Архив метки: рассказ

Литературная среда. Проза. Александр Казаков

Александр Казаков

Прозаик, поэт, член Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Прохожий на Млечном Пути
(рассказ)

В небольшой комнате дачного дома было тепло: оно исходило от недавно истопленной печи, но сегодня почему-то не создавало ощущения привычного комфорта и уюта. Как, впрочем, и во всю последнюю неделю. За окном неторопливо сгущались ранние августовские сумерки. Со стороны озера ощутимо тянуло прохладой; несмотря на преграду из высоких берёз и кустарника, буйно разросшихся на давно заброшенном соседском участке, она крадучись подбиралась к большой поляне перед домом Одинцова, незримо покрывая холодной росой траву, уже подросшую после недавнего покоса. Пройдёт ещё с полчаса — и здесь, на самом краю деревни, возле леса, стемнеет окончательно, и вот тогда-то и можно будет выйти из дома, чтобы присесть на ступеньку крыльца, выкурить последнюю на этот день сигарету — а может, и не одну — и полюбоваться на звёздные россыпи, какие бывают здесь только в августе. И больше — никогда…

Но это Одинцов сделает чуть позже, когда станет совсем темно; а пока он сидел, удобно расположившись в мягком низком кресле и вытянув ноги под стоявший перед ним журнальный столик, и бесцельно рассматривал то занавешенные лёгким ситцем полки с бельём, то печь, то стоящий на столике ноутбук, на матовой поверхности которого тускло отражался огонёк лампадки: Одинцов ещё утром затеплил её перед иконой Спасителя, что висела на стене над его головой, слева от окна, и теперь, в наступающих сумерках, этот ровный, нетрепетный огонёк ощутимо согревал его душу, не позволяя окончательно воцариться в ней той гулкой пустоте, которая всячески пыталась её заполнить — особенно в последние дни.

Это непонятное состояние Одинцова не на шутку тревожило. Причины он определить не мог, и потому всячески старался заполнить этот странный вакуум в груди чем-нибудь позитивным — хотя бы планами на завтра и воспоминаниями о дне сегодняшнем. Но у него ничего не получалось: планы почему-то не строились, а вспоминать было почти нечего. Ну, разве что послеобеденную рыбалку, хотя два небольших подлещика за три часа — какое же это воспоминание? Просидеть столько времени на причале, тупо глядя на недвижимый поплавок, — это что, рыбалка? Так, дурь. От нечего делать…

Впрочем, к подобным результатам Одинцов уже давно привык, хотя скажи ему кто-нибудь про подобные уловы ещё лет пять назад — ни за что не поверил бы. Раньше рыбалка на этом озере всегда была удачной — за редчайшими исключениями, связанными с перепадами давления, что в этих краях случалось не так уж и редко: в такие дни рыба просто-напросто переставала клевать, и поделать с этим ничего было нельзя — против чудачеств природы и неведомых рыбьих инстинктов не попрёшь. Но зато в другие дни, когда с погодой всё было в полном порядке, наловить рыбы можно было сколько душа пожелает. Одинцов помнил, с каким особенным удовольствием и даже с душевным трепетом выплывал он на лодке в озеро на утренних зорьках, когда над водой ещё стелился плотный вязкий туман, и уже после нескольких несильных гребков вёслами берег, густо заросший камышом, исчезал, растворялся в молочно-белом, липком тумане, а с ним — и всякие ориентиры, и выдержать нужное направление можно было только по стелящемуся за кормой следу на воде, причудливо вихрящемуся на недвижимой озёрной глади. Так Одинцов и плыл, неторопливо и бесшумно взмахивая вёслами, к излюбленному своему месту — к ближнему острову, возле которого так любил встречать рассвет, любуясь на поднимавшееся из-за острова солнышко, и где потом обычно и просиживал до той поры, покуда оно ни поднималось почти в зенит и ни начинало ощутимо припекать. Впрочем, к этому времени — часам к десяти — и рыба уже переставала клевать, да и наловлено её было уже более чем достаточно: хватало и на уху, и на большую сковороду, и на копчение. Одинцов чистил рыбу сразу после возвращения на берег, чтобы не заниматься этим на своём участке и не разводить там вездесущих настырных мух, падких на рыбью требуху; затем он промывал вычищенную рыбу в хрустально-чистой озёрной воде, складывал её в пакет или в ведро и возвращался на дачу.

И вдруг ему вспомнились строки, написанные им когда-то давно — теперь казалось, что в какие-то заповедные времена, — строки, родившиеся во время одной из таких предрассветных рыбалок, на пути к заветному острову…

Терпкий запах леса одурманил
Голову, отравленную городом…
Я плыву от берега в тумане,
Раздвоив его седую бороду.
Даже вёсла не скрипят в уключинах;
Деревенька скрылась вдалеке…
И в душе моей, такой измученной,
Чистота — росинкой на щеке…

Да, так всё и было. Город безжалостно высасывал из Одинцова силы — не столько физические, сколько духовные. Повседневная суета, на поверку часто оказывавшаяся бестолковой и бессмысленной, иссушивала его душу — почти до донышка. Потому с наступлением тепла, иногда уже в середине мая, Одинцов и удирал на дачу, а потом всеми правдами и неправдами старался раньше осени в город оттуда не возвращаться. И, если такое удавалось, был счастлив до щенячьего восторга. Но и расставание с любимой Буковкой в те годы всегда становилось для него тяжелейшим испытанием. Однако то было раньше, а теперь…

Теперь всё иначе, всё — не так. И он знал, почему… И почему ему больше не пишется — тоже понимал…

За окном совсем стемнело. Одинцов с неприязнью бросил взгляд на ноутбук, который за прошедшую неделю так ни разу и не открыл, выбрался из кресла, включил в комнате свет, почему-то вдруг больно резанувший глаза, и вышел в гостиную, а оттуда — на крыльцо. Спустившись по ступенькам, он пересёк участок, закрыл на щеколду ворота и вернулся к дому. Сел на ступеньку крыльца, прикурил сигарету и с наслаждением затянулся. И только после этого поднял глаза вверх…

— Сказка… — прошептал он, глядя на таинственно сверкающий звёздами Млечный путь. — Мир первозданный…

«А ведь об этом я уже когда-то писал, — подумал Одинцов. — И, говорят, неплохая повесть получилась… Господи, как давно это было!..».

И снова вдруг вспомнилось — из далёкой-далёкой юности — вот только сейчас вспомнилось, когда смотрел на бесконечную россыпь звёзд. Вспомнилось — и захлестнуло этим нежданным воспоминанием, как тёплой, ласковой, но в то же время и горько-солёной морской волной…

Давным-давно, ещё до армии, дружил он с одной девчонкой — из ближнего к Буковке райцентра, куда каждое лето приезжал на каникулы к своим родственникам. Немало вечеров после первого знакомства провели они вместе, сидя на качелях возле её дома и рассуждая на разные романтические темы. Потому что оба и были романтиками — пусть и сугубо книжными: оба много читали, и потому поговорить им было о чём. Ну, и целовались, конечно: как же без этого? И вот тогда-то, между разговорами и поцелуями, они и выбрали на небе звёздочку — одну на двоих, из всех видимых на Млечном Пути в ту необыкновенную, тихую августовскую ночь, — выбрали для себя, загадав, чтобы она светила им всегда, где бы они ни были — вместе или порознь. Чтобы помнить друг о друге вечно. Или — хотя бы — всю оставшуюся жизнь…

Одинцов вздохнул, тоскливо глядя на усеянное звёздами небо.

«Нет, не найти мне её теперь, — с грустью подумал он. — Даже приблизительно не помню… Потерял. А жаль…»

Теплота нежданного воспоминания, поначалу так сильно встревожившая его душу, стала понемногу таять, а потом и вовсе исчезла, заодно будто прихватив с собой из души и ещё что-то неосознаваемое, но не менее значимое. И в груди опять стало пусто и неуютно…

— Всю жизнь мы что-то теряем, — прошептал Одинцов. — И что-то, и кого-то… Находим — редко, а теряем… почти на каждом шагу…

Вот и любимую свою Буковку он теряет. Уже почти потерял… Да почти ли?

Да, раньше, ещё совсем недавно, деревенька была совсем другой. Потому, видимо, и получилась его первая книжка такой трогательной и в чём-то даже романтичной. Буковка с первого же его приезда сюда стала для Одинцова своеобразным волшебным ларцом, наполненным россыпями сюжетом и живых, неповторимых персонажей, — ларцом, из которого он черпал своё видение этого мира, своё восхищение им и великое чувство сопричастности ко всему тому, о чём писал. Поэтому и во многих своих последующих романах и повестях он ещё не раз возвращался и к этим благословенным местам, и к жившим здесь людям, многие из которых стали героями его книг. И именно поэтому каждую весну, собираясь на дачу, он был твёрдо убеждён, что очередное лето в Буковке станет для него столь же плодотворным, как и любое из предыдущих.

Поначалу всё именно так и было. Одинцов приезжал на дачу в конце весны, за пару дней основательно обустраивался, а потом вся его тамошняя жизнь начинала протекать по строго определённому распорядку, не нарушаемому им в течение многих лет. Каждый день до обеда он успевал переделать кучу самых разных дел: в первые годы обустраивал потрёпанный строительный вагончик, доставшийся ему от прежнего хозяина участка, потом пять лет строил дом, затем почти всё следующее лето пристраивал к нему просторную веранду, а напоследок соорудил перед ней широкую террасу, соединив ею входы в дом и на веранду. Террасу удалось сделать довольно широкой и хорошо защищённой от солнцепёка, и на ней вполне можно было поставить пару кресел, чтобы прекрасно провести вечер в неспешных разговорах с женой или друзьями…

Так Одинцов обычно трудился до обеда, а после него отправлялся на часок-другой на озеро — порыбачить и окунуться, если позволяла погода, а возвратившись домой и поужинав, усаживался за ноутбук и писал, часто засиживаясь за работой до рассвета. А когда погода портилась, и начинались затяжные дожди, и потому что-то там пилить-строгать-приколачивать становилось совсем не с руки, Одинцов встречал такие природные катаклизмы с искренней радостью, поскольку просиживать за ноутбуком можно было хоть круглые сутки, ни на что, кроме приготовления завтраков, обедов и ужинов, не отвлекаясь. И такое положение дел в действительности приносило весьма ощутимые результаты.

Однако в последние годы в этом распорядке дня что-то нарушилось: если время до обеда по-прежнему было занято разными хозяйственными делами, а после него — долгожданным походом на рыбалку, то по возвращении с озера настроение у Одинцова заметно портилось, и желания садиться за ноутбук почему-то уже не возникало…

Правда, иногда у него всё-таки получалось заставить себя сесть и написать что-то путное. Хотя бы какие-то намётки для рассказа, повести или романа, чтобы уже потом, вернувшись домой, в город, за долгие зимние вечера превратить эти намётки в полноценную, достойную вещь, за которую, как минимум, не было бы стыдно. Однако так было раньше, ещё года три — четыре назад, но не теперь. Теперь же заставить себя — совсем не получается, хоть ты тресни. Ничего в голову не приходит, кроме каких-то неясных отрывков не понять чего, навеянных ненароком подслушанными разговорами соседей-дачников, встречавшихся возле автолавки, дважды в неделю приезжавшей в Буковку. Вроде бы и промелькнёт в голове что-то похожее на завязку сюжета после таких встреч, но пока возвращается он, Одинцов, с покупками от автолавки до своего участка — всё это из головы куда-то исчезает, будто выветривается. И писать опять становится не о чем. Высасывать же сюжет из пальца и затем через силу, ломая внутреннее сопротивление, пытаться изложить его на бумаге или на мониторе ноутбука — пустая трата времени. Одинцов знал это наверняка, поскольку не раз за последние пару лет пытался действовать именно таким образом — по принципу: лишь бы начать, а там само пойдёт. Не шло. И не пойдёт. Сизифов труд.

Сколько начатых вещей по компьютерным папкам у него распихано — жуть… Начатых — и не оконченных. Таких, которые, как он всё отчётливее понимал, не будут дописаны уже никогда…

Умом Одинцов понимал, почему так происходит. Точнее сказать — уже произошло. Умом понимал, а душа и сердце этого понимания принимать не хотели. И вот это дисбаланс между разумом и душой тревожил его всё сильнее и сильнее. Понимал, но, вопреки происходящим в деревне событиям, надеялся, что всё ещё может как-то измениться; что каким-то невероятным образом вернётся в любимую его деревеньку та неповторимая благодать, безраздельно царившая в Буковке в прежние времена, когда он впервые, полтора десятка лет тому назад, приехал сюда; что вновь возвратится прежняя, незримо витавшая в пахнущем душистыми травами деревенском воздухе одухотворённость всего, что окружало его, Одинцова, ещё совсем недавно; вернётся всё то, что непреодолимо манило и тянуло его сюда — к этому величавому озеру, к этим берёзкам — то непередаваемое словами волшебство этих сказочных мест, дарившее ему истинное вдохновение, благодаря которому он и написал почти все свои книги…

Откуда-то со стороны озера, в клочья разрывая вечернюю тишину, загрохотала музыка, спрессовывая уже и без того почти непроглядную темноту низкими звуками бас-гитары и барабанов. Грохот почти мгновенно и многократно, наслаиваясь сам на себя, отразился от ближнего острова и, чуть позже, — от дальнего берега, превращая музыку в дикую какофонию, в ураган бессмысленных, перепутавшихся между собой звуков, способных, казалось, убить всё живое и ещё мыслящее на десятки километров вокруг.

«Началось! — с вдруг вспыхнувшей злостью подумал Одинцов. — Теперь — до полуночи. Как минимум…»

Он ткнул погасший окурок в консервную банку, приспособленную под пепельницу, и с раздражением полез в карман за новой сигаретой.

Нет, ничего он здесь больше не напишет. Ничего и никогда.

«Надо было со своими домой возвращаться, — подумал Одинцов, прикуривая от зажигалки. — Ведь знал же, что так будет — знал! На что надеялся?!»

