Николай Гончаров

Николай Семёнович Гончаров
(1925 -2014)

OLYMPUS DIGITAL CAMERAРодился 28 августа 1925 года на Украине. Вырос он в Сибири, куда во времена сталинских репрессий была сослана его семья. В Новокузнецке он закончил литературное отделение местного педагогического института. Учился в художественной студии. В 1962 году переехал в Великие Луки.
Преподавал изобразительное искусство в школах, историю искусства в детской художественной школе. Ему принадлежит авторство ряда публикаций о деятелях искусства прошлого и современности, о достопримечательностях края, о выдающихся земляках, писателях Псковщины. В 2001 году вышла его книга «К берегам детства». Им же подготовлена к изданию книга о художнике Леониде Птицыне.


…Ночью нас погрузили в телячьи вагоны и медленно повезли куда-то очень далеко от родных мест. Было очень тесно, душно, сумрачно, лишь изредка на станциях тяжёлые двери отодвигались, мы, ребятишки, особенно радовались хлынувшему свету, чистому воздуху. Очень хотелось побегать, как это было совсем недавно в нашей цветущей деревне близ чистой речки.
Но вот принесли мешок с хлебом, бак с водой, раздался гудок паровоза и снова застучали колёса под грязным дощатым полом.
Больше месяца мы так уныло двигались в смрадном вагоне, взрослые гадали, волновались – какая она, Сибирь? Зачем их туда? Чем провинились? Большой дом у Гончаровых, волы да коровы? Лошадь, телята, овцы, свиньи, прочая живность… Так и работали все очень усердно – с раннего утра до позднего вечера. Никого не нанимали.
Но объявили кулаками и выгнали из дому, всё растащили… Свои же соседи.
Мне было семь лет тогда, Ване и Стёпе поменьше… Мужчины сумрачно молчали, женщины плакали. Что жало нас в Сибири? Холод, нищета, неустройство…
Везли в этом убогом ковчеге и семьи священника, дьякона и псаломщика. Чтоб и церковь заглушить, притеснить.
В шахтёрском городке Прокопевске поселили в убогих бараках наподалёку от шахты. Вот там и трудились наши родители-земледельцы. Мужчинам – кайло в руки, женщины на поверхности управлялись, да и в шахту немало спускалось.
Пришлось потрудиться под землёй и нашей матушке Пелагее Семёновне. Отца-кормильца вскоре забрали и отправили в Комсомольск-на-Амуре – строить этот город. В концлагере, конечно.
Так вождям было удобнее и выгоднее. О детях никто, конечно, не думал, не заботился – нас спасали и поднимали матери.
Честь и хвала им, усердным труженицам. И память вечная! Целое поколение поднимали и оберегали, в вере православной наставляли. Как могли. Держались главного в жизни – Заповедей Евангельских.
А подросли их сынки сибирские и в грозный час отогнали фашистов от Москвы, самыми стойкими и верными тому же гонителю-вождю, поначалу изрядно растерявшемуся.
Подросли мы, парнишки, и стали матери помогать – Ваня пошёл в сапожную мастерскую, Стёпа в ремесленное училище, а я – учеником художника-декоратора во дворец культуры. Мне повезло – Владислав Аркадьевич Соломин, главный художник театра, оказался и чутким наставником в жизни и искусстве. Он воспитал во мне любовь к русскому реалистическому искусству. В городе не было тогда музея, негде было увидеть картины, но он часто приглашал к себе, и я любовался его искренними лирическими пейзажами, очень выразительными рисунками. Его взволнованные рассказы о Третьяковской галерее, Русском музее запомнились на всю жизнь.
Одновременно я учился в школе рабочей молодёжи, хотелось продолжить образование в институте. После войны мне удалось поступить в Новокузнецкий педагогический институт на отделение русского языка и литературы, а художеством занимался в городской студии под руководством члена Союза художников СССР Иннокентия Кузнецова.
При городской газете «Кузнецкий рабочий» действовала литературная группа, читал и я свои первые рассказы и очерки, они печатались и в областных газетах «Кузбасс», «Комсомолец Кузбасса».
Начинающим литераторам помогали тогда такие известные поэты и писатели как Александр Пинаев, Евгений Буравлёв, Владимир Сапожников, Тимофей Чернов, Александр Волошин.
Они советовали писать о простых людях – шахтёрах, металлургах, строителях.
