Псковская литературная среда. Проза. Владимир Клевцов

Владимир Клевцов

Прозаик, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Матушка-берёза
(рассказ)

Она росла на самом верху, обхватив холмик корнями, как земной шар. Может, для неё он и был всем земным шаром и уж точно – её домом, её родиной.
Птица или ветер однажды осенью занесли на это место берёзовое семечко. Нужно было великое везение, чтобы оно не попало на камни, не зацепилось за траву, а угнездилось в земляной ямке. Зиму семечко пролежало под снегом и, когда снег сошел, продолжало безвольно лежать в ямке, отдыхая от долгого сна и чувствуя лишь влагу земли и тепло солнышка.
Снова счастливо перепадали теплые дожди, грело солнце, земля дышала паром, и семечко зашевелилось. Удобнее переворачиваясь с боку на бок, оно наконец пустило робкий, почти невидимый росток корня — так купальщик, вытянув ногу, пробует воду в реке. Корешок темнел, крепчал, проникая в бесконечную глубину земли, а с другого края к не менее бесконечному свету тянулся еще не отличимый от обычной травы стебель. С тех пор мир для нее разделился на темную, земную сторону и светлую, солнечную, и чем сильнее, давая отводы, разрастались корни, не позволяя холмику размыться в весенних потоках, тем выше взлетал берёзовый ствол и шире распрямлялись ветви.
Пришел срок, и берёза стала взрослым, гибким деревом. Весенний снег сходил с её холмика первым. В низине и лесной чащобе он еще ноздревато лежал потемневшими пятнами, сочась талой водой, а на холмике уже вовсю припекало, и она чувствовала корнями, как оживают в земле личинки жуков и роют тоннели червяки. Вокруг неё выстреливали стеблями подснежники и раскрывали навстречу солнцу свои синие бархатистые глаза.
У неё первой в округе появлялась листва. Другие деревья еще стояли окутанные фиолетовой дымкой, а на берёзе лопались почки. Понуро висевшие было ветви за один теплый день озеленялись мелкой листвой, к которой, привлеченные запахом, липли мошки, и берёза с этого дня начинала шуметь на ветру, отправляясь под парусами в долгое летнее плавание.
Деревья в лесу хорошо знают друг друга. Вынужденные жить в неподвижности, они чувствуют соседа, особенно если сосед одного семейства и тем более от одного семени. Под холмиком уже раскинулась роща берёз: маленьких, побольше и совсем взрослых, и все они были от её семени. Плотно прижатые телами, они росли вверх, стараясь одна перед другой побыстрее дотянуться до солнечного света; нижние ветки за ненадобностью отсыхали, оставляя узловатые отметины на коре, а стволы, высокие и тонкие, зеленели только верхушками.
Ей не надо было торопиться, она росла как ввысь, так и в ширинуветвями, которые отсыхали неохотно, и тень от её листвы, как шатром, покрывала всю небольшую вершину холмика. Она была одинока, не зная соседей, даже движущиеся существа — люди и животные — не навещали её. Ранней весной по снежному насту еще прибегали зайцы и, встав на задние лапы, кормились кончиками нижних ветвей. Летом появлялись волки, чтобы осмотреть окрестности. Однажды поднялся медведь, долго стоял, внюхиваясь в дым далекого пожарища, недовольно ворча, затем принялся нервно точить о её кору когти.
Люди появились, когда шла война. Она ничего не знала о войне, и представления о ней были связаны только с грохотом и взрывами, от которых сильно дрожала земля, и дрожь передавалась корням. Земля, такая прочная и незыблемая, казалось, была готова встать на дыбы и скинуть её вниз.
Люди были солдатами. Они пришли однажды после особенно сильного грохота и отрыли внизу по обеим от неё сторонам окопы.