Ещё неделю тому назад, как и почти всё лето по вечерам, здесь, в доме, всё было иначе: жена, сидя в соседней комнате или на веранде, читала какой-нибудь очередной детектив или решала кроссворды; внучка — рисовала или смотрела в мансарде мультики. Дача была наполнена жизнью — движением и близостью родных и дорогих сердцу Одинцова людей. И даже если все они в какие-то моменты, занятые каждый своим делом, и не общались между собой, и даже находились вне поля зрения друг друга, то всё равно близость родных Одинцова ощущал не только как внешний фактор, но и внутри себя. И на душе от этого было тепло и тихо-радостно.

Но в прошлые выходные жена с внучкой уехали домой, в город: отпуск и каникулы подходили к концу, и им пора было начинать готовиться: жене — к работе, внучке — к школе.

Одинцов втайне надеялся, что с их отъездом что-то изменится — пусть и на короткое время, всего на пару недель, оставшихся до конца лета, но исключительно в лучшую для него, Одинцова, сторону. Он, наконец-то, останется совсем один — в уютом, построенном собственными руками доме, и уже никто и ничто больше не сможет отвлечь его от любимого занятия — от дела, которое он считал не только важным и нужным, но и главным в своей жизни. Живи, человече, твори и радуйся!

Но покой этот — долгожданный, желанный и, наконец-то, обретённый Одинцовым — на поверку оказался совсем не таким, каким — хотя бы в мечтах — представлялся ему ещё неделю назад…

«Такой покой, пожалуй, ближе к слову «покойник», — невесело усмехнулся он. — Как на кладбище… А что, весьма соответствует, весьма…»

— Во-о-о-о-овка! Воло-о-о-о-одька! — перекрывая музыку, долетел с берега истошный женский крик. — Бабы, Вовку кто видел?

Женщине что-то с громким смехом и издёвкой ответили, и она ещё громче и истеричнее закричала:

— А ну, вылазь с воды, придурок! Вылазь немедля, скотина безрогая!

Одинцов поморщился от досады и опять полез в карман куртки за сигаретой.

Музыка на берегу вдруг оборвалась, и от внезапно наступившей тишины у Одинцова будто зазвенело в ушах. Он поднял глаза к небу и с тоской посмотрел на бескрайний и бесконечный Млечный Путь.

«Кто мы такие — в сравнении со всем этим? — подумал он. — Вот все мы — кто? Кем себя возомнили? Да никто. И звать нас — никак. Даже не муравьи — песчинки на океанском пляже… Смоет нас волнами времени — и никто оттуда, сверху, и не заметит. Если даже и есть кому…»

Он сидел на крыльце, изредка затягиваясь сладковатым сигаретным дымом, и пристально вглядывался в звёздное небо, будто пытаясь разглядеть среди звёзд чей-то призрачный лик…

 «Уж скорее бы ночь, — устало подумал Одинцов. — Выкурить ещё сигаретку, посмотреть на небушко, потом помолиться — и спать. Спать, спать и спать. И чтобы ничего не снилось: просто провалиться в небытие — и всё… А завтра прямо с утра начинать собираться домой. Потому что…»

Потому что делать ему здесь больше нечего. А ещё потому, что прежней Буковки уже нет. Нет её, той деревеньки, которую он когда-то так беззаветно полюбил — всем сердцем полюбил, всей душой. Убили Буковку — убили. И никак иначе то, что за последние годы сделали с деревней, не назовёшь…

Была тихая, старинная, нешироко раскинувшаяся по берегу озера, в стороне от большака, русская деревенька — с немногочисленными тогда местными жителями, жившими по своим, почти патриархальным укладам. И дачники, в те времена тоже немногочисленные, волей или неволей под этот уклад как-то подстраивались — не потому, что их к этому кто-то принуждал, а просто, видимо, душой чувствовали и умом понимали, что нарушать эту благодать негоже. И не нарушали. Потому и вели себя достаточно тихо и скромно: во всяком случае, музыка по вечерам над озером не гремела, и пьяные, горлопаня во всю глотку кому что в голову взбредёт, по деревне до полуночи не шатались. А теперь только дурные песни да мат по всему берегу и слышится. И так — почти всё лето…

И домов за эти последние годы понастроили — плюнуть некуда. Да каких там домов — коттеджей, иных — аж со всеми городскими удобствами! Первые-то дачники, строившиеся в Буковке в прежние времена, вели себя куда скромнее: и дома строили неброские, и на квадроциклах по деревне не гоняли… Да и сама деревня по площади теперь увеличилась как минимум раз в пять, если не больше, а ещё и все поля в округе на участки поделены и колышками обозначены. И даже там, на дальнем конце прежней деревни, прежних её границ, где раньше был широкий выгон для скотины, теперь целых три улицы построены — от самого озера и до леса. Можно сказать, целый микрорайон.

Впрочем, и скотины в Буковке уже давно нет — ни коров, ни лошадей: всех повывели — за ненадобностью. Да и зачем корову держать, чтобы летом, как в былые времена, на её молоке деньги зарабатывать? Куда как проще и намного прибыльнее возле своего дома платную автостоянку организовать. Ведь большинство дачников не в саму Буковку отдыхать приезжают, а и на дальние острова, и на другой берег озера: там тоже деревни есть, до которых можно только по воде на моторке добраться, а дач в тех деревнях — не меряно. Посему машины свои все эти приезжие оставляют в Буковке — под присмотр местных жителей. И, само собой, не за спасибо. Словом, бизнес — он и в деревне бизнес.

И вот именно в этом-то и заключалось самое неприятное открытие, которое сделал для себя Одинцов: теперь и здесь, в деревне, деньги с каждым годом начинали играть всё более важную роль. Хотя и дураку понятно, что без них, без денег то есть, не проживёшь. Желание подзаработать лишнюю копеечку на дачниках, разумеется, у местных жителей было всегда, однако раньше оно было как-то завуалировано, не выставлялось напоказ; вроде как стеснялись люди даже намекнуть на необходимость платы за какую-то услугу или небольшую помощь. А среди самих дачников подобное и вообще не практиковалось. Одинцов те времена и те нравы отлично помнил. При необходимости к любому соседу можно было за помощью обратиться — например, чтобы стройматериалы помочь разгрузить или мешавшее строительству дерево на участке спилить. И помогали — просто так, за спасибо. И деньги никто друг другу за такую помощь не предлагал. Впрочем, никто не спрашивал. Одинцов и сам не раз так же помогал соседям — просто чтобы помочь. Да и как было не помочь, если кругом — почти одни пожилые люди, такие же, как и он сам. Ты не поможешь — и тебе потом вряд ли на помощь придут. Когда-то, помнится, это называлось взаимопомощью или взаимовыручкой, что по определению не предполагало каких-либо меркантильных интересов. Но постепенно эти понятия как-то исчезли — даже среди соседей и тамошних друзей-приятелей. Правда, не без исключений, хотя и редких.

Кроме всего прочего, некоторые из особо практичных дачников вовремя подсуетились, расширили свои участки и, кроме уже имевшихся на них собственных дач, понастроили ещё по одному-два дома, но уже не для себя, а для того, чтобы сдавать их на лето в аренду. И появились в ранее тихой и спокойной Буковке мини-турбазы — с твёрдыми расценками за проживание, причём — достаточно высокими. И не только за проживание, но и за сопутствующие услуги: баня, лодка, катер — на все эти удовольствия существовал свой тариф. И тоже — не маленький. Один из таких дачников даже огромный пруд на своём участке выкопал и карасей туда запустил — для платной рыбалки. И это — всего в полусотне метров от озера! Цирк…

Ну, а найти клиентов для отдыха на таких мини-турбазах вообще не составляло никакого труда: интернет — весьма и весьма эффективное средство для рекламы. Поэтому если раньше отдыхать в Буковку приезжали исключительно те, у кого там имелись свои дачи, то теперь сюда приезжали все, кому не лень. И кому, разумеется, позволяли финансы. А таких оказалось настолько много, что у хозяев этих мини-гостиниц лето было расписано загодя — с ранней весны и до поздней осени.

В общем, много разного народа повадилось в Буковку ездить. На взгляд Одинцова — слишком много. И что самое неприятное, многие из таких временных отдыхающих — в разительном отличии от коренных дачников и местных жителей — относились к деревне не как к чему-то родному, что непременно стоило оберегать и лелеять, а исключительно потребительски. Проще говоря, приехали, накупались, наорались, напьянствовались, нагадили — и привет!

А если ко всему этому безобразию присовокупить ещё и частное предприятие по разведению форели, недавно появившееся в акватории заповедного озера неподалёку от деревни, то теперь уже можно было смело говорить о катастрофе не только для Буковки, но и для всего озера: форель там разводили в огромных садках, но время от времени она из этих садков каким-то образом вырывалась на волю — в просторы озера, где безжалостно сжирала всё, что попадалось ей на глаза. Потому местной рыбы в озере за годы существования форелевого хозяйства заметно поубавилось. Причём — очень заметно. Вот поэтому-то Одинцов теперь и ходил на берег не столько ради рыбалки, а просто для того, чтобы — как выражались местные рыбаки — на поплавок посмотреть. В общем, тоска зелёная, а не рыбалка.

Ну, и о чём теперь прикажете ему писать? Про весь этот дикий бардак, в который превратили деревню?

Наверное, именно поэтому Одинцов в последние два-три года стал замечать, что уезжает отсюда без особого сожаления, хотя прежде он всячески старался оттянуть день отъезда до последнего предела. И вот это — отсутствие сожаления о предстоящем и скором расставании — было уже по-настоящему страшно, ибо исподволь закрадывалась в голову Одинцова ещё более неприемлемая для него мысль: а захочется ли ему ехать сюда в следующем году?

«Убили мою Буковку — убили, — вновь подумал Одинцов, с усилием растирая вдруг защемившую грудь. — Растоптали — безжалостно и… глупо: ведь ничего уже не вернёшь — вот что омерзительно. Вот что сделали с людьми… нормальными раньше людьми… деньги. Да будь они прокляты!»

Иногда он даже стал подумывать о том, чтобы продать дачу в Буковке и перебраться в какое-нибудь другое место, гораздо более тихое, — в какую-нибудь совсем уж глухую, полу-заброшенную деревню. Или даже в совсем заброшенную. И пусть там и озера никакого рядом не будет — да и Бог с ним, с озером! Но лишь бы гарантированно отгородиться от подобного нынешнему шума-гама и прочей шелухи и мерзости, узаконенной в Буковке новоявленными деревенскими бизнесменами и их ненормальными клиентами. Подальше бы от всего этого бардака — подальше!

Однако озвучить такое предложение своей семье Одинцов не решался. И понимал, что уже не решится, поскольку ни здоровья, ни сил для того, чтобы заново строиться на новом месте, у него уже не осталось. Да и взяться им на седьмом десятке уже неоткуда. Впрочем, как и времени. Всё, как говорится, поезд ушёл…

И вдруг почему-то вспомнилась ему недавняя, по весне, встреча в библиотеке с читателями — одна из немногих, на которые он ещё соглашался. Как ни странно, деталей той встречи Одинцов не помнил — всё прошло как обычно, как всегда, — но последний из заданных ему вопросов, тоже ставший уже почти традиционным, отчего-то запомнился отчётливо. Может быть, потому, что задал его нескладный с виду, рыжеволосый парень в очках с толстыми стёклами, сидевший в последнем ряду небольшого читального зала и всё время что-то писавший в толстой тетради, которую держал на уровне глаз, прямо перед собой.

— А над чем вы работаете сейчас? — спросил он, на секунду бросив взгляд на Одинцова поверх тетради.

— Над новым романом, — не моргнув глазом, соврал Одинцов.

— А о чём он будет? — спросил парень.

— Ну, в общем… — запнулся Одинцов. — … о жизни…

Парень кивнул и больше вопросов не задавал. Как, впрочем, и никто другой.

«О жизни… — усмехнулся Одинцов, поморщившись от вновь заревевшей на берегу музыки. — О какой жизни? Об этой, что ли?»

Да ни над чем он не работает. Не может. И хотел бы, да не может. Не получается.

«Почти как в старом анекдоте про импотента… — подумал Одинцов, стряхивая пепел на траву. — Не о чем мне писать — вот и весь ответ…»

Он глубоко и жадно затянулся и вдруг вновь почувствовал ноющую боль в груди. Ткнул окурок в банку и вновь поднял глаза к небу.

Да и для кого писать? Кто теперь книги-то читает? Почти все, от мала до велика, в интернете с утра до вечера торчат — как приклеенные. И, в основном, не литературой там интересуются, а в соцсетях зависают — в переписке с кем попало и ни о чём… Хотя чиновные оптимисты от литературы, забыв, видимо, снять розовые очки, с пеной у рта доказывают, что молодёжь в библиотеки нынче чуть ли не валом валит. А, стало быть, и читает. Ну, что валит — такого лично Одинцову наблюдать не приходилось, а что иногда заходит — да, бывает. Точнее, забегбет. Но чаще — из-под палки. И берут только то, что в школе задали. И не более того. Бывая в библиотеках, Одинцов и сам это примечал, и из разговоров с библиотекарями знал. А иных, кто по своей воле и по собственному интересу за книгами туда приходят, — единицы. На пальцах пересчитать можно. Так для кого писать?