Мне ближе были по духу учителя, художники, музыканты. С ними больше общался на выставках и концертах, постоянно знакомился с новыми произведениями кузбасских поэтов и писателей, учился мастерству. Этому способствовали и занятия в институте. На всю жизнь запомнились живые рассказы о древнерусской литературе, старославянском языке, как тогда называли церковно-славянский.
Владимир Николаевич Андриевский открывал нам самобытную красоту «Слова о полку Игореве», «Задонщины», «Повести Временных лет», старинных летописей, сказаний.
На каждом семинаре мы увлечённо листали словари Даля, Ушакова, Ожегова, выписывая яркие простонародные слова, пословицы и поговорки. Преподаватели, профессора прививали нам благоговейное отношение к Великому русскому языку.
Медленное внимательное чтение Пушкина, Тургенева, Толстого становилось привычным и помогало выработать хороший литературный вкус.
Это было необходимо для каждого учителя, а тем более для литератора.
После окончания института я преподавал русский язык и литературу, изобразительное искусство, читал лекции о русской живописи, о Дрезденской галерее.
В 1962 году по семейным обстоятельствам я переехал в Великие Луки на родину жены Надежды Фёдоровны Лавровой из старинного дворянского рода Лавровых, коих тоже разорили и отправили в Сибирь на поселение и каторжный труд на пользу всего международного пролетариата. Думал ли Пётр Лаврович Лавров, стремившийся изничтожить самодержавие, какое гонение и издевательства перенесут его неведомые потомки? Конечно, неплохо бы восстановить имение Лавровых, но разорители могут только разрушать.
Так что не придётся мне пожить в приятном старинном имении… Как и потомкам. Ничего – переживём.
Дальнейшее моё учение проходило в залах Эрмитажа и Русского музея, Третьяковской галереи и Музея изобразительных искусств им. Пушкина, в Дрезденской галерее и в Большом зале Московской консерватории, в оперных театрах и лучших концертных залах страны, в Домском соборе.
Лучшие часы моей жизни проходили в тишине перед любимыми полотнами Рафаэля и Леонардо да Винчи, Репина и Сурикова, Шишкина и Левитана, а затем и наших – Ильи Глазунова, Александра Шилова.
И в доме Великого Павла Корина перед русскими иконами Тверскими, Новгородскими, Суздальскими, Псковскими…
Мог ли я не рассказывать об этой неувядаемой красоте? Детям, студентам, трудящимся… То есть народу, коему по мысли вождя мирового пролетариата, и должно принадлежать искусство. С этим я очень даже согласен.
Мои лекции о русской живописи, поэзии, музыке были поддержаны обществом «Знание», Художественным фондом РСФСР. В 1966 году мне предложили участвовать в организации большой выставки «25 лет Победы под Москвой». Читал лекции, проводил экскурсии, писал статьи о лучших картинах советских художников. Меня наградили памятной медалью и почётным дипломом.
После этого получал творческие командировки по Волге, по Днепру, которые тоже проходили успешно, с благодарностью от командования флота.
В те же годы работал над очерками и статьями о художниках, писателях и композиторах Псковщины, они печатались в «Псковской правде», «Гудке», «Сов. Культуре», «Комсомольской правде», «Молодом Ленинце».
Участвовал в творческих журналистских конкурсах и получал 1-е, 2-е и 3-и премии.
В 1973 году нам, любителям книги, удалось создать творческое объединение «Страницы». Проводились литературно-художественные вечера, посвящённые выдающимся деятелям России. И прежде всего – нашим землякам в искусстве – А. Пушкину, Римскому-Корсакову, М. Мусоргскому, Б. Трояновскому, П. Фомину, Л. Птицыну, В. Звонцову, А. Большакову, В. Васильеву, лауреату Ленинской премии И. Васильеву.
О творчестве Ивана Афанасьевича много напечатано статей и очерков. За очерк «Ключ памяти» стал лауреатом премии им. И. Васильева в 2000 г. В 2001 г. вышла книга «К берегам детства» или «Тропинка к Мусоргскому». Были хорошие рецензии, много добрых отзывов.
Вот несколько строк из письма народного артиста СССР, лауреата Ленинской премии, профессора Евгения Нестеренко:
«Книга Ваша (я успел прочитать её залпом) – очень хороша. Она интересна и живо повествует об интересных людях. Вы не подделываетесь под стандарты и штампы «нового» времени. Вы остаётесь самим собой, каким были всегда. Честь Вам и хвала и низкий поклон за всю Вашу подвижническую деятельность, доброго Вам здоровья, успехов!..».

