то на полдороге, поймали попутку и за полчаса до полуночи были на месте. Ромка жил в глухой деревушке изб на тридцать, в половине крепкого дома со смешным в своем щенячестве овчарёнком Боссом. А второго января Ольга поутру смоталась домой, сказала опешившим родителям, что выходит замуж и, покидав теплые вещи в две сумки, вернулась обратно. В том, что дома ее отпустят, Ольга не сомневалась. Отец даже рад был, что Олька-обуза с глаз долой уехала, причем, неважно куда. С мамой сложнее вышло, но, в конце концов, и она, устав отговаривать дочь, смирилась.
Так и стали жить: Ромка ходил на ферму, Ольга сидела дома – готовила, стирала в ледяной воде, натасканной из соседского колодца, в общем, хозяйничала, как умела. О себе Ромка почти не рассказывал, а если случайно и заводился разговор, то норовил быстро вырулить на другую тему. От соседей Ольга слышала только, что родители Ромки пили по-черному, а года два назад «сгорели» за сутки, от паленой водки. Ромка кое-как закончил девять классов и устроился работать пастухом, позже – скотником на ферму в полутора километрах от деревни. О том, что Ромка – матерый зек – вор-рецидивист по кличке Монах (почему Монах-то?) с тремя ходками, Ольга как-то не думала, но иногда вечерами расспрашивала Ромку о той его, тюремной жизни. Часто Ромка пропадал с дружками – «зависал» у какой-нибудь сговорчивой молодухи на пару-тройку дней и отрывался на всю катушку. За прогулы, конечно, влетало, чаще рублем, но не выгоняли – на помощников деревни в то время стремительно мельчали.

Поначалу жили дружно, не шумно, как иной раз накачавшиеся самогонкой соседи за стенкой. Правда, выпивать приходилось часто, почти каждый день, и никаких особых поводов не было нужно: встретились, засмолили сигаретами, а там и стаканы зазвенели. Где-то в конце января подали заявление, назначили дату свадьбы – пятнадцатое апреля. В феврале нагрянули Ольгины родители, познакомились с Ромкой, осмотрели жилище. Ольга напоила-накормила их, Ромка был немногословен, но вполне приветлив. Успокоившись, родители обговорили детали предстоящей свадьбы и уехали. А в аккурат восьмого марта Ольга слегла: низ живота боль залила так, что не пошевелиться, не повернуться. И Ромка как назло пропал. Ольга подумала, что он застрял на смене, мало ли дел там, — самый разгар отелов, — но прошло время обеда, потом ужина… Ромка появился спустя два дня, чмокнул Ольгу в щеку, поставил перед ней на стол флакон духов и снова ушел. А к вечеру – старая компания, самогонка, гитара. Пошатываясь от слабости, Ольга нарезала остатки вчерашней вареной картошки, и бросила на раскаленную сковородку. Маринка, молодая женщина из местных жителей, помогала ей, болтая без умолку, а потом ни с того, ни с сего, взяла и брякнула:
— Твой-то Ромка с моим во Власовке гуляли. Там у Ромки давняя полюбовница, еще со школы…
Ольга замерла. Маринка ойкнула, помолчала и зачастила с утроенной силой:
— Да что ты столбом застыла, Оль, подумаешь, мужик гульнул, эка невидаль, забудь. Мой вон тоже пропадает раз в месяц-два, я же через него пустая стала, мне шестнадцати лет не было как согрешили. А в районе у нас коновалы работают, а не врачи, сама еле жива осталась и на том спасибо… Оль, ну очнись ты, слышишь?..
Тут Ольгу резко согнуло пополам – к боли в животе прибавилась тошнота и, еле сдерживаясь, она метнулась к выходу. Потом, потная, на дрожащих ногах она вышла на улицу, присела на ступеньку крыльца, захватила горсть снега и вытерла им лицо. В двери показалась Маринка:
— Пойдем в дом, Оль, а то простудишься, не дай Бог, пойдем…
Они вернулись на кухню, Маринка отнесла мужикам закуску, побыла с ними и пришла к Ольге, гремя грязной посудой. На застиранной помятой юбке расползлось темно-коричневое пятно, видимо, от пролитого портвейна, ворот вязаной кофты съехал набок, но Маринке было не до внешнего вида. Глаза ее уже слегка замутились и движения стали неуклюжими. Она тяжело плюхнулась на стул и забормотала:
— Олюша, ты только не думай ничего, Ромка у нас парень хороший, надежный. А что сорвался, так с кем не бывает, забудь, все равно к тебе придет. Ты только это…с дитем ничего не делай. Ну это…сама понимаешь, а то вдруг как со мной – не дай Бог… Сколько я проплакала… Вот так и сдохну здесь пустая, – Маринка замолчала, шмыгнув носом. Потом мотнула головой и резко стукнула кулаком по столу. – А ты чего за Ромкой увязалась? Где глаза были? Ты что не видишь, девочка-припевочка, что вы – разные? Я Ромке сто раз говорила: кого привез? Она же городская, антилигентная, тебе, парубку, не ровня!.. – Маринка громко икнула и потянулась к пустому стакану. – От, черт, опять к этим иродам топать.
Ольга стояла поодаль и наблюдала за женщиной: «и ведь наверняка старше меня лет на пять, а меньше сороковника не дашь. И я стану такой же, если останусь здесь, среди них…» — от этой мысли Ольга содрогнулась, но тут же взяла себя в руки, подошла к Маринке и, натянуто улыбнувшись, произнесла:
— Ну, так пошли к мужикам-то, а то развели мы тут тоску зеленую. Пошли, выпьем…
Компания угомонилась и разбрелась по домам лишь засветло. Ромка заснул прямо в проходе, одетый, в ботинках. Ольга не стала его будить. Сделала последнюю затяжку и затушила стянутую у Ромки «беломорину», зло, но спокойно приговаривая: «Вот тебе, малышок, от папочки, стаканчик пойла да от меня курева. Вырастешь таким же, есть в кого». Потом постелила кровать и провалилась в сон.

С того вечера Ромка запил по-черному, беспробудно. Ольга, возвращаясь из магазина или с работы – она устроилась в садик, — изредка видела его стеклянный, направленный в никуда взгляд. Ромка пил брагу, которая второй месяц настаивалась к свадьбе в двух больших алюминиевых бидонах из-под молока в дальней, совсем не обжитой комнате. «Чтоб всем хватило» — занося их в дом, со смехом повторял тогда Ромка. Ольга только дивилась – куда столько? Вот и вышло – куда.
Однажды, разозлившись, она, пока Ромка спал, ссыпала в бидоны несколько упаковок слабительного и еще какой-то дряни, думала, проймет до печенок, остановит. Куда там! А потом и злиться устала, да и сил никаких не было – тошнота только усиливалась да голова шла кругом. Отлеживалась целыми днями в кровати и иногда, когда становилось полегче, гуляла с Боськой до леса и обратно. В лесу, стоило зайти чуть вглубь, был (теперь уже нет) их с Ромкой «схрон» — в трех местах у подрезанных снизу берез стояли трёхлитровые банки. Вкусная влага стекала по тонким обструганным прутам, которые Ромка готовил загодя. Ольге это было в диковинку, и первые недели их совместной жизни сбор березового сока стал, пожалуй, самым светлым событием, что-то было в нем от детства…
А еще Ольге нравилось ходить с Ромкой на ферму: коровы телились каждый день (или ночь), случалось подряд троим приспичит и носится Ромка от одной рогатой к другой. Ольгин страх от неопытности и растерянности как рукой сняло, когда однажды Ромка просто разрывался, пытаясь помочь сразу двум коровам. Само собой всё получилось: и ноги ещё не рождённого телка петлёй зацепить, и под Ромку подладиться, чтоб вместе тянуть-помогать скотине. Смешной рыжий бычок стал Ольгиным любимчиком. Она и не заметила, как привязалась к нему, и первым делом спрашивала вернувшегося в работы Ромку: «Как там мой рыжий?»…
Прошел март, радуя подснежниками, наступил апрель. И в один из дней Ольга будто очнулась. Подошла к пьяному, спящему Ромке и внаглую обшарила карманы. Набрав два рубля с копейками: «что ж, на билет до дома хватит и ладно». Когда она выходила из дома, следом увязался Босс, вцепился Ольге в левую штанину и давай тянуть обратно, к крыльцу, скулил, не пускал. А когда отпустил, разразился отчаянным, вперемешку с визгом, лаем …

Дома ничего не спросили, и так было понятно. А на другой день Ольга с матерью пошла в больницу: кресло, укол, чьи-то пальцы там, внизу… Пришла в себя только в палате, когда на живот положили лед. И никаких мыслей, ни плохих, ни хороших, ни-че-го. Одно слово – вакуум. Только причитания Маринкины из головы не выходили, маячили, мешали. И про то, что пустая она, и про «не дай Бог»…
Недели через две, немного оправившись от операции, Ольга, никому ничего не говоря, наведалась к Ромке – оставшиеся вещи забрать и попытаться объясниться. Ромка как раз с фермы пришел, чай пил с сухарями, когда колченогий Босс подбежал к двери, виляя хвостом.
— Здравствуй, Ром, – сказала Ольга. – Я за вещами, скоро поезд.
— Привет. Знаю, что скоро. Чаю налить? – Ромка бегло мазнул взглядом по хрупкой фигуре несостоявшейся жены и снова уткнулся в кружку. Ольга быстро собрала все свое, что попалось на глаза, и села за стол, напротив Ромки. Помолчали.
— Оль, а как там…- Ромка осторожно посмотрел на Ольгин живот. Та чуть вздрогнула от неожиданности вопроса, поджала губы:
— Я была в больнице, ставили девять недель. Теперь – нет. – Тихо ответила она. Потом добавила: — И, знаешь что, ты прости меня, я ведь тогда сдуру за тобой с поезда сошла, со зла, отомстить хотела тому, другому, а вышло – самой себе. Прости. И будь счастлив… С кем-нибудь. Пока. – Ольга встала, подошла к Ромке, поцеловала его в щеку и вышла. Ромка не пошевелился, только сказал глухо:
— Пока…

Постепенно жизнь у Ольги наладилась – и дома упрёки поубавились, и с работой утряслось (до Ромки она была в «свободном полёте», в поисках подходящего места), вроде грех жаловаться, всё как у всех. Правда порой сон один и тот же кошмарный снился, в котором горланила распьянущая Маринка: «Нашёл с кем связаться, мотня деревенская!.. А ты-то, ты-то, антилигенка, что застряла здесь, не ровня он тебе!.. Пустая я, слышишь, пуст-ая-а!!!.. А – ты?!..», и смеялась дразнящим смехом, смахивающим на воронье карканье… После этих-то снов и ходила Ольга притихшая, по вечерам прислушиваясь в своему нутру словно пытаясь понять, что там, как? А вдруг сон – к чему дурному?..
Но никакого ответа не находила.