А ведь ещё совсем недавно он думал совсем иначе. Потому, наверное, и писал с таким воодушевлением. Бывало, по десять-двенадцать часов кряду по клавиатуре выстукивал, часто и до рассвета засиживался. Кстати, таким вот каторжным трудом и глаза испортил — почти напрочь: пришлось делать операции, хрусталики менять. Вот как раз с тех самых пор, когда зрение начал терять, и стала наполняться его копилка из недописанных вещей. Наполнялась, наполнялась… пока через край высыпаться ни начало. Когда же после операций он снова видеть стал, и появилась возможность работать, то взялся, было, эту свою копилку перетряхивать, решая, с чего бы из отложенного начать, но вдруг оказалось, что и не с чего. Нет, были, разумеется, и сюжеты интересные, и целые главы, написанные даже очень неплохо, но… Но душа к ним, то есть к продолжению когда-то начатого, уже не лежала. Если честно, остыла душа. И интерес куда-то пропал. А заставлять себя дописывать — не получалось, хотя и пытался. Но так ничего и не получилось. И, судя по всему, уже не получится…

— Всё, батенька, — усмехнулся Одинцов, — отыгрался хрен на скрипке…

Он вздохнул и опять полез в карман за сигаретой…

И вдруг ему отчётливо вспомнилось предисловие к одной из незаконченных им книг. Точнее сказать, преамбула. Настолько отчётливо, что у него даже дыхание перехватило. И вспомнилось, что за ту книгу он принимался с каким-то особенным благоговением, с невероятным воодушевлением. И было это где-то через месяц после того, как его, Одинцова, буквально вытащили с того света после второго инфаркта, и он только что вернулся домой из санатория. Да, всё правильно — так и было: именно тогда он решил рассказать о людях, с которыми ему довелось повстречаться на своём, как это принято говорить, долгом жизненном пути. Уже достаточно долгом — увы… О людях, которых он помнил всю свою жизнь, которых любил, о тех, кто ему когда-то и в чём-то помог — пусть совсем немного, всего чуть-чуть, но именно это-то чуть-чуть иногда круто, даже кардинально изменяло его жизнь, направляя её в совершенно другое русло…

Книга была задумана им не как единое художественное произведение, а как своеобразные воспоминания, состоящие из отдельных эпизодов из жизни Одинцова — с самого раннего его детства и до самых последних по времени ярких и значимых событий. Причём все эти эпизоды, по замыслу Одинцова, должны были располагаться в книге не в строго хронологической последовательности, а по какому-то другому принципу, сформулировать который как-то более чётко и определённо он тогда так до конца и не смог. Просто писал то, о чём вдруг вспоминалось, а потом, когда таких эпизодов накапливалось несколько, интуитивно расставлял их в той последовательности, в которой — опять же интуитивно — почему-то считал наиболее целесообразным. Более того, эпизоды из реальной жизни Одинцов, как ему казалось, вполне уместно чередовал и с некоторыми своими размышлениями о ней, и даже с особенно запомнившимися ему удивительными, почему-то казавшихся Одинцову пророческими снами.

И ведь получалась книга-то — получалась!

«А предисловие к ней… как же я там написал? — встрепенулся Одинцов, вдруг почувствовав необыкновенный, давно не испытываемый им всплеск вдохновения. — Вот оно — вот! Сейчас посмотрю! Сейчас! А вдруг сдвинется? Вдруг пойдёт?!»

Он рывком поднялся со ступеньки, резко развернулся и рванул на себя ведущую в дом дверь. И вдруг ощутил жгучую, пронзающую боль в сердце…

«Вот… как не вовремя… — мелькнула страшная мысль. — Как же я так… а? Нельзя ведь мне так… нельзя… Забыл, брат…»

В глазах у Одинцова потемнело, дыхание перехватило, и он, стараясь не упасть, ухватился рукой за косяк двери и стал медленно сползать на дощатый пол террасы.

«Что… всё? — отрешённо подумал он. — Так неожиданно… и так просто…»

Прислонившись к дверному косяку спиной, он несколько минут сидел на полу, прислушиваясь к себе, потом осторожно перевёл дыхание, поднял глаза к небу, усеянному мириадами звёзд, и через силу улыбнулся.

«Мигаете… холодные… — подумал он. — А я вот… Ну, на всё Божья воля…»

С озера подул лёгкий, почти незаметный ветерок; он едва слышно зашелестел листьями растущих возле дома берёз, уже начинавших желтеть и понемногу ронявших отжившие свой короткий век листья. Его прохлада освежила лицо Одинцова и проникла в его лёгкие, чуть остудив разгорячённое сердце и немного уняв его бешеный, отдававшийся звоном в голове ритм.

— Господи, спаси и сохрани… — прошептал Одинцов, не отрывая взгляда от мерно мерцавших звёзд. — На всё Святая Воля Твоя, Господи…

Дыхание постепенно пришло в норму, боль в сердце немного утихла, хотя её отголоски теперь переместились куда-то за грудину. Посидев ещё пару минут, Одинцов, цепляясь за дверной косяк, осторожно поднялся на ноги и, опираясь на стену, мелкими шажками добрался до кресла под иконой, перед которой теплилась лампадка. Так же осторожно, стараясь не делать лишних движений, он опустился в кресло, перевёл дыхание и, с трудом протянув руку, включил ноутбук. Дождавшись, когда засветится монитор, он отыскал на нём нужную папку и навёл на неё курсор «мышки». Папка открылась как-то очень уж быстро, а может, Одинцову это просто показалось. Нужный файл тоже открылся сразу, и Одинцов прочёл набранное крупным шрифтом название книги — «Я, прохожий…»

«Вот именно — прохожий, — подумал он — подумал с грустью и какой-то невнятной, необъяснимой обидой. — Прохожий… Прошёл по этому миру — и всё…»

Строки виделись чётко и ясно — так чётко и ясно, что Одинцову даже не понадобилось надевать очки, чтобы прочесть написанное им годы назад. Он перевёл дыхание и начал медленно, вдумываясь в каждое слово, читать…

«Воспоминания — это вольный или невольный экскурс в прошлое, давнее или не столь отдалённое. И даже совсем маленькому человечку, только-только сделавшему свои первые в жизни самостоятельные шаги, без всякого сомнения, уже есть, о чём вспоминать…

Но чем старше становишься, тем всё более объёмным становится и багаж вос­поминаний. Порой — и часто совсем некстати — вспоминается что-то такое, о чём хотелось бы забыть, причём раз и навсегда. Но не забывается…

И никуда нам от этого не деться — ни от памяти нашей, ни от нашего прошлого, каким бы, радостным или горьким, оно ни было. Наверное, мы и живём-то только благодаря тому, что память наша бережно — и порой против нашего желания, нашей воли — хранит в себе и наши собственные, и чужие ошибки, на которых нам когда-то как раз и пришлось учиться жить. Или выживать. Прошлое с нами всегда; от него не скрыться и не спрятаться, и если даже мы каким-то образом умудряемся, как нам кажется, стереть из своей памяти нечто тре­вожащее, или постыдное, или ненавистное, что когда-то давным-давно произошло, слу­чилось с нами, что намертво застряло в памяти, как оставшиеся после давно окончившейся войны осколок или пуля, то в сердце воспоминания о прошлом всё равно останутся — останутся навсегда, до самой последней минуты, до последнего вздоха. И покинут они его только тогда, когда оно остановится…

Но, как бы там ни было, в любом случае хорошо, когда человеку есть что вспомнить: наверное, гораздо хуже, когда, стоя у последней черты и оглядываясь назад, на прожитую жизнь, вспомнить ему бывает особенно и нечего; так, прошла жизнь — и… и ничего особен­ного в ней не было. Это, должно быть, тяжело — не найти в прожитой жизни ничего такого, что отозвалось бы в сердце либо радостью, либо светлой печалью, либо ещё чем-то таким, что заставило бы его забиться сильнее, чем обычно, а самого человека затаённо улыбнуться — улыбнуться чему-то, одному ему ведомому…

Я говорю «должно быть, тяжело», потому что меня это, слава Богу, не касается: я за прожитые мной годы видел и пережил многое; может, и не намного больше, чем мои ровесники, но уж никак не меньше. И мне есть что вспомнить, и вспом­нить не только с радостью или со светлой печалью, но и с болью, и с горечью, и с глубоким сожалением. И я не только не могу, но и не хочу вычёркивать из своей памяти ничего — как бы ни больно, как бы ни тяжело мне было об этом вспоминать, тревожа свою память и докапы­ваясь до самых дальних, самых потаённых её уголков.

Вот потому и решил я начать эту книгу — книгу моей памяти, собирая в ней то, что с каждым годом отдаляется от меня, всё дальше и дальше уходя вглубь времени. Большую половину своей жизни, как ни печально это сознавать, я уже прожил, и только Господу Богу ведомо, сколько ещё осталось ходить мне по этой земле, дышать её воздухом, слушать пение птах и любоваться рассветами и закатами над так полюбившимся мне озером на древней новгородской земле. И не суть важно, заинтересует кого-либо эта моя книга или нет (если она вообще когда-нибудь будет издана): по крайней мере, я хотя бы попытаюсь со­брать в ней те самые камни, которые почти всю свою жизнь так бездумно разбрасы­вал…

В этом месте я позволю себе сделать небольшое пояснение к тому, о чём речь пойдёт чуть ниже…

Это было во дворе хосписа, в самом конце весны, когда всё вокруг уже покрылось свежей зеленью, и вовсю пригревало майское солнце, и будто бы сама природа, расцветая в преддверии грядущего лета, звала к жизни. Теперь уже не припомню, по каким именно делам я оказался в том месте и в то время — только помню, что сидел в машине и кого-то ждал. А неподалёку от меня, на скамей­ке тихого больничного сквера, под могучими липами, сидели две пожилые женщины в больничных халатах и о чём-то неторопливо беседовали. Я хорошо знал, какого рода больных направляют в подобные заведения, дорога из которых заведомо ведёт лишь в одну, определённую сторону. Думаю, знали это и сидевшие на скамейке женщины — не могли не знать… Но на их лицах не было скорби или страха — наоборот, они светились каким-то необыкновенным умиротворением, будто эти женщины уже знали нечто такое, чего мне, тогда ещё достаточно молодому человеку, знать было не дано… И я прекрасно помню вдруг пришедшее ко мне чёткое и ясное, словно написанное яркими солнечными лучами на серой стене хосписа, понимание, что смерти нет. Как будто всё именно так и было: кто-то на мгновение высветил прямо передо мной на стене хосписа надпись: «СМЕРТИ НЕТ!» Именно для меня высветил, а не для кого-то другого. И не для сидевших на скамейке женщин, ибо они-то это уже знали…

Но я, признаюсь, к подобному тогда был ещё совершенно не готов.

Теперь же, спустя много лет, лиц тех женщин я не помню, но ту «вспышку» на стене почему-то запомнил навсегда… Или мне всё это почудилось?

С того дня, как я уже сказал, минуло немало лет. И вот совсем недавно мне приснился удивительный сон; вернее, не сон, а как бы размышле­ния во сне — о жизни, о том, что она когда-нибудь неизбежно закончится, и мне, волей или нево­лей, придётся с ней распрощаться и шагнуть за черту, за которой… И вот тут-то будто кто-то снова, как и тогда, во дворе хосписа, вдруг дал мне понять, что умереть — это вовсе не страшно. Горе­стно, обидно — да, но не страшно. Потому что потом, после смерти, тому, кто хотел и мог бы сде­лать ещё что-то доброе и полезное для других людей, но по каким-то причинам сделать этого не успел, обязательно будет дана возможность завершить недоделанные дела. А может быть, и начать другие… В этом удивительном сне-размышле­нии я будто бы медленно, как на воздушном шаре, пролетал над землёй, постепенно понимаясь всё выше и выше, а подо мной в величественном безмол­вии неспешно проплывали бескрайние леса, перелески, реки, озёра, маленькие деревеньки; я смотрел с высоты на эту землю с чувством светло-печального умиротворения, отчётливо по­нимая, что вот именно сейчас, в эти минуты, прощаюсь с этим прекрасным миром — с тем миром, который я успел за свою настоящую, нынешнюю мою земную жизнь увидеть, узнать и всей душой полюбить. Но ни страха, ни горести в моей душе не было, ибо словно кто-то в эти же самые минуты внушал мне, что это — не конец, и что не стоит сожалеть о том, что я не успел до­делать всего, что мог и должен был сделать; будто бы кто-то успокаивал меня тем, что всё, что сделать в этой моей жизни мне было не суждено, я ещё смогу сделать потом, в другой жизни, которая обязательно будет мне дана. И мне не стоит печалиться о том, что я не успел пройти по всей моей земле, ибо и такая возможность у меня обязательно будет — возмож­ность пройти сотни, тысячи вёрст по моей России, проплыть по всем её рекам — от истока до устья каждой из них, загля­нуть в её самые потаённые уголки, зайти в каждый деревенский дом, чтобы узнать, какие люди, с какими судьбами, с какими надеждами, радостями и горестями живут в этих домах, пожить с ними их жизнью, а потом рассказать о них всему миру в книгах, написать которых мне предстоит ещё много-много.

Я — человек православного исповедания, и мне, видимо, негоже и даже грешно мыслить о многократ­ности человеческого бытия. Но, несмотря на это, я почему-то верю — и хочу верить! — в то, что такой сон-размышление, как и мысли, пришедшие однажды в мою голову во дворе хосписа, были ниспосланы мне неспроста. Ибо всё на этой земле творится лишь по Божьей Воле. И никак иначе.

В этой книжке я хочу собрать по крупинкам всё то, чего никто, кроме меня, не видел так, как это видел я; то, что я пережил в своей жизни и вместе со своей страной, которую я, несмотря ни на что, беззаветно люблю и за которую, если придётся, готов сложить свою седеющую голову.

Возможно, этот мой труд и не вызовет интереса у читателей моих предыдущих книг, да и вряд ли он когда-либо будет издан. Но, по крайней мере, я оставляю за собой надежду на то, что хотя бы моим детям и внукам когда-нибудь захочется узнать, как жил, о чём мечтал и что сделал в своей жизни их отец и дед. И, может быть, прочтя когда-нибудь, каждый — в своё время, эту книжку, они не совершат тех ошибок, которые совершил в своей жизни я…»

Где-то на озере, в предутренней туманной мгле, под почти погасшим мерцанием Млечного Пути, негромко загудел лодочный мотор. На другом краю деревни, словно проснувшись от этого звука, заполошно закукарекал проспавший зорьку петух.

