Архив автора: Вита Пшеничная

Надо только успеть…

Вита Пшеничная

Надо только успеть…

А сквозь тучи упрямым конём
Солнце рыжее ломится в мыле…
Станислав Золотцев.

Олег Калкин

В феврале 2007 года мы стояли в Любятовской церкви на отпевании нашего друга и старшего товарища Олега Андреевича Калкина – умного, доброго, всегда полного новых идей, всем сердцем любившего наш маленький провинциальный городок журналиста (всё-таки, в первую очередь, Олег Андреевич был именно журналистом). Стояли потерянные, растерянные, застигнутые врасплох неожиданной и внезапной смертью родного (то, что именно родного, понимаешь, как всегда, слишком поздно) человека. Человека с повышенной степенью совестливости, ответственности и врождённой, Богом данной честности. Число таких людей стремительно убывает.

Станислав Золотцев

И никто из нас не знал, что ровно через год по тому же горькому поводу нас соберёт Станислав Александрович Золотцев. Соберёт, чтобы мы, псковские авторы – от слабейшего (чего греха таить) до яркого уровня литературного дарования, не распались окончательно на элементарные частицы, зацикленные на себе и укомплектованные выпестованными собственными непомерными амбициями и комплексами непризнанных гениев.
Тогда, спустя неделю после потрясения от новой потери, я могла вполне уверенно сказать о себе – «уже адекватна, буря улеглась», сердце – «вошло в график»… Войти-то вошло, да только нет-нет, а соскочет в галоп, вызывая только одно желание: остановиться и перевести дух, чтобы не задохнуться.
Потому что Время в его глобальном значении уже давно сдвинулось и изменило свой ход, став ненормальным для человечества, ненормально распоряжающегося жизнями. Что Время (и мысли, и чувства) – тоже есть некая материя, и к ней применимы те же эмоции и движения, которые мы применяем ко всему живому. И вновь задаешься одним лишь вопросом – почему? Почему каждый раз так больно и неотвратимо? Почему с детства до сих пор не получилось научиться воспринимать уход человека как нечто естественное, на что не нужно растрачивать свое здоровье?..
Но по-другому не получалось никогда. И не получится.

 

* * *

2005 г. Пушкинский праздник поэзии.

Со Станиславом Александровичем мы познакомились на Пушкинском, 2005 года, празднике поэзии, в Пушгорах. Почти не говорили, если и пересекались, то на литературном вечере в Культурном центре. Потом, позже – на его встречах с читателями.
Я до сих пор ломаю голову над одним вопросом: почему однажды, накануне очередной презентации своей новой книги Станислав Александрович отозвал меня в сторону и тихо сказал: «Вон, видишь, пакет (я тот пакет еле дотащила до дома) – возьмёшь домой, почитаешь. Потом вернешь как-нибудь при оказии…» (вернуть я успела).
Там были многостраничная копия рукописи романа «Тень Мастера» – её из-за разрозненности листов я не рискнула прочитать, пухлая подборка стихов, несколько журналов с публикациями его работ, среди которых запомнился очерк «Гавря»…

В последний раз встретила Станислава Александровича в декабре 2007 года (он время от времени заходил в Каверинку). Сетовал на усталость, что нет времени на нормальную работу (писать некогда!), что надоели командировки для читки лекций студентам. Что «будь неладна эта грошовая пенсия, на получение которой угроблено столько сил и нервов!..». Что на днях снова в Москву ехать надо, а ехать не хочется, «Боже, как не хочется!..».

* * *
В пятницу, 8-го февраля 2008 года, шёл мелкий дождь. На кладбище было тихо и безлюдно, как, наверное, бывает всегда. Всё время, пока могилу засыпали землей, ставили венки, около берёзы, выросшей между старых надгробий родителей Станислава Александровича, неподвижно сидела собака. Обычная матёрая дворняга с порванным окровавленным ухом. Подождав, пока от свежей могилы отойдут люди, она села у изголовья холма. Села прямо и торжественно, глядя перед собой в никуда, не обращая ни малейшего внимания на присутствующих, казалось, она даже не дышала.
«Надо же, какая охрана… И как символично…», – подумалось вдруг. Автобус медленно выезжал по дороге, засыпанной мокрым снегом вперемежку с дождём, и я пару раз не выдержала, оглянулась.
Пёс так и не сдвинулся с места.

* * *
Как же долго и трудно нам приходиться учиться не помнить старых обид, не копить новых!.. Как же тяжело вновь и вновь слышать от нашего старшего поколения жёсткие высказывания в адрес тех, с кем когда-то их свела судьба – свела-то не на один день-неделю-месяц! На треть, а то и на полжизни…
Все мы – люди. Все мы – не без греха. Увы, всем нам свойственно не только ошибаться, но и предавать, унижать, оскорблять. Порой – намеренно, порой – невольно.
В одном я уверена: нужно успеть оставить память о себе, след, суть которого – Добро. Ведь если оно было, значит, никуда не денется и не убудет. Тогда и наши души, мысли, поступки станут чище, и дети наши будут смотреть на нас с благодарностью за то, что мы сохранили для них Память. Живую Память.