Однажды уже по осени в тот же год Ольга по дороге на работу встретила знакомую – учились вместе на курсах машинописи, был такой «довесок» для старшеклассников, – обменялись приветами. Валя, так звали девушку, шла в церковь. Ольга про себя ахнула: Валюшка, девчонка, прошедшая, как сплетничали, мусоля пижонские сигаретки по дворовым углам девчонки, огонь и воду, и медные трубы на личном фронте и вдруг – в церковь? Ахнула, но виду не подала. А Валя, будто поняв её, поправила платок на голове и кротко произнесла:
— Да, смешно, наверное, но так получилось. Мне пора, Оленька, пойду я. – Валя виновато улыбнулась и пошла прочь.

После той встречи что-то перевернулось в Ольге, нет-нет, да и потянется к книжной полке, вытащит книги, стопками составит на стул и дальше ищет, ищет. А маму вроде неловко спросить, куда девался маленький темно-зелёного цвета сборник с крестом на обложке, — замучает вопросами, зачем? кому?.. Был же у мамы. Ну, не привиделся же!
По зиме Ольга впервые пришла в ближайшую церковь – окольными путями узнала, что для причастия лучше поспеть пораньше, к исповеди и что с утра нельзя есть. А одеться скромнее – в длинную юбку, и платок – голову накрыть — не забыть. День и вправду выдался каким-то особенным. Что в нём было особенного Ольга не смогла бы сказать, но ощущение лёгкости и приподнятости не оставляло её, даже спалось крепко, без снов. Но, оказавшись перед батюшкой один на один в тесной исповедальне, Ольга испугалась самой себя: как подумает о не рождённом ребенке, так слёзы подступают, не сдержать. Так толком и не исповедалась, священник, спасибо ему, не стал допытываться. Ольга тогда еле до конца отстояла, чтоб к кресту подойти; хотелось не плакать, — реветь белугой, но только чтоб никто не видел, не слышал…
И во второй раз, в той же церкви вышло не лучше, не легче.
Про отца Василия из Лавринской церкви, что стоит почти на задворках города, Ольга услышала случайно, в очереди в сберкассе. Две бабули рассуждали о нём вслух, но благодарно, почтительно. И Ольга решилась. Заранее, три воскресенья подряд она ездила в Лаврино. В первый раз Ольга и церкви-то не заметила – за густо посаженными деревьями, словно ограждённая от посторонних глаз, она возвышалась над обмельчавшей речкой. Увидеть её можно было лишь с другого берега, с пустыря…

***
Вокруг опять пробежал едва уловимый слухом ропот, сравнимый разве что с лёгким дуновением ветра, но Ольга почувствовала его и подняла глаза. Ноги и руки от долгого стояния затекли и Ольга, чуть переминаясь с ноги на ногу, посмотрела вокруг. Священник в окружении прихожан читал проповедь. В церкви стало значительно больше людей.
Тут всё смолкло, и отец Василий обратился к присутствующим:
— Кто исповедался, подойдите ко мне.
Ольге на миг показалось, что слова предназначались именно для неё, и поспешила подойти ближе. Отец Василий обведя всех строгим взглядом, достал из-под полы три маленьких книжки:
— Кто хочет такие же, поднимите руки, чтоб я видел!
Ольга вспомнила, как отец Василий спрашивал её об этом на исповеди и подняла руку, но тут же опустила. Повсюду слышалось просящее разноголосье: «И мне такую обещали… И мне…».
«Ну и пусть. И не надо…» — подумала Ольга, видя, как батюшка раздал книжки, а прихожане становятся друг за другом, теперь на причастие. Ольга тоже встала, украдкой посмотрев, как люди сложили на груди руки – каждый раз она путалась, правую на левую или наоборот, и терялась, а спросить стеснялась. Что за радость показаться перед кем-то совсем уж дремучей в своем незнании?..
Ей нравилась эта часть церковного таинства. Перед тем как пригубить «плоти и крови Христовой», Ольга назвалась, глотнула ложку церковного вина и поцеловала сосуд, перекрестившись. И в тот же миг встретилась взглядом с отцом Василием. Тот пристально посмотрел на Ольгу, незаметным движением вытащил из недр казавшейся безразмерной рясы еще одну книжку и протянул Ольге:
— Последняя. Читай. Все ответы и помощь – там.
Ольга взяла книгу в руки, прижала к груди и, проронив: «спасибо, батюшка», пошла к выходу. На улице она осмелилась – так не верилось! – осмотреть подарок. Именно подарок, как же иначе!.. Она вытащила его из-за пазухи – под лучами солнца ярко блеснул золотистый тисненый крест на темно-зеленом фоне обложки…


 

Псковская литературная среда. Поэзия. Татьяна Рыжова

Татьяна Рыжова

Поэт, прозаик, литературный переводчик,
член Союза писателей России.

Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Я слов святых растрачивать не буду

Своей любовью докучать не стану
Я Родине — особенно в речах.
К словам, что повторяют беспрестанно,
Доверья нет: в них дух любви зачах.

Не стану о любви кричать повсюду,
Пытаясь, словно, что-то доказать.
Я слов святых растрачивать не буду –
Ты уж прости меня, Отчизна-мать.

Но в чувствах к ней останусь безудержной –
К крыльцу родному, где весной капель,
К воспоминаньям юности мятежной
С рассветами над лучшей из земель,

К грибным дождям над Псковщиной моею,
С её простой Божественной красой…
Я здесь в руках подснежник первый грею
И трепетной любуюсь стрекозой.

Слова девицы Ольги

По Пскову просто так порой брожу —
По улицам, по-над рекой у Храма,
В Великую, как в зеркало, гляжу,
На Ольгинском мосту застыв упрямо.

И так стою, забыв про всё вокруг —
Как будто книгу памяти читаю.
Мне здесь язык воды открылся вдруг —
Который год его я понимаю.

Порой река неспешна и тиха –
Задумчива, иль неге предаётся
И словом первозданного стиха
Чуть слышно уха моего коснётся.

Уж слов таких почти не говорят,
Их многие теперь не понимают!
Вон те, что словно искорки горят,
Девичью добродетель охраняют.

Промолвленные сотни лет назад,
Они в реке остались оберегом:
Вот дерзко речи Игоря звучат,
Вот отповедь девицы Ольги следом.

…А по мосту девчоночка спешит,
Красива так, что мальцам сносит крыши…
Увы, тех слов, что Ольга говорит,
Та девочка в наушниках не слышит.

***

То ли снег, то ль стихи над холмами кружат,
То ли снег, то ль стихи на деревьях лежат,
То ль слова, то ль снежинки соткали ковёр —
На священной земле зимних Пушкинских гор.

Только здесь это чудо – слиянье стихий,
Только здесь первозданно свободны стихи,
Неуёмной метелью наполняя простор —
На священной земле зимних Пушкинских гор.

Мне б причастья такого хотя бы глоток –
Из стихов и из снега божественных строк.
Как причудлив в окошках морозный узор
На священной земле зимних Пушкинских гор.

Девочки на шаре

Девочки на шаре в классики играли,
На огромном шаре с именем Земля,
Белые квадраты мелом рисовали
На асфальте сером, там, где тополя.

Девочки на шаре в «Барыню» играли:
«Да» и «нет» в запрете: скажешь – вылетай!
«Чёрно-с-белым» тоже в той игре не брали –
Чтоб на бал поехать, рот не разевай!

А ещё любили девочки на шаре
Разными цветами быть в игре веков,
Где «садовник» строгий, ну а в жизни – Марик,
Выбирал желанный изо всех цветков.

Девочки на шаре Марика любили
Сильною любовью детской чистоты.
…Говорят, в Афгане Марика убили.
А в квадрате чёрном не растут цветы.

Белые квадраты, чёрные квадраты…
Люди все – фигуры шахматной доски.
Девочки на шаре сгинули куда-то,
Остаётся шару плакать от тоски.

Поэту, лежащему в коме

Бродит робко душа в коридорах слепящего света,
Где маячит Нежизнь, но и Жизни ещё не предел.
Как надёжно ей было под бренною сенью поэта,
Кто немало грешил — только детскую душу имел!