Вскоре из полевой кухни поднялся дымок, и по берёзовой роще вместе с дымом поплыл запах сытного кулеша. Вечером к ней поднялся пожилой солдат, сержант-снайпер. Сначала он, как волки и медведь, осматривал с высоты окрестности, потом обратил внимание и на неё. И тут случилось то, чего с ней никогда не случалось. Он вдруг обнял её за ствол и погладил по коре шершавой ладонью, шепча ласковые слова:
— Матушка-берёза, страшно небось? Подожди немного, скоро станет тихо. Я тебя сразу приметил, как пришли. У нас дома во дворе такая же берёза стоит, я её с детства помню. А ты не бойся, я с тобой рядом.
Она не понимала слов, но общий доброжелательный тон ей был ясен. И этот тон, и это движение по стволу шершавой ладони были приятны, и она вся, от начала ствола до верхних веток и последнего листа, отзываясь на ласку, невидимо затрепетала.
В следующий раз он пришел под утро, когда в небе бледнели гаснущие звезды, осторожно забрался на берёзу и сел на сук посреди ствола. Но и теперь, перед тем как подняться, снова погладил её по коре и ласково сказал: «Матушка-берёза, не бойся, я рядом». Он сидел, обхватив ствол одной рукой, а другой придерживал на коленях винтовку. Когда рассвело и солнце ярко залило землю лучами и пели, перепархивая в её ветвях, птицы, он сделал три негромких выстрела.
Потом быстро, едва касаясь ветвей, спустился и, топоча, бросился вниз с холма.
На следующую ночь она снова ждала его. Он был не из её семейства и не от её семени, он двигался и топтал землю, но берёзе представлялось, что он свой, как берёзы внизу под холмом, как земля у корней и солнце в вышине, и что её и его вырастила и напоила соками стволы одна и та же земля и согрело одно солнце.
Приходил он и во вторую ночь, и в третью, неслышно сидел до рассвета, стрелял и уходил. Но всякий раз не забывал прикоснуться ладонью и прошептать: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой».
После его выстрелов, доставлявших противнику большие неприятности, на той стороне начинался суматошный, беспорядочный шум, прилетало и разрывалось перед окопами несколько мин. Стрелял он и на четвертый день, но не спустился, как обычно, а, вскрикнув – она стволом ощутила, как по его телу прошла судорога, — и задевая её ветки, упал. Следом, запаздывая, со звоном скатилась винтовка.
Она чувствовала верхними корнями тяжесть его тела и надеялась, что он встанет и скажет ей ласковые слова. Но он не поднялся, зато пришли другие люди и унесли его. В сумерках они вернулись и взялись копать на холмике яму. Она встревожилась, что её зачем-то хотят вырыть и сбросить вниз. Но люди только положили что-то в яму, завалили землей и долго говорили, и в звуках их речи она улавливала горечь, печаль, обиду и нетерпеливую злость. Но эта злость не была направлена против неё.
С того дня солдат больше не приходил. А потом, с торжествующей и нетерпеливой злостью прокричав «ура», исчезли и другие солдаты.
На той стороне, где заходит солнце, раздался далекий грохот и взрывы, но они почти не достигали корней и мало тревожили её. Затем и этот грохот пропал, и наступила, как предсказывал солдат, тишина.
Ближе к зиме берёза засыпала, а когда просыпалась весной, когда по жилкам ствола, раздувая его, как бока бочки, бежал и струился сок, она начинала как бы жить заново, и мир для неё был внове. Внове была теплая земля, дожди, свет солнца и просторы, безбрежность которых она чувствовала разросшимися ветвями. Но когда это приходило, она вспоминала, что все уже было много раз, просто повторяется. И в древесной памяти возникали смутные воспоминания о солдате — двигавшемся и топтавшем землю, — и застарелая тоска по ласке волновала её.
Поднимались на холмик зайцы, волки и медведь, по-прежнему точивший когти, не причиняя, впрочем, затвердевшей коре большого вреда. Но солдата не было. Каждое лето она вспоминала о нем, пока вдруг неосознанно ощутила, что солдат не ушел тогда вместе с другими в сторону, где заходит солнце, а остался рядом с ней. Он и сейчас лежит среди её корней и оттуда, из глубины и мрака, продолжает шептать, просто она не слышит: «Матушка-берёза, не бойся, я с тобой». И благодарность охватила её, и вся она, от корней до верхушки, хотя ветра не было, вновь затрепетала листьями, что-то бессвязно и радостно бормоча на своем древесном языке…
Прошло тридцать лет после войны, а берёза была жива. С одной стороны она начала понемногу сохнуть, зато другая, обращенная к солдату, густо зазеленела и в ветреный день шумит, полощется ветвями над размытым, почти стершимся бугорком земли.