А судит пусть Бог.

Забытые стихи. Светлана Молева

Забытые стихи1

Светлана Молева
(1946—2005)


*  *  *

Тает… Февральская даль
Чуть проблеснула лазурью.
Красят оградки, как встарь,
В синюю краску да сурик.
В честь пресвятого поста,
Душу мирящего с телом,
Возле простого креста
Я помолюсь неумело.

Надпись ладонью протру,
Венчик поблекший расправлю:
Светлая память Петру,
Царство небесное Павлу…
Воды под снегом журчат,
Радости, милые, ждите!
Скоро грачи прилетят
В тихую эту обитель.

В церковь повалит народ,
Звон колокольный прольётся.
Нежная верба вот-вот
Розовым пухом займётся.
И средь высоких берёз
Спустится солнце на пожню
Радостно, словно Христос —
Так что смотреть невозможно!

*  *  *

Летний вечерний покойный задумчивый час.
Тает, дрожит, исчезает серебряный крест.
Здесь мне покоиться тихо-претихо, Бог даст,
Благо пожить мне на свете оказана честь.
Благо все также цветы полевые звенят,
Благо все также струится родимая речь,
Благо была у меня и любовь, и родня, —
Было кого и оплакивать, и пожалеть.
Плитами, плитами крепится древний бугор.
В храмовой сини сирень опадает шурша.
Жаль мне оставить тебя, синеокий простор…
Не улетай, поселись недалече, душа!
Как я узнаю, светлы ли мои зеленя?
Как я узнаю белы ли снега на Руси?
Господи, кто-нибудь там попроси за меня,
Господи, кто-нибудь там за меня попроси…

АНДРЕЙ РУБЛЕВ. «ТРОИЦА»

Да как же я скажу – братья мои, подвигнемся все
Вместе до единого, а сам свое лицо скрою?…
(Летописная повесть о Куликовской битве)

Час вечерний. Спокойные лики.
Под гнетущими сводами свет.
Время ныне в надежде великой
Нам собраться на братний совет.

Братья мы – по страданью и крови,
Что течет по Великой Руси.
Тяжким нимбом сыновней любови
Охватило до боли виски.

Но не будем темны и угрюмы,
Нас не это сюда привело.
Мы издумали долгие думы,
И от них осветилось чело:

С черным соболем, соколом ясным,
Бьющим птицу несмелую влёт,
Велика наша Русь и прекрасна
Даже в черные лета ее.

Час настанет – и слава воскреснет,
Русь сольется в единый поток.
Нас водил по долинам и весям
Не монашеский черствый кусок,

Не во имя благого терпенья
Мы смиряли неистовость тел, —
Но во благо земли и спасенья –
В единении видя удел.

Склоним головы молча, речами
Не умножить дела и почет.
Многим-многие будут печали,
Но и радость большая грядет.

Склоним головы, видя воочью
Все пути многотрудной борьбы.
Не покорствуем, братья, —
Пророчим
Над высокою чашей судьбы.

*  *  *

…Как смирилась, простилась, закрыла глаза –
И открылось мне то, что нельзя рассказать.

Там, ни дня и ни ночи – Молитва без слов.
Там ни дня и ни ночи – Молитва-Любовь.

Там ни дня и ни ночи – Молитва одна.
Ткется тканью живою над миром она.

*  *  *

Утро тихое, лебединое,
Если это сон – разбуди меня:

Навалилися белы-лебеди
На избу мою сзади-спереди,

Шеи длинные выгибаючи,
Грудью стеночки подпираючи, —

Поплыла изба прямо в озеро,
Не видать мне рассвета розова.

Подышу-ка я на окошечко
Да сниму со стены лукошечко:

Птицы зимою кормить – что каяться,
Говорят, что грехи прощаются.

Говорят, грехи отымаются –
Так и бедные птицы маются.

Эх, увидите Матерь Божию,
Так скажите: кормила рожью я…

Ах, с крылечка сбежала быстрая, —
Белым-белые, чистым-чистые,

С поля дальнего наплываючи,
Грудью стеночки подпираючи,

Навалились снега, как лебеди,
На избу мою сзади-спереди…

*  *  *

Какой немыслимый простор!
Какие дали, реки, избы…
Жить,
Жить всегда!
И чувство жизни
На миг охватит,
Как костер.

А дальше –
Не хватает глаз:
Так ярко,
Холодно,
Печально,
Так вдохновенно до отчаянья,
Как будто все – в последний раз.

