Николай Новиков

Николай Степанович Новиков
1933-2013

novikovНиколай Новиков родился 4 мая 1933 года в городе Великие Луки в семье потомственных железнодорожников, династия которых продолжается уже более 150 лет.
Трудовую деятельность начал на железнодорожной станции Великие Луки, учился в вечерней школе. Позже в Ленинградском и Великолукском сельскохозяйственных институтах. Работал агрономом в Псковской области, в Ялтинском Ботаническом саду, на Кавказе.
С 1961 г. он сотрудничает с главной молодежной газетой Псковщины — «Молодой ленинец». Затем более 30 лет – работа корреспондентом областной газеты «Псковская правда».
Печататься Николай Степанович начал с 1958 года. Автор книг очерков и повестей «Пора ромашек», «Неутомимая», «Каждый день на рассвете» и других. Лауреат премии еженедельника «Литературная Россия», победитель ряда областных, республиканских и всесоюзных конкурсов очеркистов.
Статьи и очерки Новикова печатались в сборниках «Лениздата», издательства «Современник», журналах и еженедельниках: «Наш современник», «Журналист», «Крестьянка», «Сельская новь», «Нева», «Волга», «Советская музыка», «Наше наследие», «Памятники Отечества», зарубежных изданиях: «Новое русское слово», «Русская мысль», «Искусство и словесность» и др. Многие его произведения отмечены союзными и республиканскими премиями.
Главная тема творчества Н.С.Новикова — архивные изыскания, касающиеся жизни выдающихся людей Псковской земли: поэта А.С. Пушкина, композитора М.П. Мусоргского, патриарха Тихона и их ближайшего окружения – родственников, знакомых, соседей.
Как отметил именитый псковский писатель Александр Бологов, « …Из псковских писателей Николай Новиков самый известный в мире, его книги переведены на многие языки, настоящий писатель, одаренный Божьей искрой в душе. Благодаря своему таланту, Н.С. Новиков написал замечательные очерки о простых людях, создал прекрасные книги о наших великих земляках…».
За создание книг о Мусоргском, Патриархе Тихоне, Пушкине «У истоков великой музыки» (переиздание «Молитва Мусоргского»), «Колыбель опального патриарха», «Легенды и были Пушкиногорья» автор занесён в Книгу «Золотая летопись славных дел к 1100-летию г. Пскова» и удостоен звания лауреата премии Администрации Псковской области (1999 год).
Николай Степанович Новиков  скончался на 81-м году жизни, 13 сентября 2013 года. Похоронен в городе Великие Луки.


Николай Новиков
ДРАМА В СВЯТОГОРСКОЙ ОБИТЕЛИ

Литературные образы монахов в трагедии А. С. Пушкина не совпадают с характеристиками и действиями подлинных участников событий по «Истории Государства Российского». У Н. М. Карамзина из Чудова монастыря бежал Григорий Отрепьев с двумя иноками товарищами и единомышленниками – Варлаамом и Мисаилом Повидиным, а к литовской границе привёл его новый спутник – инок Днепрова монастыря Пимен. В трагедии «Борис Годунов» бродяги-чернецы Мисаил и Варлаам всего лишь попутчики мирянина Григория до пограничной слодобки, а конкретно до корчмы. И не случайно Пушкин изображает их горькими пьяницами: «всё нам равно, было бы вино», «вольному воля… А пьяному рай», «у нас одна заботушка: пьём до донушка». И действуют монахи соответственно – пропивают даже милостыню, собираемую якобы на монастырь. В трагедии есть и Пимен, но он как провожатый, а благородный и достойный старец-летописец.
Откуда же Пушкин взял эти весьма колоритные образы, где «подглядел» таких монахов? Из биографии поэта неизвестно, бывал ли он в монастырях, связанных с событиями смутного времени, не упоминается об этом в воспоминаниях и письмах современников, и даже в «Набросках Предисловия» к трагедии нет намёка на прототипы. И только уже в советское время в краеведческих сборниках, путеводителях, альбомах появились публикации на монастырскую тему в духе революционно-атеистической идеологии. К примеру, в путеводителях, изданных в Москве и Ленинграде, повторяется, что во время ссылки Пушкина «в монастыре было 20 чёрных монахов, которые постоянно вели тяжбы из-за земли с окрестными крестьянами». Документы Великолукского филиала ГАПО опровергают утверждение о числе монахов, а главное о тяжбе. Тяжба была, но вели они «войну» не с крестьянами, а между собой.