Пасмурный рассвет робко, словно с опаской, заглянул в окно дачного дома, чуть высветив дальний угол комнаты с темнеющей в нём печью из красного кирпича, неразобранную кровать возле неё, но так и не заметил за шторой окна, под иконой с едва теплившейся перед ней лампадкой, сидящего в кресле пожилого седого человека, неотрывного смотрящего в давно погасший монитор ноутбука…

А на старой планете, беспрерывно кружащейся среди бесчисленных звёзд мироздания, начинался новый день…

Литературная среда. Проза. Игорь Изборцев

Игорь Изборцев

Прозаик, председатель правления Псковского регионального отделения Союза писателей России.
Живет и работает в городе в Пскове.

подробнее>>>

Фортель судьбы
(рассказ)

Под кованым, крытым черепицей козырьком у входных дверей магазина «Гном» дождь уже не казался докучливым кровососом. Клубящиеся хищными москитами дождинки, не умея пробраться внутрь защищенного навесом пространства, бессильно разбивали свои жала о мрамор ступеней. Иные ловкие струйки, выделывая замысловатые па, дотягивались до носков ботинок, но тут же растекались в жалкие кляксы и падали по каскаду ступеней на черный асфальт. Старший наряда сержант Петров снисходительно скривил губы: «Так-то, здесь тебе нас не достать!».
– Ты чего бормочешь? – хрипло, выкашливая дождь, спросил его напарник, рядовой патрульно-постовой службы Горшков.
– Радуюсь жизни, – Петров похлопал себя по щекам и с шумом выдохнул воздух. – Помню, был как-то в санатории на Черном море, тоже в сентябре. Дождина лил целыми днями. А я на террасе в шезлонге, в руке стакан пива, а кругом море шумит – красота! В общем, радовался жизни.
– Оптимист, – Горшков попытался прикурить сигарету, но отсыревшая зажигалка отказывалась работать. Щелкнув несколько раз, Горшков спрятал ее в карман и в сердцах сплюнул: – вот он, Ешкин кот, дружественный Китай. А я ведь бывал в Китае и на Черном море пару раз – губернатора сопровождал.
– Ну да, – ухмыльнулся Петров, – тебя, слышал, выперли из ФСО, ты ведь в соседней области служил?
– В соседней, – кивнул Горшков, – только не в ФСО, а в службе охраны тамошнего губера.
– А чего выперли-то? Или военная тайна?
– Да какая там, Ешкин кот, тайна? – Горшков опять сплюнул. – Об этом и в прессе писали. Правда, туда попала официальная версия, на самом деле все было не так.
– Ну и как же было на самом деле? – Петров опустил подбородок и исподлобья взглянул на напарника. – Или слабо рассказать?
– Да чего там рассказывать, – Горшков махнул рукой, но, видя, что сержант не отводит вопросительного взгляда, начал говорить:
– Приехал к нам, значится, высокий начальник из столицы. О мертвом, как говорится – или хорошо или ничего. Поэтому лично о нем ничего и не скажу, все равно хорошего про него не слышал. Ну, приняли его, конечно, по самому высшему разряду: банкеты, бани, охота, рыбалка, девочки… А потом, в завершении программы, решили покатать на самолете, показать область, так сказать, с высоты птичьего полета. Не знаю, чей там получился недосмотр, но в воздухе у самолета мотор стал барахлить. Летчик кричит: прыгайте, мол, парашюты в углу. И еще что-то там кричал, да никто не разобрал, шумно очень было. Это потом мы узнали, что он просил зеленый мешок с нашитым красным квадратом не брать, в нем, дескать, вместо парашюта бельишко грязное лежит, комбезы там, трусы, носки ну и прочая дрянь. Я уж и не знаю, что тут вышло: злой рок или просто случай… Одним словом, этот самый мешок с красным квадратом на московского гостя как раз и нахлобучили. Спешка, понимаешь, дикая была. Его, кажется, третьим или четвертым выпихнули. Я, Ешкин кот, и выпихивал. Эх, кабы знал! Но ведь как лучше хотел? Помню, кричал он, сопротивлялся, а ему: извиняйте, мол, Анатолий Борисович, но для вашего же блага так лучше будет. Повернул его носом к небу и толкнул промеж лопаток… А вскоре и сам сиганул. Лечу, помнится, любуюсь: красота-то какая вокруг – леса, поля, озеро, речка змейкой вьется! А на душе все равно кошки скребут: что-то не так! Приземлился на поле, кругом лепешки коровьи…
– Ну и дальше что? – нетерпеливо вскинул подбородком Петров.
– А что дальше? – вздохнул Горшков. – Не знал я, Ешкин кот, что минутой назад на этом самом поле одной лепешкой стало больше…
– Ну, ты… – Петров закашлялся, пытаясь подавить пароксизм дикого смеха. Ему на удивление живо представилась вся вышеописанная сцена. На матовой завесе дождя, словно на экране своего домашнего «панасоника», он увидел, как «нахлобучивают» на спину маститого московского гостя мешок с грязным бельем и с матерком выпихивают в пасть открытого люка… – ну ты… – он, два раза согнувшись пополам, неимоверным усилием погасил приступ кашля, – душегуб…
– Во-во! – Горшков ткнул командира в грудь указательным пальцем. – Прокурор, что разборки учинял, так меня и называл. Засажу, кричал, Ешкин кот, до конца дней! Однако, дело за отсутствием состава преступления прекратили, уволили за несоответствие с волчьим, Ешкин кот, билетом. А вот летуну не повезло: ему халатность пришили и на три года упекли, хотя самолет-то он все-таки сумел посадить. А я, Ешкин кот, после целый год работу искал. В нашей области меня даже ларьки охранять не брали. Вот у вас повезло, топчу асфальт.
– Да уж… – Петров запнулся, подбирая нужные слова. – Ага, – он удовлетворенно причмокнул, – фортель судьбы, иначе и не назовешь.
– Как? – Горшков непонимающе наморщил лоб, немного помолчал и гулко щелкнул пальцами: – прав ты, сержант, на все сто – бардак у меня с судьбой, тут уж к бабушке не ходи.
– Так, – Петров вдруг построжал и положил руку на штатную кобуру, – видишь там, на автобусной остановке, два мужика тусуются?
– Вижу и что? – пожал плечами Горшков.
– А то, – Петров застегнул доверху молнию куртки и поднял воротник, – по сводке грабеж был недавно в этом районе, как раз два мужика фигурируют в деле. Пойдем-ка проверим этих хлопцев.
– Пойдем, – печально вздохнул Горшков и привычным движением расстегнул кобуру…
Псков, 2009

Тень отца Гамлета
(рассказ)

С голодных послевоенных до беспутных девяностых годов на берегу реки Псковы, неподалеку от Гельдтовой бани, жил сапожник Иван Алоян. Иваном он был по матери, а по отцу – армянином. Да и вообще, во всем остальном он тоже был по отцу. «Отец мой, – говаривал, бывало, Иван Алоян, – а звали его родителя ни как иначе, как Гамлет, – когда пришли в наш город фрицы, первым взял в руки винтовку и ушел в партизаны…» Если речь заходила о достижениях народного хозяйства, то Иван Алоян говорил примерно так: «Отец мой, Гамлет, в бытность свою хлеборобом, за смену выполнял четыре нормы, и сам Никита Сергеевич вручал ему за это куст элитной кукурузы». Если разговор касался оперы или балета, то отец Гамлет становился ведущим тенором или примой балеруном. Был он также строителем Покровской башни и основателем Труворова городища. А также большим другом Пушкина и Кутузова.
И никто, чье знакомство с Иваном Алояном продлилось более двух-трех дней, не назвали бы его треплом или брехуном. Потому что был у Ивана один пунктик – он не признавал прошедшего времени и считал, что все люди – а значит и Шекспир, и Василий Теркин, и отец его Гамлет – живут сегодня и сейчас. И нет никаких каменных, бронзовых и золотых веков, а есть эра коммунистического строительства, которая продлится до полной и окончательной победы Коммунизма. Кое-кто не понимал этой его самобытности и говорил о нем плохо, писал даже пасквильные вирши. Вот, например, такие:

Жил под горкой, возле бани,
Где стоит могучий дуб,
В старом доме дядя Ваня,
Был Иван дремуче глуп.

Почему таким он стался?
Ну никто не знал в округе.
С крыши ль в детстве оборвался?
Иль чего-то испугался?
В общем – нет в мозгах подпруги.

Может в этом сробил сыну
Папа с грязным пьяным рылом?
Наследил – и шасть в могилу,
А сыночек стал дебилом?

В общем, где тут разобраться?
Психиатру В. Петрову
Оставалось только сдаться –
Лечит он теперь здоровых…

Но таковых настигал скорый народный гнев и безжалостно карал. Например, автора вышеуказанного стишка Алояновы защитники-радетели настигли в парилке Гельдтовой бани и прямо как есть, голого, прогнали через весь колхозный рынок до самых реставрационных мастерских. Видал бы это основатель оных бань Карл Иванович Гельдт, то-то от души посмеялся бы, потому как, хотя и немец, а изрядный, говорят, был весельчак…
Но пунктик пунктиком, а сапоги Алоян точал изумительные. Что ни пара, то яичко. Среди его заказчиков, как утверждают знатоки, были начальники райотделов милиции, директора крупных совхозов и даже один секретарь горкома партии.
Как уже отмечалось, вся история города, в представлении Алояна, была связана с его отцом Гамлетом. Так же, как и его, города, настоящее, и грядущее. Отец его, Гамлет, должен был в будущем отремонтировать и запустить фонтан в городском парке, построить новый мост через реку Великую и утвердить победу коммунизма. Про те светлые времена Иван Гамлетович рассказывал с особенным энтузиазмом…
А в перестройку, Алоян не верил. Нет ее – и все! И плевался в сторону каждого, кто утверждал обратное. «Вот придет мой отец…», – пугал он и показывал перестройщикам кулак.
Да, а отца его никто никогда не видел. Старики говорили, что тот бросил семью и умотал в Ереван, когда Ваня еще под стол пешком ходить толком не научился. Однако самому Алояну про это никто не рассказывал. Так и жил он в тени своего отца Гамлета. До середины девяностых… Но видно и до его блаженной головушки достучались наконец своими остренькими молоточками прорабы перестройки. Стал он тогда что-то кумекать про реальности сегодняшнего дня и от того совсем заплохел.
Последний раз его видели раним утором у стен городского рынка. Он что-то рисовал на старом досчатом заборе. Разобрать его рисунки не представлялось возможным, потому как они по большей части представляли собой бесформенные пятна, похожие на тени чего-то безвозвратно ушедшего. На всякий случай стирать с забора до времени их не стали. А Иван Алоян после этого бесследно исчез.
Вскоре в районе рынка появился какой-то бродячий армянин. Он-то и пояснил, что фамилия «Алоян», в переводе с армянского, означает «Вселенская душа». После этого у базарного забора стали собираться горожане и обсуждать Ванины художественные экзерсисы. Многие усматривали в них некую вселенскую глубину и предлагали обратиться в Нобелевский комитет, правда зачем, не умели объяснить, ведь соответствующей номинации Альфред Нобель в своем завещании не предусмотрел. Звучали и более трезвые голоса, утверждающие, что, дескать, Иван Алоян пытался в последний раз изобразить своего незабвенного отца Гамлета. Скорее всего, так и было на самом деле. Рисунки эти до конца девяностых никто не стирал, покуда ни демонтировали сам упомянутый забор…
Так, можно сказать, что до конца второго тысячелетия наш город просуществовал в тени отца Гамлета. Пока бравый двадцать первый век не оставил в прошлом и коммунистическую будущность, и оную тень, и саму историю нашего древнего города.
Псков, 2011

Проверка на бдительность
(рассказ)

30 октября. Мыслящее человечество праздновало именины герцога Люксембурга Вильгельма III, правителя Европы XV века. А у нас гремел разводными ключами и гайками день инженера-механика. Хотя причем тут инженерика и механика? Ведь в России в этот же день отмечали рождение (не механика) Маршала Советского Союза Николая Огаркова и прославившегося в научных кругах (не инженера) Баба Хоми Джехангира? Как тут разобраться простому человеку? В общем, без Блока никак не обойтись. А у него, известное дело:

Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет.