Николай Семенович Гончаров скончался 4 января 2014 г. в городе Великие Луки.  Когда он ложился в больницу, то на вопрос о себе и роде занятий, твёрдо ответил: «Член Союза писателей России», считая это самым главным.


ПЕЛАГЕЮШКА

(Из повести из жизни спецпереселенцев)

 

ЗАВИТЮЛИВАЙ, КОЛЬКА!

За сценой этого просторного шахтерского дворца культуры находились узкие удобные комнатки – уборные для артистов. А между ними посередине светлая большая мастерская – здесь художники-декораторы обитали.
Как мне здесь радостно было, когда зашел в первый раз, сколько яркого, необыкновенного для глаз! Слева узенькая деревянная лестница, по которой довольно шустро взбирался Яшка Пчелинцев, помощник художника.
— Ты, Николка, пиши объявления так, как я написал, видишь? А я покимарю часок-другой. Пока Владислав насчет халтуры договаривается… Потом и нам придется помахать кистью… А чего ж – заработаем… Корочки себе купишь блескучие, как у артистов… Придешь на танцы – сразу к тебе порхнет какая-нибудь… Кружиться-то умеешь? И не жди пока я встану… Там внизу большой щит стоит, положи и наискосок крупно напишешь – КОНЦЕРТ. Первую букву покрупнее и поярче… Чтоб издали бросалось… Усёк? Чтоб еще издали народ увидел и к нам поспешил. Полный зал наберется, денег немало в кассу привалит. И твоя тут помощь будет. А со временем таким оформителем станешь – хоть зал, хоть сцену украсишь. Всем на заглядение и радость. Такое твое полезное и заметное дело.
А пока напиши эту рекламу и завитилювай. Больше ж некому. Поначалу не понимал, что это такое. Но Яшка, ехидно улыбаясь, согнулся и ловко взгромоздил этот фанерный щит на горбушку, пронес несколько шагов:
— Видал? Вот так и завитюливай аж до трамвайной остановки. Поставишь там и такое сразу тебе облегчение, бежишь вольно без груза, отдыхаешь можно сказать. А потом еще один оттартаешь, на другую остановку. И еще раз…
— Я ж не носильщиком сюда нанимался…
— Да, учеником художника. Все у нас так начинают. Была еще недавно лошадка при клубе, но завхоз пропил ее. Вот тебя и взяли на ее место.
— Лучше б с лошадкой, я умею запрягать.
— Что ж, запрягайся сам – вполне заменишь животину…
— А если и меня этот мужик пропьет.
— Этот могет, но ты не поддавайся – при нашем дворе оставайся. У нас веселее…
Веселее? Кому как? Оглядывается на меня проходившая дивчина и бросает:
— Таскать тебе, не перетаскать…
— Лучше помогла бы…
— Обойдешься — лошак надежный…
Другой раз бабка прошамкала:
— Ишь запрягли болезного, далеко ль тащить? Давай поддержу сзади…
— Да тебя саму надо поддерживать, — заговорил мужик в заиндевелом тулупе и взялся за щит, — вдвоем надежнее…
И каждый раз кто-нибудь норовил помочь, одна бабуся варежки свои протянула: бери, бери, я еще такие свяжу…
— Ой, спасибо бабушка, приходите на концерт завтра, я Вас бесплатно пропущу.
— Дома у меня концерты. Почти каждый вечер бесплатные – мужик шибко дурит. Ну, хоть беги.
— Сочувствую Вам, мамаша. Да как же Вы с таким иродом живете?
Вздохнула: крест мой тяжкий.
Но были и праздники у меня. В день концерта робко входил к директору.
— Что, Коля, опять контрамарку тебе? С барышней решил появиться… А что? Парень ты бравый, выдающийся в полке… И налево, и направо сохнут девушки по мне. Так что ли? Получай… Тебя хвалят, замечают, что стараешься в художестве. Нам нужны такие работники.