Наиболее полную и достоверную информацию о монастыре, его обителях удалось получить из «Журналов заседаний» Псковской Духовной консистории. И как часто бывает в архивных розысканиях, одна «случайная» страничка дарит ключ к разгадке исследуемой темы, помогает заполнить «белые пятна». Таким ключиком к конфликту в Святогорском монастыре оказалось прошение вдового дьякона Василия Сигорицкого об определении его сына Бориса, исключённого из духовного училища, «для лучшего при себе образования». Чтобы получить в консистории разрешение «пропитываться от монастыря» семнадцатилетнему насельнику, — игумен Иона прилагает штатное расписание, из которого и выясняется, что в 1825 году в обители было всего трое чёрных монахов, включая самого настоятеля, а остальные находились «на монашеских порциях и вакансиях», и всего с четырьмя послушниками бельцами числилось 9 человек.
Свободным было место казначея, из-за чего и возникла тяжба. На это место претендовал иеромонах Василий, самый грамотный и образованный в обители. Постригся он в монахи рано и не где-нибудь, а в столице, в Александро-Невской Лавре. Духовное служение начал учителем высшего грамматического класса, потом преподавал в духовной академии, Морском корпусе, отлично владел риторикой, знал языки, в том числе и греческий – древний и новый, «изустно произносил проповеди» в главных соборах, за войну 1812 года был награждён крестом на Владимирской ленте…
По своим способностям Василий мог бы дослужиться до высокого сана. Почему же ему не доверили даже место казначея в провинциальном монастыре третьего класса? Может быть из-за вечного конфликта, когда руководитель-невежда затирает умного соперника? Тем более, что игумен Иона, сын торопецкого купца, даже в семинарии не обучался, и постиг «токмо российскую грамматику».
Ответ на эти вопросы дают записи в журналах Святогорского монастыря, в котором после высылки из столицы продолжительное время находился Василий. Записи делали в разные годы настоятели Моисей, Пётр Лавров, Иона: «иеромонах Василий находясь в пьянстве был заперт в погреб», «посещал питейный дом и в безобразии шатался по слабодке», «в ярмолку при многолюдности в пьяном виде таскаясь около лавок в одном подряснике требовал от купцов на пьянство денег».
На буйство и пьянство Василия во время крестных ходов с чудотворными иконами-реликвиями обители жаловались крестьяне, жители слободки, помещики. Игумен Иона при всей его терпимости вынужден был просить консисторию о переводе иеромонаха в другую обитель, «отдаленную от питейного дома». В свою очередь, Василий вместо покаяния сочиняет прошения, грамотные по стилю, логике, написанные каллиграфическим почерком о том, что «перевод из одного монастыря в другой есть зло, ибо монашествующий не исправляется, а яко гонимый приходит в вящую расстроенность и даже отчаенье». Он обвиняет Иону в том, что как «отец и учитель не перевоспитывает вверенную на его попечение братию, не делает их благонравными».
Получается так, что Василий не о себе печётся, а об авторитете монастыря, который должен служить «образом святой и примерной жизни для мирских людей и просит нижайше за истину гонимых защитить». Не удивительно, что под этим прошением подписываются все насельники, но особенно устраивали братию демагогические рассуждения о равенстве при дележе «кружечных денег». А ведь корысть-то была мелочная – все сборы шли на пропой, что и выяснилось при проверке, которую проводил благочинный над монастырями архимандрит Венедикт. И бывшие сторонники Василия изменяют ему, называя «начинщиком и бунтовщиком», каются «впредь не подписывать ложных бумаг». Но несмотря на ответ, тяжба длилась почти три года и насельники монастыря писали друг на друга «рапорты», «доношения», «доказательства»…
По этим нелестным характеристикам сегодня можно узнать, какая драма разыгралась в монастыре 170 лет назад: с борьбой за власть, с перетягиванием на свою сторону обиженных и недовольных с предательством, изменой и даже войной – дракой с ножом в руках, «с прибитием едва не до смерти».