Она давно стала приметным местом, и теперь местные жители так объясняют прохожим дорогу:
— Как добраться до Шемякине? Да очень просто. Доходишь до Берёзы и сворачиваешь по тропинке налево.
Покупая билет в автобусной кассе, ягодники говорят: «Нам два билета до Берёзы, пожалуйста». И кассирша знает, где эта Берёза и сколько надо взять с пассажиров денег.
От берёзы ведут две дороги — одна налево в Шемякино, а другая все вниз и вниз к болоту. И когда ягодники выходят к вечеру из болота, усталые, измученные, нагруженные корзинами с клюквой, первой их встречает на холмике берёза. Осенние листья полыхают, как костер, и она ласково и бессвязно бормочет им что-то на своем древесном языке.

 


 

Наездник
(рассказ)

Бывшему мастеру-наезднику, пенсионеру Ивану Антоновичу Рябову, живущему в деревянном домике поблизости от ипподрома, заехал по пути на юг с женой и сыном племянник Георгий, которого он, понимая свою старческую ненужность, не надеялся увидеть. Подростком племянник часто гостил у дяди, но вот уже лет десять как не был.
За столом, ошеломленный важностью события, Иван Антонович говорил не останавливаясь. Он был счастлив, ему хотелось, чтобы все были счастливы, и не замечал, как смущен его болтовней племянник, как сердится, накрывая стол, супруга. Своих детей у Рябовых не было, и ее возмущало, что муж называет мальчика внуком, а жену племянника Светлану дочкой. Когда она поставила на стол к селедке тарелку вареной картошки в мундирах, сидевший на коленях у матери мальчик сказал:
— Это лошадиные какашки.
— Так нельзя говорить, Вадик, — ласково укорила ребенка Светлана, а племянник смутился еще больше, теперь за сына, сказавшего за столом нехорошее слово.
— Внучок, — тут же радостно откликнулся Иван Антонович. — Это не какашки, а картошечка, первейшая еда после хлеба и мяса.
Было воскресенье, беговой день, и Ивана Антоновича это тоже радовало, потому что там, на ипподроме, он развернется. Он покажет гостям, на что способен старик. Жалко, конечно, что он уже не ездит, но дай такую возможность, не будет ему на дорожке равных, не подросла еще молодая смена.
— Как только покушаем – сразу на бега, — продолжал он. – Сегодня разыгрывается Большой четырехлетний приз, дерби по-ихнему. Будет сеча, будут гром и молния на весь белый свет.
— Это по какому «ихнему»? — подала голос жена племянника Светлана, молодая крупная женщина с ярко-белыми, точно неживыми волосами. Она почти не поднимала головы, занятая ребенком, но, оказывается, прислушивалась к разговору.
— По-ихнему — это по-английски. А по-нашему — Большой четырехлетний, до революции он еще назывался Большим Императорским.
Рука крепка, лошадки наши быстры, — неожиданно пропел он на мотив танкистского марша.
На него удивленно посмотрели, а Иван Антонович так сморщил лицо, что было не ясно, смеется он или хочет заплакать. Решили, что все-таки смеется.
— Георгий, у тебя деньги есть? Знаю, что есть, на юг едешь. А теперь поедешь богатым, — и продолжал, обращаясь к одной Светлане, человеку, в ипподромных делах несведущему: — Бежит Гепард, он фаворит, все будут ставить на него в паре с Красной Гвоздикой. Но дело в том, что Гепард разладился, в смысле, что не на ходу. Никто не знает, а я знаю, видел на тренировке. Зарядим десять билетов, но не на Гепарда, а на Паприкаша с Красной Гвоздикой. Выдача будет один к двадцати. Поставишь, к примеру, сто рублей — получишь две тысячи.