НАЧАЛО МОЕГО ХУДОЖЕСТВА

Весь 1943 год Московский театр оперетты действовал в Прокопьевске, во дворце культуры имени Артема. Там я работал уже помощником художника-оформителя, одновременно занимаясь и в студии. Главной моей обязанностью было писать рекламу – несколько щитов, чтоб ежедневно было готово, завтра, допустим, «Сильва», послезавтра – «Баядера» и прочие не менее увлекательные вещи. Я был ими очарован – куда б ни пошел, чтобы не делал, а в голове звучало: «О, Баядера, ты чаруешь меня…» или «Сильва, ты меня с ума сведешь, если замуж не пойдешь…»
Что и говорить, эти вертлявые «красотки кабаре», так живо изображенные Кальманом, меня смущали, к ним и вечерами устремлялся. Да и не было иного яркого зрелища в унылом шахтерском городке. Кроме надоевших танцев под баян. Их тоже на фанере малевал. Тоже художество. Берешь малярную кисть и, макнув в банку с самой яркой краской, крупно выводишь число, а пониже наискось название завлекательного действа, в коем и сам иногда живо участвовал без билета, конечно. – Свой парень говорят…
Дело это мне нравилось – разные шрифты осваивал, иногда и затейливый рисунок добавлял – смешную маску набрасывал, тощую балеринку с веером. А к новому году разноцветные гирлянды развешивал:
— Спешите к кассе!
Владислав Аркадьевич, главный художник, похваливал меня и сам иногда брал кисти, нагибался над чисто загрунтованным щитом и на наших глазах иногда такое сотворял, что залюбуешься. Он ничего не намечал заранее, а будто видел всю графическую композицию, которая рождалась у него легко, просто и очень стройно. Ничего лишнего, все на своем месте и каждый штрих хвалит мастера – das Werk lobt den Meister – как замечают немцы.
Для нас, начинающих декораторов, это были яркие уроки убедительного мастерства. Я с гордостью нес на горбу такую расписную фанерину, ставил ее на место видное издалека. Отходил в сторонку, потирая задубевшие руки: смотрите, люди добрые, любуйтесь и устремляйтесь к кассе – вечером оживут перед вами эти затейливо намазанные клоуны, танцовщики и акробаты. Так развеселят, что ухохочетесь, вдоволь наулыбаетесь и будете всем рассказывать об этом потешном зрелище – Алчевский и во сне долго будет сниться: — «Да что я вас такий влюбленный?»
За горами, за долами шла, гремела яростная война, плакали женщины и в шахтерском нашем городке. Но каждый день поднимались вагонетки на гора, беспрерывно уголек везли на металлургические заводы. Строгий голос Левитана призывал до победы сражаться с «фашистской силой темною, с проклятою ордой».
Сражались мои сверстники в цехах заводов, эвакуированных в Сибирь, сражались лесорубы в горной Шории, сплавщики на Кондоме и на Оби. Но и песня раздольная, широкая укрепляла дух народный, картины художников открывали красоту любимой Родины, музыка сердечная возвышала души. Чистые разнообразные мелодии звучали каждый день по радио.
Чайковского и Рахманинова люди слушали в дальней таежной деревушке, в небольшом поселке на берегу Енисея, в тихих избушках рыбаков и охотников. Эти великие народные богатства доблестно защищали молодые сибиряки под Москвой. Уцелевшие из них послушали бы русские народные, Русланову, Зыкину, оркестр народных инструментов, обыкновенную гармошку или балалайку.
Но кто ж им это позволит?
С утра до вечера передается что-то грохочущее, дикое, часто совершенно убогое и пустое. Кому это нужно? Почему так умаляется и отвергается коренное, истинно народное и совершенно здоровое как для взрослых, так и для подростков.
Есть еще немало разных «старателей», заинтересованных в духовной сивухе. Никто и не пытается их как-то ограничить, напомнить, что живут они в России, издавна песенной, талантливой.