А теперь ей решать: оставаться иль в путь отправляться…
И слеза, а не свет, оробевшую душу слепит,
И зовёт её что-то, а, значит, пора возвращаться:
Это сердце поэта не прерванной строчкой стучит.

***

А я уже оплакала себя –
Когда в груди щемит и слёзы в горле —
Как будто бы не стало вдруг меня,
Ни в мире, ни в квартире этой боле.

Уже надела в мыслях на портрет —
Мой лучший, тот, что вижу ежечасно, —
Я ленту, у которой чёрный цвет…
(Как будто над судьбой была я властна).

Не потому, что я спешу ТУДА –
А чтоб привыкнуть, что случится это
И думать: Смерть? – так это ерунда!
…Вот только привыканья к смерти нету.

В большой игре веков

Он Гамлета играл. Сидели люди в зале. –
Ничтожный эпизод в большой игре веков.
О, сколько гениев глубинный смысл искали
В вопросе из простых коротких слов.

Быть иль не быть — куда Судьба укажет? —
Принц Датский вновь на сцене вопрошал.
Не от него, не от Шекспира даже —
Ждал от Высоцкого ответа зал.

Быть иль не быть? — чуть с хрипотцой звучало
Негромко. Но вбивалась, как набат,
Души ранимой боль в ряды большого зала.
И прятала Судьба стыдливо взгляд.

Он Гамлета играл. Сидели люди в зале. –
Великий эпизод в большой игре веков.
О, сколько доиграть ему не дали!
И досказать не дали сколько слов!

***

О Господи! Ты можешь всё, всесильный.
Молю тебя, мой Боже, воскреси
В сегодняшней расхристанной России
Истоки силы праведной Руси.

О Господи! Ты можешь всё, я знаю:
Забытую народу мысль внуши,
Что не построить на бесчестье рая,
Богатством не спасти своей души,

Что есть герои — но не паразиты,
Кто, с видом благостным, и там и тут
Под стройный хор прикормленной элиты
У своего ж народа кровь сосут.

Быть может, смыслов всех не постигая,
Прошу, О Боже: чудо сотвори! —
Святым дождём, потопов избегая,
Всю скверну без остатка раствори.

Послание природы людям

Люди к озеру едут, где птиц белых стая.
Красотой их любуясь, подолгу стоят.
И доверчиво шеи пред ними склоняя,
С добрых рук благородные птицы едят.

Знай, дитя, знай и женщина, знай и мужчина,
Ощути всем теплом своей кожи и жил,
Что ладони коснувшийся клюв лебединый
В твою руку посланье Природы вложил.

Ты послание это пойми по наитью –
Словно матери голос услышь среди дня :
— Я, Природа, прошу вас: меня защитите!
— Люди! Я вас люблю! Не губите меня!

А над речкой стрекоз не увидишь ты скоро,
А над клевером пчёлы всё реже жужжат…
И глаза лебедей то ль с мольбой, то ль с укором
На людей, воплощеньем Природы, глядят.

Утки на Мирожке

Деревьев ветви в небе синей краски
И синий лёд, сковавший речки ширь,
Предстали взору, словно в зимней сказке,
А сказочник — Мирожский монастырь…

И по его волшебному желанью
Во льду водой проталины блестят,
А в них, да и от них на расстоянье,
Утиный хороводится отряд.

По снежной круче — вверх, где шум и гомон.
А там туда-сюда спешит народ,
И, кряканьем утиным очарован,
Пернатым каждый что-то подаёт.

Ах, это чудо – утки на Мирожке!
Зимою псковской их не устрашишь,
И к уткам по заснеженной дорожке,
Уже бежит знакомиться малыш.

***

Пёс был предан, а ты его предал
И без слов сожаленья и слёз
Вместе с клетчатым стареньким пледом
Тёмной ночью за город увёз.

Бросил где-то за мрачным оврагом.
За машиной он долго бежал,
А потом, измождённый, бедняга,
В грязный снег на дороге упал.
И дыханье у пса прерывалось,
Как мехи, подымались бока.
…Визг колёс, голоса, чья-то жалость
И с любовью по шерсти рука.

О, как важен сей миг обретенья
Вдруг утраченной веры в людей!
Для собаки? – о, да, без сомненья.
Но для рода людского важней.

Новый взгляд на происшествие с вожаком стаи

Акелла промахнулся! Акелла промахнулся!
Акелла промахнулся! — вопило шакальё.
Удав, слегка дремавший, от крика встрепенулся,
И замерло, напротив, другое всё зверьё.

Растерянная стая, глазам своим не веря,
Смотрела, как уходит нетронутая лань…
А вслед за ней исчезли восторги и доверье —
Меж славой и забвеньем тонка бывает грань.

И стал кумир вчерашний вдруг неугоден стае.
Промашек не прощая, за власть вступили в спор,
Глядеть на Волка всё же стыдливо избегая, —
Да что уж там! — не видя экс лидера в упор.

А он не промахнулся! А он не промахнулся!
А он не промахнулся! – То на закате дня
При виде дивной Лани в нём вдруг поэт проснулся,
Ну а злодейство, знаем, поэту не родня.

О, Париж…

Ив Монтана чарующий голос звучал
В ресторане с манящим названьем «Париж».
И, хмельной, уплывал из-под ног наших зал:
Мы танцуем, и ты о любви говоришь.

Наважденье моё: «О, Париж, О, Париж…» —
В моей странной судьбе то ли тень, то ли свет,
Как крылатый фантом, надо мной ты паришь
Там, где город другой, где любимого нет.

Светлоокая ночь в Петербурге царит,
Разлетаются крылья мостов выше крыш.
Только слышится мне, над Невою звучит
Зов далёкой любви: О, Париж, О, Париж…

Сонет о времени

Пока ты юн, то не пришла пора
Понять, что время – главная утрата,
Что змейкою невидимой шурша,
Оно скользит сквозь пальцы без возврата.

Но, если бег часов и дней презрев,
Ты время убиваешь праздной ленью,
То сам ты мёртв, ещё не умерев,
И нет тебе у времени прощенья.

О, время! Научи ценить, прошу,
Твой каждый миг и каждую минуту,
И хрупкий час, когда стихи пишу,
И день, несущий радость или смуту.

А коль союз со временем возник,
То и безвременья не страшен лик.

Шекспиру

Когда с тобой в разладе целый мир
И правда не торопится вмешаться,
Приходит, как спасение, Шекспир
С его бессмертным: «Быть — значит сражаться!»

О мудрый гений! Ты — на все века:
Ты знал людей и был за них в ответе.
Так обрати свой взор из Далека
На нас, живущих в новом лихолетье.

Где королевство Датское — весь мир,
Прогнивший и в бесчестии погрязший,
Где правит то ли Клавдий, то ль сатир,
Всех Гамлетов на шпагу нанизавший.

Дай руку им, чтоб за неё держаться –
Чтоб победить, но и в живых остаться…

О смуглой даме шекспировских сонетов

Красавицей по принятым мерилам
Она, как нам известно, не была —
Смугла, земна, без лёгкости ходила,
Душою, кстати, тоже не светла.

И всё ж о ней учёные толкуют
Уж не одно столетие подряд.
Разгадывая тайну роковую,
Гипотез разных выдвигают ряд.

А сколько дам с молочным цветом кожи,
Не забывали губки поджимать:
-За что она?! На что это похоже,
Чтобы в веках дурнушку прославлять?

Цвет кожи не причём, чтоб будоражить мир –
Довольно, чтоб любил тебя Шекспир.

Сонет о сожаленьях

Вы слышите стенания в ночи,
Глухие бесконечные рыданья?
То истязают память палачи –
Без милосердья и без состраданья

Осколками давно разбитых грёз,
Уколами обид и сожалений,
Растравливая раны солью слёз
И горечью упущенных мгновений.

Но полноте! Зачем её пытать? –
Пусть дремлет наша память безмятежно:
Что не сбылось – бесплотно вспоминать,
Что потерял — то было неизбежно.

Иди вперёд, о прошлом не скорбя:
Есть счастье ЖИТЬ СЕГОДНЯ у тебя.

Сонет о подиуме жизни

Не примеряй чужую жизнь к себе:
Размер не твой – напрасные расходы.
А, может, вовсе не к лицу тебе
Других людей успехи и доходы?

У каждого свой жизни гардероб.
Фактуру и фасоны выбирая,
Вложить в него немало надо, чтоб
Собою стать, других не повторяя,

Чтоб без оглядки по земле шагать
Среди простых и пышных одеяний —
Тогда и шик появится и стать,
И благородство мысли и деяний.

Жизнь – подиум. На нём толпятся все.
Так будь неповторим в своей красе

Ослы при дворе
(басня)

Развесив уши, час стояла
Ослица молча средь двора:
То ли спала, то ли мечтала,
То ль не в себе была с утра.

А жизнь вокруг неё кипела:
Индюк, красуясь, клокотал,
Крича задиристо и смело,
Петух к хохлатке приставал.

Собаку задевал котёнок,
А та из будки цепь рвала,
Шипел гусак, мычал телёнок,
Звенела весело пила.

Хозяйка муженька бранила,
На крики не жалея сил,
Их сын, балованный верзила,
Свой мотоцикл заводил.

И вдруг, как гром средь ясна неба,
Такое грянуло «И-а!»,
Что замер каждый, где б он ни был,
Хозяйка чуть не умерла!

И, заглушая всё в округе,
«И-а!» неслось. И час, и два…
И все подумали в испуге,
Что будет так теперь всегда.