— А если ваш Паприкаш не победит? — Светлана теперь заинтересованно смотрела на старика. — Если проиграет?
— Риск, конечно, есть. Но я-то на что?
Окна были распахнуты в сад, и там на ветвях тесно белели еще не созревшие яблоки. Ясно слышалось, как перед каждым заездом звонит на ипподроме колокол, и Рябову казалось, что это нетерпеливо стучат ему в дверь, требуя на выход, и он ерзал на стуле.
Наконец выбрались на улицу. Деревья почти не спасали от солнца, подобрали тени, лежавшие на земле чернильными пятнами. Георгий с семьей шли неторопливо, Иван Антонович то и дело забегал вперед и, останавливаясь, ждал, не отрывая взгляда от белых волос Светланы, под солнцем похожих на блестящую жесть. Вскоре ему предстояло перекрывать крышу, и его давно мучил вопрос, чем крыть — шифером или жестью. Теперь ясно, что надо жестью, крыша будет выглядеть очень красиво, освещая, как прожектором, всю округу.
На ипподроме он снова не мог успокоиться. Посадив родственников на трибуну, сбегал в кассу за программкой бегов. По дорожке, запряженные в качалки, проезжали лошади из разных заездов. Зрители и игроки в тотализатор издали уважительно, даже заискивающе здоровались с Иваном Антоновичем, словно надеясь, что только одно его присутствие принесет им удачу.
— Наш заезд седьмой, — почему-то шепотом сказал Рябов, разворачивая программку. — Вот они, голуби ласковые: Гурзуф, Гепард, Копанка, Паприкаш, Опал, Красная Гвоздика.
— А какие наши? — Светлана подсела к Ивану Антоновичу вплотную.
— Паприкаш и Гвоздика, четвертый и шестой номера. Стартуют полем, это не очень хорошо, но терпимо.
Жена племянника склонила над программкой голову, и Рябов снова подумал, что, если покрыть крышу жестью, она не только будет сверкать прожектором, но, возможно, еще и пахнуть духами.
Неожиданно он толкнул Светлану в бок:
— Смотрите, вот Паприкаш. И Гвоздика. Спущусь-ка я вниз.
— Дедушка, я с тобой, — попросил мальчик Вадик, который уже понял, что Иван Антонович человек здесь важный и ему лучше держаться рядом.
— Внучок. — Рябов быстро-быстро заморгал, лицо его опять сморщилось в непонятную гримасу, и по завлажневшим глазам Георгий со Светланой поняли, что на этот раз старик готов заплакать. — Внучок, голубь ласковый. Да я ради тебя. Да я ведь… Пошли с дедушкой, пошли.
У изгороди, отделявшей беговую дорожку от зрителей, они остановились.
— Ерофеич! — закричал Рябов ехавшему на Паприкаше наезднику.
— Держи хвост трубой, не подведи, Ерофеич! — Он знал, что перед призом с наездником разговаривать нельзя, но удержаться не мог.
А бега все продолжались и продолжались. Прошли пятый и шестой заезды. Светлана вскакивала, прижимала ладони к щекам, лицо ее раскраснелось, волосы растрепались; она то и дело хватала старика Рябова за руку, а он, не менее взволнованный, толкал ее, как лошадь, локтем в бок. Начинался седьмой заезд…
— Как бы фальстарта не было, — озабоченно сказал Иван Антонович.
— А то лошадки перегорят. У нас, к примеру, был случай. Один наездник, назовем его Петров, выпоил свой лошади перед самым призом чекушку водки, ну, вроде допинга. А Ерофеич откуда-то узнал и давай на старте фальшивить — то вперед вырвется, то отстанет. Крутились раз пять, пока не стартовали, а лошадь Петрова к тому времени — хмель-то выветрился — и выдохлась, перегорела, пришла последней за флагом.
— Разве такое возможно? — Светлана смотрела на Рябова, как на знатока, с восхищением.