Интересно, что ответы на доносы Василия с изощрёнными разглагольствованиями в несколько страниц игумена Ионы, написанные незатейливым языком и полуграмотным почерком, — искренни и убедительны: «Слабостям их я не потакаю, а воздержать от своевольства стараюсь… Но человека дурной нравственности хорошим сделать не в силах, если Бог не пошлёт и человек о своём исправлении не печётся». Достойна уважения и такая фраза: «донос и клевета – есть доказательство дурной нравственности». Это своё мнение порядочного человека игумен Иона подтвердил и тем, что дал отличную характеристику опальному барину из Михайловского Александру Пушкину, известную биографам из донесения агента Бошняка.
Драма в Святогорском монастыре закончилась так: Иону отправили в монастырь родного города Торопца, а Василия пересылали из обители в обитель с такой характеристикой: «не внемлет никакому увещеванию». Переселить свой порок в 60 лет он уже не мог.
По разным обителям разослали и других участников конфликта, на их место перевели новых насельников, но опять же чем-то провинившихся. И не потому, что Святогорский монастырь, как указано в путеводителях, был особым, ссыльным, — во все обители мужские и женские направляли для исправления лиц, как духовного, так и гражданского звания. А драма в Святогорском монастыре, возникшая потому, что нашёлся лукавый возмутитель, сумевший воздействовать на низменные чувства, утихла сама собой. Новый благочинный над монастырями, архимандрит Афанасий, после проверки в Святых Горах писал: «Братья и послушники ни ханжества, ни суеверия, ни вольномыслия, ни буянства, ни глумления, ни кощунства не проявляют. Между собой живут братолюбиво и мирно. В неприличные места, компании и народные сборища не выходят. По келиям кроме квасу ничего не расносится». Однако, как показывают документы архива в истории монастыря, более ранней и поздней, были тёмные и светлые страницы.
Перемены в стране позволяют исследователям находить достоверные источники и писать правду, какой бы горькой она ни была, освободившись от прошлой атеистической узды и не впадая в новоявленный «квасной» патриотизм. И, наверное, можно сказать, что Пушкину повезло – в период создания трагедии «об одной из самых драматических эпох», как писал поэт, он смог в миниатюре наблюдать подобную драму в монастыре. Называть конкретные прототипы было бы упрощением, но можно предположить ряд собирательных образов. В создании одного из главных персонажей трагедии летописца Пимена мог послужить прототипом игумен Иона – по возрасту старец, обладающий простонародной мудростью, добрый и благочестивый. А вот у иеромонаха Василия прослеживаются приметы трёх действующих лиц из пушкинской трагедии – причём, как часто бывает в жизни, противоречивые. Это опять же образ Пимена – по опыту жизни «видел двор и роскошь», по образованию и велеречивости (даже во время разыгравшейся драмы в монастыре Василия возили в Псковский кафедральный собор произносить проповеди по большим праздникам, после предварительной «порции отрезвления»). А ещё образ Самозванца – как смутьяна и лицемера, и Варлаама – пьяницы и дебошира. К Варлааму можно причислить и вдового дьякона Иоана Фёдорова, который «как в пьяном образе так и трезвый производит шумство, произнося всякие скверные слова». Есть и прототип Мисаила – безвольный, хитроватый монах Аркадий.