Ослы, ослицы – верь, не верь –
В прайм-тайм допущены теперь.
Как быть? – Нажмите «выкл.», друзья,
И молча слушайте себя.

Глядя клину печальному вслед

Осени себя синью осенней,
Желтизною жнивья пожалей,
На припёке помедли мгновенье,
И – лети, услыхав журавлей.

Созерцая озябшие нивы,
Поредевшую крону лесов,
Обречённость стожков сиротливых
И унылость промокших дворов,

В самый раз погрузиться в мечтанья
О волшебности южных ночей,
Прочь отбросить сомненья, метанья,
Отрешиться от лживых речей.

Всё забыть, ни о чём не жалея,
Словно здесь ты не рос и не жил –
Не смеялся, не плакал, не сеял
И под свист соловья не любил.

Но над домом твоим пролетая,
Станут птицы кричать-тосковать…
Ты простись с перелётною стаей,
Чтобы с родиной зиму встречать.

Пусть даст Бог тебе сил и терпенья –
Тем, другим, до тебя дела нет.
Осени себя синью осенней,
Глядя клину печальному вслед.

Без тебя улетят в край далёкий
Журавли. Но вернутся опять.
И, застыв на весеннем припёке,
Ты их будешь с улыбкой встречать.

Литпортреты от Владимира Клевцова. Игорь Исаев

Владимир Клевцов
Литературные портреты

 

Игорь Исаев

Литературная судьба поэта Игоря Исаева с самого начала складывалась удачно. Стихи, как и положено, начал писать рано, потом были студенческие литературные кружки, литобъединение «Март» — и везде о нем говорили, везде они отличались от других уже зрелостью своих стихов.
Это конечно был не дореволюционный литературный Петербург и не послереволюционная Москва, а провинциальный Псков, но все же, все же… О нем продолжали говорить, кто с завистью, кто с восхищением. Хвалил начинающего еще Исаева и Александр Бологов.
Отличался Игорь от других и внешне. Это был достаточно крупный человек, большеголовый, с круглым, на первый взгляд даже немного плоским лицом, и чувствовалось в нем что-то восточное, древнее, половецкое. А сколько достоинства было в походке, в высоко поднятой и слегка откинутой голове, в выпяченной груди, и даже когда он спешил, все равно походка получалась неторопливо-степенной, важной, как у царственной особы, когда она сходит с трона.
Не знаю, к какой литературной школе он себя по молодости причислял – к футуристам, акмеистам, постмодернистам, декадентам, но в целом к тем, кто в свое время в числе других создавали Серебряный век русской поэзии. И чтобы как-то подчеркнуть эту свою духовную связь с теми поэтами, стихи свои подписывал на старый манер «Игорь Исаевъ» с твердым знаком на конце, и обижался, если при публикации в газетах и альманахах журналисты, редактора эту букву «ъ» изымали. И первая книга его имела соответствующее название – «Время кризиса, или Люди на подоконнике». Когда, помнится, я, посмеиваясь, указал на название Бологову, он отмахнулся:
— Это по молодости, это он дурачится. Все со временем перемелется, настоящий талант всегда найдет свою дорогу.
Но я продолжал еще некоторое время относится к Игорю иронично, и когда глядел на его крепкую фигуру, видел его постоянно бодрое, утверждающее настроение, вспоминал высказывание Льва Николаевича Толстого по поводу декадентов: «Да какие они декаденты, певцы печальных сумерек? Это здоровенные мужики, их бы всех в штрафные роты».
Не помню, когда мы с ним впервые познакомились. Возможно это произошло во время выступления в шестой псковской школе, где кроме нас, была еще поэтесса Ларина Федотова. Прочувственные стихи Ларины Викторовны, обычно пользующиеся в женской среде большой популярностью, но восьмиклассников впечатления не произвели. Потом я, путаясь в словах и сбиваясь, прочитал небольшой юмористический рассказ, но и тут школьники даже не улыбнулись.
Но вот поднялся Игорь Исаев, и как в этот момент он был артистичен! Он не остался за столом, а вышел к классу, к доске, давая себе простор, и начал даже не читать, а декламировать, выделяя каждое слово и строчку, окрашивая их в разные тона, цвета. Он рубяще поднимал голос, а потом понижал до шепота, и по звуку это напоминало то камнепад, то шелест трав. Не думаю, чтобы восьмиклассники вникли в смысл стихов, но само течение действовало на них завораживающе.
— Ты читаешь как Маяковский, — сказал я ему позже.
— А то, это мой любимый поэт.
И тогда я подумал, что он представляет себя Маяковским, не в смысле уровня поэзии, тут он, наверное, понимал разницу, а в громогласном поведении – словно бы стоит, заломив шапку, этакий великан и все дороги перед ним открыты, выбирай любую.
Или знакомство наше состоялось на другой литературной встрече в Новоржеве, куда мы поехали на два дня. Я тогда работал в «Псковской правде» и должен был, помимо выступления, собрать материал для очерка о ветеране войны.
Мы выступили. И поздним вечером Игорь отправился со мной к ветерану. Эта встреча запомнилась хорошо. Старому солдату было лет восемьдесят, войну он начал сержантом и уже на третий день ожесточенных боев в Брестской крепости, попал в плен и оказался в концлагере. Со временем в лагере образовались три подпольные группы, одна из которых, «Союз русских офицеров», поставила задачу восстания, и в состав которой, хотя и не был офицером, вошел герой моего будущего очерка. Возглавил группу плененный полковник Красной армии.
Восстание произошло уже в канун Победы, было почти мгновенным и кровавым. Охрану перебили, после чего полковник ввел строгую дисциплину – поставил вооруженную охрану по периметру лагеря и возле продовольственных складов, забаррикадировал входные ворота, создав из концлагеря боеспособную воинскую часть, благо что оружия хватало.
На следующий день к воротам на двух «джипах» подъехали во главе со своим капитаном американцы, которые, видимо, уже узнали об успешном восстании.
— Открывайте, — закричал капитан. – Мы пришли вас освободить.
— Пошел бы ты на со своим освобождением, — ответил через переводчика полковник. – Мы и без тебя освободились.
Ворота он так и не открыл. Открыл позже, когда пожаловал с полномочиями американский бригадный генерал.
Рассказ бывшего узника концлагеря поразил Игоря. Ночевали мы вдвоем в многоместном номере пустующей новоржевской гостиницы, и он тогда сказал:
— Интересная у вас, журналистов, работа, с кем только не встретишься. Может быть, со временем я и сам попробую перебраться в газету.
В тот поздний вечер Игорь вообще был очень разговорчив и деятелен. Не сиделось на месте, хотелось каких-то событий, и он все порывался идти гулять на улицу.
— Какая гулянка, скоро полночь, — отговаривал я его. – Тут тихие люди, уже два часа как все спят.
Узнал я и его биографию – коротенькую тогда, как гулькин нос. Родился в 1973 году в Пскове, в достаточно благополучной семье вузовского преподавателя. Закончил Псковский педагогический институт и теперь работал учителем в сельской школе соседнего Печорского района.
Вскоре его приняли в Союз писателей, и по возрасту он был самым молодым из псковичей, когда-либо становившимися профессиональным литератором. Относились у нас к нему тогда, да и позже, как относятся в семье к проказливому младшему ребенку – и поругивают порой без злости, когда надо, за некоторые проказы, но и любят больше других.
Видеться после этого, хотя и накоротке, мы стали чаще – в основном на собраниях, где он по молодости исполнял роль секретаря и вел протоколы. Но и это довольно нудное занятие ему поначалу нравилось – давало возможность быть в центре писательских дел.
И уже совсем весомо было его назначение одним из редакторов альманаха «Скобари». Теперь он публикуется в газетах и журналах Москвы, Петербурга, Красноярска. Кроме того, постоянный участник поэтических фестивалей «Каблуковская радуга» под Тверью, куда съезжаются поэты со всей страны, становится одним из дипломантов фестиваля. Знакомится там с какой-то девушкой, поэтессой, и как-то при встрече туманно говорит мне, что у него с ней все серьезно и он собирается жениться. Женитьбы, правда, не вышло.
Примерно с этого времени, с 2007 года, у нас установились почти приятельские отношения. Называть он меня стал по отчеству – Васильевич. По имени, как раньше, вроде бы уже неудобно. По имени-отчеству – просто смешно, да и рано. А Васильевич как раз, и как бы выделяло меня среди других писателей. Стукнуло ему уже тридцать четыре года, для поэта возраст самого расцвета.
Я тогда числился в «Псковской правде» кем-то вроде литконсультанта. Писал иногда для заработка статьи, но основной заботой была ежемесячная подготовка выпуска литературной полосы «У лукоморья».
Стихов в Псковской области пишут много, прозу меньше, да и проза в основном монументальная, не вмещающаяся в газетную полосу. Александр Бологов попросил как-то опубликовать его рассказ с продолжением в двадцать пять страниц, и я представил как это будет выглядеть, как станут печатать его из месяца в месяц небольшими отрывками, так что читатель скоро забудет, с чего рассказ и начался.
Прозы не было и помогли справиться с ее нехваткой Вита Пшеничная и Игорь Исаев. Поэты, они стали писать небольшую по объему хорошую прозу, а Игорь еще и эпиграммы на псковских поэтов. Юмористический и сатирический дар его проявились здесь сполна. Сочинил он примерно десятка полтора эпиграмм, некоторые были настолько удачные, что могли бы сравниться с лучшими отечественными образцами этого жанра. И остается только жалеть, что написал так мало, иначе можно было бы собрать небольшую книжицу, востребованную и через десятилетия.
Года три так и держались втроем – на собраниях, юбилеях, презентациях, даже за стол садились рядом, угощая друг друга, а после долго гуляли по городу.
Закончив учительствовать в Печорской сельской школе, Игорь работал в Пскове и работа эта носила какой-то случайный характер. Одно время, по рекомендации Александра Бологова, числился в библиотеке для слабовидящих, потом в какой-то газете. Что это за газета, я так и не понял, он говорил о ней невразумительно, словно стеснялся.
Денег не было. Однажды мы вместе вышли из областной библиотеки, где брали книги, Игорь набрал целую стопку и, оказавшись на улице, вздохнул:
— Сюда тащился почти час по жаре, теперь обратно час. Денег на автобус нет. Я теперь почти всегда хожу пешком.
Но это оказалось минутной слабостью. Когда я наскреб из кармана мелочь, отказался взять, проявив горделивую независимость:
— Это ерунда. Все равно сегодня надо будет где-то денег искать, хотя бы на сигареты.
В последнее десятилетие, мне кажется, что-то надломилось в нем. Он по-прежнему шутил с нами в «курилке» Союза писателей, много говорил о себе, балагурил, но за всем этим уже виделся человек одинокий и неприкаянный, а все шутки, вся бодрость, готовность сделать, написать что-нибудь такое, важное, рассчитано лишь «на публику».
Писал ли он? Наверное писал, но мало, от случая к случаю, да и печататься стало негде. Литературная полоса «У лукоморья» со страниц газеты исчезла. Альманах «Скобари» после отъезда директора типографии С.А. Биговчего в Москву больше не выходил.
Теперь он снова работал учителем – место нашлось в Карамышевской школе, куда надо было ездить за 25 километров. На какое-то время в нем вспыхнул интерес к новой жизни, и он снова стал похож на молодого Игоря Исаева, с его уверенностью в себя, в свое предназначение, словно бы по-прежнему стоял на пороге жизни и с надеждой смотрел в будущее.
При встрече он теперь говорил только о школе, о своих учениках, какие они умные и послушные, какие планы у него на них, что он собирается создать литературный кружок, краеведческий. Но, вспыхнув, интерес быстро угас.
Положение его усугубилось со смертью родителей и получилось так, что ему пришлось перебраться из родительского дома в коммунальную квартиру на улице Стахановской. Я никогда не был у него, но двухэтажный дом свой, построенный в середине пятидесятых годов, он однажды показал. И я был изумлен. Мое детство и юность прошли поблизости от этих мест и дом мы все хорошо знали. Мы называли его «цыганским». Там жила цыганская семья, к которой в праздничные дни собирались многочисленные соплеменники, и тогда шум и веселье стояли по всей округе, как в настоящем таборе.
Сейчас дом был капитально отремонтирован, он принял тихий и ухоженный вид, но все же, когда я увидел, где Игорь живет, это представление о его одиночестве и неприкаянности невольно только усилилось.
Последний раз мы встретились в феврале 2020 года. Погода была сырой, с дождем и мокрым снегом. Я ждал автобус на остановке, а он проходил мимо.
Шел он торопливо прихрамывая, со страдальческим лицом, держался деревянно, с наклоном вперед, как человек, готовый упасть. Одет был небрежно, какие-то боты, месившие грязь, полузастегнутую куртку, без шапки, в волосах таял снег.
— Болею, — сообщил он. – Болит нога, спина, двигаюсь через силу. Ладно, давай, я спешу.
Куда он шел, куда спешил в воскресный день, не знаю. Через несколько месяцев его не стало.