*  *  *

Да, ты, Россия, – «баловень судьбы»,
Взлелеяна с железным постоянством…
По всей земле раскопаны гробы –
На всем твоем немыслимом пространстве!

Все было, все – в минувшие года.
В скитах горели, в рубище ходили,
Но край погоста падшим – отводили…
И так, как ныне, мертвых – не судили.
Все было, все! Но это – никогда!

Все было, все! Опричнина, острог,
Заплечный мастер шел в рубахе красной,
И кровь лилась… Но подымались в срок
На той крови Воздвиженья и Спасы.

И кто посмел бы осквернить уста
Пред церковью Воздвиженья Креста?
И сколько жизней отдано за честь –
Нам храмов в память их не перечесть:

Князья, крестьяне, вои и святые…
Мне Жизнь Руси читать не стыдно днесь
В старинных книгах с пряжками литыми.

…И было так до нынешних времен.
Да в Новой книге сгинуло куда-то:
Ни городов исконных, ни имен –
Одни враги,
Буржуи
И Антанта!

Там льется кровь – «за будущую жисть»,
И козырька, смеясь, коснулся гений…
И в чистом поле, преломив колени,
Там две России намертво сошлись…

Неужто нам История не впрок
И на чужом пиру мы снова гости?
И тот же ворон на кресте дорог
Долбит, скучая, вымытые кости.

Так что же мы?
Куда мы все грядем?
Где судный день закончится жестокий?
Не страшно ль нам,
Что каинов в пророки
Средь страстотерпцев наших возведем?

Поберегитесь! Мы сошли с ума.
О чем кричим? На что мы тратим силы?
Издревле знали – черная чума
Настигнет тех, кто ворошит могилы.

На край погоста отнесите прах.
Он только прах. А мы – плохие судьи.

Ну что ж… судить за совесть – не за страх
Не всем дано. Мы с вами просто люди.

Нам разобраться не поможет месть,
И с мертвых поздно спрашивать ответа.
Откройте Книгу, запишите: «В лето…
Минули зло, и тягость, и наветы.
И мирны наши долы. Ибо есть
Превыше нас Отечество и честь».

*  *  *

Пора нам всем понять, что мы представляем
собой существенную ненужность и
никому не нужны, кроме Бога.
(Митрополит Вениамин (Федченков)

Целый мир –
И звезды, и долины,
Радость, слезы, песни и рябины, –
Все, что мнилось жизнью и судьбой,
Унесу однажды я с собой.
Унесу туда, где света малость
Поглощает змей вселенский – хаос,
И, смиряя ужас и восторг,
Стану там, куда укажет Бог.
Стану там – пылинкой перед бездной,
Перед тьмой – заградой бесполезной.
…Но откуда, ширясь и светя,
Новый мир, неведомый и сильный,
Вдруг родится – мир Отца и Сына,
Где резвится голубь, как дитя.

Город. Вита Пшеничная

Вита Пшеничная

Город

Ты по-разному прирастаешь к земле, на которой вырос, часто и не замечая, как это происходит…
Попробуй-ка, выуди из своего «прекрасного-далека» маленький, вроде бы ничем не выдающийся сюжет, и за ним, созвучные твоему нынешнему настроению, близкие по времени, по памяти ощущений, тут же потянутся другие… Подобно нечаянно рассыпавшимся и закатившимся в пыльные углы Прошлого цветным бусинам, которые постепенно нашлись и теперь нуждаются в прочной нити, которая скрепила бы их в Единое целое, теперь уже неразрывное…
Ты послушно сядешь за незнакомое прежде занятие, требующее терпения и внимания; ход Времени начнет утрачивать свой монотонный ритм, то и дело сбиваясь с него и наполняясь неожиданными эмоциями, звуками, красками…

Но где же ты, мое прекрасное-далеко?.. Где ты, детство?.. Как же мало я тебя помню!..
Сменяющие друг друга муссоны межсезонья, запах моря, шум прибоя, перед которым я замирала; ракушки, морские звезды, выброшенные на мелководье, склизкие медузы. Маленькие крабята постоянно сновали по прибрежной полосе, — возьмешь такого за плотный, золотистого цвета, панцирек, присыплешь песком и с безмятежной улыбкой наблюдаешь, как проворные клешни молотят сыпучую, горячую от солнца массу. И ты, довольный, смеешься, глядя, как вырвавшийся на свободу детеныш быстро и кособоко чешет в родную соленую стихию…
Старое, начала прошлого века кладбище на окраине города… Как бесстрашно мы, детвора с холмистой, в несколько низеньких домов Круговой улицы, бродили между заросших могил и оградок в поисках гильз, а потом, уже во дворе сбившись в звонкоголосую стайку, обменивались своими находками…
Серый, безлюдный, изрытый ковшами мощных экскаваторов район Второй Речки… В его окрестностях в тридцатые годы находился лагерь для политических ссыльных, а одно из братских захоронений стало последним приютом для Осипа Мандельштама… Какая горькая, мрачная слава у места, запомнившегося мне по огромным, дымящимся пастям котлованов…
Как мало я помню… и все же.