Не люблю спорить с Блоком, но иногда этого не избежать… Во-первых, ночь еще не успела наступить, потому как в шесть тридцать вечера какая ночь? Во-вторых, не улица это вовсе была, а железнодорожный вокзал. И аптеку с привокзальной площади едва возможно было бы разглядеть. А в остальном, все ровно, как у поэта: и «фонарь», и «бессмысленный и тусклый свет», и «живи еще хоть четверть века — все будет так». По крайней мере, за последнее двадцатипятилетие я никаких значительных перемен в зоне ж/д вокзала не углядел, хотя регулярно осуществляю перемещение по железной дороге.
30 октября в 18-30 я прибыл на вокзал с той же целью: переместиться в Москву для участия в XXII Всемирном русском народном соборе. Известное дело, в одной руке у меня был чемодан, а в другой – полиэтиленовый пакет с легким ужином. Впрочем, два банана и яблоко – какой это ужин? Так, легкий перекус. Правда, признаюсь, к перекусу пришлось добавить приобретенную в местной торговой палаткее бутылку с питьевой водой – что называется, для нужд пищеварения. Со всем этим не обременительным скарбом я вышел на площадку перед перроном и, разгрузив правую руку, поставил чемодан на асфальт, а пакет с перекусом из левой – на газон.
Так и стоял, рассматривая грядущих пассажиров и группу полицейских с напряженными от возложенной на них ответственности лицами. Пассажиры перемещались хаотично, без всяких графиков и утвержденных планов, и полицейские провожали каждого тяжелыми взглядами, прозревая возможных нарушителей. И действительно, как тут не заподозрить? Я вот тоже про мужика в надвинутой на глаза кепке подумал: ну ведь явный алименщик? А та вертлявая девица, ну точно, не позднее как вчера, взяла кредит и бежит в столицу, чтобы бесследно раствориться в каменных джунглях Москва-Сити. И куда только смотрит полиция? Впрочем, куда она смотрит, мне вскоре предстояло убедиться на личном опыте…
Объявили посадку. Люди понеслись каждый к своему вагону. И я, возмущаясь бессмысленностью таковых действий, – ведь у каждого в билете указано зафиксированное за ним место, – тоже понесся. Не очень конечно быстро, но в свою меру. Где-то на полдороге я обнаружил, что левая рука у меня пустая. Еще пару секунд я вспоминал, что в ней должно находиться? Вспомнил. И побежал назад за оставленным на газоне легким перекусом. И что же вы думаете? Кто-то прибрал его себе? Съел? Выбросил в урну? Не тут-то было! Над моим вечерним перекусом склонил головы весь в полном составе полицейский наряд. Один докладывал по рации:
– Первый, первый, я третий. Обнаружен бесхозный пакет с неизвестным содержимым. Прошу выслать спецгруппу со служебной собакой. Выставляем оцепление. Предлагаем объявить эвакуацию граждан…
– Не надо эвакуации! – попросил я мягко, но твердо. – Пакет не бесхозный. И содержимое его известно – дорожный провиант русского писателя.
Полицейский, прекратив докладывать, сделал сердитое лицо педагога Антона Семеновича Макаренко:
– Как вам не стыдно, гражданин? – включил он строгий голос. – Вы создаете прецеденты! Вас необходимо сопроводить и досмотреть…
– Благодарю вас, – не дал я ему договорить, – на днях увижусь с Президентом, обязательно сообщу ему об ответственном и бдительном выполнении своих обязанностей полицейскими псковского линейного отдела полиции. Не исключаю повышения по службе, благодарностей и медалей…
– Огурцов, сопроводи гражданина до вагона, – приказал старший по званию полицейский, – окажи всякое содействие.
– Товарищ капитан, – скис мой недавний визави.
– Разговорчики! – рявкнул старший наряда.
От помощи я вежливо отказался и уже без всяких проволочек и приключений добрался до нужного вагона. Устраиваясь на своем месте, я несколько раз помянул добрым словом привокзальных полицейских. Пассажиры на мои слова недовольно сморщили лица, а один гражданин попытался незаметно плюнуть под стол. Но ему дали по губам и тут же завели беседу о том, что 30 октября 1653 года в России вышел указ об отмене смертной казни для воров и разбойников…
Я же, отвернувшись к окну, расставлял все по своим местам, пользуясь словами из поэтического наследия прошлых лет:

Умрешь – начнешь опять сначала
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь…
Читал я тихо, но при желании меня можно было услышать. Псков, тем временем, удалялся, а Москва становилась все ближе…

* * *
31 октября. Раннее утро. Ленинградский вокзал. Москва встретила мелким дождем, дохнула холодом, затолкала в метро и запустила в сторону Киевского вокзала… Венечку Ерофеева она постоянно благословляла Курским вокзалом, а меня Киевским. (Не знаю, правда, чем они отличаются? И отличаются ли вообще?) Так уж повелось, что последние годы с постоянным усердием еду на Кивский, беру билет до платформы «Переделкино». Всегда есть вероятность сесть не на ту электричку и проехать мимо нужной остановки, но пока Бог миловал.
Поездка вышла весьма прозаичной, не нашлось в вагоне ни тупого-тупого в ватнике, ни умного-умного в коверкотовом пальто, и «кубанской» тоже не было. Так что, долго ли, коротко ли, а добрался до ворот в Дом творчества. Запечатлелся у шлагбаума и мемориальной таблички, свидетельствующей, что время можно остановить. «Литературный фонд СССР». Читаю и вспоминаю себя в те благословенные времена: молодого, красивого и умного. Теперь я только умный, но за левым плечом у меня – история Великого Царства…
В новом корпусе на четвертом этаже, в номере «140», нет туалетной бумаги и, похоже, не предвидится… Графина и стульев тоже нет, но есть диваны и холодильник. Так что, жить можно… Живу. Как-то незаметно для себя перемещаюсь в Москву на Комсомольский проспект. А там идет заседание. Выступают знакомые лица, Игорь Шумейко, например, Валя Ефимовская. На сердце тепло и совсем не хочется спать…
Опять перемещаюсь во времени и пространстве и оказываюсь в гостях у бесконечно дорого мне человека Владимира Андреевича Кострова. Встречаться с ним – всегда радость. Евангельское «аще не будете яко дети не внидите в Царствие Небесное» – это о нем. Он чист и светел, как дитя – только большое и безмерно талантливое. Добрый, непосредственный, без двойного дна и задней мысли. Его ангел-хранитель – супруга Галина Степановна, хлопочет, накрывая на стол, а Владимир Андреевич, выполняя просьбу, читает стихи. И так все по-домашнему мило и хорошо. Никуда не хочется уходить. Владимир Андреевич обещает собраться с силами, мобилизоваться и приехать в следующем году в Михайловское на Пушкинский праздник поэзии. «Дай Бог, чтобы так и произошло», – молюсь про себя…
Через полчаса оказываюсь в выстуженном номере «140» с холодными батареями и без туалетной бумаги. Хорошо, смекалка не подвела: все нужное захватил с собой из дома. Да и что эти мелкие неурядицы? Завтра в Кремль…
Вот Венечке Ерофееву не свезло, как сам он признавался: «Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало – и ни разу не видел Кремля…» А я, в отличие от Венечки, назавтра без особых блужданий в разгар утра достиг ворот Кремля. Более того, вошел внутрь и оказался в сердце моей страны, где вся прогрессивная общественность праздновала 25-летие Всемирного русского народного собора.
Конечно же, встретил Президента и он сказал мне, что «созданный под эгидой Русской православной церкви, ваш форум уже на протяжении четверти века, 25 лет, играет значимую роль в общественной жизни России, всего русского мира, активно содействует решению социальных, просветительских и гуманитарных проблем, сохранению межнационального и межрелигиозного согласия, воспитанию молодёжи на основе ценностей патриотизма и гражданственности…»
Что еще говорил Президент, я не запомнил. Но уходил окрыленный и обнадеженный, что все в моем Отечестве будет хорошо! И сейчас, и потом! И всегда! Потому что, если Бог с нами, то кто против нас?
P.S. «И бумага туалетная будет в каждом номере?», – недоверчиво спросите вы. «Будет! – твердо отвечу я. – Не сомневайтесь!»
Псков-Москва, 2018

Не в деньгах счастье!
(рассказ)

У моего соседа Макса Карандашикова резко в гору пошел бизнес. И у его супруги Анжелы бизнес также расцвел, что твой кактус… тьфу, да нет, как бабушкина сирень! И у его отца-старика тоже все на мази – починяет пенсионерам обувь, отбоя от клиентов нет, да и пенсия у него — будь здоров! А мамаша их, старушка, в лотерею выиграла – то ли десять миллионов, то ли пятьдесят… В общем, такая история у них приключилась: некуда стало дома деньги складывать. Все шкафы, шкафчики и тумбочки заполнили, старинный бабушкин сундук доверху набит, матрасы заполнены, ванной теперь пользоваться не могут – занята! Даже в старом вросшим в чулан тулупе времен то ли Степана Разина, то ли Емельки Пугачева, карманы до отказа набили… А что дальше делать, не знают? Катастрофа! Спросите, в банк почему не идут? А вы бы пошли? То-то! Туда простым людям дорожки заказаны! Пойдешь – или коня потеряешь, или – пардон! — без штанов останешься. Нет уж, увольте! Думали они – думали и пришли ко мне. Причем всей семьей! Папаша-старик в парадных галифе и начищенных до блеска яловых сапогах; мамаша-старушка в высоком ка́поре эпохи бидермейера, Макс — выше пояса в смокинге, ниже – в любимых полосатых шортах, Анжела, как обычно, в модном банном халате с розовыми бегемотиками. Мамаша с порога бухнулась мне в ноги и заблажила, что твоя Фрося Бурлакова:
— Не губи, родимый! Приюти наш капитал! Век будем Бога молить!
Я сначала не понял, какой, мол, кричу, капитал? А Максик с Анжелой под шумок мне в прихожую мешки из-под картошки, под завязку набитые, затаскивают.
— Что, — кричу я, — урожай с дачи привезли? Хотите у меня на балконе сложить? Так у меня там тещино пианино стоит, да топка от паровоза. Племянник-двоечник хотел ее в музей Железной дороги отнести, да увлекся филателией и забросил экспонат…
— Это урожай, но не с дачи, — говорит Максик, а сам палец указательный к губам жмет, мол, тише, услышит кто не надо!
А у меня от соседей секретов нет, я себе специально и дверь на вход стеклянную поставил, чтобы жильцы в подъезде не подумали, не прячу ли чего… Поэтому я еще громче прокричал:
— Нет у меня места для вашего картофеля! Свой девать некуда! Хоть пианину с балкона вниз бросай!
— Это не картофель! – измененным голосом простуженного Максима Галкина заговорил Макс и тут, перейдя на шепот, опять приложил палец к губам: — это не картофель, это мани-мани…
-Что? – не понял я.
— Грины, — нетерпеливо воскликнул Максик, — карбованцы…
— Гроши, хрусты! – капризным голоском проворковала Анжела.
— Бобосы! – притопнул яловым сапогом папаша.
— Лавэ! – пропела басом старуха-мамаша.
— А, – догадался я, — тити-мити.
— Они самые, — дружно закивала разновозрастными головами максикова родня.
— Ты чего не подумай, — перешел на деловой тон Макс, — мы не на халяву просим, десять мешков схорони, а одиннадцатый тебе – так сказать, процент.
— Процент, говоришь? – задумчиво спросил я, прикидывая на вес и на объем мешок с тити-мити. – Согласен!
— По рукам! – пробасила старуха и взялась колотить по моим ладоням своими твердыми, словно лошадиные копыта, пальцами…
Их мешки я припрятал: иные в шкафы, иные в диваны. А свой я раскупорил и пошел, что называется, в разнос… Купил себе новый термос, заказал новые очки – в общем, ни в чем себе не отказывал. Дурное дело — нехитрое! Через неделю денег осталось полмешка! Я уж загрустил-задумался, что, мол, дальше-то буду делать, когда мешок и вовсе опустеет? Но тут у Максика в семье начались катаклизмы. Кто-то кому-то что-то не то сказал, кто-то не то понял и наладил кому-то под глаз… В общем, первая убежала из дома Анжела: как была в банном халате, так стрелой и улетела, только тех бегемотиков и видели… Потом, сильно хромая, скрипя яловыми сапогами, ушел папаша. Этот не пустой, со своим сапожным саквояжем, в котором утаилось шило круповской стали и дранка… Мамаша держалась дольше, еще с неделю я слышал, как за их дверью кто-то голосом Фроси Бурлаковой выводил:
Эх! Вдоль по Питерской,
По Тверской-Ямской,
Да ох, ой!
Из-за этого «ох, ой!» спать в подъезде никто не мог. Но когда на седьмой день из их квартиры донеслось совсем уж душераздирающе:

Ох! Ох! Ох! Ох!
Ну поцелуй! Ну поцелуй!
Кума-душечка! –

приехали врачи в белых халатах и увели не прекращающую петь мамашу куда-то вниз в неизвестность… А утром я едва успел разлепить глаза, как услышал шум захлопнувшейся двери и громкий стук шагов вниз по лестнице. Выглянув в окно, я увидел Макса, он с закинутым за спину рюкзачком быстро удалялся прочь с нашего двора куда-то в новую жизнь… А ведь верно говорят, подумал я тогда, не в деньгах счастье!
Больше никогда я ни Макса, ни его родных не видел!
А что же стало с их мешками, спросите вы? Ну уж… странный вопрос – дурное дело не хитрое! Постельное белье дома поменял, купил в запас лимонов, опять же мешок картошки. Вот подумываю поменять жене брильянты…
И еще, я теперь всем при первой возможности напоминаю, что нет в деньгах счастье. А вы как думаете?
Псков, 2021

Все может керосин!
(рассказ)