УТРО ЧУГУННОЕ

Радио в шесть часов подавало свой голос – во время войны тревожный, часть печальный: опять тяжёлые потери, разрушения, пожарища.
Матушка уже у плиты, беспокоится, чем бы наполнить наш большой семейный чугун, внушительно возвышающийся над махонькой кастрюлькой, сиротской сковородкой.
Уже слышны шипящие капли, падающие на горячую плиту из-под крышки.
Братцы ещё спят – Стёпа на нарах у стенки, а Ваня в углу на шатком топчане.
А мне не спалось… В школу во вторую смену, ещё успею и почитать, и задачку решить. Схожу потом к Юрке Куваеву – сверюсь. Нас в классе человек пять таких было – ни у кого не списывали, всегда справлялись.
Строговатый Сергей Матвеевич сдержанно похваливал нас и добавлял ещё задачку другую: подумайте, поднатужьтесь…
– Николаша, ты уже проснулся? – слышу тихий голос. – Ну и кстати – надо бы уголька подбросить в эту ненасытную утробу. Слышишь – гудит, як наш бык Яцыко, когда задурит, ты ж помнишь?
Всё сожрёт она, разгорячённая, ишь чугун взбадривает, уже закипает варево.
Ну пусть ещё попыхтит, побулькает – капустка дойдёт, свеколка умлеет… Пшенца немного бросила, чтоб погуще – повеселей хлебать будете… Вот и лучок с сальцем поспеет на сковородке.
– Да уж который год одно и то же хлебово у нас – утром начинаем, а вечером пустая эта посудина. Артельная… Хотя бы иногда кусочек мясца…
– А что? Вот поросёнка-то добудем и дождёмся, глядишь – заспиваем писню веселеньку. Матушка умела вовремя ободрить каждого из нас… Никакого уныния! Весною побольше картохи посадим, может, и на базар кое-что снесём.

ПОСЫЛОЧКА

Полегче жилось, когда посылочку приносили. От тёти Фроси, иногда от дяди Васи, её брата. Жили они неподалёку друг от друга в старинном городке Славянске, на Черевковке.
Обретались там и другие односельчане. Но они нами не интересовались, слышали, что вывезли Гончаровых в Сибирь, так и других туда же, а то и подальше куда…
Из Карповки больше десяти семей вывезли, опустели казачьи хаты, задичали сады, затравенели огороды. Иные подались в Красный Лиман, Славянск, Краматорск – рабочие и в Донбассе были нужны.
Наш дядя Вася, мамин брат, на шахте поработал, по потом всё же вернулся в родную Карповку, в старую хату, исправно в колхозе робил и с домашним хозяйством управлялся.
Тётя Фрося трудилась на масложире – так назывался небольшой заводишко на Черевковке. Мужа её забрали и отправили на Север. Она изредка получала письма из Хибин; множество крестьянских мужиков осваивали и этот суровый край.
Две дочери были при ней – Варя и Нина. В низковатой хатёнке обитали, стены были глиной обмазаны, сверху нависала посеревшая соломенная крыша. Малый садочек был, да огородик, в сараюшке поросёнок похрюкивал.
– Мам, как же они там братцы наши – Коля, Ваня, Стёпа? В этой холоднющей далёкой Сибири? – спросит бывало старшая дочь – Варя.
– Господи, за что ж им такое? – всхлипнет и тётя Фрося, — из тёплого дома выгнали, всё отобрали, со стариками разлучили, ох, горе, горе!
Будем молиться за них, чтоб укрепил Господь в их тяжких страданиях. С батьком-то им легче было бы, но его, бедолагу, ещё дальше загнала в тайгу дикую. Лес рубят наши мужики.
– А тётя Поля там одна с тремя хлопчиками мается, — вздохнула Варя.
– Давайте посылочку им соберём, — откликается и молчаливая Нина, — сальца пошлём, нашей пахучей олии да крупы хоть немножко.
– Ой, Ниночка, добрая ты душа! Да и Варя готова всем поделиться, уже и сама трудиться начала. А хлопчики ещё не скоро укрепятся.
– Ящичек нам дядя Вася смастерит, — сказала Нина. – Они у него такие ладные получаются.
– Конечно, не откажет, — завтра же сходи к нему, — кивнула мать.
Одно время наш дядя Вася, в шахте поработал, но ушиб ногу, захромал и вернулся в свою хату на Черевковке. Устроился в столярку на заводе, жил как и другие рабочие. Но и сельское бытие в нём держалось – водились куры, две козы, поросёнок подрастал…
Сестре своей, Пелагеюшке многострадальной, очень сочувствовал, помогал и даже приезжал в этот дальний шахтёрский городок. Помнится, привёз маме тёплый кожух, одеяло шерстяное… Оно нас так родственно согревало в прохладном нашем пристанище.
Скудноватая житуха была, но держались.