И все же Псков, куда переехала наша семья в августе 1978 года, в сравнении с родным Владивостоком выглядел бледно и бедно. Ребенку, привыкшему иногда, в коротких промежутках между забавами, восхищенно посматривать туда, где насеянная горбами сопок земля сходится с небом, тихий провинциальный городок совсем не показался. Вернее, показался… невыразительным, невнятным, безвольно распластанным на ровной, такой же невыразительной поверхности. Разочарование было столь сильным, что его не скрасили ни спасительный (для меня) умеренный климат, ни многочисленные, ставшие Историей этого края примеры подвигов и силы духа, ни имена, достойные и гордости, и почитания.
Первое время я уныло слонялась по грязным, в осенней слякоти улочкам, запоминая дорогу в школу и обратно. В выходные дни садилась в автобус с незнакомым круговым маршрутом и ехала куда-то, хмуро поглядывая в мутное окно. Вскоре начиналось мое мучение: «город» с его красивыми зданиями XVII–XIX веков, массивными «сталинками», однотипными «хрущевками» резко пропадал, уступая место подпирающим друг друга деревянным постройкам с прохудившимися крышами и неухоженными дворами. Это сейчас стремительно разрастаются вширь и вглубь новые микрорайоны, застраиваются аккуратными особнячками пустыри и заросшие поля, а тогда… «Большая деревня, большая деревня…» — безрадостно думалось мне. Самой огромной бедой стало понимание, что здесь придется жить. И жить, по всей видимости, долго. Неопределенность понятия «долго» сразу трансформировалась в «вечно», и это угнетало еще больше, а до памятной первой (рабочей) поездки в Старый Изборск было целых восемь лет жизни. Срочно требовалось влюбиться, хоть во что-нибудь (место, памятник, панораму…). Но, увы, в детском сознании понятие «чувство», как правило, ассоциируется с отношением к кому-то, а не к чему-то. В поиске привязанности прошли годы. Не помогало ничто: ни прогулки в Корытовский лес или на заснеженную Великую зимой — на лыжах, летом — за Череху на пикники или за грибами-ягодами с родителями, ни многочасовые хождения по улицам… А неописуемые восторги по поводу наловленной вблизи Снетогорского монастыря плотвы заканчивались прямо на берегу, стоило лишь начать собирать нехитрые снасти. По возвращении я забивалась в отведенный мне за громоздким шкафом угол и «припадала» к очередной книжке. Это утешало и ненадолго примиряло с очевидным — чтение неизменно было моим любимым занятием, оно сбивало скуку и дарило новые впечатления, новых героев, новые ситуации, которые, разумеется, мгновенно примерялись на себя…
Во всем негативе, щедро выплескивавшемся на меня в школьный период, я с завидной уверенностью и постоянством видела лишь одну первопричину — город, в котором живу. Город, который, казалось, невзлюбил меня сразу, как только я в нем появилась. На мою детскую отчужденность, душевную угрюмость он отзывался совсем не детскими историями. При желании они составили бы невеселую основу пухлого дневника, который впоследствии вряд ли бы захотелось раскрывать.

Ты по-разному прирастаешь к земле, на которой вырос, часто и не замечая, как это происходит.
Ах, с какой же легкостью тебя заносит в заманчивое «бы», почему-то всегда лучшее, всегда более чистое, не заляпанное дурными словами, поступками, за которые впоследствии станет стыдно… И как же бесцеремонно тебя вырывают «оттуда» внезапные телефонные звонки, резкие уличные шумы… На идентификацию себя в реальности уходит больше времени, а затяжные прыжки в «бы» становятся все продолжительнее.
Фантазируя на тему собственной жизни, ты тоскуешь по чему-то иллюзорному, несбывшемуся, по глупости или малолетству не допуская и мысли, что любое, самое ничтожное изменение событийного ряда влияет на течение всей последующей жизни, справедливо отменяя тебя сегодняшнего.