Как-то осенью, кажется 23 сентября, Игнатий Барашкин стоял в очереди за керосином… Кто-то обязательно спросит, где в нынешние времена можно встретить такую очередь? Ведь если поинтересоваться у современного блогера, «что такое керосин?», ответит разве что какой-нибудь самый продвинутый Друдь, да и то ошибется, сказав, что это триметилдифторпарааминтетрахлорфенилсульфат натрия (век бы ему этим натрием мозоли натирать …) Напротив, Игнатий Барашкин точно знал, что такое керосин и мог в любом городке и поселке найти очередь, выстроившуюся за этим очень нужным и важным продуктом. Как? Точно неизвестно, но возможно, что и по запаху…
Вообще-то, Барашкин был ярким приверженцем идеи, что если в темной комнате нет черной кошки, то надо ее туда посадить. Быть может, это правило он мог применять и к очереди за керосином? Думается, история на это даст еще ответ…
Так вот, 23 сентября он встал в конец небольшой очереди, состоящей из нескольких старушек и одного старика с алюминиевыми бидончиками. Старичок был в чеховском пенсне и фуражке капитана Ахава (копии, конечно). Из верхнего кармана видавшего виды флотского бушлата выглядывало черное обожженное жерло пенковой трубки. Он ненавидящим взглядом смотрел на прикрученную к стене табличку с надписью: «Курение строго запрещено! За нарушение — месяц исправительных работ на песчаном карьере!» и что-то зловеще шептал. Если бы стоящая впереди него низенькая, похожая на пестрый теремок, старушка не была бы столь погружена в чтение затертой до дыр книжки «Моби Дик», то непременно услышала бы, как старик, через слово вспоминая какую-то «карамбу» и «сундук с мертвецом», ругает новый мир со всеми его табличками и грозит до основания его разрушить… А Игнатий Барашкин, как раз в этот момент ничего не читавший, ибо имел обыкновение делать это дома за утренним стаканом чая, хорошо слышал старика и дивился ему. Одновременно он пытался вспомнить, что последнее приглянулось ему в «Новом мире»? Кажется, это был роман прозаика Василия Дворцова «Terra Обдория»? Или «Маскавская Мекка» Волоса? Вообще-то, вздорный журнал, решил он. Не зря старик его ненавидит! Тем временем морской капитан в отставке (давайте называть вещи своими менами!), чем-то крайне раздосадованный, швырнул собственный бидончик наземь и грубо растоптал его окаменевшими от морских бризов башмаками. После чего гигантскими скачками помчался на другую сторону улицы, где на стене белой краской, с одной всего лишь орфографической ошибкой, было написано: «Место для куренея»…
Игнатий Барашкин проводил его недолгим взглядом и тут же про него забыл, вспомнив занимательную историю про Ксению С, как она учила на память и никак не могла запомнить несколько важных иностранных слов: грантодатель, грантодержатель и грантополучатель… И зачем он это вспомнил? Теперь Барашкин подивился сам себе. И дивился бы дальше, если бы не подошла его очередь покупать керосин. Однако, тут удача от него отвернулась.
— Граждане, закрыто на обед! – услышал он обидные до слез слова. – Приходите завтра после обеда!
Барашкин, заглянув в окошко для выдачи товара, увидел большое лицо продавца, похожее на смятую во сне перовую подушку в грязной синеватой наволочке.
— Позвольте, — попробовал он возмутиться, — как же это «до завтра»? Это же моветон!
— Сам ты лжебидон! Я тебе твой бидон, знаешь, куда засуну? – гаркнул Подушка и замахнулся на Игнатия огромным мозолистым кулаком, поросшим редкими рыжими волосками.
Барашкин отпрянул. Он не был сторонником грубой физической силы, предпочитая переговоры и дипломатию. Не случайно над его письменным столом уже много лет красовалась вырезка из The New York Times со словами бывшего госсекретаря США легендарного Генри Киссинджера: «Дипломатия есть искусство обуздывать силу».
— На вашем месте я бы не стал столь категорично… — Барашкин попытался издали сделать хитрый дипломатический ход…
Однако его дипломатия против грубой силы Подушки оказалась бессильной. Тот выскочил из керосинной будки и двинул-таки поросшим рыжей шерсткой кулаком Игнатию куда-то в область сопатки…
Очнулся он нескоро, увидев себя бредущим по запущенной аллейке городского парка. Здесь на заветных скамеечках обычно любили хорониться от посторонних взглядов влюбленные. Ага, как раз одна такая парочка сидела на лавочке под раскидистым вязом. Барашкин подошел ближе и с некоторой долей удивления опознал отдельных граждан из очереди за керосином, а именно — старика в фуражке Ахава и похожую на теремок старушку. Они держались за руки. Капитан, задумчиво улыбаясь, покуривал свою пенковую трубку, а пестрая бабулька щебетала про созревшие вишни в саду покойного деда Вани…
«Ну вот, еще одна ячейка общества родилась!» — с удовлетворением подумал Барашкин. И все благодаря керосину!
Нет, не зря он все-таки сегодня в очереди стоял!
Псков, 2021

Самовар Самоварыч
(рассказ)

Анна Егоровна, хотя и работала простой уборщицей, уважением в коллективе пользовалась немалым. Зам директора Сидоркин, так вообще ее боялся пуще смерти.
— Сидоркин, опять сапоги не чищены! – бывало, крикнет она. – Ну-ка марш на колидор!
И Сидоркин бежал прочь из офиса начищать и без того чистые ботинки.
А если взять секретаршу Надюшу, так Анна Егоровна вообще заставляла ее регулярно проветривать шевелюру.
— Опять нафурдычилась! – грозно надвигалась она. – Продыху от вас нет! Хоть святых выноси!
Надюша и пряталась и убегала, но не помогало. Тогда она отрешилась от французского парфюма и перешла на тройной одеколон. Анна Егоровна это дело одобрила…
Как-то незаметно подкрался ее юбилей – семьдесят пять лет от роду. Коллектив долго соображал, что этакое можно ей подарить? Сидоркин предложил купить ей вожжи или плеть.
— А что, — говорил он, — на стене очень даже будут смотреться.
Глава офиса Булдыгин предложил подарить мопед.
— Ноги старые побережет, да и на работу опаздывать не будет, — обосновал он.
А бухгалтер Иероним Прокладкин посоветовал купить самовар.
— Самое то, — убеждал он, — вся семья за столом соберется, опять же, пьянству бой, трезвость – норма жизни.
Последний довод стал решающим, поскольку все знали, что внук ее по прозвищу Буш, сильно злоупотреблял. Все сочли не лишним еще раз ударить трезвостью по аморальному образу жизни.
Собрали сумму и отправили в магазин Сидоркина. Тот долго выбирал что-нибудь пострашнее, что бы увидел и сразу упал от ужаса. Но такого не нашел. Все самовары были пузатые, как вахтер Антоныч, блестели боками, как нос у курьера Гендосова.
Пришлось купить со смыслом. На боку выбранного им самварыча было написано: «Тайная радость».
«Вот пусть живет и думает, что там за радость! — позлорадствовал Сидоркин.- может годик другой ей эти думы и срежут!»
Обмыли самовар скромно, выпили всего лишь пять литров самогона. В конце банкета Гендосов называл Антоныча мамой, а Сидоркин клялся на годовом отчете жениться через два года на Надюше, когда его нынешней жене стукнет пятьдесят пять.
Анна Егоровна, пившая весьма мало, благополучно доставила самовар до квартиры. Подарок ей сразу понравился. Пока его несла, вспоминала и вспомнила, что с юности еще мечтала иметь в хозяйстве этакое круглое самоварное чудо. «Погуляем теперь, — думала она, — то-то соседка Раисовна позавидует!»
В комнате долго искала место. Решила поставить в красный угол, потеснив святые образа. Иконы пришлось поставить перед самоваром. «Так ещё и красивше!» — удовлетворенно вздохнула она.
Но день днем, а пища пищей. Пришла пора помолиться за себя и всех сродников. Встала Анна Егоровна перед самоваром и зачала обычное свое молитвенное правило. Как раз в это момент пришла с визитом дочь Ираида. И что увидела? Мать жмется к самовару и что-то шепчет.
— Мама, ты чего делаешь? – испуганно вопросила она.
— Не видишь? Молюсь! – сердито ответствовала Анна Егоровна.
— Почему так? – понизила до шёпота голос дочь.
— Уйди, не мешай молиться! – уже в голос воскликнула Анна Егоровна.
Обескураженная Ираида некоторое время постояла у подъезда. «Вот оно началось, — подумала она, — кукушка у мамы съехала, на самовар молиться начала! Надо к батюшке сходить!» Идти к батюшке, благо, было недалеко. Храм находился буквально через дорогу.
Настоятель, отец Владимир, терпеливо выслушал испуганный гомон Ираиды и глубокомысленно изрек:
— Негоже молиться на самовар! У нас на то иконы есть. Так, самовар изъять, старушке объяснить ее ошибку.
Одна Ираида идти не решилась, позвала сына Буша и его друга, имя которого не помнила. Так все и получилось: безымянный друг крепко держал Анну Егоровну, Буш изымал самовар, а Ираида руководила процессом.
— На помойку, толстого мерзавца! – скомандовала она.
Буш послушно вынес бабушкин подарок в место сбора бытового мусора.
— Мама, — стараясь оставаться спокойной, говорила Ираида, — отец Владимир просил тебе напомнить, что молиться надо на образа, а не на самовар. Понимаю, ты уже в возрасте, можешь что-то забыть, но это надо помнить…
— Да пошла ты, Ираидка! – визжала в ответ Анна Егоровна. – Я тебя…
Что она говорила дальше, соседка Раисовна слушать не стала, себе дороже. Она просто покрепче закрыла дверь.
Позже она узнала, что Анна Егоровна бегала на помойку, что бы вернуть свой дорогой подарок, но тот успел бесследно исчезнуть. И куда? Даже отец Владимир не смог дать ответ на этот вопрос…
Псков, 2019

Игорь Исаевъ. Бюро находок для шпионов

Игорь Исаевъ

Бюро находок для шпионов
(рассказ)

По городу металась пурга. Еле теплились фонари. Перебежками от надежды к надежде передвигались люди. Обыкновенного вида человек (от шляпы до ботинок ничего необычного) выскочил из магазина. «Тьфу!» — клацнули двери очередного маркета, выплевывая его на мостовую.
— Шесть часов до Нового Года, — сказал он, отряхнувшись и поглядев на часы, — а я еще не купил подарок.
И верно. Купить подарок небезразличному тебе человеку за шесть часов до Нового Года — невероятное дело. Более того, трудное дело. Магазинные уборщицы 31-го не работают: все итак подметено покупателями…
Пурга будто дразнилась. Снег, как назойливый фокусник, лез в лицо, хватал за щеки, а после появлялся в карманах. Изнемогая и даже не посмотрев на вывеску, человек заскочил в первую попавшуюся лавку.
Там было тепло. Мерно щелкали ходики. Над окном строго хмурилась усатая маска. Ряды разнообразных носов строились над прилавком.
-Неплохо!
Человек вздрогнул. За прилавком напротив, как в зеркале, стоял… он сам.
-Неплохо, — повторил продавец. — Подарок ищете?
-Д-да, — еще не освоившись, промямлил человек. Он никак не мог отвести глаз от лица продавца. Жуткое сходство.
-А ведь вы уже здесь были, — лениво произнес тот. — Иначе я бы не был так похож, — продавец зевнул, — на вас. Не верите?! — оживился он.
-Признаться, да.
-Смотрите, — продавец выложил амбарную книгу. — 31.12., 10.45 Иванов В.М. купил… Что же он купил? Ах да! Сюрприз.., — он вгляделся в ошарашенное лицо посетителя. — Э, да вы ничего не помните. Все правильно. Все так и должно быть. И на вывеску не посмотрели.
-Нет.
-Какой же вы после этого шпион, батенька?
-Я?!!!
-Вы, Владимир Михайлович. Шпион, да еще какой!… Нет, вы не в дурдоме. Если хотите, то я могу быть и Серегой, и Игорем Александровичем, и Толиком, но это за дополнительную плату. А как же не читать! Читаем и мысли, и движения, — продавец скрылся в подсобке. — Это вы у нас такой клиент смирный, удивлением реагируете, а был тут давеча Джеймс Бонд, так все зеркало расстрелял из «Беретты», себя увидев. Как он ее только через таможню провез? Вы не знаете? — из подсобки появился старик. Вгляделся в клиента. — Только не падайте в обморок, милейший.
-И давно вы существуете?
-Гм… О Вавилонской башне слыхали что-нибудь? Вот с тех пор, стало быть, и торгуем. Шпионы тоже люди, им тоже праздник нужон.
-А чей я шпион?
-Как это «чей»? Свой собственный. В щелочку подглядывали? В школе? Записки писали в институте? «Маша+Вова»?! Шифр простенький, но это шифр.
Покупатель засмеялся.
-А вот это вы бросьте, Владимир Михайлович, — заволновался старик. — Вы удивление заказывали, а сами что делаете? Смеетесь? Истерику изображаете?
Изо всех сил хмурясь, клиент, покупатель и шпион за самим собой Владимир Михайлович купил пару накладных носов в подарок на всякий случай, а может, и пригодятся (мало ли с кем встретишься) и, откланявшись, вышел на улицу.
Старик продавец недовольно покачал головой.
-Ну и шпионы пошли. Заказывают удивление, сами хохочут… Носы купил театральные. Чему их только учат?
Было 10 часов вечера. Ворча, старик натянул на себя синий, отороченный белым халат, затем накинул на плечи широкую полосу ваты, прикрепил бороду. Плюясь вездесущей ватой, он нахлобучил на макушку синюю в звездах шапку, взял в руки посох и принялся ждать последнего посетителя, который ровно год тому назад заказал себе удивление…

Эдуард Петренко. Опасная колея

Эдуард Петренко

Опасная  колея
(рассказ)

Крайний  Север  всегда  притягивал  живое  воображение  Дениса Сергеева. Ведь  по своей  натуре он —   неисправимый  романтик и бродяга.   Поэтому и «чемоданное настроение»,  можно сказать, самое, что ни на есть,  его  нормальное  и естественное состояние.  Для  Сергеева сорваться с насиженного места, все равно, что в два пальца свистнуть.    Но  вот его «северная эпопея»  началась  как-то неожиданно, хотя  вовсе и не случайно: просто,   стало  невмоготу жить в родном  доме в атмосфере  постоянного  отчуждения  и непонимания. А что может быть хуже для человека,  чем чужая  родня?

Его мать, женщина  преклонных лет, со строптивым, своенравным  характером и  закостенелыми, «домостроевскими» привычками  не могла простить сыну расторжения  первого брака.  Все – таки, как не крути, а от него  осталась белокурая, голубоглазая  Настюшка.  Оно и понятно: какая нормальная  бабка  может  относиться  без  трепетного  обожания  к  внучатому  первенцу? Да и давно замечено: сыновьи  детки  всегда  дороже  своих.

Нахохлившись, как старая  курица,  мать  злобно  выговаривала сыну:

— Легко живете, ироды.  Поженились — разошлись, как будто на городской рынок  сбегали. Ни забот, ни тревог. А дитя за что мается? Ведь её одинаково и к отцу, и к матери  клонит.

Денис, конечно, и без этих  занудных  нареканий  долгое  время  носил  тяжкий  камень на сердце. Честно говоря, он  души не чаял в своей дочурке. Но, как говорится, жизнь прожить – не старый пень расколоть, Жизнь, она   неумолимо   требует  свое. Когда он через  год  после  развода  привел в дом длинноногую,  светлоглазую  красавицу  Катерину, мать и вовсе  взбеленилась:

— Поменял сучку  на волчицу,- с нескрываемым  злорадством сетовала она, —  Какую невидаль отхватил!  Вся табаком провонялась, да и за рюмкой так и тянется, А у  меня, знаешь, житейские правила строгие, законам  божьим  не перечу. В, общем,  так,  забирай свою ненаглядную,  и катите  с ней на все четыре стороны…

— Тоже напугала,- не менее  горячо отреагировал Денис на материнский выпад, — Вот возьму и уеду, не  впервой  меня  выпроваживаете, я же вам, как кость в горле!   Пошли, Катюша, в загс, а потом  махнем в свадебное  путешествие.