Стартовал VII конкурс чтецов посвящённый творчеству Станислава Золотцева

Стартовал VII конкурс чтецов «А Слово остаётся…»,
посвящённый творчеству писателя
Станислава Золотцева

Конкурс организован библиотекой «Родник» им. С.А. Золотцева МАУК «ЦБС» г. Пскова и  Псковским региональным отделением Союза писателей России и проводится в онлайн-формате, в двух номинациях:
1. «Зажги свое сердце» – лирика Станислава Золотцева;
2. «Сквозь вечность и добро я с вами говорю» – стихи псковских поэтов.

Онлайн-площадкой проведения конкурса станет группа библиотеки «Родник» им. С.А. Золотцева МАУК «ЦБС» г. Пскова в социальной сети ВКонтакте: https://vk.com/rodnikpskov

В конкурсе могут принять участие все желающие старше 12 лет, независимо от места нахождения.

Победители конкурса будут награждены дипломами 1, 2, 3 степени и призами.

Лучшие выступления будут размещены на видеоканале Псковского регионального отделения Союза писателей России «Псковский писатель» https://www.youtube.com/channel/UClnt1-8LzsFqnoTqqxVlNHg?view_as=subscriber

Ознакомится с положением о конкурсе и скачать форму заявки на участие в нём можно по ссылке: https://pskovpisatel.ru/wp-content/uploads/2021/09/Положение.docx

Псковская литературная среда. Проза. Владимир Клевцов

Владимир Клевцов

Прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Матушка-берёза
(рассказ)

Она росла на самом верху, обхватив холмик корнями, как земной шар. Может, для неё он и был всем земным шаром и уж точно – её домом, её родиной.
Птица или ветер однажды осенью занесли на это место берёзовое семечко. Нужно было великое везение, чтобы оно не попало на камни, не зацепилось за траву, а угнездилось в земляной ямке. Зиму семечко пролежало под снегом и, когда снег сошел, продолжало безвольно лежать в ямке, отдыхая от долгого сна и чувствуя лишь влагу земли и тепло солнышка.
Снова счастливо перепадали теплые дожди, грело солнце, земля дышала паром, и семечко зашевелилось. Удобнее переворачиваясь с боку на бок, оно наконец пустило робкий, почти невидимый росток корня — так купальщик, вытянув ногу, пробует воду в реке. Корешок темнел, крепчал, проникая в бесконечную глубину земли, а с другого края к не менее бесконечному свету тянулся еще не отличимый от обычной травы стебель. С тех пор мир для нее разделился на темную, земную сторону и светлую, солнечную, и чем сильнее, давая отводы, разрастались корни, не позволяя холмику размыться в весенних потоках, тем выше взлетал берёзовый ствол и шире распрямлялись ветви.
Пришел срок, и берёза стала взрослым, гибким деревом. Весенний снег сходил с её холмика первым. В низине и лесной чащобе он еще ноздревато лежал потемневшими пятнами, сочась талой водой, а на холмике уже вовсю припекало, и она чувствовала корнями, как оживают в земле личинки жуков и роют тоннели червяки. Вокруг неё выстреливали стеблями подснежники и раскрывали навстречу солнцу свои синие бархатистые глаза.
У неё первой в округе появлялась листва. Другие деревья еще стояли окутанные фиолетовой дымкой, а на берёзе лопались почки. Понуро висевшие было ветви за один теплый день озеленялись мелкой листвой, к которой, привлеченные запахом, липли мошки, и берёза с этого дня начинала шуметь на ветру, отправляясь под парусами в долгое летнее плавание.
Деревья в лесу хорошо знают друг друга. Вынужденные жить в неподвижности, они чувствуют соседа, особенно если сосед одного семейства и тем более от одного семени. Под холмиком уже раскинулась роща берёз: маленьких, побольше и совсем взрослых, и все они были от её семени. Плотно прижатые телами, они росли вверх, стараясь одна перед другой побыстрее дотянуться до солнечного света; нижние ветки за ненадобностью отсыхали, оставляя узловатые отметины на коре, а стволы, высокие и тонкие, зеленели только верхушками.
Ей не надо было торопиться, она росла как ввысь, так и в ширинуветвями, которые отсыхали неохотно, и тень от её листвы, как шатром, покрывала всю небольшую вершину холмика. Она была одинока, не зная соседей, даже движущиеся существа — люди и животные — не навещали её. Ранней весной по снежному насту еще прибегали зайцы и, встав на задние лапы, кормились кончиками нижних ветвей. Летом появлялись волки, чтобы осмотреть окрестности. Однажды поднялся медведь, долго стоял, внюхиваясь в дым далекого пожарища, недовольно ворча, затем принялся нервно точить о её кору когти.
Люди появились, когда шла война. Она ничего не знала о войне, и представления о ней были связаны только с грохотом и взрывами, от которых сильно дрожала земля, и дрожь передавалась корням. Земля, такая прочная и незыблемая, казалось, была готова встать на дыбы и скинуть её вниз.
Люди были солдатами. Они пришли однажды после особенно сильного грохота и отрыли внизу по обеим от неё сторонам окопы.
Вскоре из полевой кухни поднялся дымок, и по берёзовой роще вместе с дымом поплыл запах сытного кулеша. Вечером к ней поднялся пожилой солдат, сержант-снайпер. Сначала он, как волки и медведь, осматривал с высоты окрестности, потом обратил внимание и на неё. И тут случилось то, чего с ней никогда не случалось. Он вдруг обнял её за ствол и погладил по коре шершавой ладонью, шепча ласковые слова:
— Матушка-берёза, страшно небось? Подожди немного, скоро станет тихо. Я тебя сразу приметил, как пришли. У нас дома во дворе такая же берёза стоит, я её с детства помню. А ты не бойся, я с тобой рядом.
Она не понимала слов, но общий доброжелательный тон ей был ясен. И этот тон, и это движение по стволу шершавой ладони были приятны, и она вся, от начала ствола до верхних веток и последнего листа, отзываясь на ласку, невидимо затрепетала.
В следующий раз он пришел под утро, когда в небе бледнели гаснущие звезды, осторожно забрался на берёзу и сел на сук посреди ствола. Но и теперь, перед тем как подняться, снова погладил её по коре и ласково сказал: «Матушка-берёза, не бойся, я рядом». Он сидел, обхватив ствол одной рукой, а другой придерживал на коленях винтовку. Когда рассвело и солнце ярко залило землю лучами и пели, перепархивая в её ветвях, птицы, он сделал три негромких выстрела.
Потом быстро, едва касаясь ветвей, спустился и, топоча, бросился вниз с холма.
На следующую ночь она снова ждала его. Он был не из её семейства и не от её семени, он двигался и топтал землю, но берёзе представлялось, что он свой, как берёзы внизу под холмом, как земля у корней и солнце в вышине, и что её и его вырастила и напоила соками стволы одна и та же земля и согрело одно солнце.
Приходил он и во вторую ночь, и в третью, неслышно сидел до рассвета, стрелял и уходил. Но всякий раз не забывал прикоснуться ладонью и прошептать: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой».
После его выстрелов, доставлявших противнику большие неприятности, на той стороне начинался суматошный, беспорядочный шум, прилетало и разрывалось перед окопами несколько мин. Стрелял он и на четвертый день, но не спустился, как обычно, а, вскрикнув – она стволом ощутила, как по его телу прошла судорога, — и задевая её ветки, упал. Следом, запаздывая, со звоном скатилась винтовка.
Она чувствовала верхними корнями тяжесть его тела и надеялась, что он встанет и скажет ей ласковые слова. Но он не поднялся, зато пришли другие люди и унесли его. В сумерках они вернулись и взялись копать на холмике яму. Она встревожилась, что её зачем-то хотят вырыть и сбросить вниз. Но люди только положили что-то в яму, завалили землей и долго говорили, и в звуках их речи она улавливала горечь, печаль, обиду и нетерпеливую злость. Но эта злость не была направлена против неё.
С того дня солдат больше не приходил. А потом, с торжествующей и нетерпеливой злостью прокричав «ура», исчезли и другие солдаты.
На той стороне, где заходит солнце, раздался далекий грохот и взрывы, но они почти не достигали корней и мало тревожили её. Затем и этот грохот пропал, и наступила, как предсказывал солдат, тишина.
Ближе к зиме берёза засыпала, а когда просыпалась весной, когда по жилкам ствола, раздувая его, как бока бочки, бежал и струился сок, она начинала как бы жить заново, и мир для неё был внове. Внове была теплая земля, дожди, свет солнца и просторы, безбрежность которых она чувствовала разросшимися ветвями. Но когда это приходило, она вспоминала, что все уже было много раз, просто повторяется. И в древесной памяти возникали смутные воспоминания о солдате — двигавшемся и топтавшем землю, — и застарелая тоска по ласке волновала её.
Поднимались на холмик зайцы, волки и медведь, по-прежнему точивший когти, не причиняя, впрочем, затвердевшей коре большого вреда. Но солдата не было. Каждое лето она вспоминала о нем, пока вдруг неосознанно ощутила, что солдат не ушел тогда вместе с другими в сторону, где заходит солнце, а остался рядом с ней. Он и сейчас лежит среди её корней и оттуда, из глубины и мрака, продолжает шептать, просто она не слышит: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой». И благодарность охватила её, и вся она, от корней до верхушки, хотя ветра не было, вновь затрепетала листьями, что-то бессвязно и радостно бормоча на своем древесном языке…
Прошло тридцать лет после войны, а берёза была жива. С одной стороны она начала понемногу сохнуть, зато другая, обращенная к солдату, густо зазеленела и в ветреный день шумит, полощется ветвями над размытым, почти стершимся бугорком земли.
Она давно стала приметным местом, и теперь местные жители так объясняют прохожим дорогу:
— Как добраться до Шемякине? Да очень просто. Доходишь до Берёзы и сворачиваешь по тропинке налево.
Покупая билет в автобусной кассе, ягодники говорят: «Нам два билета до Берёзы, пожалуйста». И кассирша знает, где эта Берёза и сколько надо взять с пассажиров денег.
От берёзы ведут две дороги — одна налево в Шемякино, а другая все вниз и вниз к болоту. И когда ягодники выходят к вечеру из болота, усталые, измученные, нагруженные корзинами с клюквой, первой их встречает на холмике берёза. Осенние листья полыхают, как костер, и она ласково и бессвязно бормочет им что-то на своем древесном языке.