Потом, слегка повзрослев, ты начинаешь сопоставлять минувшее и настоящее, недоуменно оглядываться, чтобы в какую-то счастливую секунду внутреннего просветления, в изумлении вскинув брови, беззвучно воскликнуть: «Боже, какой я был дурак!.. Как же был слеп!..» И то верно: тебя — полуслепого, немощного щенка, чудом выжившего в первые минуты после рождения, милостиво подбросили к чужому сосцу — городу: «на, теперь это — твое», а ты еще помнишь и тепло тела родной матери, ее дыхание, запах… Интуитивно ты стремишься помнить это всегда, в уютной темноте и тишине оживляя полузабытые приметы детства. Природным своим чутьем ты понимаешь, что в повторяющихся беспокойных снах и почти истершихся воспоминаниях было зачато твое неповторимое будущее, но не торопишься понять того, что место, где тебе выпало жить, и есть материнское тело, тело земли — единого организма с женской сущностью. И любой из нас, в какой бы части света географически ни оказался, всегда остается вечным дитем выносившей и родившей его земли, а собственно место рождения — понятие в масштабе Судьбы в большей степени все-таки условное.

Ты по-разному прирастаешь к земле, на которой вырос, часто и не замечая, как это происходит.

Первая потеря, первое чувство, первые робкие открытия, неуверенные, но самостоятельные шажки вперед… Город (а для кого-то — сельцо, деревня…), в котором ты живешь, смотрит на твои опыты то с родственным вниманием, то с молчаливой тревогой любящего сердца. Он так давно тебя знает, что предчувствует, чем отзовется в твоей душе уходящий день, а что вместе с частью тебя сорвется в ненасытную Лету…
Как тайно и почти безнадежно влюбленный Город всепрощающ и терпелив в своем долгом ожидании, и, встречая тебя по утрам, провожая до ступенек подъезда вечерами, он надеется, что однажды ты обратишь на него внимание. И когда, удивленный и потрясенный, ты, наконец, приходишь в себя от долгого забытья, перед распахнутыми глазами взрослого, ставшего на мгновение ребенком, предстает мир, до сих пор не виданный. Так порой вдруг узнаешь тех, кто, оставаясь в тени и на расстоянии, всегда был рядом, готовый в любую минуту помочь, поддержать, защитить… Тех, к кому невольно, еще где-то на полпути из Детства прикипел сердцем и томился непониманием этого все последующие годы. Томился, чего только не предпринимая: и противился очевидному, упрямо твердя «не дождешься…», и срывался, калеча свою душу и тело, и мчался в дальнюю дорогу (что тут ловить-то?), клянясь, что ноги твоей тут больше не будет… Ты даже позволял себе казаться хуже, чем был на самом деле, пока однажды не понял, что это — з л о, разъедающее и уничтожающее прежде всего тебя. Ты даже позволял себе обманывать, нимало не беспокоясь о последствиях, пока однажды, в самый бедовый Час Отчаяния тебе, сказавшему чистую правду, никто не поверил…
Как же не похожи и рискованны все твои исходники, но как единственен оказывался итог: «Господи, что творю-то!..»

***

Мы по-разному прирастаем к земле, часто и не замечая, как это происходит. Происходит с той высшей неизбежностью, с какой изо дня в день, из года в год, из века в век вершатся человеческие жизни, постепенно складываясь в единую Судьбу, единое Чувство сопричастности и единое Пространство, в котором, вопреки нашим ошибочным предположениям, не бывает случайностей… А любая, самая малая Пустота, постепенно наполняясь оброненными вскользь и уже позабытыми «спасибо», когда-нибудь обязательно выльется в Благодарность — к Жизни, к Земле, к людям.
И, конечно же, к Городу, наконец, обретшему тебя, теперь уже навсегда…


* — стихи Ник.Зиновьева.

Конкурс исторической поэзии «Словенское поле» начался…

Итак, дан старт первому историко-поэтическому конкурсу «Словенское поле». Организаторы и жюри с нетерпением ждут новых заявок, потому что начало уже положено. Первая заявка поступила от автора, Вадима Негатурова, проживающего… в Одессе. Стало быть – Украина.
Странно, что не Россия, и не Псков, но вот так. Не берусь анализировать ни его подборку стихов, ни последующие – это дело требует концентрации внимания и понимания того, что прием заявок окончен, и пора приступать к их подробному, вдумчивому чтению. А пока…
Пока опустим звания, статусы, публикации и степени, нам интересен сам автор, его взгляд на жизнь, его переживания и тревоги за будущее и восприятие Прошлого:

«У двуглавых орлов окантованы золотом перья…
Для двуглавых орлов неизменен имперский статут…
Между злом и добром, на границе Духовной Империи
Добровольцы-Солдаты бессрочную службу несут…».

Что-то в этих строчках есть общее с делом каждого литератора, писателя ли, поэта – та же бессрочная служба во имя духовного возрождения, то же добровольчество, та же грань – между Добром и Злом – на всю жизнь…
И что бы там не пророчили чьи-то скользкие языки, но человек пишущий искренне, от Души своей, из неё, причастен к державному звучанию колоколов Отчизны, вскормившей его в зыбком лоне своей Истории:

«У колокольных нот – Божественный клавир
И русское звучание державное.
Звонят колокола – и слушает весь Мир
Святые перезвоны Православные!..».