-У нас все возможно…
Тем временем из застекленной, маленькой, похожей на голубятню судейской вышки высунулась рука и позвонила в колокол, сначала часто-часто, требуя внимания, а потом весомо ударила три раза, призывая наездников на старт. Оттуда, с высоты, четырем судьям было видно, как крутанулись, разбираясь по номерам, лошади, как неровной шеренгой побежали все быстрее и быстрее к кафедре стартера, невысокого мужчины с поднятым флажком. Опустился флажок, та же рука ударила в колокол, заезд начался, и вскоре все шесть лошадей вошли в поворот.
— Первая четверть пройдена за тридцать три секундуы! – торопливо крикнул один из судей, щелкая секундомером. — Идут в две двенадцать. Лошади приближались к трибунам, топот копыт стал слышнее, хорошо были видны лошадиные головы и сидящие сзади в качалках наездники с поднятыми хлыстами. Еще никто не вырвался вперед, никто не отстал, но тут одна из лошадей резко закинулась в сторону.
— Гепард сбоит, — крикнул уже другой судья, вслух считая число сбоев. -Два, три, четыре… Проскачки нет, по-о-ошел!
А сбившийся с рыси на галоп Гепард, одернутый наездником вожжами, на мгновение отстал и, злобный в беге, с завернутой набок головой, с оскаленной мордой и словно напоказ выставленными зубами в окровавленной пене, снова бросился догонять основную группу.
Судьи нервничали, картина заезда теперь менялась каждую секунду, за всем надо уследить, и они кидались от окошка к окошку, так громко стуча по полу ногами, словно были подкованы. Сейчас впереди Опал, но его достают Паприкаш и Красная Гвоздика. Но вот и Гвоздика сбоит и отстает… И все резвее и резвее бежит Гепард.
— Вторая четверть — в тридцать одну секунду, — торжествовал судья с секундомером. — Идут в две ноль четыре. Это почти рекорд!
— Подожди с рекордом, — осторожничал главный судья, веселый полный человек с приставленным к глазам биноклем.
Из нового поворота Гепард вышел уже первым. Его наездник сидел в качалке почти без движения, как замерзший. Он не кричал ободряюще, не поднимал вожжи, не бил хлыстом по крупу, его поведение, наверное, было непонятно и самой лошади. В шлеме, в больших мотоциклетных очках на отрешенном лице, наездник очень походил на какое-то инопланетное существо и, казалось, гнал жеребца вперед одним своим пугающим видом. Лошади промчались мимо конюшен, откуда минуту назад стартовали, и все, кто смотрел на них с трибун, видели, что бегут они не плотной группой, а вытянулись в цепочку.
А судья с секундомером снова ликовал. Не в силах справиться с волнением, он схватил микрофон и объявил на весь ипподром:
— Третья четверть снова пройдена в тридцать одну секунду. Впереди вороной жеребец Гепард, вторая — темно-серая кобыла Копанка, следом Гурзуф и Опал.
Паприкаша и Красной Гвоздики впереди не было. Но еще до того как объявили результаты третьей четверти, Иван Антонович понял, что это все, это проигрыш. Когда в начале заезда Гепард засбоил и казалось, уже не сможет нагнать упущенное время, он порадовался своей проницательности. Но это было минутное торжество. Сейчас он видел, как мощно, без устали рвался вперед Гепард, как распластался над землей, почти не касаясь ее ногами, и в этом всепоглощающем бегедля него уже не было преград.
Ударил колокол, заезд окончился, и суетившийся весь день Рябов устало закрыл глаза. Но самое страшное было впереди. Что теперь скажет племянник, как посмотрит Светлана, так верившая ему?
Но ему ничего не сказали. Домой возвращались еще медленнее.
Вадик все время убегал, и внимание родителей было обращено только на него.
— Вадик, вернись, Вадик, подожди, — окликали они мальчика.
Иван Антонович брел сзади, как привязанный, не человек брел, а сплошной красный сгусток стыда. Когда они шли мимо ипподрома, за решеткой ограды пасся рабочий мерин Мишка, потом он поднял хвост, и на землю посыпались дымящиеся култышки. Стоявший рядом Вадик радостно закричал:
-Дедушка, смотри, картошечка падает!