Заведующая загсом оказалась женщиной  без  бюрократических комплексов.   Она с пониманием отнеслась к   непростой  житейской ситуации, в которой оказались  будущие молодожены, и согласилась  в обход  существующей инструкции  зарегистрировать  досрочно  их брак

Праздновали они  свадьбу вдвоем.  Но  разве  можно назвать свадьбой  обыкновенную кафешную  посиделку?  Немногочисленные  родственники  демонстративно  проигнорировали  это событие, а собирать друзей и знакомых в авральном порядке – только время терять.  Да и нежеланная  свадьба, все  равно, что  поминки.

Катя, как  могла,  скрывала  удрученное  настроение,   Только  когда  обслуживающая  их официантка,  ненароком узнавшая о причине их торжества, крикнула « Горько!», девушка  неожиданно  расплакалась:

— Может быть, мне все-таки  уехать? Чувствую, что я здесь, как  бельмо  на  глазу,- сквозь слезы  говорила она, и её живое, яркое  лицо  как-то сразу  преобразилось и потухло. – А ты наладишь отношения с женой, ведь у вас растет дочь…

— Да куда ты поедешь?- горячо возразил Денис —  Ведь у тебя ни кола, ни двора. Может быть, к  непутевой  мамаше  на поклон  подашься?  А ведь она  ради  амурных дел, не моргнув глазом, сдала тебя  когда-то  в детский приют.  Или будешь  по всему свету искать   папашу-алкаша?  И, вообще,  запомни: я тебя ни на кого не променяю…

Утром, по предложению Дениса, они  пошли в бюро  по  оргнабору  и взяли  направление на работу в  Мурманскую область.  Мать  скорбно и виновато  провожала  их  до  калитки, и сквозь слезы  приговаривала на прощание:

— Прости, сынок, сгоряча я всё тогда  наговорила.

— Бог тебя простит,- с непреклонным ожесточением ответил Денис и, холодно чмокнув мать  в щёку, плотно закрыл за собой  калитку…

Их соседями по купе  оказались молодые супруги Люба и Володя Шешуковы из той же  мурманской  группы  по оргнабору.

— Ну что,  выпьем за новую  жизнь? — предложил  заплетающимся  языком Володя, худощавый шатен,  с посоловевшими, озорными глазами, ставя на столик бутылку «Перцовки».

-А не пора ли тебя завязывать, муженек  дорогой? —  скривила в досадливой  улыбке  яркие, сочные губы черноокая  красавица Люба. – С утра  достал  своими  тостами.

-Ладно, не шуми, мать.  Донские казаки – народ  выносливый, — отшутился Володя, разливая по стаканам настойку.

В дороге, да под стопочку люди сходятся быстро. И не заметишь порой, как совсем  чужой  человек становится для тебя ближе любого захудалого родственника.

Шешуковы и Сергеевы  были почти ровесниками, и находились в той  поре ещё не остывшей молодости, когда кажется, что тебе  подвластны  все жизненные  пути-дороги .

Люба с каким-то грустным надрывом жаловалась на судьбу:

— Я уже пятый месяц ношу под сердцем первенца, а жизни со свекровью  никакой: то борщ не так сварю, то белье плохо  выстираю. Вот и говорю своему суженому: смотри, чтоб от такой жизни в прорубь не кинулась, увози меня, хоть на край света. А он у меня понятливый  да сговорчивый.  Плюнули на все – и поехали. Авось не пропадем, ведь трудностей  везде хватает, а жить все равно хочется. Как  говорят старые казаки,  жизнь, что соленая  вода, чем  больше её пьешь, тем сильнее  жажда…

Через  час  Шешуковы  угомонились. Володя забрался дрыхнуть на верхнюю  полку, а Люба аппетитно посапывала на нижней.  Катю тоже сморил  въедливый дорожный сон, и она свернулась калачиком  рядом с Сергеевым, который неотрывно смотрел в окно, как будто  сливаясь с   неудержимо бегущими  километрами.

Осенний  пейзаж  менялся на глазах. Густые, смешанные леса  постепенно редели, а за Полярным кругом потянулась лесотундра, перемежаясь с  плоскими,  уже заснеженными  вершинами Хибинских гор. Несмотря на позднюю осень, в этом  северном  крае заметно ощущалось  дыхание  полного и устойчивого  предзимья.

Монотонная  песня колес  как всегда  настраивала  на размышления.  «Почему так несправедливо устроен  мир и  человеческое общество? —   мучительно  рассуждал  Денис, вспоминая  тяжелое  расставание с матерью.- Почему  родные   люди  так часто не понимают друг друга  и порой в одночасье  рушатся  любовь, брак и семья?  Ведь недаром  говорится, что родные да любимые  всегда  до  полдня, а пообедать  бывает  не с кем…

Сергеева  всегда  волновала проблема  человеческих отношений .  Еще в школе он мечтал  о психологическом факультете  университета. Поэтому очень увлекался   романами  Толстого и Достоевского. В их книгах, как ему казалось,  чутко и прозорливо   показывалась  «диалектика  человеческой души», её сложность и  противоречивость. Однако профессионального  психолога  из него так и не получилось. После армии он женился, потом  родилась Настя – и  жизнь покатилась  по извечному, заколдованному кругу. Об учебе на время пришлось забыть, и   актуальные   вопросы  межличностных  отношений  пришлось  познавать  только на практике…

Визгливо  заскрежетали  тормоза – поезд  остановился на какой-то станции. По вагону  торопливо зашлепали  пассажиры, хлопнула дверь тамбура. Через  минуту вагон дернулся, за окном поплыл  сонный , ночной перрон  – и поезд, рассекая стылую, морозную мглу, начал ровно набирать ход. И опять, как будто  подгоняемые  движением, в  голове Сергеева  поплыли  назойливые мысли. Он откинулся на перегородку купе, прикрыл  глаза. «Да, время летит, как этот скорый поезд, а каждая станция, будто веха  на жизненном пути, — думал он,- Но   можно  ли остановить  движение  Бытия и постоянную устремленность людей к животворному единению? Наверное, человек  поэтому  и придумал  брачный союз как гарантию прочного и счастливого существования. Только  порой  мы недооцениваем  роль любви, этой  главной связующей  нити  в супружеском союзе,  любви  свободной, не отягощенной никакими  юридическими  нормами и штампом  в  паспорте. А ведь брак  подпитывается  любовью,  как  плодовое дерево живительными соками, светом и влагой.  Лиши его этих  незаменимых природных условий — и дерево тут же перестанет  плодоносить, и в конце концов зачахнет и  погибнет…»

Его постепенно охватило  полудремотное состояние – и вдруг ему показалось, что между ними  с Катей  происходит страстный,  давно начатый диалог:

-Вообще-то,  ты  правильно сделал,  что перед отъездом «узаконил» наши  отношения. Ведь ты знаешь мой гордый, независимый характер,   На Север  я никогда  не поехала бы в роли обыкновенной сожительницы.  Я уже – не юная девица, и, знаешь,  мне до чертиков надоела эта свободная, незамужняя  любовь. Я думала, что ты просто оскорбишься, когда  услышишь от меня  при  первой  же встрече, что все интимные отношения между нами  возможны  только после загса, Не знаю, уловил ли ты тогда в моей  шутке наболевшую тоску зрелой женщины по обыкновенному семейному счастью?..

— Не считай меня  идиотом.  Дети, выросшие без родительской  теплоты и ласки,  всегда с обостренной жадностью тянутся к семейной жизни, как бы ища компенсации за поруганные детские чувства.

— Браво, Сергеев, ты настоящий психолог. Но не только дети, но и  любая женщина, всегда живет   трепетным  ожиданием семейного счастья. Честно говоря,  я тоже последние  годы стремилась к узаконенным отношениям с мужчиной.  Однако не путай меня с теми  женщинами-охотницами,  которые всю жизнь находятся   в погоне за юридическим  статусом благоверной супруги.  Открою тебе секрет:  для таких женщин  самое главное —  материальный достаток, комфортное, ничем  не ущемленное  положение любвеобильных  самок. Конечно, я  не паинька, потому что с восемнадцати  лет веду взрослую, самостоятельную жизнь, Без всякой бравады замечу, что не бросилась, как некоторые сверстницы из детдома, в бездумное, «вольное  плавание». Я брезгливо отношусь к мужчинам, которые в отношениях с женщинами на первое  место ставят удовлетворение  необузданных половых  инстинктов. И поверь: главными  ограничителями в житейских, порочных соблазнах всегда были моя человеческая совесть и обостренное чувство справедливости. Как раз  эти  качества  характера в детдомовской среде   проявляются с особой силой…

— Я понял, что к мужчинам ты  относишься  предельно осторожно, всегда оставляя за собой  право  выбора. Тем самым  ты, как бы, даешь им гарантию на какую-то ближайшую перспективу, однако  не  долгосрочную и без всяких  взаимных обязательств.  Потому что  считаешь  наивную веру в  идеальную любовь  уделом  восторженных, неискушенных девочек.

-А ты  определенно  принадлежишь к представителям  маскулинной  породы, которым нравятся женщины, устремляющиеся всегда первыми, без показного жеманства   к понравившимся  им мужчинам. Ты помнишь, как я окликнула тебя   в городском  саду при нашей  первой встрече и попросила закурить?

— Да, ты сидела в одиночестве на скамье  под золотистым дождем осени, и в твоем хрипловатом, простуженном голосе я уловил никогда не обманывающий меня трепетный  женский  призыв… Мой наметанный  взгляд  мгновенно  зафиксировал  твои изящные ноги в высоких,  черных сапогах. Остальное дорисовало необузданное мужское воображение:  в меру  крутые бедра, небольшую, крепкую грудь, гибкую, чувственную  шею…

— Я тоже ласкала ускользающим женским взглядом  твое продолговатое,  с упрямым,  подбородком  лицо, густые темно-каштановые волосы и статную, спортивную фигуру. Видела, как в твоих светло-карих, проницательных   глазах загорается вожделенное, мужское любопытство. А когда ты подошел и протянул мне сигарету, слегка  коснувшись моей руки, почувствовала  дрожь, которая  всегда  охватывает одинокую  женщину в минуты  долгожданного, сладострастного опьянения…

— Наверное, ты уловила  в моем  взгляде пренебрежительно-снисходительную  насмешку, когда вспыхнула и грубовато  спросила, почему я не интересуюсь стоимостью твоих  «услуг»?..

— Ладно, не придирайся.  Мне действительно показалось, что ты принял меня за «ночную бабочку»…

—  А разве  ты  не заметила,  как  исчезла  моя  циничная  насмешливость,  и,  с восторгом  вглядываясь в твои   иссиня-серые  глаза, я сказал, что никогда не задаю пошлых вопросов свободным,  красивым  девушкам?…

— И неужели  в моем ответном  взгляде ты не уловил  благодарность  и  еще  незаслуженное женское  признание?..

Сергеев проснулся от резкого толчка – поезд  стоял на какой-то большой  станции.  Он сидел, подавленный   странным  видением и все пытался  понять, что это было – грезы  наяву или пророческий  сон?  Чтобы успокоиться,  Сергеев  вышел на перрон и закурил. В неоновом  освещении  вокзала струились косые  потоки снега, Он посмотрел на часы: до их станции оставалось около  часа езды.

Они сошли на небольшой, уютной  станции,  и сразу же окунулись в атмосферу Крайнего Севера – стоял  легкий морозец,  в узорчатом, серебристом уборе, будто в сладкой дрёме, застыли  невысокие  сосны и кривые березки, а высокое, чистое  небо  поражало  каким-то необыкновенным,  бирюзово-зеленоватым  отливом .

Потом они  ехали  автобусом ещё  километров  сорок до города Железногорска.   И  Сергеева   всю  дорогу  не покидало  волнующее  ощущение  перемен и  понимания  того, что они с Катей вступают в трудную и неизвестную ещё колею жизни.

Железногорск оказался  небольшим  городком  на  берегу  живописного озера. Его  ровные, просторные  улицы были  застроены, в основном, типовыми, малоэтажными домами. Поэтому по контрасту с ними  редкие высотные здания  казались чуть ли не египетскими  пирамидами.   Главной  достопримечательностью  города был, конечно же,  комбинат по  производству  цветных металлов.  Над  городом  стоял  постоянный  синевато-лиловый  смог,  и  под  воздействием  газовых выбросов  предприятия   лесотундра  на небольших  горных склонах  превратилась в обожженное  редколесье  с чернеющими  остовами  деревьев.

Но местные жители  как будто и не замечали этого экологического дискомфорта. Ведь северяне – народ закаленный. Их не  запугаешь  природными  катаклизмами и социально-бытовыми неурядицами. Может быть, люди  и едут на Север с насиженных  мест  для  того, чтобы  выявить  свой характер, почувствовать  в полной  мере жизнеспособность  своего  человеческого «Я»?   Хотя   на Севере  невозможно  прожить  в одиночку. Именно здесь  острее  ощущаешь  свое коллективистское  начало, умение  в единой  человеческой  спайке преодолевать ежедневные трудности..

Все формальности  по трудоустройству они  прошли довольно-таки быстро – в  администрации комбината  чувствовался  хорошо  отлаженный  механизм  приема на работу.  Увидев в трудовой книжке Сергеева последнюю отметку  о работе  в литейном цехе, инспектор отдела кадров, дородная, лет сорока девица, удовлетворенно  причмокнула губами:

— Кажется, ценные кадры прибывают. Бригадиром  в электролизный  цех пойдете? Как раз ваш опыт  металлурга и пригодится. Электролизник у нас – одна из главных и почетных  профессий. Так сказать, профессиональный и моральный престиж  да и заработки повыше, чем у других.