Уместно вспомнить высказывание Пушкина о том, что «истинные гении заботятся о правдоподобии характеров и положений». В трудоёмких архивных разысканиях, можно сказать безадресных, когда тема не поименована в указателе, обнаружилось «Дело о иеромонахе Феофиле и иеродьяконе Иссаие», образы которых словно скопированы с героев пушкинской трагедии. Здесь и авантюризм Самозванца, и похождения Варлаама и Мисаила, и рассуждения на высокие темы летописца Пимена…
В 1819 году эти монахи получили разрешение отправиться на Соловки для поклонения святым мощам, а оказались… в Санкт-Петербурге. Полиция неоднократно возвращала бродяг в Псковскую епархию, но они снова оказывались в столице. Пробовали разъединить Феофила и Иссаию по монастырям. Один из них по характеру Мисаил при допросе в Святогорской обители заявил, что «без товарища своего отвечать не будет, и вообще их может рассудить только государь». По сообщениям полиции, бродяги действительно «дерзнули утруждать его императорское величество» и не единожды. И снова был побег, обнаружили монахов в столице на квартире… утерофицерши Матрёны Степановой. Это «дело» само по себе читается как остросюжетный и весьма тонкий по психологизму рассказ.
Есть ещё один «материальный» прототип – питейный дом в соседней с монастырём слободке Таболени, где Пушкин мог услышать диалоги, приведённые им в сцене «Корчма на литовской границе». Кстати, именно на этот питейный дом жаловался игумен Иона. Зато богатые поселяне слободки, замаливая грехи, позолотили иконостас в храме монастыря за свой счёт.
Сопоставление текста трагедии «Борис Годунов» с многочисленными рукописными документами архива позволяет сделать предположение, что Пушкин не только наблюдал смуту в монастыре, но и записывал диалоги монахов, речь которых из-за строгих канонов, да ещё в Псковской глубинке, мало изменилась со времён царствования Бориса Годунова. Да и сам поэт признаётся, что «старался угадать образ и язык тогдашнего времени».
Святогорский монастырь стал для автора трагедии «Борис Годунов» творческой мастерской, так же, как и соседние с Михайловским деревни и усадьбы с крепостными и помещиками, сохранившими язык предков, быт и нравы, дали материал для романа «Евгений Онегин».


ТРОПА К МУСОРГСКОМУ
(Из книги «Молитва Мусоргского»)

В середине июля 1966 года, через неделю после выписки из больницы, я сошел с поезда на полустанке Жижица. Вдоль линии вплотную стояли вековые сосны, и я с наслаждением вдыхал холодный смолистый воздух, о котором так мечталось в душной больничной палате.
Поезд ушел, а я все стоял и не мог надышаться, пока не обратил на себя внимание дежурной. Ее, видимо, заинтересовал единственный пассажир без вещей, который никуда не спешил. Я спросил ее, как пройти в Карево.
– Вон в ту сторону, – махнула дежурная свернутым флажком. – Километров пять отсюдова будет.
Когда я проходил мимо, она все-таки не удержалась и полюбопытствовала:
– А у вас там что, свои живут или дачу снимаете?
Я стал неуверенно объяснять про Мусоргского.
– Не-е-е, такие там не живут, – перебила железнодорожница и направилась к служебному домику.
От станции вела песчаная дорога, с островками незатоптанной травы, с чистыми лужицами после ночного дождя, которые надо было обходить стороной. Слева на взгорке увидел серую от старости деревянную двухэтажную школу, а через дорогу напротив – несколько опрятных домиков, без традиционных для деревни хлевов при них, но с яркими цветами в палисадниках. По всем приметам здесь жили учителя, и у меня мелькнула мысль поговорить с ними о Мусоргском. Но у домиков было тихо и безлюдно: время летних каникул.
Тогда я не мог допустить даже мысли, что в этой старенькой сельской школе ровно через два года произойдет событие, о котором узнают не только в нашей стране, но и за рубежом. Не ведали об этом и будущие виновники события – местные учителя.
Дорога все круче поднималась на взгорок, и дышать становилось труднее – утро мглистое, сырое, да и грудь еще стягивала тугая повязка. И опять, как накануне дома и в поезде по пути сюда, начали одолевать сомнения, которые еще больше подогрела станционная дежурная. Действительно, к кому и зачем я приехал? С больничного меня еще не выписали, в командировку сюда никто не отправлял…
Теперь, спустя два десятилетия, пытаюсь понять: почему тогда поехал в Карево? Может быть, какое-то высшее предопределение привело на тропу к Мусоргскому? Ведь все, что произошло дальше, в корне изменило мою жизнь!