Племянник, почти весь день молчавший и стеснявшийся дядю, придя домой и вспомнив, что скоро уезжать, приободрился, досада его прошла. Вместе в женой и сыном он отправился в спальню, чтобы отдохнуть перед дорогой и начать собираться. Посмотрев на племянника, понемногу успокоился и старик Рябов.
На вокзал поехали на такси. Вечерело. Из-за косых лучей солнца, бьющих сквозь деревья, в воздухе висел золотистый туман. Иван Антонович обрел уверенность окончательно, забрался на переднее сиденье рядом с шофером, чтобы указывать дорогу.
— Без вас знаю, куда ехать, — огрызнулся таксист.
— Голубь ласковый, тут кратче будет.
На улицах уже лежали тени от столбов и деревьев, и казалось, что по крыше машины мягко бьют палками. Таксист ехал неторопливо, останавливался у светофоров.
— Если так вожжи натягивать перед каждым столбом, приза тебе не видать, — насмешливо заявил Иван Антонович, привыкший, как наездник, выражаться по-своему. — Всю жизнь будешь приходить на финиш за флагом.
Таксист ничего не понял из сказанного, но догадался, что его осуждают за медленную езду.
— Не боись, папаша, — недружелюбно покосился он на старика, — приедем вовремя и со всеми твоими флагами.
На вокзале долго прощались. Георгий со Светланой обещали заехать на обратном пути, но мыслями своими были уже по другую от старика сторону, где-то в дороге к теплому Черному морю. И Рябов, слушая, улыбался, понимая, что никогда они не приедут. Мальчик Вадик держал его за руку и был еще как бы на его стороне. Но когда его забрали, чтобы идти в вагон и он снизу так ласково и доверчиво взглянул на Рябова, что у него в третий раз за день сморщилось лицо и по щекам побежали слезы.
— Внучок, голубь ласковый, — шептал он и махал на прощание рукой.
Хотелось Ивану Антоновичу тихонько поплакать и дома, мешала лишь супруга, возившаяся по хозяйству. Он дождался ночи, лег в кровать, но вместо слез и жалости к себе в голову полезли другие мысли.
Представилось, как мчится в ночи поезд, где едут племянник с семьей, как радостно гудит этот поезд, вырвавшись из города на простор, тревожа леса грохотом колес, скользя по деревьям светом из окон, — огромное, огнедышащее чудовище, и когда промчится дальше и стихнет шум, еще долго певуче будут звенеть ему вслед рельсы. Но машинист, конечно, не даст поезду хода, натягивает вожжи, тормозит у каждого столба, и ему, как и шоферу такси, никогда не выиграть приз.
А потом вспомнилось, как он ездил сам, сколько традиционных призов выиграл за сорок лет. Сколько кубков получил, сколько грамот, сколько раз после выигрыша к уздечке его лошадям прикрепляли бант с красной лентой, и, пока он проезжал круг почета, ленточки вились на ветру, радуя глаз, наполняя сердце торжеством, В спальню, грузно ступая, пришла супруга, легла на кровать у противоположной стены и сразу устало затихла, заснула. Рябов не обратил на нее внимания. «А ведь если посмотреть, я прожил хорошую жизнь, — взволнованно подумал он. — Мастера-наездника достиг, дай Бог каждому». И тихонько счастливо смеялся, тревожа супругу. Только одно было нехорошо: никому сейчас его особенная, важная жизнь не интересна — ни супруге, ни молодым наездникам, ни племяннику Георгию, а это особенно обидно, потому что племянник родная кровь, у них одна фамилия. И вскоре его часть фамилии бесследно развеется в воздухе, рассеется над беговой дорожкой, не оставив следа.
В ту ночь Иван Антонович так и не заснул. Поднялась непогода, за окном шумел ветер, мотая тяжелые ветви яблонь. В свете уличного фонаря вся комната наполнилась мелькающими тенями, и Рябову казалось, что он на своей кровати-челне куда-то плывет и плывет среди бушующих волн.

Comments are closed.