ГРИШКА

Однажды комендант привёл к нам Гришку. Видно, решил, что его только нам и не хватало. Парень среднего роста в серой свитке стоял, прислонившись к двери и уныло оглядывал наше неприглядное жилище. В одном углу широкие нары, застеленные плотным сероватым рядном. Стёпа укладывался возле стены, а мать с краю ложилась. Мы же с Ваней спали на полу возле другой стены. Вечером расстилали соломенный матрас, под головы – старый заплатанный кожушок сворачивали. Укрывались изрядно затоптанными половиками. Проснувшись, сворачивали эти штуковины и засовывали под нары. До вечернего спанья.
Между окнами помещался узкий стол. Перед ним скамейка, а по бокам самодельные табуретки, отец успел смастерить.
Мать сразу в слёзы:
– Та куда ж я его положу? Свои на полу маются, простывают.
– А я куда его определю? – мрачно проговорил комендант, дебелый мордатый мужик. – Всем тесно. Парень, оставайся, барахло своё принесёшь, на полу и будешь дрыхнуть…
Плачет матушка, плачем и мы с ней, злобно поглядывая на этого сиротливого чужака. А он сидит на скамейке, опустив чубатую голову:
– Тётя, простите, да разве ж я решился бы вас стеснять. Я ж понимаю, но комендант заорал на меня: больше некуда – здесь твоё место. И не вздумай опять бежать – в тюрягу быстро попадёшь…
– Так ты беглый, сынок?
Мать вытерла слёзы, пригорюнилась, вздохнула:
– Сколько ж горя у каждого! Разорили ироды, разграбили. Да ещё и вывезли. Одному-то легче, а как с ребятишками? Ну, чем я их кормить буду? Где одежонку возьму?
И снова заплакала.
– Ой, да не плачьте вы, тётю, как-нибудь перебьёмся. Я выпишу уголька, дровишец привезу – на стройке найдутся отходы… А потом, может, другое место найдётся – мне же не хочется вас стеснять.
– Ладно уж, сидайте все за стол, налью щей, да по картошечке, по огурчику…
Гриша рассказал, что отца, донского казака раньше других взяли и куда-то сослали… Мать умерла с горя… Есть тётя, её сестра в деревне, но чем она может ему помочь.
Вскоре мы все поняли – нам и в самом деле не хватало такого Гришки – добродушного, улыбчивого и работящего. Мы-то по-детски ещё приленивались, больше играли во дворе, а Гришка за любое дело охотно принимался, и всё у него ладилось, сверкало.
Дровец надо было подрубить – извольте… Гришка сразу же отправлялся в стайку, выволакивал полено или берёзовый дрючок, резко взмахивал – раз! – и щепки, чурбачки послушно взбрыкивали и отлетали в разные стороны… Залюбуешься такой работой! Воды надо из водокачки наносить – глядь, Гришка уже зашагал с вёдрами, огород ли надо было вскопать – лопата заходила, занаклонялась в его крепких руках.
Так и остался у нас этот несчастный приймак, по утрам уходил на свою стройку, а вечерами гулял с хлопцами да девчатами в поселковом клубе. Но не задерживался там – приходил и ложился спать на полу, развернув тонкий матрас с соломой. Укрывался старым заплатанным кожушком, в котором зимой и на работу ходил.
Позже мама сшила ему ватные бурки, а чуни он сам добыл и напялил. Обувка лёгкая и тёплая, многих там спасала.
Через много-много лет увидел я однажды на рынке такие знакомые с детства бурочки. Подержал в руках, потискал – мягкие, лёгкие. Будто для меня и сшитые – ласковые, домашние. Примерил – как раз. Дома надел, походил, сел в кресло. Как хорошо! Бывает довольно прохладно в комнате, а в них, как на печке… И снимать не охота. А зачем?
Позже купил галоши на бурки. Напялил, немного походил, разносил – ну и ладно! Чего мне ещё надо? Не модно, ну и что? Уже и по возрасту ладно.
Особенно весной подходяще, уже и подтаивает, а тебе хоть бы что – шлёпаешь уверенно – только брызги летят. Тепло и сухо, легко и весело! Ублажают они меня… И детство сибирское напоминают.