Первый шаг к Мусоргскому был сделан в больнице. В Ленинград попал в надежде на чудо, которое, как говорили, совершал известный хирург, профессор военно-медицинской академии Иван Степанович Колесников. Он делал сложнейшие операции на легких, многим сохранил жизнь и вернул здоровье. Но хирургические чудеса достаются нелегко. Мне и моим сопалатникам из разных концов страны пришлось лежать в больнице около года. Палата для нас стала домом, и невольно приходилось притираться друг к другу.
Соседу по койке, ленинградцу Борису Николаевичу Воробьеву, однажды принесли из дома проигрыватель с пластинками. Воробьев был истинный русский интеллигент: мягкий, деликатный, сострадающий слабому, за что любили его и больные, и персонал. Но музыку, которую он крутил каждый день, не очень-то одобряли. Слушал он классику, чаще всего Бетховена и особенно его девятую симфонию. Наверное, в этой музыке было что-то близкое нашему состоянию, когда одна операция не помогла и надо было томительно ждать, пока снова повезут в операционную. Ждать, переживать и надеяться… Тревога, боль, надежда звучали в девятой симфонии, и это улавливали наши растревоженные души.
В большой коробке с пластинками был и Мусоргский – фрагменты из оперы «Борис Годунов». Об этом композиторе я слышал, мне нравился «Рассвет на Москва-реке» из «Хованщины», который в те годы часто исполняли по радио. Но сосед слушал другое: «Скорбит душа, какой-то страх невольный зловещим предчувствием сковал мне сердце».
Однажды Борис Николаевич положил передо мной книгу.
– Почитай, это ведь о твоем земляке.
Тогда я ухватил только некоторые штрихи биографии Мусоргского, которой до этого не знал вообще. И наверное, заинтересовала не музыка, а сложная жизнь композитора, а вернее, что-то тревожное в его судьбе, созвучное моим больничным переживаниям. Тогда я и загадал: «Выйду из больницы живым, обязательно съезжу в Карево»… И вот теперь шел в эту деревню.
Поднявшись на взгорок, остановился, чтобы перевести дух. Стал оглядываться вокруг и невольно залюбовался. Вроде обычная картина: речка, петляющая по лугу, кудрявые лозовые кусты, копешки, дальний лес… Но что-то в этом пейзаже тронуло душу. Может быть, голубеющая над лесом полоска неба? Эта робкая голубизна как бы намекала, что летний день еще может разыграться. А может быть, источенная и подавленная больницей нервная система начала на природе оживать? Как хорошо и точно сказал об этом Бунин: «Во всяком выздоровлении бывает некое особенное утро, когда, проснувшись, чувствуешь наконец уже полностью ту простоту, будничность, которая и есть здоровье, возвратившееся обычное состояние, хотя и отличающееся от того, что было до болезни, какою-то новой опытностью, умудренностью».
С легкой душой, почти совсем заглушив сомнения, зашагал вниз. Перешел мостик, под которым в прозрачной воде струилась длинная осока. За речкой к дороге подступали старые березы. Сдержанный шелест их листьев внушал почтение к возрасту. И впервые подумалось: «А ведь по этой дороге, наверное, ездил Мусоргский!».
Дорога снова стала подниматься вверх. Там, на горе, стояло селение и выделялся высокий белокаменный дом. «Неужто Карево так близко?» – недоумевал я, ведь не прошел еще и двух километров.
Сзади затарахтела телега, я замедлил шаги и посторонился. На повозке с молочными бидонами сидела загорелая женщина и на мой вопрос с готовностью ответила: «На горе Наумово, а до Карева еще три километра, хотите – подвезу». Она подвинула к краю телеги охапку сена, и я устроился, прислонившись к бидону.
– Молоко собираю от жильцов, – словоохотливо продолжала женщина. – Тут, в Наумове, техникум сельскохозяйственный и дочка моя старшая учится.