Потому, видимо, никому и никогда не удастся, бегло перелистнув страницы минувшего, забыть его навсегда. Ведь именно в нем – истоки не только нашего Будущего, нашей общей Истории и земли, которая одна – на всех, но и истории каждого народа и рода.

Значит, и конкурсу – быть.

Я сам себя позвал…

(штрихи к творческому портрету псковского поэта Александра Гусева*)

Долгое время я не знала стихов Александра Ивановича Гусева по той простой причине, что его мало публиковали в Пскове, но в областном музее, где мне довелось проработать первый после окончания школы год, кладезе сплетен правдивых и не очень – его имя было на слуху. Позже, спустя годы, мне рассказали, что на собрании по вопросу приёма в Союз писателей, в местной писательской организации его кандидатуру снова (значит, не единожды!) отвергли (это сейчас принимают чуть ли не всех подряд). Тогда я не задалась вопросом – почему? – что, впрочем, не помешало мне запомнить обрывочные фразы немногих друзей и почитателей поэтического дарования Александра Гусева.
Не то, чтобы мне было всё равно. Передо мной тогда распахнулась настежь юность, и я пустилась в интереснейшее путешествие под названием Жизнь…
А недавно смотрела в окно автобуса, застрявшего на мосту, и, почудилось, что в толпе прохожих вижу Александра Ивановича — вьющиеся светлые волосы, неизменно прикрытые потёртой кепкой, пальто из тёмно-серого драпа, сутулая спина, руки, часто спрятанные в карманы, спокойный, задумчивый взгляд: «Всё в забытье кругом, и мир себя не знает// Лишь где-то, выше неба, выше дня// Летящий ангел смотрит на меня// И что-то смутное в себе припоминает…»
«Человек-всегда-в-себе» — назвала бы я Александра Гусева сейчас, конечно же, имея в виду, присущую ему некую отрешённость от действительности, уход внутрь себя. Лишь однажды проскользнула на его серьёзном, часто хмуром лице робкая мальчишеская улыбка, — так обезоруживающе открыто улыбаются дети кому-нибудь родному и навсегда любимому.
Наше общение с Александром Ивановичем уложилось всего-то минут в десять-пятнадцать, по оказии, по вольному стечению обстоятельств. Необременительный, по просьбе знакомых жест внимания сложившегося автора к давно пробующему марать бумагу, неуверенному в себе существу (такое определение вполне соответствовало мне тогдашней). Только и запомнилось ободряющее: «Что ж… пишите, что-то, несомненно, есть у Вас, но… Время покажет. Вы только не спешите…».