 


 

Наездник
(рассказ)

Бывшему мастеру-наезднику, пенсионеру Ивану Антоновичу Рябову, живущему в деревянном домике поблизости от ипподрома, заехал по пути на юг с женой и сыном племянник Георгий, которого он, понимая свою старческую ненужность, не надеялся увидеть. Подростком племянник часто гостил у дяди, но вот уже лет десять как не был.
За столом, ошеломленный важностью события, Иван Антонович говорил не останавливаясь. Он был счастлив, ему хотелось, чтобы все были счастливы, и не замечал, как смущен его болтовней племянник, как сердится, накрывая стол, супруга. Своих детей у Рябовых не было, и ее возмущало, что муж называет мальчика внуком, а жену племянника Светлану дочкой. Когда она поставила на стол к селедке тарелку вареной картошки в мундирах, сидевший на коленях у матери мальчик сказал:
— Это лошадиные какашки.
— Так нельзя говорить, Вадик, — ласково укорила ребенка Светлана, а племянник смутился еще больше, теперь за сына, сказавшего за столом нехорошее слово.
— Внучок, — тут же радостно откликнулся Иван Антонович. — Это не какашки, а картошечка, первейшая еда после хлеба и мяса.
Было воскресенье, беговой день, и Ивана Антоновича это тоже радовало, потому что там, на ипподроме, он развернется. Он покажет гостям, на что способен старик. Жалко, конечно, что он уже не ездит, но дай такую возможность, не будет ему на дорожке равных, не подросла еще молодая смена.
— Как только покушаем – сразу на бега, — продолжал он. – Сегодня разыгрывается Большой четырехлетний приз, дерби по-ихнему. Будет сеча, будут гром и молния на весь белый свет.
— Это по какому «ихнему»? — подала голос жена племянника Светлана, молодая крупная женщина с ярко-белыми, точно неживыми волосами. Она почти не поднимала головы, занятая ребенком, но, оказывается, прислушивалась к разговору.
— По-ихнему — это по-английски. А по-нашему — Большой четырехлетний, до революции он еще назывался Большим Императорским.
Рука крепка, лошадки наши быстры, — неожиданно пропел он на мотив танкистского марша.
На него удивленно посмотрели, а Иван Антонович так сморщил лицо, что было не ясно, смеется он или хочет заплакать. Решили, что все-таки смеется.
— Георгий, у тебя деньги есть? Знаю, что есть, на юг едешь. А теперь поедешь богатым, — и продолжал, обращаясь к одной Светлане, человеку, в ипподромных делах несведущему: — Бежит Гепард, он фаворит, все будут ставить на него в паре с Красной Гвоздикой. Но дело в том, что Гепард разладился, в смысле, что не на ходу. Никто не знает, а я знаю, видел на тренировке. Зарядим десять билетов, но не на Гепарда, а на Паприкаша с Красной Гвоздикой. Выдача будет один к двадцати. Поставишь, к примеру, сто рублей — получишь две тысячи.
— А если ваш Паприкаш не победит? — Светлана теперь заинтересованно смотрела на старика. — Если проиграет?
— Риск, конечно, есть. Но я-то на что?
Окна были распахнуты в сад, и там на ветвях тесно белели еще не созревшие яблоки. Ясно слышалось, как перед каждым заездом звонит на ипподроме колокол, и Рябову казалось, что это нетерпеливо стучат ему в дверь, требуя на выход, и он ерзал на стуле.
Наконец выбрались на улицу. Деревья почти не спасали от солнца, подобрали тени, лежавшие на земле чернильными пятнами. Георгий с семьей шли неторопливо, Иван Антонович то и дело забегал вперед и, останавливаясь, ждал, не отрывая взгляда от белых волос Светланы, под солнцем похожих на блестящую жесть. Вскоре ему предстояло перекрывать крышу, и его давно мучил вопрос, чем крыть — шифером или жестью. Теперь ясно, что надо жестью, крыша будет выглядеть очень красиво, освещая, как прожектором, всю округу.
На ипподроме он снова не мог успокоиться. Посадив родственников на трибуну, сбегал в кассу за программкой бегов. По дорожке, запряженные в качалки, проезжали лошади из разных заездов. Зрители и игроки в тотализатор издали уважительно, даже заискивающе здоровались с Иваном Антоновичем, словно надеясь, что только одно его присутствие принесет им удачу.
— Наш заезд седьмой, — почему-то шепотом сказал Рябов, разворачивая программку. — Вот они, голуби ласковые: Гурзуф, Гепард, Копанка, Паприкаш, Опал, Красная Гвоздика.
— А какие наши? — Светлана подсела к Ивану Антоновичу вплотную.
— Паприкаш и Гвоздика, четвертый и шестой номера. Стартуют полем, это не очень хорошо, но терпимо.
Жена племянника склонила над программкой голову, и Рябов снова подумал, что, если покрыть крышу жестью, она не только будет сверкать прожектором, но, возможно, еще и пахнуть духами.
Неожиданно он толкнул Светлану в бок:
— Смотрите, вот Паприкаш. И Гвоздика. Спущусь-ка я вниз.
— Дедушка, я с тобой, — попросил мальчик Вадик, который уже понял, что Иван Антонович человек здесь важный и ему лучше держаться рядом.
— Внучок. — Рябов быстро-быстро заморгал, лицо его опять сморщилось в непонятную гримасу, и по завлажневшим глазам Георгий со Светланой поняли, что на этот раз старик готов заплакать. — Внучок, голубь ласковый. Да я ради тебя. Да я ведь… Пошли с дедушкой, пошли.
У изгороди, отделявшей беговую дорожку от зрителей, они остановились.
— Ерофеич! — закричал Рябов ехавшему на Паприкаше наезднику.
— Держи хвост трубой, не подведи, Ерофеич! — Он знал, что перед призом с наездником разговаривать нельзя, но удержаться не мог.
А бега все продолжались и продолжались. Прошли пятый и шестой заезды. Светлана вскакивала, прижимала ладони к щекам, лицо ее раскраснелось, волосы растрепались; она то и дело хватала старика Рябова за руку, а он, не менее взволнованный, толкал ее, как лошадь, локтем в бок. Начинался седьмой заезд…
— Как бы фальстарта не было, — озабоченно сказал Иван Антонович.
— А то лошадки перегорят. У нас, к примеру, был случай. Один наездник, назовем его Петров, выпоил свой лошади перед самым призом чекушку водки, ну, вроде допинга. А Ерофеич откуда-то узнал и давай на старте фальшивить — то вперед вырвется, то отстанет. Крутились раз пять, пока не стартовали, а лошадь Петрова к тому времени — хмель-то выветрился — и выдохлась, перегорела, пришла последней за флагом.
— Разве такое возможно? — Светлана смотрела на Рябова, как на знатока, с восхищением.
-У нас все возможно…
Тем временем из застекленной, маленькой, похожей на голубятню судейской вышки высунулась рука и позвонила в колокол, сначала часто-часто, требуя внимания, а потом весомо ударила три раза, призывая наездников на старт. Оттуда, с высоты, четырем судьям было видно, как крутанулись, разбираясь по номерам, лошади, как неровной шеренгой побежали все быстрее и быстрее к кафедре стартера, невысокого мужчины с поднятым флажком. Опустился флажок, та же рука ударила в колокол, заезд начался, и вскоре все шесть лошадей вошли в поворот.