– А о Мусоргском вы ничего не слышали?
– Слыхать-то слыхала, вроде бы барин в Кареве такой жил, но точно не знаю и врать не буду, мы не тутошние. Вы к старикам Прокошенко сходите, они здесь испокон веку живут.
За разговором незаметно подъехали к деревне. Женщина натянула вожжи и указала вниз:
– Вон Карево, под горой, а первый дом к озеру – Прокошенко. Счастливо вам!
Я поднялся на вершину холма. Так вот оно, заветное Карево!
Никаких следов былой усадьбы, только серые избушки в два ряда по берегу озера. От холма к деревне петляла стежка. В низине, на зеленой отаве, паслось стадо. За пастбищем приземистая бревенчатая ферма с выгородкой из жердей. А дальше, по всему горизонту, раскинулось озеро, белесое, тусклое, с островами: ближними – зелеными, дальними – синими. Над озером и землей нависло серое небо. Я смотрел вокруг и чувствовал, как начинает сдавливать сердце. Может быть, именно в этот миг просыпалось первое чувство любви к Мусоргскому – той возвышенной любви, какая возникает у паломников к поэтам, художникам, музыкантам.
По тропинке спустился к Кареву. У крайнего дома озеро подкатило под самый огород. Калитка во двор была распахнута.
Постучал в дверь: раз, второй, третий – молчание. Обошел избу и заглянул в сад. Между усыхающими яблонями коренастый старик ворошил сено. Поздоровавшись, я стал объяснять, зачем приехал. Старик вытер рукавом лицо, кивнул на лавочку у колодца.
– Присаживайтесь. – И первый двинулся, опираясь на грабли и резко выкидывая протез. Я пошел следом, переживая, что оторвал инвалида от дела.
– Работа, чай, домашняя без указчиков, можно и передохнуть, – подбодрил меня старик. – А прошлое вспомнить, вроде как в молодость возвратиться.
К колодцу семенила, позванивая пустыми ведрами, согбенная старушка. Голова ее была опущена к земле, но она каким-то образом узрела пришельца и приветливо поздоровалась. Не зная, кто я и зачем пожаловал, заговорила по-псковски, нараспев:
– А вы в избу-то, в избу заходите, я только корову подоила, щас молочка процежу – парное-то горазд пользительно.
Как велико радушие старых русских крестьян! Сколько раз приходилось бывать в глухих дальних деревнях, и всегда заезжего человека в дом пригласят, накормят, ночлег предложат, да еще и добрым словом обласкают. Правильно писал Василий Белов в книге «Лад»: «…не приютить странника или нищего, не накормить приезжего издревле считалось грехом. Даже самые скупые хозяева под давлением общественной морали были вынуждены соблюдать обычай гостеприимства…»
Я взял у старушки ведра с водой, и мы втроем медленно двинулись к дому. В сенях, на кухне, в горнице вся мебель была старинная и такая же ветхая, как хозяева.
Старушка усадила за стол, поставила жбан с молоком, нарезала хлеба. Когда она села на лавку к печке и, сняв платок, прибрала в узел редкие седые волосы, я рассмотрел ее лицо: широкое, скуластое, почти без морщин и с такими же чистыми голубыми, как у мужа, глазами.
– Совсем меня хвороба скрутила, – пожаловалась старушка, – четвертое лето уже мучаюсь.
– Два сапога пара, – поддержал старик, – я уже третий десяток на одной ноге ковыляю, а ничего, бодрюсь.
– Да вы ешти, ешти, – потчевала хозяйка.
Каким-то чутьем, свойственным матерям, старушка уловила, что гость не по-летнему бледен, и спросила о здоровье. Я не стал скрывать и рассказал все о больнице. И наверное, недуги сблизили нас. Мы познакомились. Хозяина звали Алексеем Николаевичем, хозяйку – Александрой Ивановной. Я поинтересовался, почему у них украинская фамилия.
– Нет, украинцев у нас в роду не было, – сказал Алексей Нико-лаевич. – Деда моего в деревне все называли Прокошей, а детей – Прокошенковы. Когда отец на службу пошел, так и назвался – Прокошенков, да писарь последнюю букву пропустил.