***
«В каком порыве вдохновенья / Смешеньем света и огня,/ Себя забыв от изумленья, / Природа создала меня…» — читаю эти строчки и невольно улыбаюсь: а разве бывает иначе? В «порыве вдохновенья» творят не только истинные художники слова ли, музыки, кисти, формул и таблиц, но и щедрая матушка-Природа, являя на свет Божий своих чад. Однако сама биография Александра Гусева мало чем отличается от биографий тысяч его ровесников – рождение в деревеньке Шемякино Порховского района, послевоенное детство, окончание школы и радиотехникума в Ленинграде, служба в армии…
Как раз армейский период на долгие годы был «закрытой темой» поэта, и, смею предположить, причиной его замкнутости, и постоянной, не проходящей болью: «…Пески… Прощай, благоуханье / Ядра… Не надо, не стращай, / В крови сторонняя частица, / Быть может, стронция… Прощай, / Четырёхсотая столица!», «Серебристые вскинутся руки / Термоядерных слуг, унесут / Словно пёрышко – в бездну, от муки / На какой-то небожеский суд…» (Цикл «Упразднённые стихи»). Постоянное ощущение присутствия в себе сторонней частицы, возможно, стало основной мотивацией к выбору одиночества в жизни – ни семьи, ни детей, разве только друзья. И ещё – конечно же – стихи.
Далее – учёба в Литературном институте, работа, появление поэтических сборников («Пожелай мне удачи», «Земле кланяюсь», «При свете памяти» и др.). Поначалу, творческая судьба поэта складывалась успешно, но поэзия Гусева плохо вписывалась в советскую действительность. Стихи – как формула выживания, которая стала для автора и спасением, и испытанием одновременно: «Едва ли мы сейчас поймём / Всю бездну нашего паденья, / Когда в ничтожестве своём / Ни в чём не ведая сомненья…» или «Не знаем – и знать не хотим, / Не слышим, не видим, не помним… / — За что ни возьмёмся, как дым, / Развеем по каменоломням…» — стали откровенным вызовом действительности, ведь поэт, истинный поэт, не может не аккумулировать в себе всё, что происходит вокруг, как не может потом не выплеснуть наружу свои переживания и свою боль – это тот самый дар, наследство, данное от Природы.
Перечитывая недавно двухтомник Александра Гусева «Боль, переплавленная в мудрость», вышедший в 2007 году (спустя 6 лет после смерти автора), я вновь и вновь узнавала в его стихах себя. Многие по содержанию, по глубине и точности мыслей оказались близки настолько, что память то и дело одаривала меня вспышками-воспоминаниями…
Я только начала писать стихи, — «малую летопись» собственного бытия, переживаемого в чувствах, потерях, радостях, восторгах… Доверяя листу всю себя, я не задумывалась о том, что когда-нибудь кто-то посчитает их «выдумкой, оторванной от жизни» и усомнится в правдивости написанного. Но что мне было до скорых чужих приговоров, если я и вправду не видела и не ведала себя вне поэтического пространства? Иные пути пугали, казалось, ни в чём другом я попросту невозможна, недопустима и не нужна сама себе. Я не изменяла слову до тех пор, пока не поймала себя на том, что с какой стороны ни приближайся к давно начатой и не дописанной теме, а стихов-то, по большому счету нет, не получается. И я впервые почувствовала себя осиротевшей и брошенной в пустоту. Единственным спасением стала мысль… Да вот же она, высказанная Гусевым: «Всё в музыке живёт. Не надо,/ Нельзя выдумывать слова…». Нельзя! — по инерции я упрямо забивала буквами вордовские «листы», но на них, как на заговорённых, не появлялось ничего, кроме слепленных с горем пополам «неживых» строф, которые я поспешно стирала, будто заставала себя за преступным и стыдным занятием.
А потом наступила тишина. Её тени преследовали меня долго, время от времени безжалостно пронизывая насквозь: «Всё померкло, ушло, ничего, ничего не осталось,/ Только малость души, только самая-самая малость…»… Давящая тишина медленного, горького понимания, что более я не могу считать себя причастной к тайне стихотворчества.
Как неуверенно начинался мой долгий путь обновления… Подсознательно я училась осмыслять слово, беречь, защищать его, если это понадобится, «пропуская» теперь уже чужие строки через своё естество, не щадя себя и не теряя надежды, что когда-нибудь они выльются из моей благодарной души пока ещё не ведомым мне слогом. И я раскрылась вся навстречу своему внутреннему порыву: не было жаль ни бесконечных часов ничем не оправданного ожидания, ни бессонных ночей, ни минут отчаяния и опустошения… Я ни на минуту не забывала, что это – тот же плен, тот же не нарушаемый обет пожизненного служения, который, тем не менее, есть и свобода, и счастье…
И однажды свершилось: «Был час и прозрачен и тонок, / Был чуток и зябок покой. / Последние тени потёмок / Хотелось потрогать рукой / Потрогать, всему подивиться…». Как восхищённо я смотрела вокруг, постигая «свой мир в затерянности дня» — «эти простые страницы / обетованной земли…»… Где «всё знакомо для русского взора…» и сквозь не мной написанные, но такие родные по хрупкой памяти детства, строки: «Запахи поздней травы, желтизна/ Ясеня: первый осенний набросок./ Хмель истомился на зелени досок/ Старых заборов…» — медленно проступала и моя почти забытая далёкая «Родина. Тихий уют. / Родина. Детства дорожка…», перед образом которой, повзрослевшая и окрепшая, я упаду на колени как перед иконой: «Родина! В неверии крещённая, / Две руки своих тяну – прости!..», потрясённая мыслью, что не кто-нибудь, а я, только я ответственна за все грешные опыты предыдущих поколений. И до сих пор набатным звоном во мне бьётся воспалённый гусевский вздох: «Ах, Россия, безумная мать,/ Мы твои сумасшедшие дети…». И ведь действительно – сумасшедшие, а как иначе сказать о нас, когда куда ни заедь, где не окажись в смутном, неизбывном поиске начала начал, а: «Там, за поворотом, выбиты поля:/ Горькая пустыня, мать сыра земля./ Я глазам не верю, я смотрю кругом:/ Там, за поворотом, был когда-то дом…» — изменилось ли что-нибудь за минувшие почти сорок лет?..