САПОЖКИ МАМЕ
Сапожная мастерская, где трудился тогда наш старательный Ваня, находилась возле рынка, за пустырём, за обвалами.
Туда несли попутно всё прохудившееся, всё поизносившееся. С утра до вечера в этом затхлом, прокуренном пристанище стучали молотками и молодые, и пожилые мужики.
У кого сапог со стоптанными, искривлёнными каблуками, у кого старый башмак в цепких заскорузлых руках. Или серый рыхловатый валенок. Так и шмурыгают дратвой, подшивая заплатку.
Ваня в грубом промасленном фартуке сидит в углу на продавленной табуретке, тянет и смолит дратву, орудует шилом. Чью-то обувку оживляет.
Возле табуретки ещё разное старьё – в войну до полного износу всё держалось, где ж новое-то добыть?
Подошёл я к братишке, протянул тёплый узелок:
– Отдохни малость, подкрепись. Щи ещё горячие да кусочек хлебца, огурчик, лепёха картофельная… Мама сказала, чтоб при мне всё схавал.
– Будет сделано, — отложил молоток Ваня. – Но как же так? Опять она свою пайку на нас разделила. Ей же в шахту спускаться, да на сквозняке этом простужается… Надо нам пожарче печку натапливать, чтоб хоть дома ей согреться. Ты давай – шуруй, а дров я вчера нарубил.
И протянул руку в тумбочку за спиной – взгляни-ка:
– Вот из овчинки этой обутки маме зроблю. Чтоб ногам угревно было. Это я после работы тут кумекаю… Прикидываю…
– Где ж добыл такую штуковину?
– А старик один принёс, я ему катанки подшил, ладно так получилось. Он обрадовался, повертел ногой, даже притопнул слегка – мне в холодной избе шибко отрадно будет. Ну, и мастак же ты!
– Сколько ж за труд тебе, парнище?
– Может, старый полушубок найдётся?
– Да есть завалящий – принесу. Я-то себе новый справил… На морозе я как дома в нём – зимой роднее становится…
– Вот и приволок, дай Бог здравия ему! Тут и на домашние тапочки хватит. И тебе обутки сделаю.
– Из этой рваной овчины? Обойдусь.
– А мои блескучие прохоря из чего?
– Да неужели? Я как-то не присматривался.
– Вот и на мамане будут такие – увидишь.
– Не зря говорят: голь на выдумки хитра…
– Не сам я додумался – есть тут у нас мастера.
– Ты их не хуже, Ваня, соображаешь, а главное – умеешь.
– Так стараемся…
– Я так и скажу маме: старание проявил твой сынок.
Взявши большую ложку, браток свободной рукой хотел цапнуть меня за край серого пиджачка, но я увернулся.
– Вечером я воздам тебе за всё, — погрозил резким щелбаном подкормившийся братец.
– И за старание.
Тут я поспешил к двери, опасаясь, что перехватит меня какой-нибудь сапожник, слышавший нашу мирную братскую беседу.
Старания у него хватит. И пальцы у них цепкие, не то, что у начинающего художника вроде меня. Когда-то что-то будет, конечно. А Ваня уже отменным мастером считается – даже мамане сапожки изладит – он такой…