Старики вспоминали прошлое с удовольствием, перебивали друг друга, дополняли. Я узнал, что Алексей Николаевич всю жизнь крестьянствовал на этой земле: пахал, сеял, косил, лес рубил, строил. Перерыв делал только, когда призывали на службу. Участвовал он в трех войнах и в последней – в боях под Смоленском – потерял ногу. Вернулся домой на костылях с орденом Отечественной войны и солдатской медалью «За отвагу».
– Я всю жизнь в рядовых, и в колхозе и на войне, – заметил с улыбкой Алексей Николаевич, – а вот хозяйка у меня в командирах ходила.
Александра Ивановна еще до войны работала колхозным бригадиром, хотя в ту пору в деревне и мужиков хватало. А когда немцев прогнали, стала председателем.
– Ох, и лихо пришлось, бабы вместо коней впрягались, а девки и подростки за плугом. За семенами в Кунью по пятьдесят километров ходили, туда и обратно, с мешками на плечах. А зимой на лесозаготовках надрывались.
– Утомили мы гостя разговорами, – вмешался старик. – Человек по делам приехал, а мы все про свое.
– И правда, вам ведь интересно про нашего барина послушать, – откликнулась Александра Ивановна. – Родитель мой, Иван Федорович, царство ему небесное, часто рассказывал, как Модест Петрович из Питера приезжал. В ту пору отец мальчонкой был и со своими товарищами бегал ворота открывать. А барин остановит кучера и всех конфетами наделит. Отец говорил, что он однажды мячик привез – первый раз тогда резиновый в деревне и увидели…
В то время я ничего не знал о жизни Мусоргского в Кареве. Не ведал и о том, что этот период неизвестен его биографам. Но рассказ стариков захватил: ведь их предки знали и видели живого Мусоргского! Я старался ничего не упустить, подробно записать все услышанное.
И когда вернулся домой, на одном дыхании написал о поездке в Карево. Очерк был напечатан в областной газете «Молодой ленинец» 25 августа 1966 года под заголовком «Листья живут одно лето». И теперь он является своеобразным документом.
«Когда я увидел запустение и заброшенность усадьбы, стало грустно и обидно. В местной газете («Великолукской правде») была заметка. Автор умилялся, как хранят память о великом земляке, даже нафантазировал о яблоне, под которой сидел композитор, и как за ней ухаживают школьники, учащиеся техникума, местные жители. Неправда. Нет никакой яблони из сада Мусоргских, есть дички, примерно двадцати лет отроду. И никто не ухаживает за усадьбой. А в техникуме сказали в сердцах:
– У нас заведение сельскохозяйственное, композиторов не готовим.
В Великолукской музыкальной школе имени Мусоргского дружно посочувствовали: дескать, действительно родина композитора в забвении. Лет пять назад водрузили в Кареве камень под памятник – нелепую тумбу в загородке. Теперь там заросли крапивы и лебеды, куча камней и кирпича…
Каждый век на земле отмечен рождением талантов, и то великое и неповторимое, что оставляют они людям, живет в поколениях. И, наверное, нас не поблагодарят потомки, если мы не сохраним клочок земли, где явился на свет гений музыки».
Теперь, когда я переписываю этот текст с пожелтевшей страницы газеты, многое воспринимается критически. Явно чувствуется натяжка для «красивого» заголовка с листьями, которые живут одно лето. Но почему я тогда взял под защиту этот уголок земли? Ведь два десятилетия назад не было «моды» писать об охране памятников. И на что я, как автор статьи, мог рассчитывать? В лучшем случае на то, чтобы подремонтировали нелепую тумбу в загородке и, может быть, посадили там цветы. Предложить что-то большее тогда я и не мог. Это сделали другие. Но вероятно, и публикация в газете сыграла свою роль.

В публикации использованы материалы книги «Литературные Великие Луки»

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

* Copy This Password *

* Type Or Paste Password Here *

WordPress спам заблокировано CleanTalk.