— Первая четверть пройдена за тридцать три секундуы! – торопливо крикнул один из судей, щелкая секундомером. — Идут в две двенадцать. Лошади приближались к трибунам, топот копыт стал слышнее, хорошо были видны лошадиные головы и сидящие сзади в качалках наездники с поднятыми хлыстами. Еще никто не вырвался вперед, никто не отстал, но тут одна из лошадей резко закинулась в сторону.
— Гепард сбоит, — крикнул уже другой судья, вслух считая число сбоев. -Два, три, четыре… Проскачки нет, по-о-ошел!
А сбившийся с рыси на галоп Гепард, одернутый наездником вожжами, на мгновение отстал и, злобный в беге, с завернутой набок головой, с оскаленной мордой и словно напоказ выставленными зубами в окровавленной пене, снова бросился догонять основную группу.
Судьи нервничали, картина заезда теперь менялась каждую секунду, за всем надо уследить, и они кидались от окошка к окошку, так громко стуча по полу ногами, словно были подкованы. Сейчас впереди Опал, но его достают Паприкаш и Красная Гвоздика. Но вот и Гвоздика сбоит и отстает… И все резвее и резвее бежит Гепард.
— Вторая четверть — в тридцать одну секунду, — торжествовал судья с секундомером. — Идут в две ноль четыре. Это почти рекорд!
— Подожди с рекордом, — осторожничал главный судья, веселый полный человек с приставленным к глазам биноклем.
Из нового поворота Гепард вышел уже первым. Его наездник сидел в качалке почти без движения, как замерзший. Он не кричал ободряюще, не поднимал вожжи, не бил хлыстом по крупу, его поведение, наверное, было непонятно и самой лошади. В шлеме, в больших мотоциклетных очках на отрешенном лице, наездник очень походил на какое-то инопланетное существо и, казалось, гнал жеребца вперед одним своим пугающим видом. Лошади промчались мимо конюшен, откуда минуту назад стартовали, и все, кто смотрел на них с трибун, видели, что бегут они не плотной группой, а вытянулись в цепочку.
А судья с секундомером снова ликовал. Не в силах справиться с волнением, он схватил микрофон и объявил на весь ипподром:
— Третья четверть снова пройдена в тридцать одну секунду. Впереди вороной жеребец Гепард, вторая — темно-серая кобыла Копанка, следом Гурзуф и Опал.
Паприкаша и Красной Гвоздики впереди не было. Но еще до того как объявили результаты третьей четверти, Иван Антонович понял, что это все, это проигрыш. Когда в начале заезда Гепард засбоил и казалось, уже не сможет нагнать упущенное время, он порадовался своей проницательности. Но это было минутное торжество. Сейчас он видел, как мощно, без устали рвался вперед Гепард, как распластался над землей, почти не касаясь ее ногами, и в этом всепоглощающем бегедля него уже не было преград.
Ударил колокол, заезд окончился, и суетившийся весь день Рябов устало закрыл глаза. Но самое страшное было впереди. Что теперь скажет племянник, как посмотрит Светлана, так верившая ему?
Но ему ничего не сказали. Домой возвращались еще медленнее.
Вадик все время убегал, и внимание родителей было обращено только на него.
— Вадик, вернись, Вадик, подожди, — окликали они мальчика.
Иван Антонович брел сзади, как привязанный, не человек брел, а сплошной красный сгусток стыда. Когда они шли мимо ипподрома, за решеткой ограды пасся рабочий мерин Мишка, потом он поднял хвост, и на землю посыпались дымящиеся култышки. Стоявший рядом Вадик радостно закричал:
-Дедушка, смотри, картошечка падает!
Племянник, почти весь день молчавший и стеснявшийся дядю, придя домой и вспомнив, что скоро уезжать, приободрился, досада его прошла. Вместе в женой и сыном он отправился в спальню, чтобы отдохнуть перед дорогой и начать собираться. Посмотрев на племянника, понемногу успокоился и старик Рябов.
На вокзал поехали на такси. Вечерело. Из-за косых лучей солнца, бьющих сквозь деревья, в воздухе висел золотистый туман. Иван Антонович обрел уверенность окончательно, забрался на переднее сиденье рядом с шофером, чтобы указывать дорогу.
— Без вас знаю, куда ехать, — огрызнулся таксист.
— Голубь ласковый, тут кратче будет.
На улицах уже лежали тени от столбов и деревьев, и казалось, что по крыше машины мягко бьют палками. Таксист ехал неторопливо, останавливался у светофоров.
— Если так вожжи натягивать перед каждым столбом, приза тебе не видать, — насмешливо заявил Иван Антонович, привыкший, как наездник, выражаться по-своему. — Всю жизнь будешь приходить на финиш за флагом.
Таксист ничего не понял из сказанного, но догадался, что его осуждают за медленную езду.
— Не боись, папаша, — недружелюбно покосился он на старика, — приедем вовремя и со всеми твоими флагами.
На вокзале долго прощались. Георгий со Светланой обещали заехать на обратном пути, но мыслями своими были уже по другую от старика сторону, где-то в дороге к теплому Черному морю. И Рябов, слушая, улыбался, понимая, что никогда они не приедут. Мальчик Вадик держал его за руку и был еще как бы на его стороне. Но когда его забрали, чтобы идти в вагон и он снизу так ласково и доверчиво взглянул на Рябова, что у него в третий раз за день сморщилось лицо и по щекам побежали слезы.
— Внучок, голубь ласковый, — шептал он и махал на прощание рукой.
Хотелось Ивану Антоновичу тихонько поплакать и дома, мешала лишь супруга, возившаяся по хозяйству. Он дождался ночи, лег в кровать, но вместо слез и жалости к себе в голову полезли другие мысли.
Представилось, как мчится в ночи поезд, где едут племянник с семьей, как радостно гудит этот поезд, вырвавшись из города на простор, тревожа леса грохотом колес, скользя по деревьям светом из окон, — огромное, огнедышащее чудовище, и когда промчится дальше и стихнет шум, еще долго певуче будут звенеть ему вслед рельсы. Но машинист, конечно, не даст поезду хода, натягивает вожжи, тормозит у каждого столба, и ему, как и шоферу такси, никогда не выиграть приз.
А потом вспомнилось, как он ездил сам, сколько традиционных призов выиграл за сорок лет. Сколько кубков получил, сколько грамот, сколько раз после выигрыша к уздечке его лошадям прикрепляли бант с красной лентой, и, пока он проезжал круг почета, ленточки вились на ветру, радуя глаз, наполняя сердце торжеством, В спальню, грузно ступая, пришла супруга, легла на кровать у противоположной стены и сразу устало затихла, заснула. Рябов не обратил на нее внимания. «А ведь если посмотреть, я прожил хорошую жизнь, — взволнованно подумал он. — Мастера-наездника достиг, дай Бог каждому». И тихонько счастливо смеялся, тревожа супругу. Только одно было нехорошо: никому сейчас его особенная, важная жизнь не интересна — ни супруге, ни молодым наездникам, ни племяннику Георгию, а это особенно обидно, потому что племянник родная кровь, у них одна фамилия. И вскоре его часть фамилии бесследно развеется в воздухе, рассеется над беговой дорожкой, не оставив следа.
В ту ночь Иван Антонович так и не заснул. Поднялась непогода, за окном шумел ветер, мотая тяжелые ветви яблонь. В свете уличного фонаря вся комната наполнилась мелькающими тенями, и Рябову казалось, что он на своей кровати-челне куда-то плывет и плывет среди бушующих волн.