Кате после долгих и нудных согласований в отделе  по трудовым ресурсам  предложили работать референтом  строительной  компании. Видимо,  подействовали  довольно сносное  знание английского и диплом  экономиста.

А на следующий  день  им выделили  отдельную  комнату в  благоустроенном  семейном  общежитии. Сергеев  видел, как на глазах отходила и преображалась  Катя после той   злополучной  свадьбы,  после  длительного и изнурительного переезда  на Север. Она бегала  по хозяйственным  магазинам, суетливо передвигала по комнате  новую  мебель в всякую бытовую утварь. С ее  вновь похорошевшего лица не сходила  жизнерадостная,  ясная улыбка. А разве в природе существует  явление  более волнующее, чем улыбка счастливой, любимой женщины?

Денис с головой  окунулся  в новую работу.  Он  носился на электрокаре за металлической оснасткой, ловко балансировал на медных штангах  электролизной ванны, вытаскивая серебристо-матовые  пластины с готовым никелем.

Кате тоже нравилась ее работа. Она приходила  домой несколько уставшая, но охотно делилась своими впечатлениями,  невольно  втягивая мужа  в проблемы  северного  градостроительства.

— Понимаешь, как все-таки трудно  вести строительство на вечной мерзлоте, при  сорокаградусных морозах?  А люди  работают, не сдаются, проявляя при  этом высочайшую профессиональную ответственность и несгибаемый моральный дух… Что ни говори, а русский  человек – удивительное  явление  природы…

На первую, довольно  приличную, получку они  приобрели  кучу теплых вещей: с Крайним Севером  нужно обходиться  уважительно. Не успели  оглянуться – а уже щиплют  за  нос двадцатиградусные  морозы. К декабрю даже огромное  озеро не устояло, покрылось мощным ледяным панцирем.  А потом  наступила полярная ночь,  когда  появляется ощущение  перехода  в какое-то другое временное измерение.

Суровый  норов Севера и специфика новой работы проявились уже  где-то   через  месяц.   Денис почувствовал  непонятное  жжение и зуд в руках, они  покрылись  багровыми пятнами, распухли  и потеряли гибкость.

Осмотрев Сергеева, врач,  миловидная, уже не первой молодости блондинка,  вынесла обескураживающий вердикт:

— У вас, молодой  человек, по всей вероятности, аллергия на цветные металлы и все признаки  никелевого дерматита. А этот симпатичный  металл, к вашему сведению, — опаснейший  канцероген, поражающий  практически  все органы человека… Нужно  менять профессию, как говорится, от греха подальше. Поверьте  моему опыту – Север с  человеком в дешевые  игры не играет…

Инспектор отдела кадров встретила его, как старого знакомого, приветливой улыбкой. Однако прочитав справку с медицинским  заключением  и порывшись в документах,   с холодной вежливостью сказала:

— Могу направить  составителем  в  железнодорожный  цех. К сожалению, других свободных вакансий пока не имеется…

Так и стал Сергеев неожиданно для  самого себя  железнодорожником. Катя, узнав о случившемся, беззлобно  язвила:

— А что, даже очень  символическая для тебя специальность. Ты  ведь  всю жизнь… на «колесах». Так что не отчаивайся, и – «полный вперед!»…

Во время собеседования начальник движения Анатолий Касаткин, худощавый, предпенсионного  возраста  крепыш, узнав  некоторые подробности биографии Сергеева,  попытался его успокоить:

—  Да вы не расстраивайтесь. Железнодорожный  цех – не менее важное звено в производстве цветных металлов.  Старайтесь, вникайте в дело. Как говорится, металл познается в огне, а человек в работе. Авось, через  некоторое время и буду рекомендовать вас на должность диспетчера цеха. Не зря же вы когда-то в техникуме  штаны протирали…

Накануне Нового года у Шешуковых родился сын, и  они пригласили  Сергеевых в кумовья, назвав  первенца, видимо, для  укрепления дружеских отношений   Денисом.  На крестины собралось народу немного. В основном, земляки-ростовчане, товарищи Шешуковых  по работе.

Часа через два компания  была уже прилично навеселе, в том зыбком хмельном угаре, когда теряется ощущение времени, а соседа  по столу слышишь,  будто через  глухую перегородку. Ну и какое же русское  веселье без забористой,  душещипательной  песни?

Кто-то зычно потребовал:

— Давай, заводи, ребята, нашенскую…

И поплыло по комнате лихое, надрывное:

— По Дону гуляет, по Дону гуляет,

По Дону гуляет  казак  молодой…

Денис, разомлев от вина и песен, опять вспомнил скорбное  лицо  провожающей матери, Настюшку, всю свою «чужую родню». Глядя на окружающих  его молодых ребят, он думал  об удивительной  жизнеспособности человека, его поразительном  умении в любых  условиях обретать  новую  ячейку-семью.

Краешком  глаза Сергеев  наблюдал за танцующей Катей, чувствовал, что она многим  нравится, и это льстило  его мужскому самолюбию. Он не был ревнивым по натуре, и всегда старался доверять женщинам. Однако в его сознании  шевельнулось смутное подозрение, когда он заметил, что Шешуков несколько раз подряд  приглашает Катю на танец, что они  приглушенно , будто заговорщики, о чем-то  шепчутся,  а лицо Кати  румянится от какого-то  нового, не знакомого Сергееву, волнения.

А потом они неожиданно   исчезли.  Не  видя  их среди танцующих,  Сергеев с нехорошим  предчувствием  прошел  на кухню – никого!  Вызревавшее в течение всего вечера   чувство ревности острым  холодком  резануло по сердцу. Слегка пошатываясь,  он подошел к закрытой двери спальни – и остервенело  рванул дверь. Катя сидела на коленях  Шешукова.,  В её глазах стояли   счастливые слезы, и обхватив  Володю  за шею,   она  покрывала  его, пьяно ухмыляющееся,  лицо мелкими, быстрыми  поцелуями.

Денис задохнулся от нестерпимой  боли ,чувствуя, как внутри  закипает  глухая  ненависть,  готовая вылиться  наружу  грязным, несуразным  потоком слов.

-Ты… Ты…,- он неимоверным усилием  воли  старался заглушить в себе то единственное слово, которое  произносится  мужчинами  в подобной ситуации. Потом с помутившимся  взором  резко развернулся и хлопнул дверью так, что посыпалась штукатурка…

В ночную смену Сергеев ехал в подавленном  настроении. Уже второй день после  крестин они с Катей не разговаривают. Он не хочет оскорблять ее унизительными расспросами,  а она, почувствовав его ожесточение, упрямо  молчит и даже не пытается  признаваться  в  своей  измене. Вчера он подал заявление на расчет, и, кажется,  опять  почувствовал знакомое, «чемоданное» состояние. Но вот заявление о разводе  так и осталось всего лишь абстрактным  плодом его оскорбленного  мужского самолюбия. Возле  дверей  загса Сергеева  остановила  какая-то неведомая сила, и в воспаленном  сознании  высветились  слова  Кати из того страстного,  вагонного диалога:  «…главными ограничителями в житейских, порочных соблазнах  всегда были моя человеческая совесть и обостренное  чувство справедливости…». Он горько усмехнулся, и, развернувшись, пошел восвояси, подспудно надеясь на какую-то чудодейственную силу, которая не позволит разрушить его такую трудную, выношенную в долгих сомнениях, любовь.

Дежурный по станции Сергей Черногоров, проводя наряд, был  серьезен и лаконичен:

— Снегопад, мужики, усиливается, -говорил он озабоченно.- Вон как северное сияние над городом переливается!  А это, по всем приметам,  к метели. Как видно, ночная смена будет не из легких. По имеющимся сведениям,  многие  пути и стрелочные переводы уже заметены. От всех локомотивных  бригад  требую предельной осторожности  при  движении, иначе  аварийные сходы вагонов  неизбежны…

Денис работал  в одной паре с молодым машинистом Виктором Авдеевым. Пурга набирала силу. Железнодорожное полотно  практически  скрылось под сплошным  белоснежным  настилом. Для лучшего  обозрения дороги Сергееву  приходилось все  время  стоять на передней площадке тепловоза. Ветер сшибал с ног, снегом забивало  глаза и  рот. Денис, напряженно  вглядывался  в  молочно-белую круговерть, интуитивно  корректируя  по рации  движение  локомотива:

— Витек, пожалуйста, не гони.  Перед  глазами – сплошная снежная пелена, ни черта не видно  в пяти метрах, может быть, колеса вагонов  уже давно  по  земле   тащатся…

Машинист  понятливо притормаживал, но перед электролизным  цехом они вынуждены были остановиться: стрелочный перевод напрочь  замело, и он казался огромным, причудливым сугробом . Сергеев, утопая по колено в снегу, спустился к стрелке. Прихваченный  морозом обдувочный механизм не работал. Пришлось браться за лопату и скребок. Даже очищенная от  снега, стрелка не хотела переводиться.  Подвижный остряк- перо,  не дойдя  несколько сантиметров  до  рельса, остановился. Денис  опять потянулся за скребком, и в это время  перо под воздействием   тяжеленного балансира неожиданно сдвинулось и, прихватив рукавицу составителя, плотно прижало пальцы к рельсу. Сергеев  почувствовал дикую боль в руке. Сознание работало лихорадочно. Он попытался дотянуться  до ручки  перевода – бесполезно .Тогда он начал звать на помощь машиниста, но его голос тонул в свисте пурги и рокоте двигателя тепловоза. Денис  начал дико, панически кричать. Только теряя сознание, он почувствовал  некоторое облегчение – машинист все-таки  услышал его отчаянный  призыв и пришел на помощь.

Уже в тепловозе, немного отойдя от боли и страха, Денис стал  рассматривать  травмированную руку. В основном  пострадали три  пальцы  левой руки.  Они   были  раздавлены и казались тонкими, бескровными лепестками, и только в медпункте  электролизного цеха   мгновенно  распухли и брызнули кровью.

В городской больнице дежурный хирург, зашивая пальцы  Сергеева, участливо заметил:

— В рубашке родился, парень. Благодари Бога, что вообще без  руки не остался. Но после операции  нужно немного отдохнуть в приемном  покое. А там видно будет…

Сергеев  прилег на жесткую медицинскую   кушетку и с наслаждением  закрыл  глаза. Под воздействием  новокаина  травмированная рука онемела и почти не беспокоила.  Однако  тревожная, бессонная  ночь давала о себе знать. Глаза слипались, и Денис  постепенно впал в полудремотное состояние, очень похожее на то, которое он испытал в поезде, увозящим  их когда-то на Север. И опять ему показалось, что они  с Катей  продолжают тот непростой,  страстный диалог.

— Да,  на тех злополучных крестинах,  я. кажется, вышла за рамки приличия. Во время одного из танцев с Володей Шешуковым он неожиданно  признался, что тоже  воспитывался в детдоме. А что может быть дороже ,  чем  собрат  по трудному детству? Мы уединились в спальне, пили вино, вспоминали детство, и, наверное, в порыве братской солидарности, начали, как дураки, целоваться. Ты веришь в дружеские, невинные поцелуи между мужчиной и женщиной?

-Я знаю только одно: пьяная  женщина – это  чужая  женщина.  Она с трудом  может  контролировать  свои эмоции и инстинкты…

— Безрассудочная, тупая  ревность  никогда не украшает мужчину. Запомни: настоящая  измена  не происходит публично. Настоящая  измена, как правило,  совершается в глубочайшей  тайне, которая чаще  всего уходит в вечность…

— Я не приемлю  мелкой, подлой  измены женщины. Я не смог простить её первой жене. Потому что в никчемной, похотливой  связи, не одухотворенной любовью, женщина и мужчина превращаются в  жалких, блудливых особей… Такая  связь унизительна  для обоих…

— Не превращайся в примитивного  идеалиста.   Измена, явная или  абстрактная, совершается  при истощении  духовного или  физического  влечения у одного из партнеров. И тогда  начинается  целенаправленный  поиск  заменителя  исчерпанной любви. Ведь в этом обновлении  нуждается  и природа, и человек.  Недаром же существует  четыре  времени  года. Может быть,  вместе с природой,  очищаясь от накипи  жаркого лета, мы каждый  раз переходим в состояние томительного, зимнего ожидания, чтобы весной оплодотворились и расцвели  наши новые чувства?..

— А, может быть, эта ненасытная   жажда обновления и приводит к драматическим распадам семьи и деградации  общества? Вспомни своё сиротство при живых родителях, мой  развод, от которого  остался  любимый и страдающий ребенок.  Разве мы не жертвы  такого  распада?..

-Мы с тобой   жертвы  несовершенных человеческих отношений. Пока люди не научатся  управлять своими эмоциями  и инстинктами, они обречены  на духовное и нравственное прозябание…

Неожиданно он почувствовал сдержанное дыхание Кати,  едва  уловимую теплоту её тела и знакомый запах  духов. Она сидела рядом на кушетке, и в её нежном, сострадательном взгляде  он  уловил  нетерпеливое  ожидание  понимания и прощения.

— С этого дня я начинаю  новую жизнь, — тихо и решительно сказала она.- Сигаретам  и  алкоголю –  табу..  Потому что у нас… будет ребенок. Но ведь ты, кажется,  собрался  в  новый  вояж?  Удерживать не буду. Можешь считать, что  исчерпал  свой  лимит на  ближайшую перспективу, которую я  дарю мужчинам…

Сергеев  ощутил, как  где-то внутри  поднимается  теплая  волна, удушливым  комом  подступает  к горлу:

-Ты помнишь, что я сказал тебе перед отъездом на Север?

-Ты сказал, что ни на кого меня не променяешь.

-Ты не веришь, что я – принципиальный и обязательный человек?

—  Поверю, если  ты завтра  же  заберешь  заявление на расчет . А, вообще, ты просто неисправимый  романтик и бродяга,- улыбнулась  Катя, и в её преданном,  доверчивом  взгляде  появилось какое-то новое  выражение  умудренной  и счастливой женщины.