ЗА РОДИТЕЛЕЙ ПОМОЛИМСЯ

Раз в год приезжал ко мне из далёкой Сибири дорогой браток мой Стёпа, Стёпушка, как звала его мама в детстве. Было время простые трудяги-шахтёры получали путёвки в дальние санатории или дома отдыха. Попутно и в Великие Луки устремлялся.
Вот радость была нам тогда! С утреннего поезда – в баньку Лазавицкую, а за тем и за стол – простой, холостяцкий, но довольно сытный – сковорода с жареной картохой, колбаской, а сальце отдельно нарезано, с луком, чесноком. Тут же огурчики, капустка… Всё это, с детства такое отрадное, что ещё и вилкой не ткнувши, радовались – мы дома!
Дома, хоть у меня на втором этаже, хоть у него на Тыргане, в Прокопьевске, в тихой бревенчатой избе. Неподалёку от тайги, где полно в августе кедровых шишек. Стёпа добывал их успешно и мне привозил небольшую сумочку орехов.
У меня же он охотно выбирал два-три свежих этюда, написанных на берегу Жижицкого озера или в Пушкиногоье. На память, так сказать.
Очень радовался за меня: встал ты утром и на автобус – через полтора часа в музее Мусоргского, а если к Пушкину, то подальше немного… В тот же день по аллеям Михайловского походишь.
Браток любил всё доброе и прекрасное, но особенно увлекался музыкой – играл на баяне, пел старинные песни и романсы. Иногда даже выступал в шахтёрском дворце культуры им. Артёма.
А вечерами мы садились на диван и начиналось самое приятное для нас, самое дорогое с детства – мы слушали любимые песни и сами пели – то, что слышали от матушки нашей, подрастая в ссыльном голодном бараке на Бийской, возле самого кочковатого болота.
Сначала в добром согласии мамину печальную:
Виють витры, виють буйни,
Аж деревья гнуться,
Ой, як болыть мое сердце,
А слёзы не льются…
Годами лились её горькие безутешные слёзы – сначала, когда нас вытряхнули из своего дородного дома на зелёном холме, затем в душном телячьем вагоне, куда натолкали не только молодых ещё крестьян, но и стариков убогих, детей, «малых сих», которые ничего не понимали, плакали вместе с горевавшими матерями: за что нас выгнали с зелёной, душистой полянки, из сада цветущего?
Куда-то медленно волокут, а куда? – никто не знает… В Сибирь какую-то холоднющую. Неужели без солнышка жить будем? Да чем же мы провинились?
А батька нашего Семёна Константиновича, столяра отменного ещё дальше загнали – в тайгу Уссурийскую, строить Комсомольск-на-Амуре. Оттуда редкие весточки приходили. Не вернулся он, бедный… До конца горевал:
Маю жинку, маю диток,
Та я их не бачу…
Як загадаю про их життя,
Сам гирко заплачу…
– Давай, Стёпа, по стопарику кинем за нашего батю. А вечером лампадку зажжём и помолимся за него и за матушку нашу многострадальную Пелагеюшку, нас вырастившую в вере Православной. За батюшку Лариона, за всих ридных:
Ну, легенько им згадается, як дедушка
Наш казав…
А теперь, братец, спой свою шахтёрскую, тоже печальную, но памятную. Давно я её не слышал.
– Что ж, а у нас, в Прокопьевске, ей часто можно услышать – обвалы-то не остались в прошлом.
Степан встал, подошёл к окну, взглянул на желтеющую листву на ближних тополях, слегка прокашлялся. Тёплым задумчивым баритоном поведал:
На шахте «Крутая Мария»
Недавно случился обвал,
На уголь, на груды сырые
Товарищ мой бедный упал.
– Скажи мне, Мария Крутая,
Ужель меня смерть здесь найдёт?
Я молод, Мария другая
Меня на поверхности ждёт…
Эту грустную песню я услышал впервые возле нашего барака под лестницей на чердак, где стояли две крепкие длинные скамейки.
Наши мужики их изладили и усаживались по вечерам. Неспешный разговор шёл о разных недохватках, тревогах… Что там на шахте? Не ушибло ли кого? Газом не отравились ли?
Метан время от времени зловеще напоминал о себе – берегитесь, мужики! Шахта тот же фронт – не все и не всегда возвращаются к семьям, иных клеть поднимает ушибленных породой, изуродованных бревном-стойкой. Мрачные тогда поднимаются на-гора чумазые шахтёры. С плачем их встречали женщины, раньше всех узнавали о беде.
Горестно бежали они к громадному копру, где вверху медленно крутились чёрные колёса, поднимая клеть.
Не миновало сие и братца моего трудяги Стёпы. Один раз тяжёлым куском угля, от нависшей глыбы по плечу задело. Повисла рука, пальцы скрючило, целый месяц проболел…
Случались и другие ушибы.
Пострадала однажды и матушка наша – вагонеткой прижало к деревянной стойке. Больше месяца проболела… Только после окончания войны разрешено ей было уволиться.

В публикации использованы материалы книги «Литературные Великие Луки»