Что тут ответишь, когда: «…Наша главная беда/ Не в позаброшенности дома,/ Не в позабытости…/ Беда в бездомности всего/ И всех, в потерянности духа/ Отечества…». Потому, что как бы ни сложилась жизнь каждого из нас, куда б нас не вознесло или уронило, нигде не укрыться от изматывающего душу откровения: «Спохватимся, каждый в своём/ Предчувствии близкого ада… / — И в сточной канаве уснём / В тиши Гефсиманского сада», «Мы не только не помним имён, / Даже пепел родства нам неведом…».
Мы и поныне – или это уже стало одной из черт ментальности русского человека? – Иваны да Марьи, не помнящие родства, выкошенные разгульным Лихом кто «под корень», кто «по маковку». И пока мы разумом своим и сердцем не дойдём до очевидного, до спасительной мысли, что надо держаться вместе и друг за дружку, что в соборности и есть наша сила, — ничего не изменится. Лишь прозвучит в унисон губительной душевной разлаженности: «…И гудит в мировых пропастях/ Голос наш, И становится больно, -/ Оттого, что не выверен звук. /А провалы настолько бездонны,/ Что порой разрывается слух…».
И покажется в какое-то мгновение, что жизнь проходит нелепо и мимо, и «мы» неизбежно рассыплется на миллионы крошечных «я». Вот тогда, дай-то Бог, во мне, в каждом из нас, одичавшем и словно «выпавшем» из собственной жизни, как дитя из яселек, с тихого обращения: «Но Бог Ты мой, как душу примирить/ С рассудком и со всем, что происходит, -/ Она уже не только плакать – жить/ Возможности порою не находит…» — зачнётся Вера. И, ища опоры в своём новообретённом состоянии, я (ты, мы…) обращусь к кому-нибудь незнакомому, как к давно не виденному, долгожданному другу: «Помолись обо мне, я не смею / Докучать тебе просьбой иной…», «…Отзовись в этой жизни! Сойдется, / Сразу все отзовется в судьбе./ Станет музыкой, светом прольется: / Вся гармония мира – в тебе», — слышишь?.. И пусть меня сочтут за ненормальную, так что с того? Кто-нибудь да услышит и замедлит шаг: «Мы что-то много стали суетиться. / И падать. И растерянно кружить. / Мы разучились вглядываться в лица…». И, узнавшие друг друга, мы возьмёмся за руки и будем вместе пристально вглядываться в нескончаемый людской поток, то невольно ужасаясь увиденному: «С волками жить – по-волчьи выть. Пусть воют./ Мне совесть не позволит быть В той стае…», «В пылу, средь житейского вздора, / Себя прожигая насквозь, / В какие глубины позора / Заглядывать нам довелось!», то останавливаясь, заворожённо любоваться раскинувшейся далью: «Мир непонятно прост; как самый первый крик. / Мы обживём его улыбкой и слезами…»
И, поверится, обживём – «улыбкой и слезами», потому что горе всегда ходит бок о бок с радостью, потому что так просто устроена «сложная» наша жизнь: «Вот жизнь моя: В ночных часах / Моих наитий и прозрений / Меня хранит мой добрый гений / С улыбкой боли на устах…».
Дивная, сложная, тревожная жизнь русского поэта Александра Гусева, которую, представляется, начни разгадывать, читая его стихи, и постепенно приоткроется завеса Вечности. Хотя, казалось бы, откуда?: «Откуда знать, как вечности глоток / Вобрать в себя, вобрать и переплавить,/ В живое чудо сотворённых строк/ И ничего при этом не оставить, / Не утаить в себе…». А, может, в этом и заключена тайна Вечности? Всё – людям, всё – жизни, глядишь, и исцелится затянувшаяся немощь людских душ, и: «Всё-таки мы понемногу / Выживём, ибо мы есть/ Семя, угодное Богу,/ Будущих, видимо, нив…»
…Будущих, которые начинаются сегодня, с нас. И с тех слов, которые когда-то написал псковский поэт Александр Гусев, выкликивая себя из молчаливой разноликой толпы в стихотворении «Сретение»: «Это я, Господи, робко вошёл в Твой дом, / Битый каменьями, опалённый огнём. / У алтаря стою, словно свеча, один. / Это я, Господи, недостойный Твой сын…».

***
Часто, едва ли не еженедельно, я встречала на улице Александра Ивановича, сказывалось и то, что жили почти рядом. Но я, к своему стыду, не припомню ни одного раза, когда бы мы обмолвились хоть словом, хоть кивком. И от своей невнятной неловкости при виде этого человека мне всегда становилось ещё неуютней, — я либо ускоряла шаг, либо сворачивала в сторону. Почему? — ответа не знаю до сих пор, и чувство досады (или вины?) никуда не уходит. А во мне все чаще и чаще звучат, исполненные боли и сокровенного смысла, будто написанные про каждого и обращённые к каждому из нас, строчки: «Я сам себя позвал. Я был далёк / От мысли жить нескладно и нелепо / Но возвратиться вновь под это небо / В иную жизнь я никогда б не смог…»
И ведь, правда – не смог бы…

Вита Пшеничная
поэт, публицист,
член Союза писателей России

 

=============
* — Гусев Александр Иванович – псковский поэт (1939-2001).