Псковская литературная среда. Поэзия. Юрий Иванов-Скобарь

Юрий Иванов-Скобарь

Юрий Анатольевич Иванов родился в г.Омске. Окончил истфак ОмГУ. Публиковал стихи и юмористическую прозу в омских СМИ.
С 1996 года живёт в Псковской области. Печатался в журналах «Литературная Кабардино-Балкария», «Дети РА».
Автор  сборников стихов «Хронология обстоятельств» и «Годовые кольца», сборника литературных статей «Две Ольги и другие». Лауреат и дипломант ряда литфестивалей и конкурсов.

В мае

А ночи – заметно короче.
Бреду переулком случайным.
Как воздух прозрачен и сочен,
а дом засыпающий – тайна.

Я мимо пройду, не узнаю,
что в доме, в такой-то квартире
по вечному правилу мая
я – чей-то единственный в мире.

* * *

Я подвержен обычным порокам:
целованью отвергнутых жён,
сигаретой отмерянным срокам
я не верю. И пью самогон.

К смерти я отношусь не серьёзно,
в русских весях – отпетый буддист;
словно в кроне родимой берёзы
закачался вдруг пальмовый лист.

Мне простят православные предки
бритый череп и жёлтый халат;
предки сами собрали объедки
со стола иудейских ребят…

Я ведь тоже искал Беловодье
от Амура до псковских болот.
Знал людей, но знавал и отродье,
совершая свой жизневорот.

Под звездой, под судьбой или богом
тени будд в свой назначенный час
растворятся в небесных чертогах,
призывая туда же и нас.

Но когда надоест изученье
жизни, смерти, любви и окрест –
всё равно — без мученья, с мученьем –
лягу в землю под русский я крест.

* * *

Всё громче мёртвых голоса,
всё ближе час посмертной встречи.
Семейных снимков образа
глядят внимательней и резче.
Глядят из глубины времён
жильцы ушедших измерений.
Быть может, там, где Орион
стоит в своём извечном крене,
они собрались на совет
решать судьбу своих потомков…
А нити жизни тонки-тонки,
«и от судеб спасенья нет».

Метафора

…Колодец и дом полусгнивший,
сарай из пропитанных шпал.
Свой мир в этой жизненной нише
кто-то в трудах создавал…
…Заброшенный сей полустанок –
метафора жизни иной.
Очнувшись от девок и пьянок,
бреду по железной прямой,
которая где-то коснётся
вокзала…Народу – орда! —
в билетные ломят оконца:
куда и когда поезда?..
Кто – в небо, а кто – в никуда…

Ложь

Как бог после акта творенья
сползаю с жены и по краю
двухместно-кроватного рая
рассыпанное оперенье
ангела собираю –
одежды, чувства и ночи,
мысли, дни и надежды…
Закон расставанья не точен,
параграф «Прощанье» отсрочен,
но всё…всё не так, как прежде.

Я утром жене налажу
крылья и всё такое,
лететь ей в одну из башен
офисных новостроек.
Она у других в ответе
за освещенье улиц –
ловят электросети
деньги кварталов-ульев.

А я в ожидании ада
сниму и улыбку и сердце.
Дьявол не носит «Прада»,
ему ни к чему маскарады.
И если огонь – расплата,
то мне, и сгорев, не согреться…

Старик

Он знает, упрямый старик,
что жаждет его богадельня;
что чёртова старость — смертельна,
что к Богу уже через миг…

Готовит последний парад:
строгает себе домовину;
как некогда выстрогал сыну,
жене, и родне – всей подряд.

И с накипью стружек верстак,
где царствует строгий рубанок,
его призовёт спозаранок
трудиться – теперь и за так…

Он верит, упрямый старик,
в своё божество – руки в деле.
Начало начал – понедельник,
и дальше по дням, как привык.

И жёстко он ставит костыль,
как будто бы гвозди вбивает.
Идёт, не летит – ковыляет…
И время усталое тает,
часов осыпается пыль…

Похороны

Впрягли кобылу: «Н-н-но, родная!»,-
к полудню дело, что ж, пора.
Телега — плавно со двора,
песок дорожный проминая.
Везём соседа в домовине,
дощатой крышкой он прикрыт.
Я перед ним, в понятном сплине,
по горло водкою залит,
сижу возницей, вожжи – в руки,
такое дело,
без кнута
везу отторгнутое тело
душой, ушедшей в никуда.
Держась руками за телегу,
бредёт печальный караул –
пяток старух, остатки века.
Любви их прошлой тихий гул
плывёт за гробом, над деревней,
и над Землёй, и в небесах…
И тот, который не Бес ах-
нет салютом грома с высоты.
Сосед и Бог теперь на «ты».

Пастьба

Сапог, плаща и шапки груда –
пастух копной сидел в седле.
Анатомическое чудо
его держало на земле.
Хромой, кривой, мосластый мерин
стоял, губами шевеля.
И зрак его смотрел в поля,
и мир на этот взгляд был скверен:
никто ни в чём здесь не уверен.
Звучит начальственное мненье –
то пастырь щёлкает кнутом.
И всё отходит на потом:
и хмарь, и хворь, и дурь сомненья.
Так начинается движенье –
парнокопытные стада,
заводов кухонных руда,
богов двуногих утоленье…
И нет надежды на спасенье.
И жизнь уходит в никуда…

Добрый ангел

Он был поэт, он видел небо,
и умел читать между строчек;
на работе прикован был к Apple,
и начальником был задрочен.

Он жене, как прекрасной Даме.
мир дарил по утрам, как розу.
А жена всё плакалась маме:
неудачник – такая заноза!

Лишь один только в небе ангел
понимал, где поэту место;
соблюдая ранжиры и ранги,
сообщал по начальству честно:

есть такой, мол, он Вами отмечен,
и живёт он по Вашему плану.
Но конечен ведь путь человечий,
и на сердце поэта – рана…

Получив в небесах отмашку –
честь по чести, печать на бланке –
как бы ни было это тяжко,
взялся рьяно за дело ангел…

Полицейские сводки чётки:
ДТП – где, когда и сколько…
В них отмечен поэт наш кроткий,
оказалось, бордюр был скользкий…

В общем так (не хотите, не верьте),
добрый ангел был ангел смерти.

Женщина с характером

Ты не паинька, ты – мятеж,
и сердечком карминных губ
ты любви не даёшь надежд
чёрным криком тревожных труб.

Ты не пляжей дитя – баррикад,
и когда в клочья мир вокруг,
для тебя это рай, не ад –
мазохистская радость мук.

Ты бросаешь героя под танк
не с гранатой — с одним ножом.
Ты со всеми идёшь ва-банк
и считаешь: так – хорошо!

Для него ты – тайфун в судьбе,
для тебя он – ночной причал,
горький отдых в твоей борьбе
разрушения всех начал.

Из-под танка герой ползёт,
оставляя кровавый след.
Он не знает, что его ждёт
безнадёжность ложных побед.

Сад

Юле

Бывали поляки, ходила литва,
и немцы – гореть им в аду!
Но каждой весною трава и листва
в моём оживали саду.

Крушили меня и тюрьмой и сумой,
песчинка в потоке судьбы.
И он леденел, сад, колючей зимой,
ни птичьих следов, ни тропы.

Я редко влюблялся и честно любил,
разлука – крушенье надежд…
Но каждое лето я в сад выходил
в доспехах рабочих одежд.

Но если родная и верит, и ждёт,
что годы нам вместе нести,
цветник разведёт, разобьёт огород –
то саду и дальше цвести…

…Опустится небо, накроет земля,
и примет нас вечный покой.
Мы там голубые постелим поля
и вырастим сад голубой!..

Полночь

нежданный стук в дверь
любовь?
судьба?
смерть?
угадай с одного раза
другого может и не быть

Деревенская дорога

зима
темнота
постоянство Полярной звезды
путь далёк
только три фонаря на пути
тишина
словно времени не существует
то мерещится что вот сейчас
лавой татаро-монголы ворвутся в село
или выскочат волки навстречу
сволочи воют в окрестных лесах
то что-то лежит впереди
и становится страшно
пока не увидишь сена охапку
выпавшую из саней
или бревно

Поздравляем Сергея Горшкова с 60-летием!

Поздравляем с юбилеем!


Сегодня празднует шестидесятилетие наш дорогой друг, коллега,
поэт Сергей Игоревич Горшков –
талантливый художник слова, тонкий ценитель прекрасного, неутомимый искатель Истины. И в этом поиске он неизменно остается рыцарем без страха и упрека, готовым с открытым забралом отстаивать ее во всякое время и на всякий день.

«Многие становятся на путь её (истины) поиска, — говорит поэт Сергей Горшков… — Кто-то сдаётся. Но остаются на этом Пути упорные, верующие в Свет, в Любовь, в Жизнь. На разных языках они говорят, но объединяет всех одно: они в поисках Бога во вселенных, но, в первую очередь, в себе самих…».

Пусть же Ваша вера, дорогой Сергей Игоревич, делает стопы ваши непоколебимыми, пусть дороги Ваши будет прямы и светлы, пусть талант Ваш рождает такие же, как и всегда, прекрасные, возвышенные стихи!

С Днем Рождения Вас, с Юбилеем!
Радости благополучия, здравия духовного и телесного на многая и благая лета.

 

От имени писателей Псковской области,
председатель правления
Псковского регионального отделения Союза писателей России

Игорь Смолькин

 


Подробнее о юбиляре >>